Повесть

Не сердись за правду!

В наш век, в разврате утучневший, просит

Прощенья у порока добродетель

И ползает, моля о позволенье

Творить добро ему же…

Шекспир.

ГЛАВА I

Уста мои сомкни молчаньем,

Все чувства тайной осени;

Да взор холодный их не встретит

И луч тщеславья не просветит

На незамеченные дни…

Веневитинов.

Чиновнику Теребеньину лет около шестидесяти; у него темные волосы с проседью, обстриженные под гребенку; маленькие глаза, почти без движения, цвета болотной воды, и толстые губы. Он небольшого роста и всегда носит вицмундир. Белый галстук несколько раз обвертывается кругом его шеи; этот белый галстук по утрам, в должности, бывает на нем не совсем чист, хотя, по словам его, он носит белые галстуки именно только для чистоплотности. "На черных-де, - говорит он, - незаметна грязь, а на белом вот сейчас так и видно малейшее пятнышко". У него три вицмундира: одни весь истертый по швам, который он носит в департаменте, другой поновее, который он обыкновенно надевает по воскресным и табельным дням, также отправляясь куда-нибудь в гости к приятелям на бостончик или на вистик; третий, совершенно новый, хранится собственно для директорских обедов и вечеров. На днях Осип Ильич (так звали г-на Теребеньина) за долговременную и усердную службу представлен к награждению. Недавно он променял в

Гороховой улице у часовых дел мастера свои старинные, толстые, серебряные часы на серебряные же потонее. "Те, - говорит он, - в форме луковицы, кроме своей тяжести, весьма неудобны были для ношения, потому что совершенно препятствовали застегнуть вицмундир. Как застегнешь его, сейчас образуется горб на левом боку. Оно и некрасиво, да и трется это место скорее. А жаль, - прибавлял он, - часы были верные: только четыре раза в год поверять отдавал". До мая 1826 года Осип Ильич носил гусарские сапожки без кисточек; с мая 1826 года он носит узенькие панталоны без штрипок, подбирающиеся кверху, когда он садится. Чин действительного статского советника - любимейшая его фантазия, цель, к которой он направляет все свои действия: если он сидит, сморщив брови и шевеля губами, он наверно размышляет о чине действительного статского советника; если ходит от одного угла комнаты до другого скорыми шагами, приставив указательный перст к середине лба, он думает: "Какими бы средствами поскорее достичь до такого почетного чина? Генерал! гм! Оно хоть и не совсем вельможа, а все-таки наравне с знатью. - Ваше превосходительство, Осип Ильич! - Что вам надобно? - Его превосходительству Осипу Ильичу! - А! это Теребеньину. - Вашему превосходительству,

Осипу Ильичу, известно, что… Да, да, славный чин действительный статский советник, и титулование приятное! Как бы это поскорее хоть в статские советники? Что ж? почему мне не быть действительным статским советником? почему?.. Да чем же лучше меня

Захар Михайлович? чем?" Осип Ильич терпеть не может ничего книжного и совершенно презирает всех писателей. Он никогда ничего не читает из печатного, кроме Адрес- календаря, Месяцеслова, Санкт-Петербуржских и Сенатских ведомостей. "Писатель! ну что ж? эка штука, писатель! - часто говаривал он. - Что в них, в этих писателях? пользу, что ли, какую приносят? Деловому человеку не очень есть время читать их побасенки-то.

Другое дело, когда в театр сходить посмеяться. Ну тут всё не то: и музыка играет, и костюмы разные, да и иной, черт его знает, так живо представляет". Осип Ильич перед обедом обыкновенно выпивает рюмку настойки Трофимовского. "Эта вещь солидная, лекарственная", - замечает он, глотая настойку, покрякивая и поморщиваясь.

Супруга Осипа Ильича - дама лет сорока девяти, небольшого роста, толстая и необычайно коротконогая; лицо ее - круглое, как тыква, и шероховатое, как дыня- кандалупка, покоится на груди, потому что шеи у нее совсем не имеется. Она нрава довольно сварливого, занимается рачительно хозяйственною частию; за какие-либо проступки и ослушание сама бранит лакея и мужика, который нанимается нарочно для ношения воды, мытья посуды и прочего (Осип Ильич в эти дела не вмешивается); три раза в день пьет кофе, каждый раз по две чашки, несмотря на докторское увещание и на угрозу, что с ней может сделаться удар. Дома она ходит простоволосая, и волосы ее с очень заметною проседью, по причине жесткости своей, никогда не лежат на голове гладко, даже несмотря на то, что она два раза в неделю помадится полтинной помадой "au citron".

"Знаем мы, батюшка, эту французскую помаду, - говорит она, - черт ли в ней, от нее как раз волосы вылезут". В две недели раз по четверкам Осип Ильич обедает у директора; к этому уже привыкла Аграфена Петровна, и поэтому по четверкам в две недели раз она садится за стол двумя часами ранее обыкновенного, то есть вместо четырех в два, приговаривая: "Вот это христианский час, а то жди себе до четырех часов, - ведь и аппетит пропадет совсем". И, несмотря на эту фразу, Аграфена Петровна всегда очень аппетитно кушает. В год два раза Осип Ильич позволяет себе некоторые вольности, например, обедать где-нибудь во французской ресторации, преимущественно у Дюме, сговорившись заранее с двумя, тремя приятелями - своими сверстниками.

- Копейка лишняя завелась, - говорит он, улыбаясь, - что делать?

В эти торжественные дни физиономия Осипа Ильича с самого утра выражает совсем не то, что обыкновенно; он все как-то искоса посматривает на Аграфену Петровну, полуулыбается и покашливает:

- Аграфена Петровна! Аграфена Петровна!

- Ну, что там такое?

- Дайте-ка-с, матушка, чистую манишку да шейный платок. - При этом он берет щепотку табаку и с расстановками внюхивает его в себя, как бы желая придать себе этим несколько более твердости.

- Да куда же это вы идете, Осип Ильич? Давно ли я дала вам чистый платок и манишку? Что за наряды в департаменте? И в этом просидите, невелика важность!

- Оно конечно, да все, знаете, не так хорошо. Вот, говорят, сегодня какой-то военный генерал будет. Ему, дескать, директор будет показывать департамент, так слышно; как же начальствующим лицам… ведь надобно же почище одеться.

- Да мало ли что врут! А разве директор-то не сказал бы тебе об этом?

Осип Ильич при таком вопросе принялся снова за табакерку и задумчиво перебирал руками табак.

- Сказал, оно конечно… А что, Аграфена Петровна, у вас расходных-то, я чай, немного осталось? Впрочем, что ж? вот скоро и треть подвигается. Уж нынче третное я все сполна вам отдаю.

- И давно бы так, батюшка! Подержи-ка хоть раз сам расход, так и увидишь, что значит: и туда деньги, и сюда деньги, и то вздорожало, и другое вздорожало…

- Все отдам, все сполна, до копеечки.

- Смотрите же, Осип Ильич.

- Ей-богу! Аграфена Петровна. А что же, чистую-то манишку?

- На вас и гладить не упасешься: чистую да чистую, подавай откуда хочешь.

- Вы сегодня не ждите меня обедать - завален делами: может, и до пяти часов придется посидеть.

- Да говорите без обиняков. Что вы, обедать, что ли, куда собираетесь?

- Может статься, и обедать куда пойдем.

- Куда же, нельзя ли узнать?

- Марк Назарыч с Николаем Игнатьичем приглашают меня.

- Уж предчувствовала, предчувствовала! На дебош в какую-нибудь немецкую ресторацию. Там славно обирают русские денежки; мастера, нечего сказать! Только попадись к ним - обдерут как липку.

- Марк Назарыч говорит, что…

- Знаем мы твоего Марка Назарыча: ему бы на чужой счет пожуировать, а в доме трава не расти. Палагея Емельяновна все порассказала мне, все: кровавыми слезами плачет бедняжка, истинно кровавыми; кулаком слезы утирает.

- Ну да я пожалуй и не пойду.

- Идите, ждите, никто не мешает вам; а небось как спросишь: "Осип Ильич, на расходы надо", - так и закобенется. "Да откуда мне взять денег? да что я, делаю, что ли, деньги?" А вот как на дебоширство, так небось есть.

- Ну, ну, бог с вами! сказал, что не пойду.

Это со стороны Осипа Ильича была только одна фигура уступления; после долгого крика и шума он поставлял-таки на своем, выпрашивал чистый галстук и манишку и после присутствия отправлялся с приятелями покутить.

У Дюме они выпивали обыкновенно каждый по бутылке простого столового вина, белого или красного, смотря по вкусу; каждый спрашивал по бутылке шампанского, и все вместе обращали на себя всеобщее внимание.

Осип Ильич, наливая в стакан красное вино, сперва подносил его к носу.

- Вино ординарное, Марк Назарыч, а букет хорош; понюхайте.

Потом, сморщивая брови, он приподнимал стакан к свету, поворачивая его в руке, все перед светом, и, после таких маневров, обращался снова к Марку Назарычу:

- И цвет не дурен: густоват, правда, немножко. Что, я думаю, им обходится по полутора бутылка?

В заключение он выпивал стакан и обтирал салфеткою губы.

Точно как для мужа были истинно высокоторжественными днями в жизни те дни, в которые он обедывал во французской ресторации, - так для жены те, в которые она ходила с визитом к генеральше Поволокиной, у супруга которой ее Осип Ильич был стряпчим, или, говоря высоким слогом, ходатаем по делам.

Муж, припоминая что-либо, всегда говаривал:

- Когда же это было? с месяц, что ли? Последний-то раз я обедал у Дюме шесть недель тому назад. Ну, да оно так и будет. - И в таком случае, жена почти всегда возражала ему:

- Что ты это? перекрестись, голубчик. Ведь это было за две недели до рождения ее превосходительства Надежды Сергеевны Поволокиной; а я после того еще раз была у нее перед заговенами.

Осип Ильич был человек, как мы уже выше заметили, очень нужный для супруга этой Надежды Сергеевы Поволокиной, и потому он очень дорожил Осипом Ильичом. Он посылал его по своим делам и в гражданские палаты, и в уездные суды, и в конторы маклеров. Осип Ильич, - надо отдать ему справедливость, - в приказных делах был человек сведущий, потому что начал свое служебное поприще с гражданской палаты.

Генерал Поволокин решительно не занимался ничем домашним; он даже редко бывал дома: утром в должности, а вечером в Английском клубе, к перу от карт и к картам от пера, по словам Грибоедова, давно обратившимся в пословицу. 500 наследственных душ его, заложенные и перезаложенные, едва ли не пять лет сряду показывавшиеся в

"Прибавлениях" к "Санкт-Петербуржским ведомостям", немного приносили дохода; и если бы не другой доход, гораздо повернее первого, то г-жа Поволокина должна бы была весьма посократить свои издержки на булавки и на прочее. Впрочем, г-н Поволокин слыл в Петербурге за человека богатого: он имел четверню лошадей, квартиру, меблированную если не изящно, то довольно роскошно: штоф на мебели, бронзовые канделябры и часы, алебастровые вазы; правда, все это не очень блестящее, ибо пыль слоями покрывала все эти вещи; правда, что его передняя была и темна и грязна, что она пахла ламповым маслом, - но это уже не была вина г-на Поволокина, а скорее г-жи Поволокиной, которая всегда и всем кричала о своих хозяйственных дарованиях.

В этом случае Надежда Сергеевна и Аграфена Петровна чрезвычайно разнились друг от друга: последняя чистоту в доме ставила выше всего на свете.

- Опрятность есть добродетель, - говаривала она и, несмотря на это мудрое изречение, только один раз в неделю, по воскресеньям, исключая экстраординарных случаев, выдавала Осипу Ильичу чистую манишку и шейный платок. Часто, смотря на его шею, она думала: "И точно грязноват платок-то; ну, да что за беда, еще дня три проносит; ведь от частой стирки белье рвется…"

Она сама ежедневно утром вытирала пыль в гостиной и в зале с диванов, со столов, со стульев и комодов, с разных вещей, как-то: с стеклянного колпачка, под которым лет восемь покоился сделанный из воска и раскрашенный амурчик в колыбели, с зеркала над диваном и с силуэта своей бабушки, который висел, оклеенный в цветную бумажку, под зеркалом в гостиной. Ерани и рута, стоявшие в зале на окнах, зимою через день, а летом аккуратно всякий день поливались также ее собственными руками. Последнее растение, то есть рута, кроме украшения комнаты, приносило еще и пользу, а именно употреблялось

Аграфеною Петровною для полоскания рта.

17-го сентября 18**, в день святых Веры, Софии, Любви и Надежды, в который начинается наше повествование, Аграфена Петровна проснулась ранее обыкновенного, то есть часов около шести, и занялась приготовлениями к своему туалету. Это был день именин Надежды Сергеевны и дочки ее Софьи Николаевны. Аграфена Петровна должна была отправиться с поздравлениями. К 11 часам она была уже совершенно готова: в чепце с кружевными крылышками, украшенном лентами цвета адского пламени, в желто- коричневом гроденаплевом капоте, в красной французской шали, при клеенчатом, в клетку сплетенном ридикюле и в кожаных полусапожках со скрипом. В 11 часов лакей в грязной ливрее и в изорванных сапогах посадил ее в извозчичью четырехместную карету, за неотысканием двухместной. "Но… ну… но… небось" - и карета двинулась. В половине

12-го Аграфена Петровна прибыла к дому г-жи Поволокиной, запыхавшись взошла на лестницу, и лакей дернул за ручку колокольчика.

- Что, дома ее превосходительство Надежда Сергеевна?

- Дома, да в уборной-с.

- А Софья Николаевна?

- К барышне можно-с.

Генеральская дочь сидела в своей комнате, в белой блузе; на плечах ее была накинута шаль; перед ней на пюпитре лежала развернутая книга. Ей казалось на лицо двадцать пять или двадцать шесть лет; она не имела той красоты, которая бросается прямо в глаза каждому и в гостиных, и в театрах, и на улицах, - этой скульптурной красоты, доступной равно для глаз всех; но она не принадлежала также к тем счастливым девушкам, о которых небрежно говорят: "Да, хорошенькая" или с гримасой снисхождения: "Конечно, она недурна; такая миленькая!"

Может быть, пройдя мимо ее, вы бы вовсе не заметили ее и, конечно, посмотрев на нее, не произнесли бы этих общих, изношенных, пошлых фраз: хорошенькая, миленькая!

Многие даже находили ее дурною, и, право, грех было спорить с этими господами. Слово:

"дурна", в устах таких людей, не могло быть оскорбительно для нее: это не то, что слово

"хорошенькая"!

Ее лицо было задумчиво; оно всегда мыслило, всегда говорило; что-то болезненно- бледное было в цвете лица ее, что-то страшно тоскливое в ее черных, глубоких очах.

Посмотрев на нее, вы стали бы в нее вглядываться; вглядевшись, вы бы захотели насмотреться на нее; наглядевшись, вы бы, может быть, задумались и спросили самого себя: для чего родятся такие существа? для чего живут они? многие ли поймут их и оценят?

В самом деле, жизнь Софьи - одно из самых горьких явлений современного общества - была достойна полного внимания, наблюдения неповерхностного. Мы, с таким рвением, с такою пытливостию изучающие жизнь людей великих, имена которых нарезаны веками на скрижали бессмертия, мы, дивящиеся силе их воли, их героизму, их самоотвержению, - мы не знаем, что среди нас, в этом обществе, в этой мелкой жизни, в которой бесцельно кружимся, есть характеры не менее великие, не менее достойные изучения. Не их вина, что они обставлены другими обстоятельствами, что они действуют в ограниченном домашнем кругу, а не на обширном гражданском позорище. Посмотрите на страшную борьбу образования с полуобразованием или с явным невежеством, ума и чувства с закоренелыми предрассудками, - на эту борьбу, немилосердно раздирающую тысячи семейств. Вот перед вами жертвы этой борьбы, безропотно, незаметно сходящие в могилу, непонятые и неоплаканные. Остановитесь на этих могилах с слезою благоговения… Но не в том дело, я должен познакомить вас с матерью Софьи.

Это была, изволите видеть, женщина не совсем глупая и не совсем умная, а так, что-то среднее между тем и другим, сорокапятилетняя кокетка, павлинившаяся тем, что ее муж был важный чиновник; неловкая и странная, как цифра, сделанная из нуля; смешная чиновница перед какой-нибудь княгиней и карикатурная княгиня перед чиновницей, - полуобразованная, и потому без всякого снисхождения… Образчики таких женщин вы верно встречали в среднем петербуржском обществе.

Надежда Сергеевна всегда с жеманною полуулыбкой смотрела на ласки своей дочери, сердце которой требовало любви материнской, и, поправляя ленты своего чепца перед зеркалом, говорила небрежно: "Полно, милая, к чему эти нежности? Вот цвет, который, кажется, совсем не к лицу мне. Не правда ли?" Такие вопросы оставались часто без ответа, и такого рода молчание незаметно вооружало мать против дочери. Женщина полуобразованная редко отличает лесть от ласки: в ее понятиях это - решительно синонимы. Лесть действует на самолюбие, ласка - на чувства. Самолюбием наделены все мы, чувствами - немногие, и вот почему лесть в таком ходу, в таком уважении в этом мире; и вот почему мать Софьи называла ее часто неблагодарной, нечувствительной дочерью. Оскорбляемая такими словами, бедная девушка не могла понять, почему они, эти ужасные слова, могут применяться к ней. Она заглядывала в глубину своего сердца, поверяла все свои мысли, отдавала себе отчет в каждом слове, произнесенном ею перед лицом матери, старалась даже припоминать выражение лица своего в то время, когда она говорила с нею, - и, заливаясь слезами, почти без памяти упадала головой на свой рабочий столик, бывший единственным свидетелем ее страданий.

"Господи! - думала она, - ты видишь мое сердце. Разве я не свято исполняю обязанность дочери? Господи! наставь меня, вразуми меня, покажи мне вину мою. Отчего же я неблагодарна? Отчего же я бесчувственна?"

Софья изнывала от тайных страданий, и только бледность лица ее и постоянно тоскливое выражение очей изобличали, что ей не сладка жизнь. Но это не трогало матери, напротив, еще раздражало ее. Она называла ее капризной девчонкой. Она говорила ей, стараясь придавать словам своим умышленно обидный тон: "Что это ты приняла на себя вид какой-то жалкой, притесненной, обиженной? Ты и без того не очень хороша, а это, право, нейдет к тебе…"

Но днями истинной пытки для Софьи были те дни, в которые отец ее давал у себя вечера, или балы, как говорила Надежда Сергеевна.

На эти "балы" были всегда приглашаемы, лично самим г-ном Поволокиным, две или три княгини или графини, с мужьями которых он имел постоянные сношения, по картам. Эти княгини и графини показывали, что делают ему в полном смысле честь своим посещением. За несколько дней до такого бала супруга г-на Поволокина принимала на себя вид гораздо важнее обыкновенного: она чаще и сердитее обращалась к дочери. "Как ты странно держишься, милая! В твоей турнире нет никакой грасы. Вот посмотрела бы ты на графиню Д* - загляденье просто: как войдет в гостиную, так и говорить не нужно - всякий узнает, что графиня. Так нет себе, где! У нас хорошего перенимать не любят. Вот хоть бы прошедший раз, когда у нас была княгиня, я просто не знала, что делать: не замечает ее, - и чем же занимается? Забилась в угол, да и изволит разговаривать с

Катенькой Пороховой: экая невидаль! Другая, на твоем месте, прочь бы не отошла целый вечер от княгини, предупреждала бы ее малейшие желания, так бы и глядела ей в глаза.

Ну, а то что она теперь о тебе подумает? уж верно скажет: экая дура, и слова-то сказать не умеет - такая невоспитанная! А кажется, матушка, потратили-таки на твое воспитание довольно. Каких учителей не нанимали! Вот посмотри, полюбопытствуй, у отца в кабинете есть счетец, что ты ему стоила. А он не бог знает какой миллионер!"

Неловкое унижение матери Софьи перед княгинями и графинями, грациозная недоступность, очаровательная важность этих госпож показали ей неизмеримое расстояние между ими и ею. Она с негодованием видела, как среднее сословие карикатурно вытягивается до подмосток, на которых величается аристократия, и с какою милою и снисходительною насмешкою эта аристократия смотрит на жалкие усилия легонького дворянства. Все это сделало на нее сильное впечатление и отдалило ее от общества, в котором она, по собственному сознанию, не могла играть никакой роли. Она выезжала потому только, что ей было приказано выезжать, и не отделялась в гостиных от массы. Это ничтожество в обществе нисколько не оскорбляло ее самолюбия: она знала, что наделена всеми средствами, которые бы должны были вывестъ ее на авансцену, но что только собственная воля заставляет ее не употреблять ни одного из этих средств и постоянно оставаться в глубине сцены. Там из простой, невольной зрительницы она вскоре сделалась невольною наблюдательницей. Мимо ее мелькали тысячи движущихся существ обоего пола, убранных самыми бессмысленными прихотями, разукрашенных самыми безумными предрассудками, которые назывались светскими приличиями. Это был пресмешной маскарад, пестрее, разнообразнее и бессмысленнее итальянских карнавалов, смешной еще более потому, что все эти движущиеся существа нимало не подозревали нелепости своих костюмов и, задыхаясь под безобразными масками, готовы были божиться, что они ходят с открытыми лицами. По крайней мере высшее общество, как французский водевиль, при всей своей пустоте, показалось ей в первый раз заманчивым, потому что оно имеет и блеск, и остроту, и каламбуры, и как будто наружный смысл; к тому же она видела издалека это общество: но среднее, - о, среднее общество! - оно показалось ей тем же французским водевилем, только презабавно переделанным на русские нравы.

Вот какова была дочь генерала Поволокина, и вот какова была жизнь ее. Утром 17 сентября 18**, она, как мы говорили выше, сидела в своей комнате, задумавшись над книгою. И читатели наши могут представить положение ее в ту минуту, когда она обернулась на скрип отворявшейся двери и увидела перед собою шарообразную чиновницу с кожаным ридикюлем в руке и с лентами цвета адского пламени.

Но Софья закрыла книгу, встала со стула и с своей обычною приветливостию пошла навстречу гостье.

- Имею честь поздравить ваше превосходительство с днем ангела. Осип Ильич приносит вам также чувствительнейшее свое поздравление.

Проговорив это приветствие, она едва не задохлась.

- Садитесь, Аграфена Петровна; очень рада вас видеть; вы никогда не забывали этого дня - всегда беспокоитесь сами…

- Как же можно забыть, Софья Николаевна? Помилуйте, да что же после этого и помнить! Я и Осип Ильич очень чувствуем, поверьте, очень помним все милости и его превосходительства, и ее превосходительства, и ваши.

Софья кусала губы.

- Полноте, полноте, Аграфена Петровна; может быть, папенька и маменька, но я еще ничего не могла сделать…

- Чувствуем, матушка, - перебила чиновница, - все ваши благодеяния, вполне ценим и чувствуем; все, таки все по гроб не забудем; я - вот, как перед богом, говорю перед вами - такой человек, как ваш батюшка, на редкость в нынешнем свете. Уж подлинно сказать, нынче переводятся хорошие люди… А как в своем здоровье ее превосходительство?

- Маменька, слава богу, здорова; она сейчас придет; она, верно, еще не знает, что вы здесь.

- Не беспокойте ее превосходительство, ради бога не беспокойте, Софья

Николаевна, прошу вас; знаю, очень хорошо знаю, что такое хозяйка: и туда заглянь, и в другое место, и в третье - везде нужно; день-деньской пройдет, не увидишь. Какую это вы книжку изволите читать? позвольте полюбопытствовать.

- "Корреджио" Эленшлегера.

- Про этакого сочинителя я не слыхала. Господи, подумаешь, сколько на свете есть сочинителей!.. Ах! - И при этом ах - Аграфена Петровна вскочила со стула и покатилась навстречу входившей в комнату Надежды Сергеевны:

- Матушка, ваше превосходительство! усерднейше поздравляю вас! Дай бог вам еще сто раз праздновать этот день, дождаться и внучек и правнучек, поскорее пристроить

Софью Николаевну, чтобы…

- Благодарю вас, милая. Садитесь. Что муж ваш?

- Слава богу, ваше превосходительство, здоров, вашими молитвами. Ни днем ни ночью покоя по службе нет, все себе пишет. Уж, нечего сказать, много видала усердствия к службе, а такого, так истинно скажу, на редкость. Говорю: побойся бога, Осип Ильич, ведь ты человек: долго ли занемочь? кажется, ты уж составил себе реноме. Нет, говорит,

Аграфена Петровна, на то уж, говорит, присягу дал: в гроб лягу, а служить не перестану.

Что с ним будешь делать?.. Утром перед департаментом лично был у вас с поздравлением.

При этом слове г-жа Теребеньина немного привстала.

- Да, мне сказывали, - говорила небрежно Надежда Сергеевна, - это было еще очень рано, я спала.

- Знаю, знаю, матушка ваше превосходительство, вы не то, что наша сестра: почиваете, покуда почивается. Какая работа в вашем звании!.. Вот мы, бедные люди, в поте лица добывающие хлеб, так это другое дело.

- Однако, милая, если бы я не хозяйничала сама, то весь дом у меня пошел бы вверх дном… Что моя дорогая именинница? - И, протяжно произнося это, она рассматривала шаль, накинутую на дочери. - Очень хороший цвет.

- Прекрасный, бесподобнейший… Да уж может ли быть у вас что-нибудь дурное?

Кому же и иметь хорошее? Уж вы мне простите, простой женщине, ваше превосходительство, а уж я скажу, как вас вместе видишь с Софьей Николаевной, так вот сердце и радуется. Такой материнской любви поискать в нынешнем веке!

- Да; кажется, она не может на меня пожаловаться: я всю жизнь посвятила ей, я для нее всем жертвовала.

- И сейчас видно.

Софья избежала взора матери, который жадно выжидал ответа на фразу, заранее составленную и употреблявшуюся при всяком удобном случае.

- Как натурально сделано! - начала Аграфена Петровна, смотря на литографированный портрет, стоявший на столике против нее. - Не родственника ли вашего, смею спросить, Софья Николаевна?

Мать и дочь улыбнулись в одно время.

- Это портрет английского писателя Байрона, - отвечала Софья закрасневшись, скороговоркою.

- Она влюблена в книги, - говорила насмешливо Надежда Сергеевна, - ей бы только с утра до ночи сидеть в своей комнате да читать. Рукоделием так мы не очень любим заниматься. А с одним чтением не так-то далеко уедешь.

- Очень хороший портрет, - продолжала Аграфена Петровна, - только жаль, что не покрашенный, а вот с Осипа Ильича недавно писал в миньятюрном виде портрет красками один молодой человек, живописец, дальний наш родственник. Удивительнейшее сходство! просто живой сидит, только что не говорит - так трафит, что чудо! Недавно писал он с генеральши Толбуковой, и та осталась довольна, и двести ассигнациями дала ему за портрет.

- В самом деле? Меня муж все просит, чтоб я списала с себя и с нее портреты (тут она указала на дочь). Пусть бы он принес показать свою работу, для образчика; я бы, может быть, заказала ему оба портрета.

- Очень рада услужить вашему превосходительству: дам ему знать непременно; он за честь должен себе поставить списывать с вас портрет. Вы им останетесь довольны; у него руки золотые, да язычок-то не совсем чист. Мог бы обогатиться, ей-богу правда, пиши только портреты, а то - где! хочу, говорит, большие картины писать, а иной раз и хлеба нет. Все мать избаловала! Уж это баловство никогда до добра не доведет. Впрочем, он ее своими трудами кормит. Пришлю его к вам, пришлю, матушка ваше превосходительство.

- Не забудьте, милая! - проговорила Надежда Сергеевна, вставая со стула.

- Ни за что не забуду.

Аграфена Петровна также встала со стула.

- Прощайте, ваше превосходительство! прощайте, Софья Николаевна. Когда же его прислать прикажете?

- По утрам, часов до двух, я всегда дома. Да чтобы он работу свою принес, - не забудьте.

- Слушаю, слушаю! Прощайте, ваше превосходительство; прощайте, Софья

Николаевна.

- Прощайте, милая; благодарю вас.

Софья проводила Аграфену Петровну до двери передней.

- Ради бога, не беспокойтесь, прошу вас, сделайте такую милость, Софья

Николаевна.

Наконец, слава богу, Софья осталась одна! Она хотела отдохнуть от визита чиновницы и снова принялась за свою книгу, в то время, как во всем доме бегали, суетились, кричали по случаю приготовления к балу, долженствовавшему быть вечером.

Но вдруг она отложила книгу в сторону, опустилась глубже в кресла и задумалась.

Воображению бедной девушки было тесно в этом ограниченном, жалком кругу, в который закинула ее прихотливая судьба. Это неугомонное воображение редко оставляло ее в покое; начнет ли она засыпать, оно пригонит кровь к ее сердцу, и она вздрогнет и пробудится; станет ли читать она, книга выпадает из рук ее, и она лениво скрестит руки и небрежно прислонится к сафьянной подушке дивана. Воображение высоко поднимало ее грудь, грациозно опускало ей на бок головку, заставляло ее так печально вздыхать и так мило задумываться. Вот отчего и в эту минуту она отложила книгу в сторону и остановилась на мучительном разговоре Корреджио с самим собою, по уходе

Микеланджело. Как хорошо понимала она страдальческие речи Аллегри… Художник!.. это имя было так заманчиво для нее; с этим именем соединялся для нее целый мир идей новых, возвышенных, бесконечных. Озаренный лучом вдохновения, художник являлся перед нею существом высшим, таинственным, поставленным между небом и землею, ослепительным венцом божьего создания. Она не подозревала в художнике человека, потому что не могла соединить этих двух идей. Она бы решительно не поняла вас, если бы вы стали говорить о частной жизни художников: о скупости Перуджино, о буйной жизни

Рафаэля и Дель-Сарто, об алчности к деньгам Рембрандта. Художник не мог иначе представляться ей, как в образе Гвидо-Рени, который с угрызением совести брал деньги за труды свои, считая это униженьем искусства, работал с покрытою головой даже в присутствии папы и отказывался на предложения герцогов, призывавших его в свои владения, из одного только страха, чтобы при дворах их искусство не было унижено в его лице. Софье показался очень странным поступок Анджело с Антонио; она ужасно рассердилась на Эленшлегера за эту сцену. "Мог ли быть таким великий Буонаротти?" - подумала она, и, погружаясь в мечту более и более, она, от великого Буонаротти, перешла мыслию к этому бедному художнику, о котором говорила чиновница. Ей так бы хотелось взглянуть на какого-нибудь художника, удостовериться, похож ли он на ее мечту, на ее создание? Что, если в самом деле он, этот художник, рекомендованный Аграфеною

Петровною, не какой-нибудь наемный пачкун, а человек с талантом? Он кормит мать- старушку трудами своими: стало быть, у него доброе сердце; он порывается создать что- нибудь большое: стало быть, он чувствует в себе талант… О, это должен быть настоящий художник! И при этой мысли сердце Софьи сильно забилось. Боже мой! и маменька послала звать его к себе, с тем чтобы он принес образчики своей работы. Как это покажется ему оскорбительным! Образчики работы… будто он какой-нибудь торгаш.

Впрочем, может быть, он и не то, что я думаю, сказала она про себя, и опять открыла книгу.

Между тем голос ее матери раздавался по всем комнатам; она кричала на лакеев и девок: "Вытрите хорошенько в зале с окошек; вас везде надо натыкать носом. Да чтоб вечером лампы-то хорошенько горели, а то прошедший раз я за вас сгорела от стыда. Вот бог дал дочку: изволит заниматься романами, - не то, чтобы пособлять матери! Растишь, растишь, думаешь, что будет утешением, ан вот!.. Свечки-то восковые поставьте в тройники да обожгите".

- Да свечек недостает, ваше превосходительство.

- Так пошлите скорее в лавку этого лежебока Ваську…

Весь день Надежда Сергеевна косилась на свою дочь, и, по разъезде гостей, она имела такой громкий разговор с нею, что бедная, задыхавшаяся от слез девушка едва могла его вынесть. Главною причиною гнева матери, разразившегося в этот раз так жестоко над дочерью, был неприезд одной княгини, на которую она очень надеялась, чтобы посещением ее блеснуть перед высшим чиновничеством.

Софья долго молилась и плакала. Молитва и слезы облегчили ее. Под утро она заснула; но сон ее был беспокоен: она поминутно вздрагивала и просыпалась. Ей снилось, что она стоит на самой окраине бездны; сердце ее замирало, голова кружилась, и она упадала в глубину, а там, на дне этой глубины, сверкали перед ней гневные очи ее матери,

- или эта женщина стояла перед ней с угрожающими жестами, произнося такие страшные слова… Она бросалась перед нею на колени, но та беспощадно отталкивала ее и не сводила с нее своих пронзительных очей.

Она проснулась от боли, но сон скоро снова сомкнул ее глаза - и вот перед нею стоит этот художник, о котором говорила Аграфена Петровна: "Он пришел, - говорят ей, - списывать с вас портрет". - "Не с меня, а с маменьки". - "Нет, с вас". Она подходит к нему, смотрит на него. Как он хорош собою; какое выражение в глазах его! Он смотрит на нее с такою любовию и вместе так застенчиво. Ей стало легко и приятно… Разве он меня любит? Неправда! в мире нет существа, которое бы меня любило. Я одинока… А вот, вдали, старушка мать его, которую он кормит своими трудами. Софья подходит к нему, он берет ее за руку, но она отдернула от него руку, смотрит на него - и что же? перед нею опять эти сердитые глаза, и они режут ей сердце. Она вскрикивает, она чувствует, что все это во сне, хочет проснуться - и не может… И вот снова он перед нею - и ей становится легче. Грустный и одинокий, сидит он в огромной зале, а около него толпится буйная чернь, не замечая его. Эта чернь величает себя громкими именами любителей, покровителей искусства, и важно расхаживает, и останавливается перед картинами, висящими в зале, и бесстыдно произносит свои решения - дерзкие и нелепые, и святотатственно ругается над искусством… Он слышит эти речи - и, кажется, ему становится еще тяжелее, еще грустнее. "Так это-то наши ценители? - говорит он. - Эти-то люди даруют нам славу? от них-то зависит наша участь? Они поручают нас бессмертию?..

Боже! боже! для чего ты обнажил передо мною эту тайну? Мне легко было в моем неведении, я думал, что глас народа - твой глас, боже!" Кто-то выходит из толпы, и толпа перед ним расступается; он идет мерным шагом, с нахмуренным челом, важно, самодовольно; он дерзче и самоувереннее всей этой дерзкой и самоуверенной черни; он кричит: "За мною, за мною! я покажу вам чудо искусства! на колени!" И вся эта масса двинулась за ним, и он отдернул занавес и указал им на картину, висевшую за занавесом.

"Вот вам картина, в ней соединяется все: мягкость кисти, легкость исполнения и правильность рисунка Гвидова, простота, изучение природы и антиков Доминикина, и грандиозность Леонардо да Винчи!" И вся эта чернь с разинутыми ртами слушала оратора, и начала дивиться картине, и разразилась громом нелепых кликов и неистовых рукоплесканий. "Где он? где этот великий художник? мы хотим его видеть, мы хотим увенчать его!" - повторялось каждым порознь и вдруг всеми. Оратор искривил рот улыбкою и, указав туда, где сидел бедный художник, воскликнул: "Вот он!" Беснуясь, бросилась к нему чернь. Он видел и слышал все, он с непонятною силою раздвинул в обе стороны волны народа, нахлынувшего к нему, и остановился перед лицом виновника торжества своего. Лицо его было бледно, губы дрожали от гнева. "Кто дал тебе право богохульствовать?" - произнес он замирающим голосом, опустив на плечо его железную руку. Но силы оставили его, и он грянулся трупом на пол. Оратор захохотал и оттолкнул нотою труп. Черты этого человека делались явственнее для Софьи; ей показалось, что он смотрит на нее глазами ее матери, подходит к ней, указывая на труп, и говорит: "Вот что такое слава!" - и опять хохочет. Сердце ее замирает от ужаса… Она вздрагивает и просыпается. Уже давным-давно утро, 11 часов - и она, измученная, поднялась с постели от страданий мечтательных к страданиям действительным. Неприятное предчувствие тяготило ее. Она подошла к зеркалу, глаза ее распухли от слез. "Вот, - подумала она, - новая причина для гнева маменьки. А этот сон? Всегда, говорят, о чем много думаешь, то непременно должно присниться; утром же я так раздумалась о художниках!"

Прошло дня три после этого; на четвертый день утром лакей докладывает, при

Софье, ее матери:

- Какой-то живописец пришел, ваше превосходительство, и спрашивает вас; говорит, что прислан от госпожи Теребеньиной.

- Позови его в залу, - сказала Надежда Сергеевна. - Пойдем посмотреть, - продолжала она, обращаясь к дочери, - что это за фигура. Я что-то не очень верю рекомендации этой Теребеньиной.

Они вошли в залу. "Где же живописец?" Надежда Сергеевна осмотрела всю залу и потом, с заимствованною у одной княгини гримасою, кивнула головою входившему молодому человеку, который довольно ловко и вежливо раскланивался.

Софья взглянула на него - и глаза ее помутились. Она только невнятно прошептала:

"Странное сходство!" - и облокотилась на стол.

- Что с тобой? - возразила Надежда Сергеевна, заметя движение дочери.

- Мне дурно… - прошептала она и покачнулась.

- Ай, ай! что это такое! Палашка, Грушка, сюда, скорей!

В эту минуту послышался звонок в передней.

- Его сиятельство граф М*, - сказал вошедший лакей.

- Выведите скорей барышню, поддержите ее… Ах боже мой! сейчас, просите графа…

Горничные вбежали в залу.

- Ну, выводите же ее. Мне, батюшка, теперь не до вас, - проговорила она, обращаясь к живописцу, - извините… Можете зайти после. Проси графа. - Надежда

Сергеевна подошла к зеркалу.

Живописец посмотрел на нее с ног до головы - и вышел из комнаты. Хорошо, что

Надежда Сергеевна не заметила этого взгляда!

ГЛАВА II

Художник не может быть исключительно только художником: он вместе и человек.

Эленшлегер.

О, если ты для юноши сего,

Во мзду заслуг, готовишь славу рая,

Молю тебя, подруга неземная,

Здесь на земле не забывай его.

Да вкусит он вполне твою любовь!

Венок ему на небе уготовь,

Но здесь подай сосуд очарованья

Без яда слез, без примеси страданья.

Гете.

- Неудача, матушка! опять неудача, вечная неудача! Неудачи будут преследовать меня всю жизнь: я создан для неудач!

И молодой человек, произносивший это, бросил на пол шляпу и картину, завернутую в холст, которую держал в руке, упал головою на стол и закрыл руками лицо.

- Полно, дитя мое, - говорила старушка, к которой относились слова молодого человека, - полно, не убивай себя; бог милостив!

- Бог милостив! да, он милостив, я это знаю; но люди, люди безжалостны, матушка!

У нас нет куска хлеба на завтра; вы можете завтра умереть с голода, а я, сын ваш, я не могу доставить вам только одного куска хлеба… И мне двадцать три года, я здоров и силен, и я вас заставляю умирать с голода! О, это ужасно, ужасно, матушка!..

Он опустился на стул, сложил руки и посмотрел на старушку с страдальческим выражением отчаяния.

- Друг мой, дитя мое! что это ты говоришь? что с тобой? Успокойся. Ты один у меня защитник, ты один у меня покровитель, один кормилец мой. Что бы я была без тебя?

Не ропщи, голубчик! Ты живешь только для своей бедной старухи. Разве могут быть дети лучше тебя, добрее, умнее тебя? Ведь ты моя гордость, ты все для меня. Вот как я смотрю на тебя, так я и сыта, и весела, и счастлива. Перестань же, не отчаивайся…

И старушка смотрела на него с святою любовию матери и недосказанное договаривала поцелуями.

- Вы сегодня отдали за эту лачужку, за этот чердак последние деньги… О, я брошу проклятую кисть и наймусь к кому-нибудь в услужение!

- Уж чего тебе в голову не придет! - Она старалась улыбнуться. - Еще у меня осталось немного деньжонок; на неделю с нас будет, а там ты сыщешь заказ, и мы опять поправимся. Что ж делать, Сашенька? не вдруг! надо потерпеть и нужду. Не все будет так: оценят твой талант - и все бросятся к тебе; тогда только работать успевай. Мы разбогатеем; ты старушке своей дашь особую комнатку; у тебя будет такая большая, богатая мастерская. Все заговорят о тебе, а мое сердце будет так радоваться… Ты женишься, а я стану нянчить моих внучат, стану баловать их. Ведь старушки бабушки такие баловницы!

- Мечты и надежды! Нет, я уж перестал мечтать и надеяться. Вот скоро четыре года, как я надеюсь на счастливейшее завтра. Что же это завтра так долго не приходит? Те могут надеяться, у кого хоть одна из надежд осуществилась, а я… Да что об этом говорить, матушка? здесь надо иметь покровителей… Что один талант без них? А где они у меня?

Да, правда, Аграфена Петровна, я было совсем забыл про нее. Вот до чего доводит нужда: эта подлая торговка мне покровительствует, она рекомендует меня, делает мне благодеяние! Бог свидетель: мне не легко было идти сегодня по этой рекомендации, и еще нести образчик своей работы, выпрашивать, ради Христа, подаянья, позволения за какую- нибудь сотню рублей малевать безобразное лицо, тратить на это божий дар! Однако я скрепил сердце и пошел, - но и тут неудача! Право, трудно найти человека несчастнее меня!

- Что же? ей не понравилась твоя работа?

- Она не видала моей работы, я не развертывал этого полотна. Ну, как бы вы думали, что такое? Такие вещи могут случаться только со мной. Я прихожу; человек пошел обо мне докладывать; я жду с четверть часа в грязной передней, наконец слышу чей-то голос и чья-то шаги в зале… Вхожу туда: передо мной стоят две женщины, одна пожилая, другая молодая. Я еще не успел разинуть рта, как этой молодой сделалось дурно, и она едва не упала, - как будто она только и ждала моего прихода, чтобы упасть в обморок. В это же время доложили о приезде какого-то графа, и госпожа Поволокина просто попросила меня выйти вон, сказала, что ей не до меня. Тут пошла суматоха по всему дому, беготня, крик. Я не помню, как сошел с лестницы.

Александр замолчал; голова его склонилась на грудь. "О, если бы знала матушка, - подумал он, - если бы она могла себе представить вполне, как становится тяжка моя жизнь, что я перенес и перечувствовал в эти годы! Мне часто кажется, что я никогда не достигну, никогда и никакой известности, потому что я не имею средств на это. Я не в силах ничего произвесть, я не сделаю ни шага вперед и останусь навсегда только с одним мучительным стремлением творить. Какая-нибудь мысль поразит меня, какой-нибудь образ очертится в моем воображении, я в жару хватаюсь за кисть - но эта мысль ускользает от меня и сменяется другою мыслию, но это видение, растревожившее меня, исчезает, и перед глазами моими какие-то неопределенные призраки; кисть выпадает из рук моих, я начинаю чувствовать свое бессилие… О, нет ничего ужаснее, как неуверенность в самом себе. Ведь я вижу же перед собою художников, поэтов, которых имена сделались известными, в которых все признают дарования. Они так горды своим сознанием, так недоступно-высоки. Талант - это орел: он сознает мощь свою; он только расправит крылья и гордо летит в небо. А я, неужели в самом деле останусь я вечно с этим неудовлетворенным порывом к созданию? Для чего же мне указали на небо и не дали крыльев?.. Не оттого ли я никак не могу создать до сих пор образа для моей Ревекки?

Сколько времени натянуто это полотно - и что же на нем? один только меловой очерк.

Еще ничего не воплотилось в моей мысли, но сколько раз восставали передо мною тени и этого посланца Авраамова, ожидающего с такою святою уверенностию у колодца благодати господней, и этой очаровательной девушки, которая уже при самом рождении наречена господом женою Исаака! Но это только одни тени; я гонюсь за ними и не могу уловить их! О, как мне грустно!.."

Старушка благоговейно смотрела на сына, она не смела перерывать его думы.

"Голубчик! как он страдает!" - шептала она.

Но через несколько минут Александр вдруг обратился к матери, крепко сжал и поцеловал ее морщинистую руку.

- Ваша правда, матушка, - сказал он ей, - бог не оставит нас. Да. будет его святая воля!

В эту минуту он думал: "Я должен утешать ее, облегчать ее горе, - а я, безумец, еще более ее расстроиваю".

Александр горяча любил свою старушку - и как ему было не любить ее? Она не жила собственною жизнию: ее жизнь был он; она дышала им, она смотрела его глазами, его желания были ее желаниями; она предупреждала и угадывала часто его мысли; она, необразованная женщина, возвышалась иногда до идеи, которая не могла быть ей доступна, и все потому, что эта идея принадлежала ему, высказывалась им. Любовь заставляла ее инстинктивно понимать его. Ее сердце срослось с его сердцем; она решительно не могла представить себе, можно ли отделить его существование от ее?

- Ты переживешь меня, Саша, - однажды сказала она ему, - да ты и должен пережить меня; но кто же у тебя останется здесь, кто же будет ходить за тобою, кто будет лелеять тебя, дитя мое? кто же будет тебя так любить, как я люблю? на кого я тебя оставлю здесь? - и она призадумалась, и слеза заблистала в глазах ее.

- Матушка! кто знает? Воля господня неисповедима: смерть не разбирает лет…

Старушка судорожно схватила руку сына и первый раз в жизни посмотрела на него с выражением глубокой тоски и мучительного оскорбления.

- Бог с тобой! кто тебе внушил такую мысль? - Слезы градом катились по лицу ее; она начала крестить его… - Никогда мне не говори об этом, - слышишь ли? никогда. Я грешна; но я еще не до такой степени прогневила бога, чтоб он меня так наказал… Как могло тебе прийти это в голову?

Весь этот день она казалась необыкновенно печальною; возражение молодого человека произвело на нее сильное впечатление; видно, что ей никогда не приходила в голову страшная мысль пережить его - и в эту только минуту вдруг, неожиданно, эта мысль представилась ей во воем ужасе.

Александру было около пяти лет, когда умер отец его, бывший постоянно лет двадцать гувернером в Академии художеств. Долго многие художники с уважением вспоминали о почтенном своем воспитателе, строгом и добром, серьезном и веселом, умевшем и шутить и наказывать, которого все любили и боялись. Долго многие из них помнили любимую фразу Игнатия Васильевича, которую он произносил важно, с расстановкою, перебирая обыкновенно большую печатку, висевшую на цепочке по его темно-гороховым брюкам: "Строгость - вещь полезная, а потому необходимая; сначала неприятно, да потом слюбится, ей-богу правда; вспомните и Игнатия Васильевича". Когда

Саша стал подрастать, Игнатий Васильевич иногда, по праздничным дням, приводил его с собой в классы, брал на руки и, обращаясь к воспитанникам, говорил: "Вот вам еще художник, ну кланяйся же им, Сашурка, да проси, чтоб полюбили". Но дитя не слушало отца, протягивало ручонки к картинам и кричало: "Папа, папа, посмотри, какой человек там, а вон там мальчик с крылышками! Зачем у него крылышки, папа?" Саша не любил игрушек; для него лучше всех игрушек был карандаш, он все черкал им по бумаге и говорил, что рисует того мальчика с крылышками, что висит наверху. Он не любил, когда его брали гулять или в гости, а все просился наверх картинки смотреть.

По смерти Игнатия Васильевича жена его осталась с пенсионом, которым она едва могла только прокормить себя да бедного сына. О воспитании его думать было нечего; сердце ее раздиралось при взгляде на него; она целые ночи просиживала у его постельки, молилась и плакала. Так прошло пять лет. В это время один из воспитанников Академии, по привязанности к старому своему наставнику, в свободные часы учил Сашу грамоте и рисованью. Наконец бог услышал материнскую молитву, нашелся добрый человек, который сжалился над положением этой женщины и определил Сашу в Академию пенсионером на свой счет. Успехи его превзошли все ожидания: им не могли нахвалиться; мать видела в нем своего будущего кормильца, и надежды ее начинали осуществляться, - она отдохнула от горя. Однажды, перед самым выпуском своим, он пришел к матери необыкновенно рассеянный и задумчивый.

- Матушка, - сказал он, помолчав немного, - я назначен в числе тех, которых посылают за границу на казенный счет.

Старушка вздрогнула и со страхом посмотрела на него. Она знала, что Италия была любимою его мечтою, что во сне и наяву почему-то он все бредил этою Италиею, несмотря на то, что желание свое посетить ее считал несбыточным. И теперь его сон неожиданно сбывался.

"Я должна расстаться с ним на старости лет!.. - Старушка чувствовала, как кровь останавливается в ее жилах. - Умереть без него!.." - И она едва не упала со стула.

- Ты едешь? - проговорила она наконец коснеющим языком.

- Я остаюсь, - отвечал он твердым голосом. - Я у вас один. Мне ли покинуть вас?

Старушка ожила при этих словах и бросилась на грудь сына, обнимала и обливала его слезами, хватала его руку, чтобы поцеловать ее. Она понимала, что он приносит ей жертву, и несвязно лепетала ему:

- Ты со мной всегда! бог благословит тебя!.. Мы не разлучимся…

Напрасно мы стали бы следить за каждым шагом его жизни в эти годы. Грустна и утомительна повесть, в которой действуют два лица: поэт и общество; два лица, чуждые и враждебные друг другу, которые никогда не сходились и никогда не сойдутся. Великий

Гете дивно изобразил в резком очерке жизнь. этого бедного страдальца, которого в мире зовут художником, - и после Гете тысячи брались за этот предмет. Пушкин в десяти выстраданных стихах высказал отношения художника к обществу:

Смешон, участия кто требует у света.

Холодная толпа взирает на поэта,

Как на заезжего фигляра…

Слава! слава!.. Изучите жизни великих творцов и спросите самого себя: легко ли добыли они ее? Вы художник? вы хотите известности, хотите, чтобы вас все знали, чтобы о вас все кричали? это не так-то скоро, погодите! Прежде, чем о вас заговорит как о человеке какая-нибудь Надежда Сергеевна, надобно, чтобы заговорила ее сиятельство

Антонида Помпеевна; но прежде, чем заговорит ее сиятельство… О, история о том, каким образом получается в свете известность, очень долга…

ГЛАВА Ш

Даже в самые минуты отчаяния и безнадежности для человека мерцает слабый и бледный луч надежды.

"Мандрагора", ком. Макиавеля.

Дня через четыре после своего странного обморока, Софья сидела на диване вся в подушках; она была бледнее обыкновенного и так слаба, что невольно вздрагивала при каждом неосторожном шуме отпиравшейся двери. На табуретке у ног ее сидела женщина в ситцевом платье, с шелковым пурпурным платком на голове, из-под которого выглядывало серебро волос. Эта женщина вязала чулок и по временам, оставляя спички, устремляла на больную свои глаза, покрывшиеся матом от старости, но еще не вовсе потерявшие выражение.

- Что? полегче ли тебе, моя красавица? а?

- Мне теперь лучше, я только очень слаба. Не беспокойся, няня.

- То-то, моя голубушка! уж эти болезни, бес их знает, так вот зря приходят.

Конечно, девическое дело! Лекарства! ну что, помогут, что ли, тебе эти банки-то? Тебе другое надо лекарство: замуж пора, мое дитятко! Как выйдешь замуж, так вот как рукой все болести снимет.

Софья отвернула головку к стене.

- Ну, что отворачиваешься-то? Я правду говорю, матушка; нашелся бы человек хороший - и думать нечего, ей-богу так; мы бы сейчас честным пирком, да и за свадебку.

Что ж, Софья Николаевна! ведь я вас нянчила, так надо же мне и ваших деток понянчить.

Неужто я не доживу до этого? что, в самом деле?

- Ты говоришь, что она очень бедна, эта старушка?

- Как же, родная! ведь я тебе рассказывала, что я у них года четыре выжила, при покойном-то; нечего сказать, был человек хороший. Ну, тогда они еще жили нешто, а теперь еле-еле перебиваются.

- Ты не поверишь, как мне досадно, няня: я была невольной причиной того, что маменька не заказала ему портрета. Когда-нибудь напомню маменьке, чтобы она послала за ним… А что, он разве мало получает за труды свои? ведь он помогает матери?

- Да если бы не он, так она просто бы с голода умерла: пенсионишка-то небольшой, а он все, что выработывает, все ей отдает, сердечный. Да и она в нем, правду сказать, души не слышит.

- Она должна быть такая добрая!.. Да, я вспоминаю, точно, ты мне много прежде о ней рассказывала, когда я еще не знала, что… Мне пришла мысль, няня: я бы желала с ней познакомиться.

Софья пристально посмотрела на няню.

- А что, сударыня, заговорит твоя маменька, коли узнает об этом? - И при сем вопросе няня отложила свой чулок в сторону. - Разве ты не знаешь ее? Статочное ли дело, скажет она, генеральской дочке знакомиться с нищей, которая живет на чердаке!

- Я знаю; но зачем говорить об этом маменьке? Гуляя по утрам, по приказанию доктора, я могу зайти к старушке, а ты предупредишь ее, скажешь, что я так много наслышалась о ее доброте от тебя, что давно желала быть ей чем-нибудь полезной.

Слышишь ли, няня? Ведь тут нет ничего предосудительного?..

- Слушаю, слушаю, матушка! Пожалуй, что с тобой будешь делать? Смотри только не проговорись маменьке, а то она меня, пожалуй, и в дом к себе запретит пускать. Ох ты, моя пташка! да в кого это ты уродилась такая добрая? У самой ничего нет, а все бы помогать бедным!

- Будь покойна, я не проговорюсь… А ты скоро пойдешь домой, няня?

- Через день пойду, родная; тебе теперь, слава богу, полегче, - что мне у вас делать?

И то совсем загостилась. Зайду к Палагее Семеновне, скажу ей, что к ней собирается моя дорогая барышня… Да как пойдешь гулять, возьми с собой Ваньку, матушка: он малый хороший, а Петрушка сейчас перенесет маменьке.

- Хорошо, хорошо, няня.

Софья опустила голову на подушку и закрыла глаза.

Через несколько минут няня посмотрела на нее и, думая, что она заснула, на цыпочках вышла из комнаты.

Но она не спала, она думала:

"Я хочу видеть эту старушку, хочу видеть ее во что бы то ни стало. Я буду помогать ей сколько могу… Может быть, она полюбит меня, а я отчего-то уже люблю ее заранее… К тому же, взглянуть хоть один раз на художника в том месте, где зарождаются и приводятся в исполнение его мысли… Об этом так давно я мечтаю! О, теперь сны мои, любимые сны мои могут осуществиться! Я бы обо всем этом сказала маменьке, но она не поймет меня, - я должна поневоле скрывать от нее все. Она назовет меня сумасшедшею. В самом деле, не бред ли это, не начало ли помешательства? Сходство того, которого я видела во сне, с ним… это непонятно! Кто бы мог этому поверить? неужели так тесна связь мира духовного с миром вещественным? неужели образы, хранящиеся в нас, образы, которые душа жаждет видеть в действительности, могут являться преждевременно перед нами и так ясно, так отчетливо?.."

Ровно через неделю после приведенного нами разговора с няней, Софье в первый раз позволено было пройтиться.

Доктор советовал Надежде Сергеевне, чтобы дочь ее гуляла всякий день, даже несмотря ни на какую погоду, и чем больше, тем лучше.

Надежда Сергеевна, имевши особенные причины во всем беспрекословно повиноваться доктору, строго приказала дочери исполнять его волю, прибавив в заключение с принужденною нежностию: "Ты знаешь, друг мой, как мне дорого твое здоровье. Когда ты занеможешь, я сама не своя. Карл Иванович говорит, что тебе необходимо гулять всякий день, а уж ты, милая, знаешь его искусство; к тому же он так привязан ко всему нашему семейству".

И точно, Карл Иванович был привязан к семейству г-на Поволокина: он был необходимым лицом в его доме, не только врачом, но другом дома.

Итак желание Софьи исполнилось. Целую неделю с нетерпением ждала она этого дня, в который позволят ей выйти из душной комнаты подышать свежим осенним воздухом, - дня, в который она должна увидеть эту бедную старушку… и художника. И вот этот день настал. Няня предуведомила мать Александра о приходе своей барышни; няня сказала, что ее добрая барышня непременно хочет с нею познакомиться.

- Уж я таки довольно рассказала о вас, Палагея Семеновна, - прибавляла няня, - и она, моя голубушка, так и рвется к тебе; заочно так полюбила тебя, что все только о тебе и расспрашивает.

- Она, видно, не в матушку! - возразила Палагея Семеновна, которая никак не могла забыть приема, сделанного ее сыну.

- Какое в матушку! - И няня пускалась в подробные рассказы о своей Софье.

С трепетом сердца всходила девушка по крутой лестнице в четвертый этаж; ей стало почему-то страшно, когда лакей дернул грязную бечевку, к которой прикреплялся колокольчик; она снова почувствовала болезненную слабость, когда очутилась за дверью в темном чулане, который никак нельзя было назвать комнатою. Старушка, мать

Александра, встретила Софью Николаевну со слезами. Няня ее, которая была тут же, целовала и миловала свое дитятко с разными прибаутками. Софья краснела и отвечала безмолвным пожатием руки на сердечные приветствия добрых старушек, которые хлопотали около нее.

- Дай-ка, моя ласточка, я сниму с тебя теплые сапожки, - говорила няня, усаживая ее на стул, когда они вышли из темного чулана в небольшую комнату.

- Не беспокойся, няня; ты знаешь, что я не могу долго оставаться здесь.

- Посидите, матушка! Уж я ждала, ждала вас, мою дорогую гостью.

Не прошло и четверти часа, а Софье сделалось так легко и приятно, что она век бы не вышла из этой комнаты. Простое, непринужденное обращение с ней старушки, ее ласка, прямо от души, без всякой примеси лести, - все это было для нее отрадно и ново.

Когда старушка заговорила о своем сыне, лицо ее вдруг одушевилось, глаза загорелись: она была полна счастием, она помолодела. Софья с восторгом следила за каждым ее движением, с восторгом слушала ее речи. "Вот что такое любовь матери!" - невольно подумала она.

Софья между тем рассматривала комнату, в которой находилась. Комнатка эта, в два окна, образовала правильный четвероугольник, в который свет проходил сквозь верхние стекла рамы, ибо два нижние стекла были заставлены исчерченными мелом и карандашом картонами. Мебель этой комнатки состояла из старинного стола красного дерева, из пяти плетеных стульев, четырех целых и одного на трех ножках, на котором брошена была палитра и кисти, - из большого станка, на котором стояло натянутое на рамку полотно, исчерченное мелом, да из двух недоконченных портретов, стоявших в углу комнаты на полу. Не так представляла себе Софья мастерскую художника. "Где же его произведения? - подумала она, - тут ничего нет. Где же они?" - И она невольно вздохнула. "Ах, как бы я желала увидеть его мечты, его мысли, осуществившиеся на полотне… Хоть один, недоконченный очерк, хоть какой-нибудь отрывок мысли!"

- Вот, матушка, - сказала старушка, - вот в этой комнате у нас все - и мастерская

Саши, и наша гостиная, и зала, и столовая, - все; только там еще есть маленькая каморка, - это моя спальня. - Потом старушка принялась рассказывать о том, каким горестям, каким оскорблениям часто подвергался сын ее, заработывая себе и ей кусок насущного хлеба.

Сердце Софьи разрывалось от негодования в продолжение рассказа старушки; наконец она не выдержала полноты чувств, бросилась к бедной матери, обняла ее и потом молча пожала ей руку.

Такого горячего, такого искреннего участия давно не встречала старушка; она хотела поцеловать эту руку, но та вспыхнула и отдернула ее. Они обнялись и поцеловались. С этой минуты принужденность в обращении их исчезла; старушка забыла, что перед ней сидит генеральская дочь, дочь той барыни, которая так приняла ее сына.

Когда в передней зазвенел колокольчик, Палагея Семеновна радостно вскричала:

- А! Это Саша. Как я рада, что он пришел: я вам его сейчас представлю. Ведь он у меня молодец.

И она почти побежала навстречу входившему сыну.

- Вот он, родная; вот мое сокровище, утешение моей старости. - И она одной рукой держала его руку, другою гладила его щеку.

Александр, краснея, кланялся Софье; она привстала, минуты чрез две нечаянно взглянула на него, - он пристально смотрел на нее; лицо ее также вспыхнуло. Румянец - загляденье на смуглом личике! Софья была прелестна…

Старушка все что-то говорила: няня поддакивала ей; Софья Николаевна слушала или казалась слушающею.

Он пристально смотрел на Софью.

Вдруг она вздрогнула, будто испуганная:

- Мне уж давно пора домой. Я засиделась у вас. Быстро встала она со стула и подбежала к столу, на котором лежала ее шляпка.

Старушка и няня опять захлопотались около нее.

- Не забывайте же меня, навещайте; я уже не знаю, как и благодарить вас. Не хворайте, Софья Николаевна; дайте-ка я с легкой руки перекрещу вас. Прощайте, прощайте! - Софья целовала добрую старушку.

Подходя к дверям, она во второй раз взглянула на него, она почти незаметно наклонила свою голову в знак прощанья.

Старушка проводила Софью Николаевну до половины лестницы и, возвратись, качала головой.

- Как ты это не догадался проводить ее! Что это с тобой сделалось?.. А какая милая, добрая барышня!.. Дружочек мой, тебе надо было хоть с лестницы свести ее. Уж этого приличие требовало… Что с тобой?..

Александр, казалось, не слыхал упрека матери. Он неподвижно стоял на одном месте; глаза его с любовию устремлялись на какой-то предмет, верно для него одного видимый. Он, как Гамлет, готов был заговорить с своим видением.

- Сашенька! что ты это, голубчик? Да ты и не слышишь меня.

Он огляделся кругом, он бросился к матери с выражением полной радости:

- Матушка! матушка! я нашел мою Ревекку, я нашел ее.

Старушка с недоумением посмотрела на него.

- Ах ты, голубчик мой, да где же ты это нашел ее?

- Она была здесь, у вас, матушка… Вот она сейчас только вышла отсюда.

Старушка снова и еще с большим недоумением и даже беспокойством посмотрела на сына.