7 августа.
Трудно передать тебе то состояние духа, в котором я нахожусь последнее время. Я сделался ко всему нестерпимо равнодушен; книги ужасно надоели мне, я не могу ничего читать. Даже если бы кто-нибудь пришел и сказал мне: "Вот произведение
Гете, недавно найденное; оно выше всех известных его произведений, вся литературная Европа от него в страшном волнении, о нем только и говорят и пишут", - я выслушал бы все и не взял бы труда взглянуть на такое поэтическое чудо. Мало того, если бы дрезденская Мадонна очутилась сейчас перед моими глазами, я взглянул бы на нее без всякого участия, как на те масляные картины в рамах, которые носят в Москве по Тверскому бульвару, а в Петербурге по Невскому проспекту. Если бы ты вдруг предстал передо мною, перенесенный из Рима в подмосковную какими-нибудь чародейскими силами, - я и на тебя, кажется, бесценное сокровище мое, не обратил бы ни малейшего внимания… Я только и живу ею, только и перечитываю ее листки, и смотрю на нее, и слушаю ее; для меня только одно искусство вполне существует в эту минуту - музыка. Музыка наполняет душу мою стремлением необъяснимым и бесконечным. И чем более вслушиваюсь я в ее пение, тем более расширяется во мне это отрадное чувство любви, и грудь, иногда стесняемая боязливым предчувствием, начинает дышать свободно… Я жажду звуков, божественных звуков… таинственный мир окружает меня, когда раздаются эти звуки… я блаженствую.
Бедная кисть моя! Лежи в бездействии, покрытая пылью: я долго не прикоснусь к тебе. Бог с тобою! ты ни разу не доставила мне таких благодатных минут!
Князь несколько раз шутя замечал мне, что во мне он находит все признаки истинных художников и между прочим необыкновенное рассеяние.
- У кого беспрестанно носятся в голове различные мысли и образы, тому немудрено быть рассеянным, - сказал он мне. - Я это совершенно понимаю.
У меня мысли и образы! Если бы он знал, что у меня нет другой мысли, кроме мысли о ней, о его дочери; что передо мною нет другого образа, кроме ее…
Рябинин исподтишка, кажется, посмеивается надо мною; сидя же со мною наедине, он уже не читает мне проповедей, но молча помахает головой и порой, грозя пальцем, произносит с расстановкою:
- Странно! тебя и узнать нельзя; ты стал ни на что непохож.
В Английском клубе он свел знакомство с одним из самых толстых московских франтов, который замечателен своим париком a la moujik, отлично сделанным, и своим необычайным знанием в гастрономии. Этот господин - толстый франт, у себя дома обедает от пятого до девятого часа, а в клуб приезжает обедать, когда все выходят из-за стола, и полвечера остается в столовой зале.
- Люблю его, - говорит Рябинин, - ест славно, с аппетитом; на него смотреть любо. Какой у него ростбиф! а вина, вина - каких нет в целой Москве! Чудесный человек!.. Такими людьми пренебрегать не должно: еда - не последнее в жизни…
Привычка мистифицировать у Рябинина дошла до такой степени, что он, забываясь, говорит и со мной так же, как с людьми малознакомыми, которых он хочет удивлять и поражать.
Он ничего не знает о нашей литературной переписке с княжною. На первый листок ее ко мне о Ламартине я отвечал ей предлинным посланием и после того получил от нее три письма. Я могу назвать эти листки ее, адресованные ко мне, письмами. Не так ли? В них идет речь не об одной литературе. Она так добра, что делает часто отступления от главного предмета, и сколько прекрасного, поэтического в этих отступлениях… В них виден ее свободный, самостоятельный дух, ее независимость от пошлых светских мнений. Некоторые строчки заставляют меня крепко задумываться; я вчитываюсь в них - и то, что живет во мне, как предчувствие, как возможность, начинает будто осуществляться, переходит в явление действительное. Я не убежден, что она любит меня, но не сомневаюсь в том, что она отличает меня от других. Я счастлив, слишком счастлив, и в самые страшные минуты недоумения я все счастлив… она отличает меня от других!..
Теперь не нужна мне эта известность, которой добивался я изо всех сил, не нужна мне и слава, некогда в жарких юношеских грезах являвшаяся мне во всей лучезарности. Все это так бедно, жалко и ничтожно! Если бы она сказала мне:
"Брось, свое искусство, я не хочу, чтобы ты был живописец, иди за мною", - я бросил бы все и пошел за нею. Любить - высшее назначение в жизни… Да… Но я слышу твой голос, ты мне произносишь свой тяжкий приговор, ты изгоняешь меня из светлой храмины искусств… Погоди, друг… Может быть, я еще не в состоянии отказаться от искусства; может быть, все, что я сказал тебе сию минуту, ложь, - не верь мне. Расстанусь ли я навсегда с моею кистью? Нет! В Италии, обновленный, примусь я за нее снова и не обману тех надежд, которые ты, друг, возлагал на меня, помнишь ли? давно, давно… Обо Мне опять заговорят…
Что ты не пришлешь о себе никакой вести? Не сердит ли ты на меня? Подвигается ли твоя картина? Окончишь ли ты ее к моему приезду? Последнее письмо твое и первое, полученное мною здесь, произвело на меня самое приятное впечатление. Спасибо тебе за славные рассказы о твоем чужеземном житье… Ты требуешь от меня подробностей о моей жизни?.. Журнал мой, который я веду довольно беспорядочно и отсылаю к тебе аккуратно, нельзя, я думаю, упрекнуть в недостатке подробностей, а скорее в излишней словоохотливости… Что делать? Мне хочется передать тебе все; ты вызвался слушать, так слушай же, добровольный мученик мой!
…Она отличает меня от других; но меня беспокоит Анастасьев. Он приезжает сюда всякий день… Не называй беспокойство мое ревностью. Могу ли и смею ли я ревновать ее? К тому же этот Анастасьев, по-видимому, холоден, как лед; он сидит возле нее, он говорит с ней, но так нехотя, будто для того, что надобно же говорить с кем-нибудь и о чем-нибудь. Равнодушие его ко всем, ко всему изумительно, как будто для него нет в жизни ничего нового, как будто он все видел, все испытал, - и все надоело ему. Однажды зашла речь о чьих-то стихах, он улыбнулся и, протягиваясь на диване, сказал точно сквозь сон: "Неужели находятся люди в наше время, которые читают стихи?.. Стихи - это пустые погремушки; стоит переложить хоть Байрона в прозу, чтобы убедиться в этом". В другой раз князь спросил его, знает ли он остроумное замечание Леписье о
Корреджио?
Он покачал головой.
- Превосходное замечание, - продолжал князь: - "Корреджио, - говорит
Леписье, - не хотел подражать никому, а Корреджио никто не мог подражать".
- Может быть, это остроумно, - отвечал Анастасьев, - только не знаю, справедливо ли? Я никогда не брал на себя труда изучать ни Рафаэлей, ни
Корреджей; это очень скучно, да к тому же и отнимает много времени.
Князь немножко нахмурился, а Рябинин наклонился к моему уху и шепнул:
- Иностранные-то журналисты, видно, не лучше наших. Этого господина нарекли они просвещенным любителем художеств. Видишь ли, как важны деньги? С деньгами дадут тебе какой хочешь титул.
Нет, Анастасьев не может нравиться княжне, - ей, полной жизни, для которой нужна и радость, и грусть, и нега. У нее нет с ним ничего общего, но вопрос, для чего же он беспокоит себя, делая ежедневно сорок верст сюда и назад - не разрешился для меня.
Впрочем, у меня начинает рождаться подозрение, что он в иных случаях бывает не так хладнокровен, как всегда, и посещает дом князя так часто не без цели. Дней десять тому, часу в девятом вечера, возвращаясь из сада, где мы ходили с
Рябининым, я вошел в ту комнату, в которой первый раз увидел ее. Она сидела за роялем, как и тогда; одна рука ее лежала неподвижно на клавишах, голова ее была обращена к нему, а он, развалясь, по своему обыкновению, в креслах, что-то изволил рассказывать ей. Увидев меня, он приставил к глазу свой лорнет и посмотрел на меня довольно выразительно. Ему было явно досадно, что я вошел в комнату. Княжна заговорила со мной, и он еще раз приставил к глазу лорнет, обернувшись ко мне. В первый раз он удостоил меня своим вниманием, и то неблагосклонным.
Третьего дня после обеда я рассматривал с княжной виды Швейцарии; она поясняла мне гравюры, указывала на те места, которые более всех ей нравились; она чрезвычайно поэтически перенеслась в прошедшее… Я, упоенный, внимал ей. И ты можешь представить себе, как мне было неприятно в такую минуту услышать голос
Анастасьева, который подошел к княжне.
- Вы занимаетесь воспоминаниями?
- Да, - отвечала она холодно.
- Швейцария была бы страной довольно сносною, если бы не отзывалась первобытною невинностью, которая так нелепо отражается в пастушеских костюмах ее обитателей.
Княжна молчала.
- Я сегодня чувствую большое расположение к верховой езде, - продолжал он, - и вы не чувствуете ли того же, княжна?
- В самом деле, я поеду, - отвечала она.
- Что ж, прекрасно! мы составим кавалькаду… Где ваша мисс Дженни? надобно ее выписать… А вы поедете? - спросил он, обращаясь ко мне.
- Я не езжу верхом, - отвечал я…
Через четверть часа три оседланные лошади стояли у подъезда: около них хлопотали княжеские жокеи и конюхи; между ними прохаживался и дворецкий князя в белом накрахмаленном галстухе, в качестве величайшего охотника до лошадей.
Княжна скоро вышла в своем синем амазонском платье; манишка на груди ее была застегнута тремя бирюзовыми запонками, она держала в руке небольшой хлыстик с бирюзовой головкой; синий вуаль ее, откинутый назад, развевался, когда она шла… Ты простил бы мне мою безумную любовь к ней, увидев ее в эту минуту!
Она подошла ко мне и спросила, отчего я не хочу ехать? и ожидала ответа моего, приложив свой хлыстик к губам.
О, чего бы не отдал я, чтобы уметь только ездить верхом, только бы сидеть на лошади, не боясь свалиться с нее!
Я отвечал ей, что не умею ездить верхом.
- Вы шутите? - сказала она, удивленная.
- Я нисколько не шучу, княжна.
- Право? это жаль! вы не имеете понятия об одном из величайших удовольствий в жизни.
И она обратилась к Анастасьеву:
- Я готова.
- Так скоро? А я думал, что вы уже раздумали ехать. Поедемте, и я готов. - Он взял свою шляпу.
Тут только я в первый раз вполне понял, какая разница между мною и истинно- светским человеком и какая пропасть разделяет меня от нее. Я показался гадок и жалок самому себе; я стоял уничтоженный, подавленный мыслию, что она только из одного приличия не смеется явно надо мною; что наверно Анастасьев бросит ей какую-нибудь остроумную фразу на мой счет - и она улыбнется этой фразе… И холодный пот выступал у меня на лице при такой мысли.
Вслед за князем, за старушкой с усиками и Рябининым потащился я любоваться на княжну и на него. Мы, зрители, остановились у подъезда. Княжна садилась на свою лошадь, и он поддерживал ее, он поправлял ее стремя и, кажется, коснулся ноги ее. Около мисс Дженни он совсем не так ухаживал. Потом подвели и ему лошадь, которая была гораздо бойчее дамских лошадей. Она давно копытом рыла песок и ржала нетерпеливо. Дворецкий гладил ее шею с самодовольным лицом и сказал
Анастасьеву таинственно, когда тот поставил ногу в стремя: "Лошадка славная, сударь, дорогая; только сердита, не приведи бог, как сердита и боится щекотки.
Извольте поостеречься".
Не слушая этих предостережений, он с ловкостью и смелостью вскочил на лошадь, но та, почувствовав на себе незнакомого всадника, стала на дыбы, замотала головой, отряхивая гриву и намереваясь сбросить с себя дерзкого. Испуганный князь закричал что-то своим конюхам; старушка затряслась от страха; княжна побледнела и поворотила свою лошадь в сторону; англичанка завизжала, и жокей схватил ее лошадь за узду; дворецкий кричал в отчаянии: "Говорил вам, сударь, что эта лошадь боится щекотки!"
Я посмотрел на Анастасьева. Лицо его не выражало не только страха, далее ни малейшего беспокойства, - точно будто он лежал на диване. Конюхи хотели подбежать к нему, но он сделал знак головой, чтобы они остались на месте. Будто прикованный, не шевелясь в седле, сдавил он бешеную лошадь своими ногами и каким-то способом, не умею сказать тебе, осадил ее, а она попятилась назад и, вероятно, почувствовав уважение к своему всаднику, остановилась как вкопанная.
Тогда он тихо проехал кругом зеленой площадки. Я убедился, что слухи о его силе имеют основание. Княжна с заметным удовольствием посмотрела на него; князь прошептал: "Славный ездок"; старушка с усиками пошевелила губами; дворецкий поднял голову вверх от удивления и поправил свой накрахмаленный галстух.
Княжна кланялась Ване, который прибежал к концу общей тревоги, и погрозила ему хлыстиком. Кавалькада двинулась. Старушка с усиками заговорила:
- Не знаю, князь, как это вы позволяете своей дочери ездить верхом; мне это удивительно. Ну, долго ли до беды? пример был сейчас перед вами. Да и женское ли это дело? позвольте спросить вас. Отчего я не имела этой глупой охоты, да и никто из моих сверстниц - ни дочь князя Ивана Григорьевича, ни графиня Анна
Александровна, никто!
С этим словом она с важностью подала князю свою руку, и он повел ее наверх.
Анастасьев ехал рядом с княжной, немного наклонясь к ней, как человек говорящий.
- О чем задумался? - сказал мне Рябинин. - Посмотри на сего молодого человека. - Он взял Ваню на руки и поднес его ко мне. - Видишь ли, какой умница: он ни о чем не думает. Поцелуй меня… ну…
- Как вы страшно протягиваете губы! - закричал Ваня, вырываясь из его рук, - меня княжна целует; вас я не хочу целовать.
Рябинин опустил его на землю и обратился ко мне:
- Он счастливее, братец, нас с тобою. Его целуют княжны, а нас с тобой княжны не поцелуют.