Повесть
" - Повесть! В этих повестях все такие сатиры и ничего нет правдоподобного.
Даже, поверите ли, иной раз обидно читать.
- Да, они - эти сочинители, не умеют совсем списывать с натуры; все они пишут точно в белой горячке.
- Можно, я вам скажу, и с натуры списывать, но так, чтоб не было обидно и чтобы нельзя было принять на свой счет".
(Разговор в гостиной г-жи Г*)
"С кого они портреты пишут? Где разговоры эти слышут?.."
(Лермонтов)
I
Несколько лет назад, - и может быть, некоторые из читателей моих вспомнят об этом, - на выставке Академии художеств обратили на себя всеобщее внимание две картины: одна изображала Ревекку у колодца, другая какую-то девушку в белом платье, очень задумчиво и чрезвычайно поэтически сидевшую на крутом берегу какой-то реки, в ту самую минуту, когда вечерняя заря уже потухла и вечерние пары, медленно поднимаясь от земли, покрывали и горы, и лес, и луга, и воду синеватою дымкою. Правда, многие находили, что в лице Ревекки и в лице этой задумчивой девушки одни и те же черты, одно и то же выражение, и приписывали такое странное сходство недостатку творчества в художнике. Но, несмотря на это, всякий день, во все продолжение выставки, около этих картин была давка. Перед этими картинами останавливались - и чиновница в кожаных ботинках со скрипом, и нарумяненная барыня в шляпке с перьями, с удивительными и восклицательными междометиями, и дама большого света, никогда ничему не удивляющаяся, и канцелярский чиновник в черной атласной манишке со складочками, и его редковолосый начальник со Станиславом, развешенным на груди, и fashionable лорнетом в глазе, и конноартиллерийский армейский офицер ужасающего роста в очках, и маленький инженер, рассуждающий о науках и танцующий по воскресеньям на вечеринках у статских и других советников, и кавалерист, военный денди - непременное лицо на всех балах и раутах, и вертлявая горничная с Английской набережной, в шляпке, с затянутой талией, воспитанная в магазине г-жи Сихлер, и толстая девка от Знаменья, недавно привезенная из деревни. У этих двух картин толпились все эти лица, фигуры и фигурки, которые вы, я и все мы ежедневно встречаем на Невском проспекте, на этой вечной петербургской выставке.
Отчего же эти две картины привлекли такое лестное, одобрительное внимание целого народонаселения Петербурга? Принадлежали ли они к тем эффектным произведениям живописи, которые невольно поражают с первого взгляда и не знатоков? Была ли это дань удивлению и восторгу истинно-художественным произведениям?
Картины точно были эффектны, и эта эффектность происходила от оригинальности их освещения; к тому же выпуклость фигур, казалось, выходивших из полотна, резко бросалась в глаза всякому, а свежесть зелени, на которую художник, видно, не пощадил краски, приводила большинство в невыразимый восторг. Такие достоинства должны были не шутя выдвинуть эти картины на первый план. Пройдя несколько зал, установленных портретами, ландшафтами, снятыми с довольно плоской и незатейливой местности, да историческими картинами, в которых фигуры группировались с симметрическою точностью, словно размеренные по циркулю, и вместе с тем отличались безукоризненными академическими позами, - и бегло обозрев все эти произведения, зритель чувствовал, что в голове его делался престрашный хаос, в глазах у него рябило, а ноги подгибались от усталости… Наконец, запыхавшись, о блаженство! он достигал до последней залы; чтобы перевести дух, садился на окно, и вдруг, вовсе неожиданно, поражала его зрение чудная еврейка, красавица, грациозно стоявшая у колодца, на которую, право, можно было заглядеться и после великолепной картины Горация Вернета… Утомленное внимание зрителя при взгляде на еврейку возбуждалось снова, и он с участием подходил к картине, чтобы хорошенько рассмотреть ее. А рядом с еврейкою - другая картина, девушка на берегу реки в сумраке вечера… Стоило вглядеться в эту картину: в ней открывалось столько таинственного и бесконечного…
Однако не без основания можно положить, что успех этих обеих картин объяснялся еще тем, что они стояли в зале перед самым выходом. Последнее впечатление, каково бы оно ни было, всегда сильнее первого, и память, растерявшаяся во множестве пестрых явлений, мелькавших перед глазами, не сохранившая ни одного штриха, ни одной черты, ни одного образа, радехонька ухватиться за последний предмет, особенно если этот предмет поразил не одни глаза, а хоть сколько-нибудь подействовал на душу. Странное дело! память никогда не верит одним глазам!..
Надобно при этом взять в расчет и то, что прогулка по залам должна была возбудить аппетит у каждого, а от этих двух последних картин сейчас можно было перейти к завтраку или к обеду.
Таким точно образом, после прогулки на выставке, за превосходным завтраком, который был состряпан истинно художнически, при четвертой бутылке шампанского, несколько известных любителей и покровителей искусств решили, что живописец, написавший Ревекку и Девушку на берегу реки, должен быть талант необыкновенный.
Эти господа, светские любители и покровители, пользовавшиеся самою блестящею славою в петербургском большом свете, прожившие много лет и много тысяч в чужих краях, вывезшие оттуда великолепные альбомы, сами сделавшие несколько эскизов карандашом и претендовавшие на звание почетных членов Академии художеств, объявили во всеуслышание о новооткрытом ими таланте. "Талант! А-а! в самом деле талант? - заговорили дамы. - Кто он?" "Ах, боже мой, что за восхитительные картины… этакая прелесть! Как же живо и натурально, ах, ах! - кричали барыни.
- Да что он? да где он?.."
"Торжествуйте, г. живописец! счастие обратилось к вам своим лицом и улыбается вам; вы восстаете из мрака неизвестности и выходите на свет божий, а это очень приятно!" - думал я, ходя по залам выставки, останавливаясь порой перед этими двумя картинами, так понравившимися публике, и прислушиваясь к суждениям знатоков и любителей об искусстве вообще и об этих картинах в особенности.
Такого рода занятие мне очень понравилось: бывало, только что встану и напьюсь чаю, сейчас же на выставку, и не замечу, как пройдет утро.
Всего более я любил гулять в больших залах, установленных портретами… Сначала, правда, мне показалось странно, каким образом более или менее удачные копии с более или менее известных физиономий удостоились чести быть на выставке художественных произведений? Какое до них дело искусству?.. Но впоследствии я оставил в стороне эти вопросы и с большим любопытством и наслаждением принялся рассматривать выставленные физиономии.
Однажды, когда я стоял перед портретом одного из тех красавцев, которые восхищают барынь и которых они обыкновенно называют бель-омами, и любовался его победоносными глазами и цепочкой с супиром, мне пришла в голову мысль, что, должно быть, удивительно весело родиться на свет красавцем и вырасти на славу себе, на украшение мира и на утешение барынь.
- Осип Ильич! слышишь, Осип Ильич! - вдруг раздался женский довольно решительный голос возле моего правого уха, - посмотри сюда, вот на этот портрет… Да куда ты смотришь? Налево… ну, вот. Уж красота, можно сказать, что красота! да и цепочка какая дорогая! должен быть миллионер!
- Славная цепочка! - возразил мужской нерешительный голос, - и с каким вкусом жилетка… Заметьте жилетку, Аграфена Петровна…
Я обернулся, чтобы посмотреть, кто делал эти остроумные замечания, и увидел подле себя толстую и низенькую женщину в чепце, в персидском платке, с кожаным ридикюлем, и ее кавалера, также небольшого роста, седенького, в вицмундире.
Эта барыня продолжала, обращаясь к своему кавалеру:
- Что, Осип Ильич, ведь работа-то почище Алексашенькиной? бархатец на жилетке каково сделан?
- Бесподобно, бесподобно! нечего говорить! Однако слышал я большие похвалы и его картинам, и слышал от людей солидных.
- Не верится что-то; да где же они, мы еще до сих пор их и не видали?
- Видно, подальше, в других залах. Пойдемте.
И они отправились далее. Я вслед за ними. Что это за Алексашенька? Мне также захотелось посмотреть его картины…
Я проходил залу за залой и должен был беспрестанно останавливаться перед различными картинами, выслушивать критические рассуждения барыни о достоинствах и недостатках этих картин и подобострастные, осторожные замечания ее кавалера.
Мне уж стала надоедать прогулка за этими господами; барыня также начала изъявлять громогласно свое нетерпение, не видя Алексашенькиных картин, и явно сердилась на своего спутника… "Ну, да где же его-то картины? - вскрикивала она. - Видно, тебя обманули: их совсем нет, да куда ему и соваться с своей работой…"
Наконец мы достигли до последней залы. В этой зале, как и во все продолжение выставки, была страшная теснота. Барыня с ридикюлем отвалено продиралась сквозь толпу, кавалер ее следовал за нею, а я за кавалером. Она впереди всех остановилась перед "Ревеккою", почти у самой рамы, и посмотрела вниз на бумажку с надписью. На этой бумажке было написано большими буквами: Г. Срезневского.
Барыня прочла надпись и замахала рукой своему кавалеру: "Сюда, сюда, поближе! ну, да пробирайся же!" Кавалер с большими усилиями подошел к ней. Я остановился немного в стороне, так, что мог их видеть и слышать их разговор. Минуты три пристально разглядывали он и она эту картину; потом она обернулась к нему, на лице ее заметно было волнение; и он обернулся к ней; его желтое и сморщенное личико остолбенело, в его мутных глазках и выразилось что-то похожее на недоумение…
Она воскликнула: "Осип Ильич?"
Он прошептал: "Аграфена Петровна?"
Она указала пальцем на Ревекку:
- Ведь это покойница? Он покачал головой:
- Покойница.
- Каков, сударь, Алексашенька-то? Он все покачивал головой:
- Да, да, да! две капли воды.
Так вот кто Алексашенька! Я стал еще внимательнее прислушиваться к этому странному разговору, но в эту минуту толстый и высокий господин с лысиной очутился возле Аграфены Петровны.
- Аграфена Петровна, Осип Ильич! - воскликнул он басом, немного в нос…
- Семен Федорыч! приятная встреча.
- Что, как вам нравятся картины? Есть, я вам скажу, дорогие, просто дорогие, но лучше всех вот эти две, они одним живописцем написаны. Прелесть, просто прелесть! Кисть этакая мягкая, так все соблюдено; видно, что списывал с натуры…
- И, батюшка Семен Федорыч! да что в них особенно хорошего? Я и живописца этого знаю; такой дрянненький… Разве и другая-то его же картина?
- Его, - а славная вещь, просто славная!
Аграфена Петровна начала рассматривать "Девушку на берегу реки" и чрез минуту, указав на нее пальцем, закричала:
- Осип Ильич, знаешь ли что? Ведь и это покойница.
- Хм! - произнес Осип Ильич, - покойница! только та, - он указал на
"Ревекку", - больше похожа на покойницу.
- Все единственно…
- Какая покойница? - с удивлением спросил господин с лысиной и, посмотрев вниз на Осипа Ильича, продолжал: - Не хотите ли табачку? у меня отличный, просто отличный табак-рапе.
Он вынул из бокового кармана табакерку золотую с эмалью.
- Разве я не рассказывала вам этой истории?.. Ах, Семен Федорыч, какая у вас табакерка!… дорога, я думаю?
- Да, ценная вещичка; эмаль какая, посмотрите: тончайшая отделка, просто тончайшая. Я купил ее на аукционе, она принадлежала князю Л.; у меня их и не одна, правду сказать; я собираю коллекцию.
- Весело носить этакую табакерку! - вздыхая, промолвила Аграфена Петровна.
- А про какую это историю вы говорите?.. Какая покойница? Тут на картинах нет никакой покойницы.
- Ах, батюшка Семен Федорыч! все мы смертные: придет и наш час. И ее уж нет, сердечной. Вот больше двух лет, как умерла.
- Да про кого это вы рассказываете, Аграфена Петровна?
- Про дочку нашего генерала. Славная была девушка, умница, обо всем знала.
Бывало, как сидишь с ней, чего она не порасскажет… да, видно, лукавый попутал: сбилась, совсем-таки сбилась, ни за что пропала!.. Уж он за нее на том свете поплатится.
- То есть кто он?
- Да вот этот живописишка. Ведь хотя он мне и родственник причитается, да бог с ним, я давно на него и рукой махнула и знать не хочу. Пропадай он совсем! Как лукавый-то попутал ее, она и влюбилась в него…
Осип Ильич в продолжение этого рассказа боязливо озирался вокруг, чтобы кто- нибудь не подслушал речей Аграфены Петровны.
- Влюбилась! Знаем мы эту любовишку, была и я молода, все мы были молоды, да спасибо родителям: дурь из головы как раз выколачивали. Вот видите ли, тогда жива была старушка, его мать; с полгода назад она умерла. Бог-таки наказал его!.. Жили они в бедности: сами знаете, в этом звании скоро ли наживешь копейку! А она, Софья-то Николаевна, дочка-то генеральская, под видом добродетели и ходила всякий день навещать старушку, - вишь хитрость какая! Тут они и сошлись покороче, а он и списал с нее эти портреты, и ведь потрафил, просто как на живую смотришь, да еще и теперь не посовестился выставить в публичное место, - бессовестная душа!.. Я проведала тогда об их шашнях, все и порассказала генеральше, - она так и ахнула! Что же, батюшка Семен Федорыч? все поздно было: Софья-то Николаевна вскоре и отдала богу душу.
- Ах, какая история! - воскликнул господин с лысиной. - Чего не бывает, подумаешь, на свете!
В эту минуту чья-то рука опустилась на мое плечо. Я посмотрел назад: то был мой старый приятель и товарищ.
- Хочешь познакомиться с Средневским?
"Как нельзя кстати", - подумал я. - Разумеется, хочу.
- Пойдем же со мной.
Живописец, эпизод из жизни которого - верный или неверный - я так нечаянно выслушал, стоял в соседней зале в амбразуре окна и благоговейно внимал рассказам длинного человека в предлинном сюртуке. Подходя к окну, я слышал только несколько слов, дидакторски произнесенных:
- Художник! великое слово… В этом слове вся эссенция человеческой мудрости.
Страшно шутить этим словом. Вот, посмотри хоть бы эту картину - хорошо, а нет этого, - и длинный человек сжал пальцы правой руки и выставил эту руку вперед, вероятно, чтобы яснее показать, чего нет и что такое - это.
Я познакомился с Средневским. Он застенчиво поклонился мне и, заговорив со мной, закраснелся… Лицо его было довольно полно, черты неправильны, но приятны, белокурые волосы его вились от природы. Его черный сюртук был довольно поношен и, казалось, сшит не по нем, а куплен готовый; он держал в руке шляпу, порыжелую и истертую, и смотрел на длинного человека, как ученик смотрит на учителя.
Длинный человек продолжал:
- Ты талант, торжественно тебе объявляю - и публика уже оценила твои картины.
Твой успех несомненен. Иди смело вперед. Ты будешь ближе всех к Доминикино, а
Доминикино великий мастер. Дай бог только быть тебе счастливее его в жизни.
И длинный человек, проговоря это, взял руку молодого живописца и многозначительно пожал ее.
Живописец покраснел до ушей и несвязно лепетал что-то, повертывая в руке свою истертую и порыжелую шляпу.
II
Во время оно я посещал литературные общества. Вы, невинный читатель мой, верно, не подозреваете, что у нас в России это самые приятнейшие из всех обществ.
Соберутся шесть или семь человек стихотворцев и прозаиков; несколько любителей, офицеров и статских, в том числе один или два артиста. Офицеры - по большей части пехотные и морские, особенно морские: они невообразимые охотники до литературы. Статские все в очках, глубокомысленной наружности. Комната не слишком большая, не слишком маленькая. Все эти господа пускают изо рта страшные тучи дыма и пьют чай в стаканах с лимоном. Литераторы первого разряда и статские в очках курят сигареты, литераторы второго разряда и пехотные офицеры - жуковский табак… Облака дыма носятся по комнате и застилают две лампы, без того довольно тускло горящие. Все физиономии в тумане; дым придает этой картине что-то неопределенное и до слез щиплет глаза. Разговоры чудо как занимательны:
- Тебя разругали в таком-то журнале.
- Да и черт знает за что, братец! Я ничего его не сделал. Он задирает первый.
- А тебя расхвалили?
- Ты счастлив, тебя вечно гладят по головке!
- Твои последние стихи - прелесть, братец!
- Ваша повесть мне очень понравилась.
- По двести рублей за лист. - Сколько мы вчера пили!
- Скажите, кого выставили вы в вашей повести? - Никого; это лица вымышленные.
- Неужели? а я думал, что вы с кого-нибудь списали… - Я придерживаюсь напитков слабых, как-то мадеры, портвейна…
В таких разнообразных и поучительных разговорах время проходит незаметно; посмотришь на часы - и уж далеко-далеко за полночь.
И вот, в один прекрасный вечер, недели три после закрытия выставки, я попал в такое сборище. Там между прочими нашел я и нового знакомца моего, живописца. Он, несмотря на огромный успех своих картин, о которых говорили и кричали повсюду, сидел еще скромно в уголку и смиренно покуривал вакштаф из длинного деревянного чубука.
Я подсел к нему.
Он протянул мне руку очень искренно и дружески, будто век был знаком со мной.
- Я все сбирался к вам в мастерскую. Ваши картины, которые были на выставке, еще у вас…
- Да, они еще у меня, - отвечал он, посмотрев на меня, - многие желают приобресть их и дают мне такую цену, которой они вовсе не стоят, но мне жаль расстаться с ними.
"Это очень понятно, и мне более, чем кому-нибудь", - подумал я. Я вспомнил невольно рассказ барыни о генеральской дочке, подслушанный мною на выставке. Мне хотелось узнать, до какой степени этот рассказ вероятен.
- Не покажется ли вам странным и нескромным мое замечание? - начал я этою истертою фразою. - Меня, и, впрочем, не одного меня, поразило сходство лица вашей "Ревекки" с лицом девушки на другой картине. - И, сказав это, я пристально посмотрел на него.
Он вспыхнул и смешался.
- Да, это правда, это большой недостаток… Это… - И он не мог ничего сказать более.
- "Э-ге! да, видно, барыня-то не совсем солгала…" - Его смущение мне, однако, очень понравилось. Он, кажется, еще слишком молод и, по-видимому, жил в большой бедности. Что же? это ничего: года через два разбогатеет да пооботрется в обществе, понасмотрится и поприслушается, а там и перестанет краснеть… Не вечно же кутаться и прятаться в детских пеленках; право, чем скорей, тем лучше сбросить с себя все эти забавные украшения и сойтись лицом к лицу с действительностию…
- Так вы решительно не хотите расставаться с вашими картинами?
- Может быть, я нехотя должен буду расстаться с ними. Не знаете ли вы князя Б*?
- Нет, не знаю.
- Он приехал сюда на время, а живет постоянно в Москве… Князь так добр и так расположен ко мне: он раза два или три в неделю посещает мою бедную мастерскую и непременно хочет иметь мои картины, - а ему, которому я, в короткое время знакомства, обязан многим, ему отказать мне совестно…
В эту минуту один из морских офицеров подошел к художнику.
- Чем изволите заниматься теперь? - спросил он его.
- Оканчиваю два портрета.
- Чьи-с?
- Генерал-адъютанта Ф* и графини К*.
"Прекрасно! - подумал я, - в добрый час! он начал славно". Я еще что-то хотел подумать, но вдруг в передней раздался звонок с такою силою, что многие вздрогнули. Дверь отворилась, и в комнату вошел мерными шагами тот длинный человек, которого я видел на выставке. Бегло взглянув на всех и еще не кланяясь никому, он подошел к молодому художнику.
- Очень рад, что нашел тебя здесь. Мы только сейчас говорили о тебе в большом обществе, где были почти все дамы. Ты их с ума свел своими картинами. У дам тонкий, эстетический вкус. Я восторгу дам верю более, нежели рассуждению иного ученого критика. Да!..
Произнеся это, длинный человек обратился ко всем. - Здравствуйте, господа! -
Здравствуй, душа моя! здоров ли ты? - Здравствуйте! - раздавалось со всех сторон, и все подходили к длинному человеку и протягивали ему руки, и он всем приветливо улыбался. Три офицера и один статский молча поклонились ему.
Четвертый офицер подошел к статскому в очках и, толкнув его под бок, таинственно шепнул ему, указывая глазами на длинного человека: "Вот, mon cher, ум-то и талант! У, у, у! У него обо всем такие оригинальные суждения; послушай его… А сведения какие! Он, кажется, всю ученость проглотил".
- Хозяин дома, поди сюда! - продолжал длинный человек, нахмурив брови и между тем улыбаясь едва заметно. - Ну, прежде всего поцелуемся. Вот так: а потом я всем скажу слово. Присядьте-ка, господа.
Мы все сели.
- Между нами есть человек, которого имя со временем станет наряду с именами первых художников, если он будет умен. Мы все будем им гордиться и его чествовать. Вы догадались, о ком я веду речь?.. - И оратор посмотрел на бедного живописца, который потупил глаза в стол и, казалось, боялся пошевельнуться.
- Да, его произведения, которыми вы все любовались - диво! Надо уметь оценить их вполне; в них бездна того, о чем и рассказать нельзя, но что доступно только посвященным в таинства искусства…
Офицер и статский при этих словах перемигнулись друг с другом. Этим миганием они хотели сообщить друг другу то удивление и тот восторг, который проникал их насквозь от обаятельной силы красноречия длинного человека.
- Дело в том, что ты, хозяин дома, во славу и дальнейшее преуспеяние русских художеств, должен непременно угостить нас шампанским! Сегодня экстренный случай.
Мы еще не поздравляли его. Итак, первый тост за его успехи! - И он указал пальцем на бедного живописца, который все еще не поднимал глаз.
- Браво, браво! превосходная мысль! - раздалось несколько голосов. И увы! хозяин волею или неволею, должен был повиноваться.
Скоро раздался гармонический звон стаканов, и первая бутылка очутилась перед носом длинного человека. Он любовно посмотрел на нее, ласково погладил ее благородную шею и занялся ее откупориванием.
С страшным залпом вылетела пробка, и шипучая, звездистая влага вырвалась на свободу. Стаканы были наполнены. Все обратились к художнику при неистовых криках. Он старался, и очень заметно, скрыть свое удовольствие, но не мог. В порыве этого удовольствия он схватил за руку длинного человека и крепко пожал ее; но длинный человек отдернул свою руку и протянул к нему свои объятия.
"Поцелуемся!" - сказал он, и они наклонились друг к другу и поцеловались через стол.
Потом длинный человек начал декламировать о том, что такое Шекспир, что такое
Гете и Шиллер, что такое Москва и Петербург, Микель-Анджело и Рафаэль, какая судьба ожидает художества в России…
Все слушали его, и дивились ему, и пили. Морские офицеры были вне себя от его речей. Он был оракулом этого маленького литературного кружка, а потому пил больше всех и поил художника. Шампанское потоком лилось в уста оратора, вдохновение потоком изливалось из уст его. Опорожненные бутылки начинали вытягиваться строем; лица собеседников ярко горели; в краткие минуты отдыхов оратора уже литераторы второго разряда смелее начинали подавать свой голос.
Вдруг длинный человек приподнялся со стула, облокотился обеими руками на стол и торжественно обвел глазами все общество. Литераторы второго разряда тотчас смолкли, тишина воцарилась в комнате.
- Еще слово, и это слово опять-таки к виновнику нашего пира, к творцу Ревекки!
От лица русских художеств обращаюсь я к нему и даю следующий совет…
- Говори же скорей и чокнемся! - воскликнул творец "Ревекки"…
- Молчи… Совет мой будет тебе полезен, и да не изгладится он из памяти твоей во всю жизнь. Ты еще молод, неопытен, выступаешь на поприще скользкое. Тебе бог дал талант, и зависть обовьет тебя и сдавит, как змеи Лаокоона, - и тысячи змеиных голов устремятся и будут шипеть и изливать яд свой. Да, я знаю это по собственному опыту, - но не бойся. Трусость хуже всего, иди смело вперед и не кланяйся на пути прохожим. Надобно, чтобы они тебе первые кланялись. Не пренебрегай деньгами из пустого идеализма. Деньги - все: они и любовь, и дружба, и счастие, и слава! Не морщись, - поживи с мое, узнаешь, прав ли я.
Деньги имеют силу сверхъестественную. С деньгами тебе неопасны будут и змеи, которые обовьют тебя; покажи им горсть золота, они сейчас же потеряют свою силу и отпадут от тебя… Итак, прежде всего наживи деньги. Искусство искусством, деньги деньгами; одно не только не помешает другому, а еще пособит. Без денег нет внутреннего спокойствия, а без внутреннего спокойствия творчество не придет к тебе. Деньги и деньги! Наживешь деньги - поезжай в Италию, подыши тем воздухом, которым дышали Торквато, Рафаэль, Данте, Тициан и Доминикино… Открой в Риме большую и богатую мастерскую, возьми кисть - и пиши… вдохновение при таких обстоятельствах явится к твоим услугам, об этом не заботься - и к тебе в мастерскую нахлынет вечный город и будет тебе аплодировать. Праздные путешественники съедутся со всех концов земли смотреть твои картины; журнальные листки прогремят о тебе… И тогда, тогда только вздохни свободно и легко и скажи самому себе: слава моя упрочена, теперь мне за нее трепетать нечего.
Потом, если вздумаешь, возвращайся в Россию, живи и наслаждайся жизнию, пиши даже дурные картины, если художественные силы твои истощатся, - ничего: и дурными твоими картинами будут все восхищаться, потому что имя твое уже освящено. Но, не заставив кричать о себе в чужой земле, ты ничего не выиграешь в своей. Теперь ты понравился, тебя хвалят, ты входишь в моду; все это непрочно: мода пройдет и тебя забудут, деньги ты проживешь, вновь будет взять неоткуда.
Dixi!
И длинный человек тяжело опустился на свой стул. Опять раздалось громкое браво, но художник молчал, он немного попризадумался… однако через минуту налил себе стакан вина, выпил вино до капли и закричал:
- Что будет, то будет, а теперь станем пить!
- Хорошо сказано! - проворчал длинный человек. И снова стаканы наполнились.
Через два дня после этой попойки, в одном петербургском журнале объявили самыми громкими, вычурными и бестолковыми фразами, с маленькою примесью чего-то вроде остроумия, что молодой художник, г. Средневский - кандидат в гении, и что две его картины, восхищавшие всю петербургскую публику на выставке, могут смело соперничать с лучшими картинами Тициана и Рубенса!
III
Осень, скучная и грязная осень, наступила, и говорили, будто ранее обыкновенного, хотя в тот год в Петербурге совсем не было лета. Я переехал с дачи в начале сентября; дождь лил ливмя, наводя уныние; мутное серенькое небо оскорбляло зрение; я решился никуда не выходить из дома. В это время очень кстати вздумал довольно часто посещать меня мой живописец. Мы постепенно привыкали друг к другу; он становился со мною непринужденнее, открытее, и меня очень занимали его разговоры. Дождь стучал в окна, а нам у камина было так тепло и покойно! Он сделался, как я заметил, вообще гораздо развязнее, он мог даже спокойно лежать на кушетке, протянув ноги, и не вскакивать, если кто-нибудь входил в комнату. Картины свои он продал князю Б* за большие деньги: это можно было тотчас заметить, потому что на нем был коротенький сюртук, дивное произведение одного великого и дорогого петербургского артиста, славно выказывавший его прекрасную талию; черный атласный платок с длинными концами, небрежно завязанный узлом и зашпиленный маленькой золотой булавкой; тонкое белье. Все это преобразило его. И как шли к этому его длинные белокурые волосы, его голубые глаза. Я любовался, глядя на него; я был уверен, что женщины на него заглядывались. И он был весел как дитя, забавляющееся новыми игрушками. Первые два портрета удались как нельзя лучше; об этих портретах заговорил весь аристократический люд и удостоил его чести быть своим привилегированным портретистом. Позолоченные двери салонов отворились перед ним; мир чудный, роскошный, неведомый открылся перед ним: и ковры, и бронзы, и шелк, и бархат, и мрамор, и вся эта сказочная роскошь тысячи одной ночи. Он, очарованный, вдохнул в себя эту негу, эту тончайшую амбру, которая так непостижимо-усладительно щекочет обоняние бедняка, сыздетства более привыкшего к гераням и ноготкам, чем к пышным, махровым розам, гелиотропам и гиацинтам… Ярко и живо описывал он мне свою робость, которую так мучительно ощутил он в первый раз при взгляде на расточительность богатства, на наружный блеск, на этих женщин, так непостижимо- грациозных, так страшно-соблазнительных. Когда он говорил об них, он весь дрожал, на глазах его блестели слезы. Я понимал его юношеский жар, но, слушая его, смеялся от всей души. Ни разу, однако, в разговорах со мною он не касался своего прошедшего, даже мне показалось - избегал этого, несмотря на то, что иногда откровенно высказывал мне свои задушевные мысли. Случилось как-то, что он засиделся у меня часа до второго; я уж начинал зевать - он увлекся моим примером и наконец взялся за шляпу; вдруг мне пришел в голову рассказ барыни на выставке, я остановил его и передал ему этот рассказ от слова до слова и в лицах.
Когда я кончил, он положил свою шляпу на стол и бросился на диван в заметном волнении.
- Проклятая чиновница! - сказал он, - никак не может оставить меня в покое.
Но за себя я прощаю ей; меня возмущает только то, что она осмеливается тревожить память этой девушки, которую я точно любил. Она была чудная, редкая девушка!
Воспоминание о ней - самое святое воспоминание моей жизни. На моих картинах точно она… - Он до рассвета просидел у меня, рассказывая историю этой бедной девушки, дочери чиновного человека, и свое знакомство с нею.
- Я бы готов был, - сказал он, уходя от меня, - жить снова в бедности и неизвестности, переносить всевозможные лишения, только бы увидеть ее хоть один раз еще, услышать ее голос. Верите ли, я иногда не сплю по целым ночам: мне представляется, что я должен увидеть ее, и я жду этого чудесного явления с сладким трепетом сердца - но все напрасно! Мне часто слышится ее походка, и я вздрагиваю.
Этой последней эффектной выходкой, этими таинственными фразами он хотел, казалось, произвести на меня впечатление, хотел придать своей прежней любви интерес поэтический, - уверить меня, что эта любовь была так глубока, так велика, что на нее не могло иметь влияние даже время всесокрушительное и всеохлаждающее; он хотел обмануть меня и, сам не подозревая, обманывал вместе с тем самого себя. Не шутя пораздумав, верно он не принес бы ничего в жертву для возвращения своего прошлого. Настоящее всегда несравненно существеннее, увлекательнее и заманчивее, несмотря на все красноречивые1 доводы милых мечтателей… Жизнь внешняя впервые явилась перед ним фантастически-разубранная, страстная, как вакханка в венке из сочных и продолговатых гроздиев, с соблазном на устах… и она манила его в свои роскошные объятия, звала на свою пламенеющую грудь и то небрежно раскидывалась перед ним, то окружала себя мгновенным, ослепительным блеском…
О, прочь все благоразумные советы и предостережения людей опытных, и высокие примеры самообладания и самоотречения! Молодой человек жаждет жизни; у него страшно кипит кровь, радостно бьется сердце надеждами, взор светлеет любовью и верою, кудри прихотливо и живописно вьются до плеч - и он без размышления предается лукавой чаровнице, и он, как у Шиллера, бросается в мрачную и страшную бездну за драгоценным золотым кубком.
Жизни, жизни ему! Он упивается настоящей минутой, для него прошедшее - мертвая развалина, будущее - туман непроницаемый… Он, переполненный силами, хочет действовать, а не сидеть сложа руки, не болезненно мечтать и пресмыкаться в кругу фантомов, выходцев с того света, и бесцветных идеалов, насильственно вымученных у бедного воображения.
Моего живописца, слава богу, занимало все, потому что для него все было ново - и он не успел выучиться скрывать своего девственного восторга. Правда, по странности, свойственной многим людям, он нередко употреблял старание казаться не тем, чем был, прикидываться недовольным, идеальничать, говорить разочарованным, элегическим тоном русских стихотворений, - но это было ненадолго: он тотчас же выходил из своей неприличной роли, сбрасывал с себя смешную маску и являлся в настоящем своем виде.
И в эти идеальные минуты он был чудо как хорош!.. Он требовал от жизни такого, чего и сам не мог растолковать себе; он хотел пересоздать всех и все, приделать к себе крылья - и, вроде Амура, летать в облаках и упиваться небесным ароматом, и свысока смотреть на презренное человечество, ползающее внизу. Он рассуждал о предметах совершенно новых, как-то: о созвучии двух душ, о счастии быть любимым не по-здешнему, не по-земному; о высшем блаженстве найти себе девушку, облеченную в ризы ангельские, и слиться с нею в полной гармонии, а потом умереть, - и проч. и проч., о чем прекрасно рассуждает всякий герой какого- нибудь романа или повести в высоком роде, написанной для разрешения нравственно- философического вопроса. Иногда же он толковал о том, что любить никого не может, даже и в таком случае, если бы "неземная", которую он хотел отыскать, вдруг откуда-нибудь прилетела сама и чистосердечно объявила, что она сгорает к нему самою страстною и вместе с тем самою небесною любовью. "Любят один раз в жизни, - говорил он. - Нет той, которую любил я, - и для меня не может существовать другая любовь!"
Эти слова доказывали, однако, что он непреодолимо желает любить - и при первом удобном случае готов влюбиться до полусмерти. Так прошло два месяца, - и он до того приучил меня к себе, что когда не являлся в условленное время, - а это случалось редко, - мне становилось без него неловко, скучно. Привычка великое дело, к тому же я необыкновенно люблю и уважаю тех людей, которые отвлекают меня от моих занятий и дают мне предлог оправдываться в бездействии перед самим собою. Мой юноша говорил много об искусстве, и говорил с жаром, с увлечением. У него было глубокое чувство - и чувством он понимал то, чего другие никогда не поймут умом. Не одно искусство, которому он посвятил себя, исключительно занимало его, исключительно было доступно ему: он много читал, он был в восторге от Гете; "Вильгельм Мейстер" был его настольною книгою: бесконечный поэтический мир открывался перед ним в этой чудной книге; его любимою мыслию было изобразить на картине Миньону; он наизусть декламировал многие места из трагедий Шиллера и, декламируя, горячился и размахивал руками. Надобно было его видеть в ту минуту, когда он прибежал ко мне с известием, что прочел "Мейстера Фло" Гофмана. "Гофман великий поэт, великий! - кричал он, бегая из одного конца комнаты в другой. -
Эти господа, которые кричат, что он с талантом, но чудак, что у него немного расстроено воображение, - они не понимают его, - они, эти не-чудаки, эти умники, читая его, видят только перед своими глазами одни нелепые и безобразные фигуры и не подозревают, что под этими нелепыми фигурами скрываются дивные, глубокие идеи, идеи, доступные только поэтической душе, живому сердцу, а не их мертвым и засушенным умам!" Воздушная красавица, незаметно скрывавшаяся некогда в чашечке роскошного тюльпана и снова вышедшая оттуда во всем прихотливом убранстве своем, эта непостижимо-пленительная принцесса Гамагег долго повсюду носилась за моим живописцем и приводила его в такой восторг, которого, вероятно, при взгляде на нее не чувствовал и сам великолепный царек блох, удивительный мейстер Фло. Шекспир… но Шекспира мой живописец читал мало, благоговея перед ним более понаслышке, и если говорил о нем, то с очень заметною умеренностью.
Душа его требовала образов идеальных, звуков гармонических, мыслей отвлеченных; он искал в поэзии удовлетворения своим личным ощущениям. Ему страшна была эта неумолимая истина, эта наружная холодность, эта могучая полнота жизни в созданиях великого; он еще не приготовился, чтобы войти в этот мир без всяких украшений, в мир как он есть, во всем своем возмутительном безобразии и во всей увлекательной, божественной красоте своей; форма этих созданий пугала его, останавливала на каждом шагу, была ему недоступна, удерживала его юношеский восторг, не давала разыграться его чувству, не возвысившемуся до сознания; ему еще дико казалось это творчество - громадное, бессознательное и бесстрастное. И я не удивлялся этому, не противоречил ему, но всегда с участием слушал его восторженные речи; только, бывало, когда он заговорит о небесной "любви" и погрузится в мечтания, я преспокойно начинал дремать. Он заметит действие, произведенное на меня его фантазиями, и сам расхохочется над собою…
Но вместе с осенью кончились наши частые свидания, он почти перестал бывать у меня, несмотря на то, что зимние пути сообщения несравненно легче. Сначала это меня удивило; я думал, не сердится ли он на меня за что-нибудь, и однажды, встретив его на улице, шутя заметил ему, что он совсем разлюбил меня. Он извинялся, говорил, что не имеет минуты свободного времени, что завален работой и еще что-то в этом роде.
Это была явная отговорка, обыкновенные фразы, употребляемые для того, чтобы не совсем оставлять без ответа того, кто нас спрашивает о чем-нибудь. Я уже начинал забывать о моем живописце, но вдруг общие слухи о нем дошли и до меня. Загадка, почему он перестал ходить ко мне, объяснилась: он находился под влиянием длинного человека! Меня это нисколько не удивило: я знал, что длинный человек стоит на ловле возникающих талантов, заманивает к себе неопытных и опутывает их своими сетями с большим искусством.
IV
Теперь позвольте мне познакомить вас покороче с длинным человеком. Он средних лет, ходит мерными шагами, говорит с расстановкой, важно, уверительно, иногда поднимая глаза к потолку, иногда опуская их к полу; речам своим он старается всегда придавать таинственность, относятся ли эти речи к сатаническому поэту
Байрону или просто к погоде. В первые годы молодости он искал себе славы - и славу свою хотел основать на трех, сочиненных им, длинных поэмах, в 2500 стихов каждая. Тогда еще у нас была мода на поэмы. Этими тремя поэмами он возымел дерзкое намерение сокрушить всю предшествовавшую русскую литературу от
Ломоносова до Пушкина включительно. А для того, чтобы о его гении трубили заранее повсюду, чтобы везде прославляли его и удивлялись ему, - он, еще до напечатания своих длинных поэм, собирал около себя юношей безвестных, невинных и пылких, которых так легко приводить в восторг, так легко заставлять удивляться.
И невинные и пылкие от всей души аплодировали ему и кричали о нем, где только могли кричать. Но вот появились наконец в печати длинные поэмы - и заговорили сами за себя, и произвели эффект. Тогда длинный человек отпустил от себя невинных и пылких: в них уже не было ему никакой надобности. Его длинные поэмы все читали, хоть, может быть, никто не дочел их конца, все хвалили и все говорили: "Да посмотрите, как они длинны, огромны!" На всех нас, русских читателей, - это истина неоспоримая, - действует еще до сих пор гораздо более количество, нежели качество, и потому наши сочинители, как люди умные и сметливые, основывают всегда свою известность на количестве томов, и потому мы, например, говорим: Пушкин - сочинитель "Цыган", Херасков - творец
"Россиады"!..
Длинный человек вполне уразумел эту великую истину, и общий голос включил его в почетную шеренгу литераторов первого разряда. Но он не удовольствовался этим и возжаждал - славы! Слава издалека улыбнулась ему, но он, при всем своем уме, не понял ее двусмысленной улыбки и бросился к ней, - а она дальше и дальше, а он все за ней. Шли годы, его никто не видел; в эти годы он все гонялся за славой; между тем люди неблагодарные и жестокие стали помаленьку забывать и его, и его длинные поэмы. Эгоисты! они требуют, чтобы беспрестанно забавлять их и вертеться у них перед глазами! Он наконец возвратился утомленный, не догнав ее, этой соблазнительной славы. Тогда, с болью в сердце, увидел он свою ошибку. Остаться в забвении он не мог; надобно было придумать средства к поддержанию своей известности. Какие же средства? Длинный человек хитер, изобретателен: чувствуя, что его недостанет более и на 300 стихов, он перестал писать стихи и снизошел до прозы. Прозой писать, говорят, ничего не стоит, необыкновенно легко. Итак, он снова бросил имя свое неблагодарным людям под какою-то прозаическою статьею.
Люди вспомнили о своем прежнем забавнике, и хоть не с прежним энтузиазмом, но заговорили о нем. Журналисты - души добрые и неподкупные, страдальцы, подвергающиеся разным клеветам и наветам своих бесталанных завистников, они, приятели длинного человека, объявили благосклонной публике, что длинный человек пишет мало и прозой оттого, что не хочет писать много и стихами; а стоит ему захотеть - и появится удивительная не только поэма, но целая эпопея в шесть раз больше виргилиевой "Энеиды".
Между тем длинный человек уединился в собственное величие, понял тщету земного; он исподтишка лукаво улыбается и думает: "Ждите, ждите моей поэмы, друзья мои, и смотрите на меня с надеждою, я проведу всех вас! Я буду жить теперь не для вашего удовольствия, а для своего; я окружу себя молодыми поэтами, музыкантами, живописцами, всеми возможными талантами, на которых только обращено внимание: из них я составлю блестящую рамку для своего собственного портрета, и мной вы будете любоваться и говорить про меня: он друг такому-то первому художнику, такому-то первому композитору, он все знается с "первыми"!.. Художники, особенно молодые, доверчивый и недогадливый народ: они не поймут, что мне они необходимы для собственного моего украшения… Человек совестливый - за услугу, которую они, сами не подозревая, оказывают мне, - я научу их философии жизни; я разверну перед ними биографии гениев и докажу им, как дважды два - четыре, что все великое и прекрасное не оценяется современниками и терпит на земле горькую участь. Если они испугаются этой мысли, я скажу им: вздор, пугаться нечего; хорошее прячьте от людей, давайте им посредственное и берите за это с них денег, как можно больше денег. С деньгами же и веселитесь, и пейте. Недаром пили и веселились гениальные художники: стало быть, вино хорошо!"
И вот, благодаря своему успеху, мой живописец записался в несметное число друзей его и поступил на вакансию какого-то старого друга, который, изучив вполне
"философию жизни", поблагодарил длинного человека за его уроки и удалился.
Я не знал, что этот литературный Мефистофель, переделанный на русские нравы, этот длинный человек давно уже заманивал к себе моего юношу. Правда, на том литературном вечере, где был я, куда и вас осмелился ввести, читатель мой, и я и вы заметили, что он, не шутя, за ним ухаживал; что, подавая ему советы, он тогда же, кажется, намеревался мало-помалу посвящать его в свои таинства. И должно отдать ему справедливость: он так мастерски растревоживал самолюбие своей жертвы, так приятно льстил этому неугомонному самолюбию! Он на себе изведал, что самолюбие есть вернейший проводник к человеческому сердцу.
Длинный человек любил публичную жизнь. Он был повсюду: и в театрах, и в концертах, и в ресторациях, и на улицах. Юноша мой всегда рядом с ним; он сделался его неразлучным спутником… Не вините моего юношу: праздная и разгульная жизнь кому не была в свое время по сердцу?
Сколько знакомств доставил ему длинный человек, и каких знакомств! В Петербурге, как и во всех европейских столицах, есть особенный класс молодых людей, которых вы не встретите никогда и ни в каком обществе. Они составляют свое отдельное братство и равно подсмеиваются над фешенеблями большого света и над любезными кавалерами среднего сословия. Это молодежь веселая и беспечная, для которой жизнь ровно ничего не стоит, для которой в жизни нет ничего такого, над чем бы стоило призадуматься, для которой всякий день - столы, уставленные жирными устрицами, и трюфелями, и кровавыми ростбифами, и бутылками разных форм и величин: с звездистым замороженным шампанским, которое действует так скоро, с бархатным, подогретым лафитом, который действует так медленно, и с сокрушительной темноцветной мадерой, и с густым пенистым портером, и с этою ароматною влагою в золотых бутылках с берегов Рейна…
Эти господа молодые люди родятся и воспитываются для того, чтобы одеваться по последней картинке, спать до первого часа, пить кофе и курить сигару до трех часов, а с трех до пяти гулять по Невскому проспекту для возбуждения аппетита, а с пятого до восьмого обедать и пить у Дюме или в других ресторациях, а с восьми до пяти утра пить и… вообще веселиться. Корифеями этого разгульного братства всегда бывает несколько человек, носящих старинные аристократические фамилии и имеющих довольно значительное состояние, около них-то собираются остальные - люди разных сословий, и легонькие дворяне, проматывающие свое крошечное состояньице, и купчики-франты, разрушающие немилосердно капиталы, скопленные многолетними трудами и усилиями бородатых отцов их, - и всё из высокой чести, из одного высшего наслаждения участвовать в княжеских или графских забавах и прохаживаться с известным и знатным человеком по Невскому проспекту, так, чтобы все видели. К ним присоединяются иногда французские артисты, изредка даже русские художники. За бокалами шампанского сближаются скоро; эта влага производит действие чудное. Она располагает сердца к искренности, она усмиряет барскую спесь, заставляя забывать и великолепных предков, и полосатые гербы с коронами…
Длинный человек был давно в приязни с некоторыми членами этого братства, и он познакомил с ними моего живописца…
И для него начались пиры за пирами, дни в чаду, во сне и ночи без сна - нескончаемая вереница безобразных вакханалий, от которых претяжелое похмелье и престрашная пустота в сердце. Новые товарищи его были довольны им; они не понимали только одного, почему он, добрый малый, часто скучен сидит в громе общего веселья и задумывается, тогда как они ни о чем не думают. "Он пьет довольно для новичка, - восклицали многие, - он подает блистательные надежды, он молодец, ему скоро прискучит шампанское - вино детей, он перейдет к винам зрелого возраста".
- Умно замечено! - восклицал длинный человек. - Это верный взгляд на вина! Но нельзя с таким пренебрежением отзываться и о шампанском. В шампанском нет солидности, - так; зато в нем есть поэтичность, которой нет в других винах.
- Вино вещь хорошая, господа, - заметил мой юноша, у которого голова начинала кружиться, - но всякий день одно и то же, пиры за пирами…
- Какие пиры? - раздалось несколько удивленных голосов.
О, невинность! он не знал, что эта буйная жизнь только ему представлялась в виде пиров, а для прочих окружающих его была обыкновенное препровождение времени, существенная, крайняя необходимость, как для нас обед, чай…
Деньги становились для него очень важны, он начинал понимать цену деньгам. Вино, платье, извозчики - все это так дорого, а женщины… о, в тумане винных паров мелькали перед ним головки темно-русые, и белокурые, и черные; из них некоторые, право, были очень недурны, эти головки улыбались ему, иные, впрочем, ужасно отвратительно, а вот эта с длинною черною косой, с влажными глазами…
Денег, денег! И он с заспанными глазами, полудремлющий, для добывания денег принимался за портреты. Писать портреты чрезвычайно прибыльно, и вся мастерская его была загромождена портретами.
- Что, деньги - вещь хорошая? - спрашивал его длинный человек.
- Да, но без денег нет соблазнов, без денег я был покойнее. У меня теперь голова без мыслей, и такая тяжелая! Ни за что не хочется приняться; только и могу малевать физиономии. Чем же все это кончится?
Длинный человек медленно покачал головой.
- Не то! - с важностью произнес он. - Я люблю искусство или нет? Отвечай мне.
- Любишь.
- Так знай же, что тобой я дорожу более, чем… ну чем бы? более, чем самим собою, - и при этом он поднял указательный перст. - Следовательно, если бы тебе могла повредить теперешняя жизнь твоя, тогда я первый вывел бы тебя неволею из этого содома и сказал бы: "Не обращайся назад, а не то беда". Да! кого я полюбил, с тем я всегда действую деспотически. Но успокойся, не думай ни о чем, продолжай веселиться; товарищи наши, конечно, люди ограниченные, - да и они пригодятся, и ими можно со временем воспользоваться; они богаты и глупы. Пиши теперь портреты, - ничего, так должно! Не кручинься о том, что у тебя в голове нет мыслей. Погоди: внутренняя твоя художническая сила, что там, во глубине-то, в свое время, когда надобно, пробудится в тебе и заговорит громко, резко, повелительно: поди в свою келью, запрись, не пускай к себе никого, твори - и без твоего усилия все пойдет, как следует. Настанет это время, и сам я наклонюсь к твоему уху и шепну тебе: брось всех этих безумцев, гуляк; не теряй минуты, не пренебрегай внутренним голосом и помни, что искусство - святыня!
Время шло, а длинный человек не наклонялся к уху своего друга и не шептал ему ничего; внутренний голос живописца также молчал. Ему становилась в тягость вся эта праздношатающаяся ватага его приятелей. Однако он еще прогуливался с ними по
Невскому проспекту; ему опротивело вино, однако он пил так же много, только поморщиваясь; ему надоели петербургские улицы, прямые и однообразные, с высокими гладкими каменными стенами, а он только по утрам сидел дома. Болезненное равнодушие овладело им; он похудел и пожелтел; ему ни с кем не хотелось говорить; ему ни о чем не хотелось думать…
- Добрый знак! - утешал его длинный человек, - от этой апатии ты скоро перейдешь к сильной деятельности. Поверь мне: приготовляй теперь краски, палитру и кисти; закупай полотна, а я между тем объявлю в газете, что ты замышляешь огромную картину, которая превзойдет все, что мы доселе имели в живописи.
- Ради бога, не делай этого! - вскричал живописец, пробужденный от своей дремоты, - можно ли так гнусно обманывать! Я не могу писать и решительно ничего не напишу.
- Когда тебя не спрашивают, молчи. Я лучше тебя знаю все, даже и тебя-то самого. Картину ты напишешь, а если и не напишешь, так не велико горе. Людей морочить позволительно; это им полезно. О тебе давно не говорили в печати, надо рассеять бессмысленные городские толки, что ты пьешь и ведешь жизнь праздную.
Эти тупые головы думают, что художник, как чиновник с знаком отличия беспорочной службы, должен исправно ходить к своей должности, умеренно пить и есть, чтобы не отягощать желудка, ложиться вовремя да по воскресеньям в белом галстухе прогуливаться до обеда на Невском или в Летнем саду.
- А обо мне говорят, что я веду буйную жизнь?
- Вот уж и испугался! Не хочешь ли ты в самом деле, в угоду им, сделаться чиновником? Да избавит тебя от этого Рафаэль!..
V
В первых числах апреля месяца, в одно сияющее утро, когда в Петербурге благоухание весны смешивалось с запахом грязи, которую счищали с улиц, мне очень захотелось пройтись и подышать этим свежим воздухом. Я было взялся за шляпу, как дверь комнаты моей с шумом отворилась, и передо мною, вообразите мое изумление, стоял живописец. Более полугода он не был у меня, и я думал, что мы совершенно раззнакомились, но он так радушно и крепко пожал мою руку, как будто мы с ним всё по-прежнему были коротко знакомы; он, казалось, так рад был меня видеть; он, слава богу, не извинялся и не оправдывался передо мною: эти извинения и оправдания всегда нестерпимо пошлы. Откровенно рассказал он мне о своей разгульной жизни, смеялся над своими беспутными приятелями и с восторгом выхвалял мне ум и таланты длинного человека. "Я слышал, о нем многие отзываются дурно, - прибавил он, будто предвидя возражение с моей стороны на эту похвалу,
- но совершенно напрасно; надобно знать его так близко, как я знаю, чтобы иметь право судить о нем".
Я еще ничего не успел сказать, а все слушал его и все смотрел на него и убеждался, что он быстрыми шагами шел к совершенству. В эти полгода он уж мастерски развернулся и с успехом изучил небрежную манеру светских щеголей. Ему недоставало только их милых, но немного диких привычек да еще их благовоспитанной дерзости. Увы! последнее качество дается рождением, совершенствуется воспитанием. Кстати, я припомнил, что аристократическая манера, эта неограниченная свобода во всяком обществе со всеми и везде, не изменяя себе, обращаться одинаково, быть всегда как у себя дома, соблазняла многих людей среднего сословия. Они, люди, впрочем, очень хорошие и добрые, захотели вести себя так же свободно и равнодушно и, не подозревая того, сделались невероятно смешны, непозволительно карикатурны: светская дерзость и развязанность у них превратились в оскорбительную наглость, в пошлую провинциальную грубость. На них нельзя было смотреть без сожаления, а бедных никто не предостерег, и они, не подозревая своей нелепости, были очень довольны собой, воображали, что необыкновенно милы и удивительно как всех собой озадачивают.
Мой живописец никогда не мог быть пошлым, разве - и то изредка - немножко смешным, может быть. Он имел верный глаз и чудное искусство усвоивать себе то, что мельком успел увидеть в молодых людях большого света.
Он в короткое время дошел в своей наружности до того, что, если бы какими-нибудь неисповедимыми судьбами ему удалось попасть в толпу блистательного бала или пышного раута, на него никто не указал бы пальцем, от его прикосновения никто бы не поморщился. А это уж много! Перед ним его собратия, русские художники, казались чудаками, дикарями, готентотами. Они чувствовали это и преостроумно подсмеивались над его франтовством.
- Вы принимали во мне некогда участие, - сказал он мне, - и я к вам пришел с доброю вестию о себе. За четыре дня перед этим я не знал, что с собой делать, мне было так грустно, я надоел самому себе, а теперь я снова ожил, и так неожиданно… Лучшие надежды мои могут осуществиться, - то, о чем я всегда бредил и наяву и во сне!
Он вынул из бокового кармана письмо и отдал его мне.
- Прочтите. Что вы об этом думаете?
Это письмо было от князя Б*, который купил его картины. Князь чрезвычайно ласково и убедительно приглашал его приехать в Москву прожить там до осени. "Мой московский дом, - писал он, - к вашим услугам. Я велю все приготовить в комнатах, что нужно для вашей художнической деятельности и для вашего спокойствия, но вы сделали бы мне еще более удовольствия, если бы согласились провести лето в моем подмосковном селе вместе со мною". Осенью же князь с своею дочерью отправлялся в Италию и приглашал его ехать вместе с собою. Князь просил как можно скорейшего ответа на его предложение и прибавлял ко всему этому, что каждому русскому, особенно художнику, перед отъездом в чужие края необходимо надобно прежде побывать в Москве и покороче познакомиться с этим истинно русским городом.
- И вы, верно, воспользуетесь таким прекрасным случаем? - спросил я моего живописца, возвращая ему письмо.
- Да, я решился, совершенно решился, тем более что князь человек благородный, вовсе не тщеславный, не желающий корчить мецената. Он совсем непохож на этих князей, которых всегда изображали нам в русских повестях.
Молодой человек в заметном волнении начал прохаживаться по комнате.
- Я решился; да, я поеду, - говорил он, - сегодня же я напишу ответ к князю.
Петербург мне смертельно наскучил, я здесь ничего не могу делать… Так вы советуете мне воспользоваться этим предложением?.. И я наконец увижу Италию…
Мне что-то не верится. Я буду в Риме и в Неаполе, я буду ходить по той земле, по которой ходили все они! Да сбудется ли это?
Он вдруг оборотился ко мне: на глазах его дрожали слезы; в эту минуту он нисколько уже не был похож; на светских щеголей. Некоторые из них, с которыми он обедал и пил, расхохотались бы над ним при этом детском восторге и после таких с его стороны поступков смотрели бы на него немного с сожалением.
Через полторы недели живописец давал прощальный ужин для своих коротких знакомых. Я был в числе приглашенных. Тут присутствовало между прочими несколько литераторов первого и второго разрядов, и, разумеется, во главе их длинный человек. Литераторы, по обыкновению, очень много пили и, по обыкновению, с большим чувством рассуждали о предметах, близких их сердцу: о том, как один журналист поссорился с другим, какие они теперь смертельные враги и как остроумно издеваются друг над другом, как литератора одной партии переманили в другую партию за лишних в год пятьсот рублей, и проч. Да еще один, судя по физиономии, сочинитель с большим талантом, восставал против повестей, где свирепствуют чиновники. "Стоит ли того, - заметил он, - чтобы ими заниматься, чтобы до них дотрагиваться? Разверните историю, и пред вами восстанут громадные, гигантские, колоссальные образы, умейте только эти образы заключить в тесную, сжатую рамку повести…"
- В самом деле, господа, - воскликнул кто-то не из литераторов, - оставьте в покое чиновников. Они очень сердятся на вас за то, что вы их критикуете в своей литературе. Я слышал далее, что они хотят когда-нибудь собраться да общими усилиями написать на вас презлую сатиру в форме отношения к вам.
Длинный человек пил и ораторствовал по привычке более всех. Голос его покрывал все голоса.
За ужином он обратился к отъезжающему.
- Смотри, - произнес он, подняв вверх указательный перст, - не раскаивайся после, что не послушал меня. К чему тебе ехать так рано? Что тебе до осени делать в Москве? Москва, конечно, город большой, но не европейский. К тому же в
Москве можно только проживать деньги, а не наживать. Москва отстала на столетие от Петербурга. Впрочем, там едят хорошо и народ гостеприимный. Занимаются там также философией, так называемой "московской", ну, да бог с ними! (Он махнул рукой.)… Настоящего кремана там и за 20 руб. не найдешь, - а почем ты покупал это вино? вино доброе… Я предпочитаю бургонь-муссё - клико, кто что ни говори!
Все литераторы второго разряда, никогда не выезжавшие из Петербурга, были восхищены замечаниями длинного человека о Москве. Град остроумия и каламбуров посыпался из уст их на Москву и на бедных московских жителей. Из этих острот и каламбуров был даже впоследствии слеплен водевильчик, который, говорят, не принят театральною дирекцией.
Первые лучи восходящего солнца озарили бледных и расстроенных гостей, которые толпою возвращались с ужина живописца домой, но длинного человека не было среди их: он не узрел великолепного светила дня, в нетленном убранстве своем восходившего на горизонт, - его отвезли домой уснувшего.
На другой день после этого ужина, в исходе десятого часа утра, дилижанс первого заведения отправился из Петербурга в Москву. Один из пассажиров, белокурый молодой человек, грустно сидел или дремал, прислонясь головою к подушке и закрыв лицо воротником шинели. При повороте с Царскосельской дороги на Московскую он вскочил, будто разбуженный кем-нибудь, высунулся в окно, посмотрел на петропавловский шпиц, который блестел золотой иглой на бледно-сером небе, и опять прислонился к подушке, и опять закрыл лицо воротником шинели. То был мой живописец. - "Прощай, Петербург! - думал он, - может быть, я тебя и не увижу более. Прощай! Только в минуту расставанья с тобой я понял, что мне может взгрустнуться по тебе".
Теперь, о читатель мой! позвольте мне отдохнуть. Я, вместо собственного рассказа, могу вам представить несколько выдержек из журнала моего живописца, который он посылал в Италию к своему товарищу. Эта выдержка послужит продолжением его приключений… Журнал его доставлен мне тем, к кому он был адресован.
VI
26 мая 183… Москва.
…Я уж более месяца в Москве и до сих пор не могу к ней приглядеться. Правда, всякий небольшой городок, только раскинувшийся на горе, поразил бы меня, меня, варвара, никогда не выезжавшего из Петербурга, но ты все-таки не можешь представить себе того бесконечно-глубокого впечатления, которое произвел на меня этот дивный, семисотлетний, бесконечный город божиих храмов. Знаешь ли ты, счастливчик, перелетевший из Петербурга в Рим, что ты слишком много потерял, не видав нашей родной Москвы? Ты не имеешь понятия о настоящем русском городе. Не смейся над истертым выражением: Москва - сердце России, в полном и высоком значении этих слов. Она живая, величественная летопись нашей славы народной. Вот ее святой Кремль с золотыми, сердцеобразными куполами, с бесчисленными крестами, между которыми красуются старинные двуглавые орлы, почерневшие от времени; с пестрыми теремами и башнями; с Иваном Великим, который господствует надо всеми громадами зданий. Эти столетние камни производят эффект поразительный. Войди в эти мрачные и узкие соборы, взгляни на темные иконы в тяжеловесных, драгоценных окладах и кивотах, перед которыми горят неугасаемые лампады; на царственные гробы, на мощи святых чудотворцев… Здесь является наша Русь, облеченная торжественно в свои древние ризы, во всем очаровании поэтическом.
И как живописно раскинулась Москва по горам и пригоркам, с совершенно барским привольем и прихотями, с истинно русскою нерасчетливостью, и как роскошно утонула она в зелени садов и бульваров своих! Сколько переулков и закоулков в
Москве! и все эти переулки зигзагами: нет ни одной улицы прямой, - Москва ненавидит прямых линий. И какая она пестрая, узорчатая! Как она любит украшать домы свои гербами, балконы позолотою, а вороты львами! Поверишь ли, я каждый день, гуляя, открываю новые виды, новые картины, и всегда неожиданно. Мне необыкновенно нравятся эти отдельные, красивые деревянные дома на скатах гор, в тени душистых сиреней и лип, а на берегу Москвы-реки деревянные лачужки, одна к другой прилепленные, нищета которых прикрывается роскошью зелени густо разросшихся берез и рябин. К этим лачужкам ведут переулочки, превращающиеся в тропинки, исчезающие под горой. Здесь, недалеко от Драгомиловского моста, я часто стою по вечерам и смотрю на противоположный берег реки: вон виднеются две каменные пирамиды с двуглавыми орлами, - это Драгомиловская застава, а за нею
Поклонная гора и даль, сливающаяся с горизонтом. Кстати, я набросал в своем дорожном портфеле виды Москвы от Симонова монастыря и с Поклонной горы. С этой- то горы величаво, во всем протяжении своем, предстала она орлиным очам
Наполеона, и он ждал ее, коленопреклоненную
…с ключами старого Кремля; а она, для спасения своей Руси, уготовляла себе костер, сама зажигала его и, страшно восставая из дыма и пламени, прорицательно указывала владыке полмира на померкавшую звезду его!..
Если бы мог я передать тебе, как нравится мне Москва! Сколько отрадных, светлых минут она доставила мне! На днях вечером, именно накануне праздника вознесения, я отправился в Кремль. Вечер был теплый, летний. Долго бродил я по Царской площади, зашел в Чудов монастырь и вспомнил "Бориса Годунова" Пушкина, эту келью, в которой отец Пимен перед лампадой дописывал свое последнее сказанье, и
Григория, который в минуту, когда кровь бунтовала в нем и когда его покой
"бесовское мечтанье тревожило", любовался величавым спокойствием отжившего старца… Когда я вышел из соборной монастырской церкви, начинало темнеть; на площади никого не было; городской шум замирал в отдалении; тихий звон колоколов торжественно и гармонически разливался в воздухе; огни нигде еще не зажигались, но Замоскворечье уже облекалось в синий туман, уже Воробьевы горы исчезли; но на темнеющем небе горели в двух или в трех местах облитые светом пирамидальные колокольни праздничных церквей… Я с полчаса простоял на одном месте; замоскворецкие здания стали сливаться в одну неопределенную массу - и скоро на всем этом пространстве, опоясывавшем подножие Кремля, огоньки засветились в окнах мелькая и перебегая, и то потухали, то снова вспыхивали. В эту минуту я ни о чем не думал, я смотрел, мне было хорошо и весело… Весь вечер я чувствовал такую полноту, силу и такое спокойствие…
Поверишь ли, что даже московские гулянья мне нравятся несравненно больше петербургских?.. Кремлевский сад необыкновенно хорош. Несмотря на то, высшее общество не удостоивает его своим посещением: в этом саду гулянье народное - и я иногда сижу здесь в вечерний час, в большой аллее, любуясь движущимися передо мной фигурами. Какое разнообразие! Среди различных особ женского пола медленно прохаживаются молодые и старые купчики с бородками и без бородок; бегают студенты, ищущие случая полюбезничать; ходят армейские офицеры с густо нафабренными усами и блестят своими эполетами (увы! в Москве эполеты большая редкость), и гремят своими саблями, и озадачивают публику своими султанами, и кушают шоколад в садовой кондитерской при восхитительных звуках тирольской песенки, сопровождаемой очаровательным брянчаньем на арфе, - кушают шоколад и бросают победоносные взгляды на худощавую, малинового цвета певицу, на эту Хлою в пастушеской шляпке, удивительно закатывающую глаза под лоб. Сколько здесь венгерок и синих; и зеленых, и с кистями, и с аграмантами! Я не знаю, к какому классу, людей принадлежат эти господа в венгерках, но они прелестны. Все они носят предлинные волосы, от которых в Петербурге пришли бы в ужас, и небольшие усики, завитые в кольца. Ходят они - локти вперед, покачиваясь и напевая.
Портреты этих господ можно видеть на московских цирюльных и других вывесках…
Я, как живописец, не могу смотреть без особенного чувства на здешние вывески: они мне доставляют неисчерпаемое удовольствие. Дамы, изображенные на них в подвенечных платьях и вуалях, а, кавалеры в венгерках с эспаньолками, во фраках с блестящими пуговицами, даже в чулках и башмаках, - могли бы красоваться на нашей выставке и пленять зрителей, любящих более всего в картинах яркость колорита. В Петербурге нет таких вывесок. В Москве столько же венгерок, сколько в Петербурге вицмундиров, столько же толстых франтов, сколько в Петербурге тоненьких. Московские толстые франты с неимоверно дикими прическами медленно, важно, с одышкою прохаживаются по Тверскому бульвару, а петербургские, ты знаешь, стригут волосы гораздо короче, холят по Невскому довольно скоро, а иные, уж очень тоненькие, просто бегают. Москва, сколько я мог заметить, живет или для потребности желудка и спокойствия тела, или для внутренних, духовных потребностей, а Петербург - весь во внешней жизни. Ему некогда мыслить; он вечно в движении, вечно занят: бегает по Невскому, сочиняет дорогой проекты, танцует, кланяется, изгибается - и все для выгод; набирает акции, перепродает их, забегает на публичные лекции - с желанием мимоходом проникнуть в таинства языка, для усовершенствования своего канцелярского слога; дает обеды, вечера, балы, рауты, и все это для угождения тому-то или для получения того-то. Москва веселится просто из желания веселиться, дает обеды и балы единственно по неограниченному добродушию своему и гостеприимству… Я не выдаю всего этого за непреложную истину, но мне так кажется и так рассказывают многие люди знающие.
Москва, патриархальная и ленивая, никогда не достигнет этого блестящего развития практической стороны жизни, до которой изволил возвыситься Петербург… Только на берегах Невы можно набивать свои карманы. Вот и я, по милости Петербурга, теперь с деньгами! Да здравствует Петербург! о, милая моя родина, на которую я так неблагодарно нападаю!..
Ах, чуть было не забыл тебе сказать, что в Москве есть невиданные дивы: кареты и коляски, ровесники Ноеву ковчегу, издающие страшный свист, скрип и бренчание, да еще казачки сзади этих полуковчегов, а у казачков на головах шапки в виде пополам разрезанной дыни, красные суконные, с золотыми и серебряными шнурочками и с кистью на маковке. Это очень мило!..
Я познакомился со многими здешними литераторами. Они о своих сочинениях толкуют меньше, чем наши петербургские, и уверяют, будто пишут совсем не для денег. Это мне показалось дико. "Вот бескорыстные чудаки!" - подумал я и невольно вспомнил нашего умного и милого Рябинина1. Я к нему непременно напишу об этом, - да не поверит, злодей! Напрасно он предрекал мне, что я соскучусь в Москве; на этот раз он, мудрый прорицатель, ошибся. Несмотря на мою дружбу с ним, я не могу до сих пор понять в нем многого, и между прочим, каким образом ему могла не понравиться Москва, которую он торжественно называет Азиею, да еще зачем он допускает в наши приятельские беседы людей ограниченных и посредственных.
Неужели с его проницательным умом, с его опытом он может восхищаться тем, что они бессмысленно удивляются речам его и восторгаются от каждого его слова? неужели их нелепые похвалы могут льстить ему?
1Фамилия длинного человека.
Я чуть было не забыл сказать тебе, что живу на Тверской, в княжеских чертогах.
Перед ними обширный двор и красивая решетка, а над воротами ее преизрядной величины герб. Комнаты отведены мне внизу и с отдельным подъездом. А как меблированы они! мебель вся из Петербурга, и пате, и кушетки, и кресла с разными вычурными спинками. Мастерская моя довольно обширна и устроена с роскошью. Князь
- добрейший и благороднейший человек в мире. Его внимание ко мне заставляет краснеть меня. Дочери его я еще не видал, потому что князь переехал до приезда моего в подмосковное село свое за 20 верст от города, и я в огромном доме один.
Прекрасная коляска к моим услугам; однако я мало пользуюсь ею: ты знаешь, что я большой охотник ходить пешком. Я хотел было тотчас после приезда отправиться в деревню к князю, но случилось так, что он приехал в это время в Москву по делам и прожил в ней три дня. Он дал мне месяц срока на знакомство с Москвою и взял с меня честное слово переехать к нему в подмосковную…
Срок этот кончается; через два дня я еду туда. Говорят, будто дочь князя красавица, что от нее вся Москва в очаровании. Посмотрим…
VII
30 мая. Село Богородское.
По обеим сторонам большой*** дороги, почти на версту, протягиваются красивые крестьянские домики села Богородского, принадлежащего князю Б*. За ними, немного в стороне от этой дороги, на значительном возвышении, из-за густой зелени выходит обширный княжеский дом и пятиглавая церковь. Темная дубовая аллея ведет к дому - массивному зданию времен екатерининских и оканчивается круглой лужайкой против главного фасада; в середине ее, на высокой клумбе, растет несколько кустов сирени. У парадного подъезда покоятся два льва, смотрят друг на друга и придерживают лапами шары. Кадки с апельсинными и померанцевыми деревьями стоят по обе стороны подъезда, над которым балкон, поддерживаемый кариатидами.
Два флигеля, выдавшиеся вперед, соединяются с большим домом полукруглыми галереями.
Все это я разглядел после, а в ту минуту, когда подъезжал к княжеским хоромам, я вовсе был не в таком расположении духа, чтобы спокойно заняться рассматриванием местности. Я попризадумался немного о самом себе и от нечего делать сравнивал мое прошедшее с настоящим, дивился своим незаслуженным успехам, вспомнил о тебе и о всех вас, товарищах моего детства, близких мне по сердцу, которых судьба разметала в разные стороны. Качка коляски расположила бы меня, вероятно, еще к каким-нибудь думам, но вдруг лакей, сидевший на козлах, обратился ко мне и сказал:
- Вот, сударь, княжна изволят прогуливаться верхом…
- Где? - спросил я, вздрогнув и осматриваясь.
В конце дубовой аллеи, в которую только что повернула моя коляска, увидел я двух всадниц, возвращавшихся домой с гулянья, в сопровождении жокея. Ты будешь смеяться надо мной, если скажу тебе, что я смутился не на шутку от такой нечаянности. Встретиться с княжною, еще не зная ее, показалось мне очень неловко: поклониться ли ей или проехать мимо, как будто не замечая ее? что делать?.. Я сказал кучеру, чтобы он ехал тише, чтобы не обгонял дам, но кучер не слыхал моих слов: четверня моя неслась, а дамы ехали шагом… У меня забилось сердце от какой-то глупой боязни обратить на себя насмешливые взоры княжны. Мне почему-то представлялось, что она непременно должна посмотреть на меня насмешливо… Коляска уже нагнала их… Тут только одна из всадниц, в синем амазонском платье и в черной круглой шляпе, откинула от лица вуаль, повернула свою голову, посмотрела на знакомый ей экипаж, на меня, незнакомого ей, - и сказала два слова своей спутнице, которая тоже обернулась. В глазах у меня рябило. Я мог заметить только, промчавшись мимо всадниц, что у одной из них темные волосы, у другой рыжеватые, что одна очень стройна, другая безобразно худощава. Коляска остановилась у одного из боковых подъездов…
У двери этого подъезда стоял белокурый мальчик лет десяти, в красной рубашке с золотым поясом и с цветком в руке, точно на картинке. Когда я выскочил из коляски и вошел в длинный коридор, мальчик побежал за мною.
- Это вы тот гость, которого ждал папенька? - спросил он, нахмурясь и осматривая меня.
- А кто твой папенька?
- Разве вы его не знаете? Папенька, Демид Петрович.
Лакей, провожавший меня, объяснил мне, что Демид Петрович - главный управляющий и дворецкий князя.
- Папенька велел, - продолжал мальчик, - приготовить вам комнаты туда, окнами в сад. Князь ему приказал… Да куда же вы идете? надо направо.
Так же богато убранные комнаты, как в московском доме, ожидали меня и здесь.
Только в этом убранстве слишком заметны претензии на деревенскую простоту. Окна точно выходят в сад, и в комнате, назначенной мне для спальни, кусты жимолости, прислонившиеся к самым стеклам, могут заменять шторы.
Чемоданы мои тотчас были принесены, и я начал переодеваться. Мальчик, положив руки на стол и опершись на нем своим подбородком, все пристально смотрел на меня…
- А что, миленький, ты не знаешь, князь дома? - спросил я его.
- Может быть, дома, а может быть, и в саду, - и вдруг он подбежал ко мне и сказал, показывая, цветок: - А этот цветок мне подарила сегодня княжна.
- Она тебя любит?
- Она все целует меня и дает мне конфекты… Хотите, я вам подарю леденец? А вот и папенька пришел…
В самом деле, в дверях показался низенький, толстенький человек с редкими на голове волосами, с круглым лицом и в белом накрахмаленном галстухе.
- Прикажете ли к вам велеть принести завтрак, - сказал он, поклонясь мне С чувством собственного достоинства, - или вы пожалуете завтракать к князю? Он сейчас только узнал от княжны о вашем приезде и прислал меня к вам.
Княжна сказала ему о моем приезде! Это немного удивило меня.
- Потрудитесь доложить князю, что я иду к нему.
- Хорошо, сударь… А ты, Ванюша, что здесь изволишь делать? - И управляющий полустрого, полуласково обратился к своему сыну.
- Не сердитесь на него, - сказал я, - он со мной познакомился и, кажется, полюбил меня. Он все до вашего прихода занимал меня разговорами. Я ему очень благодарен.
- Что касается до этого, он у меня, я вам скажу, мальчик неглупый, и все бы, изволите видеть, как следовало, да ее сиятельство княжна изволит нас немножко побалывать. Ваня! пойди-ко к маменьке домой, а я сейчас к князю доложить о вашей воле…
Князь прохаживался по большой зале, украшенной сверху донизу картинами, заложив руки назад. Увидя меня входящего, он пошел ко мне навстречу.
- Очень, очень рад вашему приезду, - говорил он, взяв меня за руку… - Ну что? вы насмотрелись на нашу пеструю Москву? Теперь вы совсем к нам в деревню, не правда ли?
- Да, князь, совсем. Какое у вас чудесное собрание картин! - заметил я, с любопытством смотря на стены.
- Здесь еще не все, не все, - и лицо князя заметно просияло, он оживился. -
Мой дед был большой любитель живописи и знаток. Вам известно, что и я немножко знаю толк в картинах. У меня есть славные вещи из школы Карачча, оригиналы Гвидо и Альбани. Погодите, мы с вами…
Он не договорил, потому что вдруг в соседней комнате кто-то с силою ударил по клавишам, так что мы оба вздрогнули, и вслед за этим раздался женский голос, сильный, звучный и страстный, доходящий до сокровенной глубины души.
- Это, кажется, последняя сцена из глюковой "Армиды". Дочь моя с некоторого времени, к сожалению, пристрастилась к немецкой музыке, - сказал с улыбкою князь, подходя к двери комнаты, откуда раздавались звуки. Я следовал за ним.
В этой комнате за роялем сидела она. Ее темные волосы длинны и густы, ее локоны опущены до плеч, ее белое, немного продолговатое лицо едва-едва оттеняется легким румянцем; круглые брови немножко приподняты; длинные ресницы вполовину закрывают бледно-голубые глаза, которые иногда кажутся серыми; все это вместе так хорошо, так легко и воздушно, что на нее нельзя насмотреться. Я недавно прочел шекспиров Сон в летнюю ночь, и мне кажется, что Титания должна непременно походить на княжну… Но все это - слова, слова… они не дадут тебе и приблизительного понятия о ней, об этой княжне. К тому же все описания красоты, как бы ни были красноречивы, до невероятности надоели и прискучили… Недаром же в Москве ее величают красавицей. Она, должно быть точно,
Как величавая луна, Средь ясен и дев блестит одна. Она поразила меня с первой минуты; я остановился перед нею, проникнутый благоговейным трепетом, как перед дивной картиной великого мастера, и не мог отвести от нее глаз; сердце мое сильно билось в груди… Боже, боже, как хороша она!
Она не заметила, как я и князь вошли в комнату. Мы остановились у окна. Она продолжала петь… глаза ее горели, она, казалось, вся была проникнута вдохновительною силою композитора. Вдруг, вообрази мое удивление, на половине сцены княжна смолкла. Раза два зевнула, впрочем, с большою грациею, потом перевернула ноты, лежавшие на пюпитре, еще зевнула и наконец оборотилась к окну.
Она нимало не удивилась, увидев князя, и посмотрела на меня с ужасающим равнодушием.
- Браво, браво, Lise! - воскликнул князь, когда она подходила к нему. - Зачем же ты не продолжала? Мы тебя расположились слушать. Однако лучше, если бы ты спела нам что-нибудь из Россини.
- Как я устала! - сказала княжна, - как мне жарко! Если бы вы могли вообразить, как я устала! Мы с мисс Дженни ездили верхом и, верно, сделали верст десять. Бедная Дженни теперь лежит.
Князь представил меня дочери.
Она сделала едва заметное движение головою, мельком взглянув на меня.
"О, какая она важная!" - подумал я.
- Что же? мы будем сегодня завтракать? - продолжала княжна, обращаясь к отцу,
- я ужасно проголодалась…
- Завтрак готов.
Мы отправились в залу. Удовлетворив свой аппетит, княжна, утомленная, села в кресла и прислонилась головой к высокой подушке этих кресел.
- Зачем же ты ездишь так далеко? - спросил ее князь. - Не дурно ли тебе? ты так бледна!
- О, нисколько!.. - И она вскочила с кресел и с быстротою изумительною очутилась у балкона, заставленного цветами, позабыв об усталости, на которую жаловалась за минуту перед тем.
- Зачем здесь так много наставили тюбероз? от них всегда такой сильный запах, от них у меня болит голова.