ПРОЛОГ
Туман рассеивался и редел. Вдалеке, за цепью остроконечных дымчатых скал, отделявших нас от внутреннего рейда одного из скандинавских портов, ясней проступали очертания американского военного корабля.
Как длинный ступенчатый остров, лежал он раньше в тумане, заслонив готические городские дома. Теперь мы увидели стальную многоярусную мачту, поднятые к тучам дальномеры, протянутые над палубой грозные орудийные стволы. Пропеллеры и крылья боевых самолетов мерцали на верхней палубе. С бронированных высоких бортов сбегали косые трапы.
— Техника! — задумчиво сказал молодой матрос нашего ледокола.
— Коробка ничего, — ответил с обычным своим снисходительным видом водолаз Костиков, стоявший с ним рядом. — Только нам нечему тут особенно дивиться... Если начать считаться, в нашем советском флоте посильнее есть корабли...
Он помолчал, зорко всматриваясь в американский тяжелый крейсер.
— А ты знаешь, что точно такому зверю из гитлеровского флота ледокольный пароход «Ушаков» один на один дал бой в Ледовитом океане?
— Вздор, старшина! — вмешался в разговор помощник штурмана Воробьев. Он принадлежал к тому типу еще встречающихся у нас молодых людей, которые считают возможным всегда и по всякому поводу высказываться с предельной резкостью и апломбом. — Не может быть, чтобы ледокол дал бой тяжелому крейсеру!
— В ту войну, товарищ второй штурман, все могло случиться, — сказал Костиков, покосившись на Воробьева. — Да вот боцман Агеев подтвердит, если не верите...
Агеев молчал. Сидя на кранце — плетеном из ивовых прутьев грушеобразном вальке, употребляемом при швартовке кораблей, — он смотрел в океанскую даль своими яркими желтоватыми глазами. Как всегда, он был занят делом, — его коричневые сильные пальцы ритмично двигались, плетя матик из пенькового троса. Мысли его были, видимо, далеко.
— Боцман! — окликнул его Костиков.
— Товарищ второй штурман, может статься, этого и не слыхал, — осторожно сказал Агеев. — В то время о таких вещах в газетах не писали. Не велено было балакать о таких вещах.
Занятый своими мыслями, он все же, оказывается, слышал весь разговор. Он сделал короткое движение — потянулся в карман за трубкой и сразу отдернул руку. Мы принимали топливо у танкера, пришвартованного с другого борта; все кругом было пропитано легкими маслянистыми испарениями нефти.
— А вы, боцман, разве имели отношение и к этому делу? — спросил я.
— Я-то не имел, — сказал Агеев, вставая. — Я только один намек командованию подал. А вот друзья с «Громового» об этом рассказывали много, «Громовой» тоже в той операции участвовал, у Тюленьих островов... капитан-лейтенант Ларионов...
Я вынул свой блокнот. Речь зашла о событиях, которые давно интересовали меня. Лучший мой друг военный корреспондент Калугин был на борту «Громового» во время боя у Тюленьих островов.
— А об «Ушакове» вы можете что-нибудь рассказать, боцман?
— Об «Ушакове», — сказал Агеев, — вам лучше всего наш капитан расскажет... Он старый полярник, как раз в то время поблизости был.
Держа в пальцах свою знаменитую трубочку, он пошел вдоль палубы легким и быстрым шагом, ища, где можно спокойно покурить...
Скоро я нашел случай поговорить с капитаном ледокола.
— Сергей Севастьянович, — спросил я за обедом, когда окончился разговор о текущих делах похода, — правда, что вы были у Тюленьих островов во время рейда «Геринга»?
— Был, — сказал капитан Потапов, пристально взглянув на меня усталыми, темными глазами из-под приподнятых узких бровей. — Я тогда из высоких широт пришел на ледоколе «Чириков»... Подождите!
К счастью, на этот раз он оказался общителен. Уйдя в свою каюту, он вернулся с небольшой фотокарточкой на ладони. Два парохода, до мачт заросшие льдом, два смутных подобия ледоколов, будто целиком вылепленные из снега, вырисовывались на белесом арктическом фоне.
— Это я стою рядом с «Ушаковым».
Меня не удивила странно построенная фраза. Я давно привык к манере моряков отожествлять себя со своими кораблями.
— Мы тогда борт к борту в Арктике зимовали. Ну, вечерами и балакали о разных приключениях. Ведь меня самого «Геринг» чуть не потопил. Я был на траверзе Тюленьих островов, у меня на борту было пятьсот пассажиров — семьи зимовщиков. А «Ушаков» вез смену с Большой земли. Я, как принял радио о рейдере, сейчас же на новый курс и самым полным к полюсу!
— А «Ушаков» принял бой с тяжелым крейсером?
— «Ушаков» стоял в бухте, ему некуда было податься. Он, точно, дал «Герингу» бой.
— Как же ледокольный пароход мог биться с тяжелым крейсером? Неужели «Геринг» не потопил его?
— Это целая повесть, — медленно сказал капитан Потапов. — Повесть о морской дружбе, если хотите... о моральных качествах наших людей... Если без всяких подробностей кому-нибудь рассказать, пожалуй, не поверит.
Мне пришла в голову неожиданная мысль:
— Вы, может быть, и Ольгу Петровну Крылову встречали, если бывали в Полярном?
— А что вы знаете из истории капитана третьего ранга Крылова? — вмешался в разговор офицер-североморец, обедавший с нами.
Разговор стал общим. Легендарная операция у Тюленьих островов оказалась известной всем присутствующим. Как героическая симфония встали в нашей памяти дела и люди Великой Отечественной войны.
И лирической мелодией вплелась в эти воспоминания необычайная история капитан-лейтенанта Ларионова и Ольги Петровны Крыловой.
Думая о ней, я вспоминаю всегда ветреную полярную ночь, тонкую световую щелку в затемненном окне двухэтажного деревянного дома с высоким обледенелым крыльцом.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
МОРЕ
Сопки, цвета потемневшей меди. Погрузили в океан бока. Будто на гигантском постаменте Дремлют снеговые облака ... В этих гор гранитные скрижали Врезать бы простые имена Тех, кто здесь, в сраженьях воскрешали Сказочных героев времена. Ведь недаром там, на пьедестале Вздыбленных над океаном скал. Есть слова: «Здесь был великий Сталин», — В дни войны моряк их высекал.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Калугин толкнул стальную тяжелую дверь, выбежал наружу. Скользкая палуба шатнулась под ногами, ветер хлестнул по лицу пригоршней острых стремительных брызг.
Со всех сторон гудела ледяная темнота. Он ничего не видел, только слышал грузный топот многих людей по палубе и по трапам.
— Лодка! — деловито крикнул кто-то, пробегая мимо.
В уши больно ударил звонкий, раскатистый гул, будто огромный стеклянный шар лопнул над морем. Калугин ухватился за поручни, всматривался изо всех сил. Очки покрылись изморозью, извилистыми потеками. Он протер стекла пальцами. Некогда было доставать платок.
Теперь видимость стала лучше. То, что после яркого света каюты показалось сперва полной тьмой, обернулось сумерками наполненного летящим снегом и плещущими волнами простора. Быстрые покатые волны набегали спереди и с боков и уносились бесшумно под борт корабля.
Ни топота, ни голосов не было слышно теперь. Экипаж стал на боевые посты. Кругом, на шкафуте, не было никого; корабль заносило то вправо, то влево, он шел противолодочным зигзагом; плоская лужица мутной воды перекатывалась на рельсовой дорожке под ногами.
Подводная лодка? Что происходит вокруг? Опять вокруг разносились мучительно-звонкие гулы, не похожие на обычные взрывы, Калугин держался за поручни, бегущие над бортом у полубака, всматривался вдаль и не видел ничего, кроме пустынной, бугристой, кое-где вскипающей белыми гребешками воды. Началось, наконец, началось! Но здесь стоять бессмысленно, нужно подняться на мостик.
Снежинки падали редко, проносились под косым углом. Маслянистой медью желтели ступеньки трапа. Калугин ступил на трап. Он, казалось, взбегал по отвесным качелям, в неустанном гуденье вентиляторов и свисте ледяного ветра.
Первый подъем... Здесь дежурил расчет зенитчиков, у автомата, задравшего к тучам черное рыльце расширяющегося кверху ствола. Краснофлотцы застыли, как скульптурная группа, стоя у казенной части, сидя на низких кожаных креслицах у прицельных механизмов, на вращающейся круглой платформе.
Еще выше! Опять подъем по медному, промазанному маслом трапу. Теперь Калугин вышел будто под самые облака, где покачивались обледенелые снасти стройной фок-мачты и ветер гремел обмерзшим брезентом обвесов.
На левом крыле мостика, глядя напряженно вдаль, стоял худощавый, укутанный в мех полушубка матрос.
— Что случилось, товарищ краснофлотец?
Обычно на каждый подобный вопрос он получал четкий, дружелюбный ответ.
Но краснофлотец молчал.
Он как будто даже не слышал вопроса. Очень высоко подняв локти, прижав к глазницам бинокль, он вытянул далеко вперед из черного лохматого воротника юношески тонкую шею.
— «Смелый» бомбит лодку, товарищ капитан, — сказал приземистый старшина. — Не туда смотрите. По правому борту, двадцать.
По правому борту... Значит, как раз за спиной смотрящего в бинокль краснофлотца! Но тот не оборачивался, смотрел, по-прежнему высоко подняв локти и напряженно вытянув шею. Калугин перебежал к другому борту.
Сперва снова он не видел ничего, только то же тускло-глянцевое, бугристое море. Потом вдалеке вздулся, стал медленно опадать черный ветвистый столб с пенными краями. Там скользил «Смелый» — длинный и низкий силуэт, похожий на зазубренную пластинку, Водяной столб опадал в его кильватерной светлой струе. И снова лопнул стеклянный невидимый шар, больно толкнув в уши. И снова пенистый столб вырос за кормой мателота.
«Вот оно, началось!» — думал Калугин, стиснув пальцы в сырой варежке на шершавом металле кронштейна.
Встреча с противником лицом к лицу! Бомбежка подводной лодки. Началось то, чего страстно ждали и в то же время именно сейчас больше всего опасались на корабле. Едва ли здесь одна лодка. Немецкие подводники ходят волчьими стаями, может быть, вторая, необнаруженная лодка уже выходит в атаку на один из транспортов каравана. Недаром сигнальщики, не отрываясь, смотрят по всем направлениям. Нужно сделать все, чтобы не допустить врага к каравану.
Жаль, что его дело — только наблюдать. На войне самое плохое — стоять вот так, без оружия, не иметь точного боевого задания. Но разве у него нет боевого задания? Он, конечно, сможет найти свое место в бою. Но прежде всего должен быть в курсе дела, уяснить себе самому всю картину.
Он перешел ближе к группе офицеров, стоящих между штурвалом, продолговатой тумбой машинного телеграфа и куполом репитера гирокомпаса.
Здесь ветер свистел еще сильнее. Как всегда в боевой операции, застекленные рамы, прикрывавшие лоб мостика, были сняты, снежинки влетали на мостик, оседали и тотчас таяли на одежде и на металле механизмов.
Разрывы и всплески прекратились.
Длинный силуэт «Смелого» стал сокращаться, превратился в высокий ромб.
Все стоящие на мостике офицеры были похожи друг на друга: в мешковатых, горчичного цвета, прорезиненных, подбитых мехом куртках и таких же штанах, вправленных в оленьи унты. Остроконечные колпаки капюшонов прикрывали лица и тульи фуражек. Но вот один, у машинного телеграфа, откинул капюшон, и он лег за спиной горбом жесткого короткого меха. Капитан-лейтенант Ларионов, командир «Громового», смотрел вдаль в сторону «Смелого». Лаковый козырек его фуражки был надвинут на выпуклые белокурые брови, на глубоко запавшие, воспаленные глаза. Снежинка села на гладко выбритую, медно-желтую щеку, он не смахивал ее, и она медленно таяла, превращаясь в прозрачную круглую каплю.
— Гордеев! — позвал командир корабля.
У него был глуховатый, негромкий голос, но коренастый старшина, стоящий у фок-мачты, тотчас повернул к нему смуглое внимательное лицо.
— Запросите «Смелый», что с лодкой.
— Есть запросить, что с лодкой! — крикнул Гордеев.
— Напишите прожектором. Флагами при этой мути могут не разобрать.
— Есть написать прожектором!
Гордеев поднял над крылом мостика большой, наглухо закрытый фонарь, быстро щелкал задвижкой, открывая и закрывая свет. На мостике «Смелого» замелькала золотая расплывчатая звездочка ответного сигнала.
— «Лодки больше не слышу! — громко и раздельно читал Гордеев. — Торпеда прошла у меня под носом. Продолжать ли поиски? Слышите ли вы лодку? Командир».
Ларионов стоял неподвижно. Он поднял руку в меховой рукавице, вытер влажную щеку.
— Напишите: «Лодку не слышал и не слышу. Продолжайте новый заданный курс».
Гордеев снова замигал прожектором.
Командир пригнулся к машинному телеграфу — к ряду плоских металлических ручек, торчащих над тумбой, со звоном передвинул одну из них.
За мостиком, над огромной овальной трубой, покрашенной в белое с черной каймой, дрожал раскаленный, струящийся, как прозрачный ручей, воздух бездымного хода. Но большой клуб бурого бархатистого дыма вырвался вдруг из трубы, вытягиваясь над волнами в остроконечное облако, поплыл к горизонту.
— Вахтенный, свяжитесь с постом энергетики!
Один из офицеров поднял тяжелую пластмассовую трубку, бросил в нее несколько слов, передал трубку командиру.
— Командир «БЧ-пять»? — сказал Ларионов в телефон. — Передайте в котельное: если еще раз увижу дым из трубы, потребую наложения взыскания. Ладно, дробь... Оправданий не принимаю...
Он сунул трубку вахтенному офицеру, склонился над медным раструбом переговорного аппарата.
— Штурман, продолжаем идти вновь заданным курсом.
— Есть продолжаем вновь заданный курс, — донесся глухой, отдаленный голос штурмана.
— На румбе?
Рулевой в меховом долгополом тулупе, нагнув голову, широко расставив ноги, стоял за прямой рукояткой штурвала.
— Тридцать шесть градусов на румбе!
— Так держать!
Калугин стоял, прислонясь к брезентовому обвесу; он глубоко засунул в карманы замерзшие руки, вобрал голову в плечи, чтобы ветер не задувал за воротник.
Значит, боя не будет! Значит, опять продолжается этот однообразный, бесконечный конвой! Грузно поднимаются и опускаются на волнах смутные громады медленно идущих транспортов. Военные корабли охраняют их...
Но ни одного транспорта нет на горизонте. Кроме «Смелого», в видимости ни одного боевого корабля!
И лишь сейчас Калугин осознал: взят совершенно новый курс! Противоположное вчерашнему направление!
Калугин подошел к репитеру гирокомпаса. Оранжевая звезда трепетала в верхней прорези медного колпака. Плывущая в звезде цифра резко отличалась от той, что видел в последний раз. Тридцать шесть градусов на румбе. Совершенно противоположный вчерашнему курс!
— Сигнальщики, ищите дым! — сквозь гул ветра и свист вентиляторов донесся до него голос вахтенного офицера.
Калугин снял с гака футляр с запасным биноклем, накинул ремешок на шею, тщательно просматривал море. Да, ни одного транспорта нет в видимости. Нет и кораблей конвоя. Только один «Смелый» был, казалось, теперь совсем рядом. Он качался на мерцающих в линзах бинокля волнах — очень длинный, низко сидящий в воде корабль цвета морских волн и ледяных полей. Крестообразная мачта над высоким мостиком, откинутая назад дымовая труба, стволы орудий, смотрящих вперед и назад с полубака и с кормовых надстроек. Светлое полотнище военно-морского флага вилось на его второй от носа, мачте.
«Вот точно на таком корабле стою я сейчас», — думал Калугин.
«Смелый» оставался сзади. Вот он вновь стал поворачиваться, сокращаться, превратился в острый высокий треугольник, увенчанный снастями сдвоенных мачт. Видимо, он входит «Громовому» в кильватер. Необычный строй для конвоирования транспортов. Необходимо узнать, в чем дело!
Калугин еще ближе придвинулся к группе офицеров. Ему навстречу блеснули острые черные глаза из-под козырька фуражки под бурым мехом капюшона, охватившего лицо старпома. Как и все окружающие, Калугин уже привык называть помощника командира «старшим помощником» — «старпомом», хотя знал — такой должности нет на кораблях этого класса. Старпом Бубекин, чем-то похожий на сказочного гнома в своем остроконечном колпаке, молча отошел к поручням мостика и, облокотившись на них, стал смотреть вдаль. Он явно не желал вступать в разговор.
Командир корабля по-прежнему стоял у машинного телеграфа, с виду простой и доступный, но будто окруженный невидимым кольцом почтительности и общего повиновения. Калугин выжидательно остановился.
Капитан-лейтенант со звоном перевел ручки машинного телеграфа, подошел к переговорной трубе.
— Штурман, прибавил сто оборотов!
— Есть прибавил сто оборотов! — донесся глухой голос снизу.
Командир шагнул к поручням, вынул мундштук и пачку сигарет.
Вот подходящее время для вопроса.
— Товарищ капитан-лейтенант!
Ларионов взглянул отсутствующим взором.
— Мы оторвались от конвоя? — Калугин попытался сформулировать вопрос возможно профессиональнее и короче.
— Так точно, — рассеянно сказал Ларионов.
— В чем же смысл операции теперь?
— Мы перешли в дозор, — сказал командир корабля. Калугин ждал продолжения разговора. Но капитан-лейтенант молчал, аккуратно, вставляя замерзшими пальцами сигарету в разноцветный наборный мундштук.
— Перешли в дозор, — наконец, повторил он так, будто эта фраза должна была объяснить все. Став таким образом, чтобы дым не шел в сторону Калугина, он курил глубокими затяжками, предупредительно-любезно глядя ему в лицо.
Калугин ждал молча. Что-то в манерах командира корабля мешало продолжать расспросы. «Сейчас заговорит сам», — думал Калугин. Но Ларионов молча докурил сигарету и сунул мундштук в карман.
— Прошу прощенья! — негромко, слегка наклонив голову, сказал он и, отойдя к поручням, подняв бинокль, стал медленно вести им по дальним волнам.
Калугин остался на месте. Что ж, выждем удобного случая поговорить с кем-нибудь еще... Став так, чтоб не продувал неустанный, свищущий в снастях ветер, глядя в широкую спину капитан-лейтенанта, он до мельчайших подробностей вспомнил свое первое знакомство с ним как раз перед началом похода.
Он тогда впервые вступил на палубу «Громового», и его привели к командирской каюте — в узкий и жаркий коридорчик, где громоздились на вешалке черные шинели с золотыми нашивками на рукавах, желтые прорезиненные куртки, бараньи полушубки, шапки-ушанки с кожаными верхами и меховыми отворотами — все эти атрибуты дальних морских походов за Полярным кругом.
Снимая шинель, одергивая полы кителя и протирая запотевшие очки, Калугин заглянул в полураскрытую дверь каюты.
Худощавый, очень прямо держащийся, среднего роста человек, в свежей сорочке, с блещущим белизной отложным крахмальным воротничком и в тщательно отглаженных брюках, стоял перед зеркалом, примеряя фуражку. Фуражка была щегольского фасона, с очень узкими, туго отглаженными полями, с длинным лаковым козырьком, нависающим над носом, как клюв.
— Ну что, Гаврилов, нахимовский козырек?
Стоявший перед зеркалом с явным удовольствием рассматривал свое обмундирование.
Вестовой — белокурый большеголовый краснофлотец — стоял рядом, держа на деревянных плечиках черную отглаженную тужурку с золотыми нашивками на рукавах.
— Подходящий козырек, товарищ капитан-лейтенант, — солидно подтвердил Гаврилов. Он помог Ларионову надеть тужурку.
— Перчатки, Гаврилов!
Вестовой подал пару белоснежных нитяных перчаток. Командир корабля критически осматривал их.
Калугин слегка постучал в металлическую, покрашенную под светлый дуб дверь.
Капитан-лейтенант оглянулся.
— Войдите!
Калугин шагнул в каюту. Капитан-лейтенант снял фуражку, положил в нее перчатки.
— Свободны, Гаврилов!
У него был негромкий, очень ровный голос, бледно-голубые глаза под выпуклыми надбровными дугами на медно-желтом лице, очень белый высокий лоб, пересеченный алым следом от фуражки.
— Я военный корреспондент Калугин, командирован редакцией на ваш корабль.
Капитан-лейтенант, став, казалось, еще прямее, пожал Калугину руку, мельком глянул в удостоверение.
— Добро. Прошу пройти к моему заместителю по политчасти. Он займется с вами.
— Сперва я хотел бы поговорить с командиром корабля, — сказал, дружелюбно улыбаясь, Калугин.
Ему явно везло. Не так-то легко, предупреждали в редакции, застать командира корабля в свободную минуту. А у командира «Громового» сейчас, очевидно, как раз свободное время.
Нетерпеливое, досадливое выражение мелькнуло на лице капитан-лейтенанта. Молча он указал на узкий диванчик, примыкающий к столу, сам сел в кресло.
— Хотел бы побеседовать с вами о боевых делах «Громового», — сказал Калугин, садясь и раскрывая блокнот. — Так сказать, получить установки для работы...
Он положил блокнот на стол, посмотрел, хорошо ли отточен карандаш. Собирался фиксировать каждый интересный факт, каждое типичное выражение. Он привык к радушным встречам в воинских частях, привык, что при любой возможности бойцы и командиры охотно отвечали на вопросы, сами вступали в разговор.
Командир корабля молчал. Сидя за столом-конторкой в полированном, светлого дерева кресле, смотрел усталыми, даже как будто сонными глазами.
— Прошу курить! — Он пододвинул Калугину раскрытую коробку с сигаретами.
— Спасибо, потом... — сказал Калугин.
Отношение капитан-лейтенанта смутило его. Он машинально отчеркнул верх пустой странички. Было все неудобнее сидеть перед молчаливо ждущим моряком.
— Я, кажется, помешал вам, товарищ капитан-лейтенант?
— Нет, ничего, — отрывисто сказал Ларионов. — Хотел пройти по боевым постам, заглянуть в кубрики, в машину... Успею...
Конечно, это было явной неправдой: заглянуть в машину в крахмальной сорочке и белых перчатках!
Нет, капитан-лейтенант, видимо, собирался сойти на берег, отдохнуть, и стесняется почему-то сказать откровенно... «Я помешал ему сойти на берег... Но дело есть делю... Очень важно поговорить с ним в первую очередь», — думал Калугин.
— Если бы вы могли хоть вкратце рассказать о выдающихся делах «Громового»...
— К сожалению, «Громовой» ничем особенным себя не проявил, — помолчав, с извиняющейся улыбкой сказал Ларионов.
Он провел рукой по белокурым, зачесанным набок волосам, вставил сигарету в разноцветный прозрачный мундштук.
Калугин у многих уже видел такие мундштуки, мастерски вытачиваемые краснофлотцами из алюминия, эбонита, небьющегося стекла — из обломков сбитых вражеских самолетов. Но в тонких пальцах капитан-лейтенанта мундштук казался особенно изящным и аккуратным.
Не глядя на Калугина, Ларионов сжал обветренными губами мундштук, щелкнул зажигалкой и выпустил сизое дымовое кольцо.
— Ничем особенным себя не проявил... Надеемся, еще покажем себя в дальнейшем...
Он нахмурился и затянулся снова. Выговорить эти несколько слов стоило ему, казалось, такого напряжения, что на покрасневшем лбу исчез алый след от фуражки.
— Но у вас были бои с самолетами. Шесть сбитых фашистских самолетов... обстрелы берегов!
— Обстрелы берегов, — сказал Ларионов, — в этом интересного мало. Станешь на якорь где-нибудь в губе и палишь по заданной цели... Вот напишите о комендорах, — как сокращают время подготовки залпа. Но об этом они сами расскажут вам лучше, чем я.
— Мне нужно побеседовать об этом и с вами, — не сдавался Калугин. — В обстреле берегов «Громовой» сыграл большую роль.
— Точно, сыграл. Бывало, сидишь в обороне, егеря так наседают — камни под ногами горят. А пойдут наши эсминцы грохотать с моря — фашисты разом по щелям...
— Разве вы сражались на сухопутье?
— Было такое... — отрывисто сказал капитан-лейтенант. Он помолчал снова. — Об обстрелах, о боях с самолетами вам лучше меня расскажут зенитчики и комендоры. Поговорите с людьми... Потом, если будут какие вопросы, прошу ко мне снова...
Он приподнялся, протягивая руку. Но Калугин еще сохранял надежду.
— Есть поговорить с людьми! — Он провел по блокноту вторую черту. — А теперь, товарищ капитан-лейтенант, может быть, расскажете что-нибудь о себе самом, о собственных боевых переживаниях?
Он тотчас понял, что не должен был задавать такой вопрос. Командир почти враждебно глядел из-под сдвинутых светлых бровей.
— Что именно обо мне?
— Что хотите, — удивленно сказал Калугин. — Вот вы командуете боевым кораблем, сражались на сухопутье...
— Обо мне прошу не писать ничего! — резко и раздельно сказал командир. — Тема неинтересная, товарищ корреспондент. А о корабле — пожалуйста. Пройдите к заместителю, — он назовет вам людей, отведет место для работы. Народ у нас золотой... Опять отрывисто оборвав, он встал, взялся за козырек фуражки. Калугин встал тоже.
«Вот так беседа! Пустой разговор. Конечно, отчасти виноват сам — помешал человеку отдохнуть...»
Молча, не глядя на него, Ларионов надел фуражку.
— Скажите, это в вашей редакции работает Ольга Петровна Крылова?
— У нас! — сказал Калугин.
Такого вопроса он ожидал меньше всего. Он смотрел на командира корабля. Может быть, хотя бы теперь удастся завязать разговор? Но Ларионов молчал снова, задумчиво натягивая перчатки.
— Разрешите идти? — спросил после паузы Калугин.
— Если ничем больше не могу быть полезным... — любезно сказал командир, двигаясь к двери. Он пропустил Калугина вперед, сам шагнул через комингс, прикрыл за собой дверь.
Вот какой была единственная беседа Калугина с капитан-лейтенантом Ларионовым перед самым уходом корабля в море. С тех пор они встречались лишь мельком: на ходовом мостике, в кают-компании, снова на ходовом мостике, где Ларионов, казалось, проводил почти круглые сутки.
И теперь вот он опять ходит взад и вперед, взад и вперед по неширокому пространству мостика, с одного крыла на другое. Он уже не держится так прямо, как тогда, при разговоре в каюте. Он снова затянул вокруг фуражки меховой капюшон, с его шеи свешивается футляр морского бинокля, иногда он останавливается, подняв бинокль, долго разглядывает море. Человек, от быстроты и правильности решений которого зависит жизнь каждого на корабле.
— На румбе? — сказал вахтенный офицер.
— Тридцать шесть! — задорный, четкий ответ рулевого.
— Так держать!
В мерцающей звезде репитера гирокомпаса трепетала все та же черная цифра. Неустанно сигнальщики всматривались в горизонт. Всматривались во все четыре стороны света, на каждом углу мостика по краснофлотцу, у каждого краснофлотца сектор обзора 90°.
Что бы ни случилось, каждый из них должен смотреть только в заданном ему направлении...
Зазвенели ступеньки трапа. Высокий румяный офицер, в черном кожаном реглане и шапке-ушанке, прошел по мостику и дружески улыбнулся Калугину. Тщательно протерев свой бинокль, тоже стал медленно вести им по горизонту.
— Степан Степанович! — окликнул его Калугин.
Он притронулся к закованному черной кожей, высоко поднятому локтю. Снегирев опустил бинокль.
— Может быть, вы сообщите мне, почему мы изменили курс?
— Мы были в конвое, теперь перешли в дозор, — сказал заместитель командира по политической части, старший лейтенант Снегирев.
Но, увидев разочарованное, недоумевающее лицо Калугина, Снегирев вдруг приблизил к нему свое румяное, широкоскулое лицо. Вздернутый крепкий нос и приподнятые брови придавали этому лицу какой-то очень жизнерадостный, немного лукавый вид.
Карие глаза Снегирева округлились, он пригнулся так близко, что его горячее дыхание касалось щек Калугина.
— Принято радио: фашистские корабли готовятся к рейду в наши высокие широты. Перед нами поставлена задача: запеленговать их, не выпускать из виду, попытаться задержать их до подхода главных сил нашего флота.
— Сигнальщики, ищите дым! — глуховатым, негромким голосом вновь сказал капитан-лейтенант Ларионов.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Лейтенант Лужков бренчал на пианино, придерживая крышку левой рукой. Со своего места за столом Калугин видел малиновые пальцы на черно-белой клавиатуре, румяную круглую щеку только что сменившегося с вахты лейтенанта...
Калугин отодвинул дневник. Трудно было сосредоточиться в ожидании близкого боя.
Он пробыл на мостике, пока не промерз до костей, пока не перестал чувствовать онемевших в варежках пальцев. Его веки горели, он почти непрерывно смотрел в бинокль, искал дымы вражеских кораблей. Но ледяное, сизое море по-прежнему оставалось пустынным. Однообразно простиралась рубчатая линия горизонта, упорный ветер дул словно со всех сторон сразу, невозможно было от него укрыться...
Он спустился в кают-компанию, только чтобы согреться, даже не стал снимать полушубка. Кстати, хотелось записать последние впечатления в дневник.
Вот отдельные листки: уже обработанный материал. Выполненное — и как будто не плохо — редакционное задание. Беседы с комендорами о борьбе за первый выстрел. Результат многочасовых наблюдений работы у пушки, длительных разговоров с краснофлотцами и командиром орудия... А вот потрепанный блокнот: дневник похода.
Пересеченные торопливым, прыгающим почерком странички... Почти стенография, записи на ходу, некоторые слова с трудом потом разбирает сам... Рядом со связными записями отдельные, отмеченные для памяти слова и фразы.
«А я смотрю на нее и улыбаюсь, как майская роза». Это из рассказа одного краснофлотца за перекуркой, у обреза... «Землю спустить, поднять люди!» — команда, морской язык, использую где-нибудь к месту. «Если чайка сядет в воду, жди хорошую погоду. Чайка бродит по песку — моряку сулит тоску», — старые морские приметы... «Вот дают дрозда!» — любимая поговорка старпома... «Не свисти на палубе — насвищешь ветер!» — афоризм боцмана Сидякина...
«Какие мелочи! — подумал Калугин. — Мелочи корабельного быта. Их ли нужно записывать в эти трагические дни, когда решается судьба Родины на протянувшихся всюду, залитых кровью фронтах!»
Уже несколько месяцев длится небывалое сражение под Сталинградом. Немцы, наконец, остановлены там, видимо, выдохлись в беспрестанных атаках. Инициатива, видимо, уже переходит к нам, но огромные армии еще бьются на разоренных приволжских равнинах, в дымных развалинах Сталинграда. На Кавказе немцы еще рвутся вперед, хотя уже проскальзывают в сводках первые сообщения о наших контратаках.
Что изменилось на суше в дни похода? Сквозь атмосферные разряды, сквозь грохот фронтов и сводки погоды, сквозь позывные и шифровки множества радиостанций радистам «Громового» удается улавливать лишь отрывочные фразы последних сообщений.
Вновь и вновь Калугин заходил в радиорубку, где, часами не отрываясь от наушников, поочередно отдыхая здесь же, на коротком диванчике, несут непрерывную вахту его новые друзья Амирханов и Саенко.
«...В районе Сталинграда, в заводской части города, идут тяжелые бои... Возле Моздока мы перешли в контратаки, но противник вводит в бой новые части... Под Новороссийском наши морские пехотинцы...»
Амирханов так и не мог поймать окончание фразы.,. И, наконец, еще одно сообщение без начала и конца:
«...Нашими войсками занят населенный пункт Ковачи...»
Ковачи. Неизвестный городок, еле видной точкой отмеченный на карте. Но как просияло угрюмое лицо радиста, когда, торопливо и тщательно, он записывал это название. И Калугин тоже сразу почувствовал прилив счастья, хотя лишь впервые узнал о существовании такого городка. Но это победа — первый результат нашего нового наступления после стольких недель упорной, отчаянной обороны.
Это результат осуществления сталинских стратегических планов, один из первых признаков нового изменения в соотношении сил. Результат гордой уверенности в себе, собранного, подчеркнутого спокойствия в труднейших условиях, выдержки, характеризующей поведение лучших наших командиров.
«Спокойствие командира — для нас лучший бальзам», — вспомнил Калугин отзыв одного из краснофлотцев о капитан-лейтенанте Ларионове.
Калугин писал, опершись локтями на стол, в чуть вздрагивающем ярком электрическом свете.
«Командир корабля... Этот незаурядный человек все больше интересует меня. При первом знакомстве показался мне щеголем и немного тяжелодумом. Но, как известно, первое впечатление часто обманчиво.
Капитан-лейтенанта любят на «Громовом», отзываются о нем с большим уважением. Он очень начитан и развит, особенно охотно говорит в свободные минуты о героическом прошлом русского флота. Иногда он резок в обращении с людьми, но эта резкость не восстанавливает против него никого...
Любопытно, что после того разговора со мной он действительно не сошел на берег, а занялся придирчивым обходом всего корабля, от верхней палубы до котельных отделений.
Разряженный, как на парад, пальцами в белых перчатках он проводил по механизмам, под трубами отопления в кубриках, по шкапчикам с вещами краснофлотцев — и, если перчатки пачкались, произносил всего одно-два осудительных слова. Зато потом темпераментный Бубекин долго стыдил и распекал, как говорят здесь — «драил с песочком», виновных...»
Лейтенант бренчал на пианино. Неслышно ступая, вестовой Гаврилов шел от двери к столу. Калугин закрыл блокнот, приподнялся, отодвигая кресло. Кресло не отодвигалось. Он забыл, что на время похода мебель намертво прикрепляется к палубам корабельных помещений.
И вдруг фантастичность всего происходящего пронизала его, как электрический ток.
Будто впервые увидел он это просторное помещение, уставленное мягкой мебелью, озаренное мягким сиянием люстры.
Люстра с круглым шелковым абажуром слегка покачивается над обеденным длинным столом, застланным синим сукном. Вокруг стола — широкоспинные, обитые кожей кресла. Такие же кресла по стенам кают-компании, покрытым живописью палешан — эпизодами из русских народных сказок.
В одном из углов, рядом с пианино, диван. И зеркало над полированной крышкой пианино, как овальное, вертикально поставленное озеро в раме.
Все как в хорошо обставленной гостиной. Разве похоже это на фронтовую обстановку в самые суровые, напряженные дни войны?
Все как в гостиной... только пол... нет, не пол, а палуба кают-компании неустанно вибрирует, покачивается под ногами. Скрипят, потрескивают в углах переборки, покрашенные под светлый дуб. Зеркало крест-накрест проклеено бумажными полосами, чтобы не дало трещин при стрельбе корабельных орудий.
Гостиная плывет в океане, за Полярным кругом, гостиная — отсек боевого корабля. Как раз под ней расположен снарядный погреб. Широкая лакированная колонна возле буфета — это стальная тумба дальнобойного орудия, установленного на верхней палубе, на полубаке.
«На сухопутье все было проще, обычнее для меня, — записывал Калугин в блокнот. — В этом морском коллективе, в мире, полном самобытных традиций, мне было труднее, чем где бы то ни было, найти свое рабочее место. А я хочу тесно сжиться с матросами и офицерами «Громового», войти в их жизнь как боевой товарищ и друг. Я, журналист в чине сухопутного капитана, никогда до войны не бывавший на палубе боевого корабля, обязан правдиво и ярко рассказать читателям о повседневной суровой героике, о военном быте моряков Северного флота. Для этого нужно хорошо знать корабль, изучить его сложнейшие механизмы, чтобы глубже понять людей, которые ими управляют...»
Он снова поднял глаза от блокнота. Противоположный край стола был накрыт теперь чистой крахмальной салфеткой.
Вестовой расставил на ней тарелки с хлебом, маслом и ветчиной, держал на весу стакан чаю в металлическом подстаканнике.
— Можно кушать, товарищ лейтенант!
Лейтенант захлопнул крышку пианино, повернул ключик, дружески улыбнулся Калугину, вскинув глянцевые, черные глаза.
— Закусим, товарищ капитан?
Калугин качнул головой. Во время похода его не привлекала еда, особенно здесь, в этом горячем, сухом воздухе. Лейтенант, присев к столу, намазал хлеб маслом, с чувством приладил сверху жирный ломоть ветчины. Поднес к розовым, свежим губам взятый из рук вестового стакан.
«Вот хотя бы Лужков, — думал Калугин, — этот юноша, командир торпедных аппаратов эсминца. Сын балтийского матроса, советский офицер новой формации. Уже немало испытал в этой войне. Может быть, вот так же сидел он в кают-компании точно такого же эсминца, за таким же точно столом, когда бомба с «юнкерса» расколола корабль пополам...
Кают-компания встала дыбом, коридор очутился над головой, пенистая, злая вода хлынула на пианино, оказавшееся вдруг под ногами... Нужно быть человеком большой выдержки, превосходным пловцом, чтобы не растеряться, нащупать верное направление, затаив дыхание подняться сквозь водяной столб по вертикальной трубе коридора, нащупать дверь, вырваться на поверхность, когда корабль, может быть, уже достигал дна...»
Калугин согрелся теперь окончательно, ему становилось жарко. Прошелся по кают-компании; подойдя к пианино, глянул в зеркальный овал.
Хмурый, не очень знакомый человек в светлом дубленом полушубке, в кожаной черной ушанке, надвинутой на брови. Над широкими очками — эмблема зеленоватого серебра с маленькой алой звездочкой сверху. Звездочка новее эмблемы. Он прикрепил ее к шапке только на днях. Прежнюю звездочку выпросил кто-то из английских матросов во время посещения нашими журналистами корвета. За мехом расстегнутого воротника ярко блестит начищенный якорь на верхней пуговице кителя.
Быстро пройдя в коридор, Калугин скинул полушубок и шапку, вернулся в кают-компанию, присел рядом с лейтенантом. Дружески улыбнулся Лужкову, сооружавшему второй бутерброд.
Лужков улыбнулся тоже, мальчишечьи ямочки возникли на покрытых нежным пушком щеках.
— А может быть, все же закусите со мной? Еще чаю, Гаврилов!
Он протянул пустой стакан вестовому, держа подстаканник в согнутой над столом руке.
— Не каждый день в кают-компании ветчина. Подарок новосибирцев Северному флоту. Очень советую. Обед еще не так скоро... Скомандую вам чаю?
— Нет, спасибо, — сказал Калугин. — Лучше побеседуем... Тогда, на мостике, помните, рассказывали мне, как выплыли с того корабля...
Вестовой принес новый стакан чаю.
— У меня после вахты всегда дьявольский голод, — как бы извиняясь, сказал Лужков. Он будто не слышал слов Калугина. — Может быть, расскажете поподробнее о том бое? Калугин по привычке уже вертел в пальцах карандаш.
— О каком бое? — спросил Лужков. Его лицо сразу осунулось и постарело, приобрело недоброе выражение. — Тогда «юнкерсы» сплошными волнами шли, вываливались из-за сопок... Мы, пока стрелять могли, три бомбардировщика сбили... Не дешево и им обошелся тот бой...
Он замолчал. Снова прихлебывал чай, уже без прежнего удовольствия.
— Вы ведь с комендорами первого орудия беседовали? Командир орудия Старостин раньше служил на «Могучем». Старостин — старшина первой статьи. Тогда помог мне на берег выбраться. Мне уже ноги сводило... Поговорите с ним поподробнее...
— Мы говорили со Старостиным. Но я не знал, что он с того корабля...
В памяти встало жесткое, обветренное лицо с прямым, настойчивым взглядом, стойкая, неторопливая фигура. Этот старшина привлекал к себе каким-то спокойным достоинством в каждом движении, веской, неторопливой речью.
— Поговорите с ним о «Могучем». — Лужков быстро допивал чай. — Очень он на немцев зол, как, впрочем, все мы. Торпедисты мои даже во сне видят, как бьются на море с врагом. А вот наяву что-то не получается...
— Вот, может, скоро встретим фашистов, отведем душу...
— Может быть, и встретим! — оживляясь, согласился Лужков. — Эх, если встретим — хорошо бы отвести душу! Правда, наше дело только запеленговать их и вызвать подкрепление. Разве только в ночных условиях сможем сами завязать бой, выйти в торпедную атаку...
Ночная торпедная атака в океане! Калугин невольно ощупал пустой верхний карман кителя. Здесь обычно носил бумажник. Теперь, уходя в первый свой морской поход, оставил бумажник на берегу на сохранение Кисину, лучшему редакционному другу. Если случится что здесь, Кисин отошлет бумажник домой. Он первый раз шел в боевой океанский поход. Небрежно вертя карандаш, он улыбнулся Лужкову.
— Между прочим, вы слышали? Мистер Гарвей говорил, что немцы едва ли выйдут из Альтен-фиорда. А мы не очень-то беседуем с мистером Гарвеем! — на юношеском лице лейтенанта проступило отвращение. — Знаете, это такой жук — мистер Гарвей!
— Жук? — переспросил Калугин.
— Точно, жук! — Лужков глянул на дверь и понизил голос. — Знаете, когда в первый раз пришел к нам на корабль, ни слова не говорил по-русски. Выйдет, бывало, в кают-компанию к чаю с бутылкой рому. Сидит, тянет ром, иногда только перекинется парой фраз по-английски с командиром или со старпомом. Потом скучно, что ли, ему стало — вдруг заговорил по-русски. И прекрасно заговорил! Я не выдержал, бухнул ему: «У вас, мистер Гарвей, удивительные способности к языкам». — «Да, — отвечает и смотрит нахально прямо в глаза, — у меня большие способности к языкам». А вы говорите — не жук!
Лужков широко улыбнулся, тотчас нахмурился, снова в его тоне Калугин уловил скрытую горечь.
— Только и мое мнение — пожалуй, проходим зря. Немцы боятся выскакивать в океан. Не первый раз ходим в дозоре.
— Но вот ведь встретили подводную лодку...
— А может быть, и лодки не было никакой, — по-прежнему зло сказал лейтенант. Он встал из-за стола; ему, видно, хотелось уйти, но неловко было оборвать разговор.
— Не было лодки? — удивился Калугин. — Но ведь «Смелый» бомбил ее.
— Бывает и бомбят, а лодки нет. Увидит сигнальщик плавник косатки или льдину, а то акустик прослушает косяк сельдей, ну и пойдет... Насчет лодок наш командир мастак. Сам с подплава. Была бы лодка — поводили бы ее...
— Разве капитан-лейтенант Ларионов — подводник?
— Точно, с подплава, — повторил Лужков, но как-то осекся, озабоченность промелькнула в его глазах. — Только вот что, товарищ капитан, вы с ним лучше не заговаривайте об этом.
— О чем? — приподнял брови Калугин.
— Да вот о том, что он подводник. — Лужков замялся, подбирая фразу. — Это, знаете, для него тяжелый разговор... — Он снова осекся, глянул на Калугина в упор, искорки смеха неожиданно блеснули в глубине черных глаз. — Да, кстати, о лодке. Мне, знаете, пора идти подводную лодку слушать. Так сказать, долг офицера. Извините.
Калугин улыбнулся. Он уже знал это выражение. Слушать подводную лодку — значит, попросту поспать. «Хорошо. Думаешь разыграть меня?» Он тоже сделал серьезные глаза.
— Хорошо, лейтенант, идите. Не смею отрывать вас от вашего долга. Я сам слушал подводную лодку всю ночь и теперь чувствую себя превосходно.
Ему показалось, что выражение веселого одобрения мелькнуло в черных глазах четко повернувшегося, скрывшегося в дверях лейтенанта. «Да, здесь, на флоте, любят розыгрыш, веселую шутку, но пусть знают, что я уже не из тех новичков, кого посылают пить чай на клотик [Клотик — вершина корабельной мачты.] и фотографироваться в таранном отсеке».
Задумчиво он подошел к распластанной на переборке большой карте заполярного морского фронта: морского театра, как выражаются тут.
Бледная океанская синева, окаймленная рваными зигзагами суши. Внизу Кольский полуостров: полукруглый массивный выступ. Дальше к весту — бесчисленные скандинавские фиорды. Еще дальше и выше — зеленое пятно Исландии, Гренландия — величайший остров земного шара, извивы берегов Шпицбергена.
С другой стороны, к востоку: зубчатый полумесяц Новой Земли, прорезанный голубой жилкой Маточкина Шара, островки наших зимовок...
Где-то здесь, в необъятной водной пустыне, идет сейчас «Громовой», откуда-то из каменных щелей Скандинавии должны выйти в море вражеские корабли. В каком-то пункте этого морского театра в любой момент может вспыхнуть смертельный бой...
Широко и немного нетвердо шагая (палубу начинало покачивать сильней), Калугин вышел в коридор, надел полушубок и шапку.
Ковер в коридоре был отвернут по краям, обнажены кольца кингстонов для затопления артпогребов. Здесь дежурили краснофлотцы аварийной группы, а в буфете, рядом с кают-компанией, вестовые в белых курточках уже звенели обеденной посудой.
Калугин шел мимо задернутых потертыми бархатными портьерами дверей офицерских кают. Одна портьера была задернута неплотно, коричневый вельвет, позванивая кольцами, мерно колыхался от качки. Офицер связи мистер Гарвей, лежа на нижней койке, ел что-то из жестяной банки в ярко раскрашенной обертке. Черная борода, как рамкой, охватывала его бледное, неподвижное лицо.
— Гуд дей, мистер Гарвей! — сказал Калугин.
— Здравствуйте, добрый день. — Гарвей быстро прикрыл банку раскрытой газетой. — Ну, что мы имеем хорошего, господин журналист?
Он говорил по-русски, очень четко и тщательно выговаривая слова, только слегка смягчая некоторые звуки.
— Ходим в дозоре, мистер Гарвей.
— О да, ходим в дозоре... — Гарвей лежал по-прежнему, закинув ноги в толстых шерстяных гетрах и огромных, подбитых каучуком ботинках на кожаный валик койки. — Я немного удивлен изменению курса. Караван с нашими кораблями ушел вперед, а мы болтаемся здесь... Как это у вас говорится? Как телка в колесе.
— Как белка в колесе, мистер Гарвей.
— О да, белка в колесе, вы совершенно правы. И долго, товарищ корреспондент, мы будем изображать эту колесную белку?
Калугин пожал плечами.
— Это дело командира, мистер Гарвей.
— О да, это дело командира... Сказать вам мое ощущение сейчас? В колледже, когда имеешь вину, тебя вызывает учитель, как это сказать по-русски: эр... для порки... И вот пока ждешь своей очереди снимать штаны... — Он захохотал резко и коротко. — Только знаете, чем наше положение лучше? Тут еще можно сделать какой-нибудь... как это говорится по-русски... манипулэйшен...
— Маневр?
— Вот именно — маневр. А там уже никаких маневров. Стоишь и ждешь, пока придет время спускать штаны...
«Странный юмор, — подумал Калугин. — Странный, неприятный юмор». Он шел дальше по коридору, залитому электрическим светом. Уже одиннадцать утра... Даже здесь, в этих широтах, сейчас должен быть полный день. Сейчас нужно пройти по кораблю, поговорить с людьми на боевых постах, наметить место, где быть во время боя, чтобы увидеть как можно больше.
Он нажал ручку, толкнул грузную, обитую резиновой прокладкой дверь в конце коридора.
Свет в коридоре погас. Свет выключался автоматически каждый раз, когда открывали дверь. Ветер почти выбросил Калугина наружу.
Действительно, уже совсем рассвело. Усеченный полукруг холодного, тускло-красного солнца лежал на рубчатой водной черте горизонта. На лиловатом безоблачном небе белой пленкой проступала луна.
Мимо бортов неслись длинные, пологие волны, шум воды и свист ветра сливались с гудением корабельных турбин. Надвинув шапку еще ниже и подняв воротник, Калугин ухватился за поручень трапа, ведущего к первому орудию, на полубак.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
С трапа, ведущего на полубак, было видно, как остроконечный, высокий нос корабля мерно вздымается и снова зарывается в волны. Когда нос поднимался, он врезался темным треугольником в ветреное небо, будто стремясь взлететь в лиловатую голубизну. Когда опускался, брызги волн долетали до самого орудийного ствола, впереди открывалась дымчатая, бугристая, беспредельная вода.
Рядом с огромными клешнями двух якорей, у извивов неестественно толстых цепей, уходящих под палубу, в овальные клюзы, чернела вьюшка с намотанным на нее тонким стальным тросом. Здесь, когда «Громовой» стоял у стенки и Калугин впервые вступил на его борт, развевался на флагштоке огненно-красный гюйс. Теперь гюйс был убран.
Прямо вдаль, возвышаясь одна над другой, глядели две длинноствольные пушки, окрашенные в белый цвет, с кубическими стальными кабинами, защищающими их механизмы.
Три краснофлотца стояли по бокам кабины-щита нижней пушки.
Четвертый матрос, широко расставив ноги, медленно вел по горизонту раструбами большого бинокля. Ветер трепал и завивал влажные полы его тулупа; смотрящий вдаль так глубоко вобрал голову в плечи, что сзади был виден лишь верх его шапки-ушанки над поднятым воротником.
— Порядок! Дробь, — сказал один из моряков.
Он повернулся к ветру спиной, расправляя широкие плечи. Увидев Калугина, четко вытянулся, приложил к шапке ладонь в брезентовой рукавице. Его смуглое, резко очерченное лицо было разгоряченно, из широко раскрытых век смотрели пристальные светлые глаза.
— Здравствуйте, товарищ Старостин! — сказал Калугин. — Вот пришел вас проведать. Да вы продолжайте работать. Подожду, пока освободитесь... Здравствуйте, товарищи!
Комендоры у пушки тоже отдали честь. Старостин смотрел с тем же исполнительным и в то же время настойчиво вопросительным выражением.
— Да я сейчас не занят, товарищ капитан. Вот орудие проворачивали, чтоб не замерзло... Теперь — порядок... Отойдемте-ка сюда, здесь говорить легче...
Они отошли под укрытие щита, к брезентовому обвесу, прикрывающему казенную часть пушки. С другой стороны щита тоже стоял неотрывно глядящий вдаль комендор. Калугин заглянул под обвес, где мерцали циферблаты и смазанные маслом детали; сидя в кожаном креслице, наводчик склонялся у оптического прицела.
Калугин откинул воротник. Здесь было теплее, ветер сразу стих, только яростно хлопал сбоку обледенелым брезентом.
— Ну, как на корабле живется, товарищ капитан?
Теперь Старостин говорил, как радушный хозяин.
Спокойное, гордое достоинство и в то же время дружеская почтительность были в каждом его движении и в тоне.
— Превосходно! — сказал, улыбаясь, Калугин. — Давно не чувствовал себя так хорошо! А у вас, я вижу, все к бою готово.
— Все на товсь, — улыбнулся Старостин. — Новостей никаких нет, товарищ капитан?
— Ищем немецкие корабли. Чтоб не прорвались в Арктику, к нашим зимовкам и базам. Потому и отошли от каравана. Это слыхали, — по-прежнему веско сказал Старостин. — Старший лейтенант Снегирев приходил, беседовал тут. Жалко, наше дело не драться, только запеленговать их да ждать подкрепления.
— Они сами могут завязать бой.
— Если тяжелый корабль, он нас не нагонит, у него хода не те. Другое дело — эсминцы. Эти могут завязать бой! — сказал из глубины щита краснолицый коренастый наводчик. Глянув через плечо, он вновь нагнулся к своему механизму.
— Только бы встретиться! — с тяжелой яростью вымолвил Старостин. — Мы, товарищ капитан, как война началась, все мечтаем их корабли встретить. Есть за что рассчитаться. Душа горит Родине помочь.
— Вы и так много для победы делаете, — сказал Калугин. — Вот хотя бы конвои. Подумайте: сколько человеческих жизней, сколько грузов сберегаете каждый раз. Разве это не большая боевая работа?
— Оно точно, — протянул Старостин. Ему, видно, были приятны эти уверения, но прежнее настойчивое выражение жило в глазах. — А еще бы лучше выйти корабль на корабль. Пустить фашиста ко дну, отвести матросскую душу.
— Точно! — страстно подтвердил стоящий рядом комендор. Но сразу застеснялся своего вмешательства в разговор, добавил с шутливой усмешкой: — А еще наш товарищ старшина своей девушке показаться с орденом хочет.
Он осекся под строгим, укоризненным взглядом Старостина. И с этим комендором Калугин подробно беседовал вчера. Замочный Сергеев был очень высок, полушубок едва достигал ему до колен, из овчинных рукавов высовывались сизые от холода кисти. В гнездах холщевого пояса, обхватившего полушубок, тускло желтели медные столбики запальных трубок.
— А у вас, товарищ Сергеев, тоже есть невеста? — так же шутливо спросил Калугин.
Сергеев молчал, опустив глаза. Улыбка исчезла с его широкого веснушчатого лица, сменилась какой-то мучительной гримасой.
— Да ты им расскажи, — с неожиданной мягкостью сказал Старостин. — Они корреспондент, им все нужно знать. Видишь, они матросскую жизнь проверяют. Высокий комендор стоял неподвижно. Старостин шагнул вперед, наклонился, откинул заснеженный брезент, прикрывавший возвышение на палубе. На веревочном матике, плотно друг возле друга, лежали длинные, крутобокие снаряды. На первом с краю большими меловыми буквами было выведено: «За Фросю».
— За Фросю? — вслух прочитал Калугин. Переводил взгляд с одного лица на другое.
— Это его девушка, которую немцы в неволю угнали, — тихо сказал Старостин. — Он перед самой войной домой собрался, в бессрочный, она его ждала. Теперь под фашистами их район. Пришло через партизан письмо: всех девушек немцы переловили. Кто покрасивее, тех отправили в публичный дом, в какой-то Франкфурт-на-Майне.
Сергеев глядел в сторону. Веснушки резко желтели на его побледневшем лице.
— Неправда, не взял ее немец. Она девчонка быстрая, умница, комсомолка. Она, скорей всего, сама к партизанам сбежала.
Старостин и Калугин молчали. Над их головами белел ствол второго орудия. Взлетала и опускалась, взлетала и опускалась влажная палуба под ногами.
Все это время комендоры с биноклями не оборачивались, просматривая море и небо. Старостин и Сергеев тоже всматривались в море, закипающее редкими беляками.
Калугин отошел в сторону, вынул из кармана блокнот. Он был глубоко взволнован, больно сжималось сердце. Сколько таких трагедий переживает родной народ, принявший на себя удар варваров, бьющийся за будущность всего мира! Какие слова утешения сказать этому тоскующему моряку? Нужно постараться вдохнуть в него еще больше веры в победу, еще большую уверенность в себе. Нужно правдиво и ярко рассказать о его горе читателям, таким же советским бойцам, прибавить еще каплю к переполняющей их ненависти к врагу!
Он вглядывался в смотрящих вдаль комендоров. Из таких вот стойких, прямодушных парней рождаются герои, о которых говорит вся страна. Нужно рассказать о них правдиво и ярко, не упустить ни одной интонации, ни одного характерного выражения этих леденеющих под арктическим ветром моряков. Нужно постараться перелить в достойные слова эту неуемную ярость, этот огромный внутренний накал молодежи сталинского поколения, заставляющий наших людей отказываться от отдыха, только бы быстрей разгромить врага...
Он писал, пока не онемели пальцы. Хотелось закрепить на бумаге все, что видел и слышал кругом. Вдруг ветер рванул листки, ударил по лицу. Корабль изменил курс, подветренная сторона стала наветренной. Калугин перешел к другому борту, непослушными пальцами закрывая блокнот.
— Разрешите обратиться, товарищ капитан! Старостин стоял рядом с ним, глядя в упор обычным своим ясным, немигающим взором.
— Слушаю вас, товарищ Старостин!
— Я, когда свободны будете, в каюту бы к вам зашел. Хоть утречком завтра. Есть один разговор, о жизни.
— Обязательно приходите, — сказал горячо Калугин.
Он уже собрался уходить. Может быть, его присутствие все же отвлекает комендоров от вахты? Но приостановился, дружески улыбнулся старшине.
— Кстати, и у меня к вам есть разговор. Оказывается, начало войны вы встретили на «Могучем»?
— Точно. — сказал Старостин. Тень пробежала по его лицу.
— Хочу попросить вас рассказать о его гибели, о ваших переживаниях.
— Не было никаких переживаний, — хмуро произнес старшина. — Попал я в воду — стало быть, надо плыть. В этом море долго не поныряешь, — сразу немеет сердце. Ну и стал выгребать к берегу самым полным.
— И помогли спастись лейтенанту Лужкову.
— А как не помочь? Моряк моряка в беде не оставляет.
Он сказал это так просто и непосредственно, что, видимо, даже представить себе не мог другой постановки вопроса, считал это само собой разумеющимся делом.
— Так обязательно жду вас, старшина! — повторил Калугин, надвигая ушанку на брови.
Пора было уходить. Даже здесь, под укрытием щита, его начинал пробирать морозный и влажный в то же время воздух. Вот так они несут верхнюю вахту: при любой погоде, четыре часа подряд!
Все тепло, набранное в кают-компании, стремительно покидало его. Начинала тяжелеть голова. Подымался и опускался, подымался и опускался нос корабля — огромные стальные качели.
Калугин сошел с полубака. Закругленные по краям, густо покрытые золотистой смазкой лежали принайтовленные к переборке, прикрытые брезентом запасные торпеды. На шкафуте качало меньше, но отчетливее был свист вентиляторов, рокот механизмов.
Он решил еще раз пройти весь корабль от носа до кормы. От полубака до юта, как говорят здесь.
В первое время это путешествие вызывало неизменное опасение, легкий внутренний протест.
В центре корабля, на шкафуте, узкой стальной дорожкой бегущем мимо надстроек, борт не огорожен поручнями.
Даже тонкий проволочный трос, при стоянке в порту или на рейде натянутый вдоль борта на невысоких стойках, в дни похода снят, или срублен, как говорят здесь; ничто не отделяет гладкую палубу от несущихся мимо волн.
Первое время Калугин очень осторожно проходил здесь. Но теперь уже привык. Придерживаясь за штормовой леер — крученую проволоку, натянутую высоко над головой параллельно борту, — легко пробежал от полубака к торпедным аппаратам.
Он шел в шелесте волн и шипении пара мимо темно-зеленых труб торпедных аппаратов, мимо надстроек, с плоских крыш которых смотрели вверх длинные черно-ствольные зенитки и пулеметы. В одной из надстроек был пост энергетики, через полураскрытую металлическую дверь виднелись светящиеся разноцветными лампочками распределительные щиты. Около двери, в рабочем кителе, испачканном маслом, в ушанке, немного сдвинутой на затылок, стоял пожилой человек с усиками. Усики черным полумесяцем лежали над гладко выбритым, морщинистым подбородком.
— Здравствуйте, мичман! — сказал Калугин.
С мичманом Куликовым он спускался перед началом похода в котельное отделение по узкой квадратной шахте, уводившей в недра корабля, ниже уровня моря, Калугин знакомился с людьми пятой боевой части.
От этого знакомства сохранился в памяти ровный, оглушающий грохот, ветер вентиляции в котельном отделении, в турбинном — сухая жара, сразу, как кипяток, пропитывающая одежду насквозь.
Там, внизу: ажурные стальные площадки, соединенные друг с другом высокими стремянками; желтое гудящее пламя в глазках топок; в отблеске этого пламени, в белом свете ярких потолочных ламп — потные, темные лица, обнаженные, играющие мускулами руки котельных машинистов, пропитанные потом спецовки турбинистов, движущихся в соседних отсеках, у округлых кожухов пышущих жаром турбин...
— Снова к нам в котельную, товарищ капитан?
— Обязательно зайду, товарищ мичман! — с жаром сказал Калугин.
Ему совсем не хотелось снова спускаться туда, в этот раскаленный, грохочущий мир. Слов там почти не было слышно, приходилось не говорить, а кричать в самые уши.
Командир пятой боевой части — смуглый, веселый гигант Тоидзе — сразу понял его ощущения, предложил присылать людей для бесед в каюту Снегирева. Но Калугин отказался. Решил встречаться с моряками запросто, на их боевых постах.
Около световых люков сидели матросы. Они прильнули к толстым горячим стеклам на подветренной стороне. Вскочили на ноги, когда подошел Калугин, приветливо отдали честь.
— Может, присядете с нами, товарищ капитан? Погрейтесь. Вот тут Зайцев речь ведет насчет морской пехоты, — сказал один из матросов. — Сам разведчиком был. А рассказывает — как пишет.
— Так же коряво, — подхватил другой, смуглый и чернобровый, с твердо очерченным ртом. Его веки были обведены полосками въевшейся копоти, отчетливо блестели белки живых глаз с синеватым отливом.
Калугин присел возле люка.
— Ладно, посмотрим, какую ты речь поведешь, — ответил чернобровому Зайцев.
У него было очень круглое, обветренное лицо с небольшим, облупленным, задорно вздернутым носом. Его пухлые губы были приоткрыты, обнажая ряд мелких, равных зубов. Все это придавало лицу какое-то уютное, домашнее выражение.
Он деликатно присел рядом с Калугиным. Его полушубок был полурасстегнут, виднелся бело-голубой край поношенной, но очень чистой тельняшки.
«Где я его видел? — подумал Калугин. — Да, он стоял внизу, в котельном отделении, у щита контрольных приборов. Котельный машинист Зайцев. Недавно вернулся с сухопутья на корабль».
— Так вот, матросы, в ту ночь вышли мы на двух ботах из Полярного, — приятным, немного певучим голосом начал Зайцев. — Прорабатываем в походе задачу: нужно высадиться у маяка Пикшуев, вывезти зарытые снаряды и пушки. Их наши красноармейцы схоронили, когда отходили, в первые дни войны. А на Пикшуеве — немцы. Понятно?
— Ладно, все понятно. Разворачивайся дальше, — лениво сказал присевший рядом на корточках матрос.
— Шел с нами Людов, капитан. Щупленький такой, в очках, а котелок у него, оказывается, работает неплохо. На море штормит. День переночевали в порту, а к ночи опять вышли. Высаживаемся со шлюпок, чуть нас о камни не побило. Ну, сразу же заняли оборону, в первую очередь уничтожаем связь. Москаленко наш залез на столб, снял провода. Уже внизу мы их на камнях кинжалом перерубили. Ладно. Где же снаряды? Кругом темень, снегопад. Вдруг — стоп. Запеленговали катер, вытащенный на берег, весь снегом засыпанный. В нем, под брезентом, два пушечных ствола, снаряды, запчасти.
— Стало быть, фрицы уже отыскали, приготовились вывозить, — сказал один из слушателей.
— Точно. Перегрузили мы все на бота. В это время неподалеку и лафеты нашли. Как их взять на борт? Тяжелые, нескладные, на шлюпке не переправишь. Тогда капитан Людов, этот природный пехотинец, придумал, к стыду всех моряков: зачалить концами за лафет и отбуксировать на глубину, а там талями выбрать на борт. Так и сделали. Быстро проавралили. Еще не рассвело, как отошли от берега.
— Вот тебе и пехота! — сказал сидевший на корточках.
— А ты что думал? По-боцмански развернулись.
— Смирно! — скомандовал, вскакивая, Зайцев, Мимо широким, торопливым шагом шел старший помощник командира, широкоплечий, низкорослый Бубекин. Краснофлотец, сидевший на корточках, и другой, прильнувший сбоку к теплому стеклу люка, вскочив, пятились к платформе торпедного аппарата.
— Ну, что за митинг? — спросил старпом, глядя из-под густых, сросшихся на переносице бровей, — Вы почему здесь, Зайцев?
— Скоро на вахту заступать в котельной, — отрапортовал Зайцев сразу ставшим отчетливым по-военному голосом. — А «готовность один» недавно сняли. Вот и задержался на палубе, чем в кубрике киснуть.
— Так! — сказал старпом. Несколько секунд смотрел на Зайцева, потом перевел глаза на второго: — А вы, котельный машинист Никитин? Что вам здесь — парк культуры и отдыха?
— Мне, товарищ старший лейтенант, тоже скоро на вахту заступать, — сказал чернобровый матрос. Он стоял в положении «смирно» и вместе с тем сохранял какую-то изящную непринужденность позы. — Вот вышел проветриться перед котельной.
— Отдыхать перед вахтой нужно, а не проветриваться, — буркнул Бубекин. — Тоже придумал — киснуть в кубрике! — Выставив нижнюю челюсть, снова уперся взглядом в Зайцева. — Вы, Зайцев, известный травило, любого заговорите так, что ему чайка на голову сядет! — Он бросил косой взгляд на матросов у аппарата. — Ну, марш обратно в кубрик, прилягте до обеда!
— Есть прилечь до обеда, — отчеканил Никитин. Калугин заметил, что оба матроса смотрят на Бубекина открытым, добродушным взглядом. — Разрешите идти, товарищ старший лейтенант?
Как будто лишь в этот момент Бубекин увидел Калугина, отошедшего к торпедному аппарату.
— Если товарищ капитан не возражает...
— Не возражаю, — с улыбкой сказал Калугин.
— Не идти, а бежать! — рявкнул старпом. Он смотрел вслед обоим котельным машинистам, бегущим, гремя каблуками, к люку в кубрик. Потом вновь, с подчеркнутой предупредительностью, обернулся к Калугину: — Извиняюсь за вторжение, товарищ корреспондент. Ничего не поделаешь, служба! С изысканной вежливостью притронувшись к козырьку фуражки (так же как командир, он носил в походе не шапку, а фуражку), он повернулся, вобрал голову в воротник и, не держась за штормовой леер, зашагал по шкафуту.
— Боцман! — слышался издали его голос, заглушающий свист вентиляторов и гуденье машин. — Что у нас здесь: землянка или военный корабль? Почему не счищен снег с ростр?
Калугин прошел к кормовой надстройке. Опершись на нее плечом, глядел, как за низким срезом кормы крутится, расходясь в стороны, снежно-белая, пушистая, бурно бушующая кильватерная струя корабля. Далеко сзади медленно вздымался и опускался на волнах узкий высокий силуэт «Смелого».
— Разрешите пройти, товарищ капитан?
Сзади, с двумя дымящимися ведрами в руках, ждал разрешенья пройти краснофлотец в холщевой спецовке.
— Проходите, — сказал Калугин поспешно.
Краснофлотец, покачивая ведрами, окутанными паром, пробалансировал к самому концу юта, где, перехваченные железными полосами и цепями, лежали двумя шеренгами черные, обледенело поблескивающие цилиндры глубинных бомб.
Облака пара окутали краснофлотца. Он вылил одно ведро на крепление бомб, затем второе, стал тщательно протирать ветошью отогретый металл.
Он склонялся над самой кормой, вместе с ней взлетал и опускался над сплошным полем бушующей пены. Потом медленно распрямился, вытирая лицо. Ветер раздувал штанины холщевых брюк, под расстегнутым воротом синели полосы тельняшки. Он зябко съежился, подхватил ведра, скользя по гладкой палубе, как по катку, побежал к надстройке.
И долго потом в памяти Калугина жил этот «хозяин глубинных бомб», под ледяным ветром отогревающий стеллажи, — жил как символ повседневного героического труда военных моряков непобедимого сталинского флота.
Но сейчас другая мысль занимала его. Он думал о помощнике командира. Видимо, не зря старший лейтенант Бубекин вспомнил сейчас о землянке!
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Первая встреча Калугина со старшим лейтенантом Бубекиным была красноречиво-короткой. Перед походом, выйдя из каюты заместителя по политической части, он пошел представляться помощнику командира корабля.
— Фаддей Фомич Бубекин — старший офицер, хозяин кают-компании, — сказал ему Снегирев. — Он прикажет поставить вас на довольствие, отведет вам место за столом.
Низенький широкоплечий человек сидел в своей каюте спиной к двери и что-то записывал в большой журнал.
Он был в расстегнутом кителе, его коротко остриженный затылок близко пригнулся к широкому развороту журнала. Когда он обернулся, Калугин увидел глубоко сидящие под густыми бровями колючие, краснеющие кровяными прожилками глаза. Под кителем, из-под тельняшки, виднелась волосатая грудь Бубекина.
Старпом встал, быстро застегивая китель. Молча пожал Калугину руку, внимательно прочел удостоверение, командировку и аттестат. Взглянул на Калугина снова, как бы сравнивая его лицо с фотокарточкой на удостоверении.
— На довольствие вас зачислю, товарищ капитан... Кушать будете в кают-компании, вместе со всеми офицерами. Только, сожалею, постоянного места за столом предоставить вам не могу. Будете сидеть на свободных местах вахтенных офицеров... Очень сожалею...
Он обрывисто замолчал, не сводя с Калугина неотступный вопросительный и действительно будто извиняющийся взгляд.
— Что ж, превосходно, — весело сказал Калугин. — Вы напрасно волнуетесь, товарищ старший лейтенант. Знаете, на передовой, в землянке, иногда и просто на полу ели, из одного котелка...
Но, еще не договорив фразы, он понял, что она не произвела желаемого эффекта.
— Ценим лишенья и подвиги сухопутных друзей, — сказал Бубекин. — Ценим и восхищаемся и счастливы были бы разделить их сами... — Горечь, прозвучавшая в его тоне, сменилась неожиданным раздраженьем. — Однако разрешите вам доложить, товарищ капитан, теперь будете кушать не в землянке, а в кают-компании эскадренного миноносца... Со всем флотским гостеприимством привыкли принимать гостей.
— Но я же не гость, Фаддей Фомич, — улыбнулся Калугин. — Я такой же офицер, как и вы. Как видите, командирован к вам для работы.
Недоверчивое выражение пробежало по лицу старпома. Будто удержавшись с трудом, чтобы не возразить что-то, он тщательно разгладил и положил на стопку документов листок аттестата.
— С ночевкой устроились?
— Прекрасно устроился, — сказал Калугин. — Старший лейтенант Снегирев пригласил меня в свою каюту.
— В таком случае прошу отдыхать. Вестовой принесет вам белье. Чем еще могу служить, товарищ капитан?
— Да нет, будто все, — поспешно сказал Калугин. — Спасибо за содействие, Фаддей Фомич.
— Прошу отдыхать.
Бубекин отвернулся к столу, взял в руки журнал, давая понять, что разговор окончен.
Когда теперь в обеденное время Калугин вошел в кают-компанию, Бубекин рассматривал истрепанную географическую карту, разложенную на боковом столике, возле дивана. Почти все офицеры были, видимо, в сборе.
Снегирев тоже склонялся над картой. Лейтенант Лужков и доктор Апанасенко — медлительный, рябоватый юноша с белыми погонами младшего лейтенанта медицинской службы — играли в шахматы, то и дело поправляя фигуры, сползающие от качки на соседние клетки.
Мистер Гарвей стоял, опершись на спинку кресла доктора; золотая завитушка нашивки блестела на рукаве его кителя.
В дверях вырос рассыльный. Изогнутая дудка на его груди покачивалась в такт быстрому дыханию.
— Разрешите обратиться, товарищ старший лейтенант.
Старпом оторвался от карты. Необычно доброе выражение разгладило его брови.
— Ну что, рассыльный?
— Товарищ старший лейтенант, командир корабля на мостике. Просит начинать обед без него.
— Хорошо, свободны, — сказал Бубекин. Рассыльный исчез. Слегка вразвалку старпом прошел к креслу во главе стола, остановился, опершись рукой на скатерть. — Товарищи офицеры, прошу занимать места.
Все садились за стол. Калугин стоял в нерешительности. Куда садиться на этот раз? Бубекин указал на одно из кресел.
— Прошу вас сюда. Артиллерист на вахте, придет позже.
Калугин сел между Снегиревым и Лужковым. Напротив него был мистер Гарвей. Кресло во главе стола, рядом с Бубекиным, — командирское место — оставалось свободным.
Вестовой двигался вокруг, наливая в стоящую перед каждым стопку «наркомовские сто граммов» — паек боевых походов. Каждый придерживал стопку рукой, чтоб не расплескалась ни капли.
Старпом вынул из кармана головку чесноку, делил ее на дольки, молча перебрасывал по коготку каждому из сидящих.
— Вам? — сказал он Калугину.
— Спасибо, с удовольствием! — Калугин протянул руку. Здесь, в Заполярье, чеснок считался одним из величайших лакомств. Он стал снимать с остроконечной дольки кожицу, похожую на твердый розоватый шелк.
— Мистер Гарвей? — спросил Бубекин.
— О, весьма благодарен, — холодно сказал Гарвей. Он взял чеснок двумя пальцами, как неведомое, опасное насекомое, положил рядом с вилкой и ножом.
— Это подарок жены, мистер Гарвей, это жена мне из эвакуации прислала... Вы слышали эбаут аур нъю виктори — о нашей новой победе?
— О нет, не слышал! — Гарвей предупредительно повернул к нему свое окаймленное бородой лицо.
— Уй эдвенс... [Мы наступаем (англ.).] Радисты приняли сводку... Нашими войсками занят населенный пункт Ковачи... В десяти милях от моего родного поселка... Ниир май нейтив тоун... [Вблизи моего родного города (англ.).]
«Как он преобразился, — думал Калугин, глядя на старпома. — Он просто счастлив, ему сейчас хочется всем делать приятное. Он и с Гарвеем говорит по-английски, чтоб сделать ему приятное...»
Бубекин натирал чесноком хлебную корочку, она золотисто отливала в его коротких пальцах.
— Выпьем, товарищи, за наши победы!
— Я понимаю вашу радость, — как всегда не спеша и отчетливо выговорил Гарвей. Он взял стопку в одну руку, поднял два вытянутых пальца другой. — Знаете этот международный символ? Победа — виктори...
Он опустил пальцы, поднял стопку, его борода запрокинулась, дрогнул сизый бугор кадыка. Вестовые разносили тарелки с супом. Суп в тарелке Калугина угрожающе раскачивался, в такт крену корабля, чуть не выплеснулся на скатерть.
— Ложку в тарелку положите, товарищ капитан, — и порядок, — сказал над ухом Калугина Гаврилов. Каждый раз Калугин забывал сделать это, и каждый раз Гаврилов напоминал: тихо, но очень значительно, наклоняя к Калугину свою большую белокурую голову.
Проглатывая водку, борясь с суповой тарелкой, Калугин отвлекся от разговора. В громкоговорителе загремел вдруг металлический, самоуверенный голос, под резкий аккомпанемент рояля:
Он выпил шесть стаканов квасу,
Твердил, влюбленный, каждый раз,
Когда платил монеты в кассу:
— Какой у вас прекрасный квас!
— Вот дает дрозда, — сказал Бубекин. Он улыбнулся от неожиданности, но тотчас нахмурился, бросил быстрый взгляд на Гарвея. — Вестовой, рассыльного в радиорубку. Прекратить этот бред. Пусть поставит хорошую пластинку. Чайковского пусть дадут.
Но едва вестовой дошел до двери — голос оборвался так же внезапно, как возник.
Вокруг стола звучал разговор. Штурман Исаев говорил, не поднимая глаз от тарелки.
— Какие корабли выйдут в рейд, можно только гадать, лейтенант Лужков. Фашистских кораблей на нашем театре хватает. Линкоры «Тирпиц» и «Шарнгорст», тяжелые крейсера «Шеер», «Геринг», еще легкие крейсера и эсминцы. Вернее всего, в рейд пойдет один из тяжелых крейсеров.
— Вот тут бы нам и развернуться! — блеснул глазами Лужков. — Если позволит погода, всадить бы ему порцию торпед, не дожидаясь никаких подкреплений! А погода, как известно, сочувственно относится к большевикам. — Хитро прищурившись, доктор Апанасенко подмигнул Лужкову. — Так что тут, товарищ торпедист, вам бы и проявить ваши таланты.
— Ничего нет смешного, доктор, — рванулся к нему Лужков. — Конечно, дело командования решать вопрос, но если бы мне дали возможность выйти в атаку...
Румяное лицо Снегирева обернулось в сторону спорщиков.
— Да, кстати, лейтенант Лужков может опереться на самого Энгельса. Ну-ка, что по этому поводу скажем лейтенант Лужков?
— По моим сведениям, Степан Степанович, Энгельс не высказывался о действии торпедного оружия, — отпарировал Лужков.
— Нет, высказывался, товарищ лейтенант! — голос Снегирева стал серьезным, он начал размеренно, будто читая: — соперничество между панцырем и пушкой доводит военный корабль до степени совершенства, на которой он сделается столь же неуязвимым, сколь не годным к употреблению... Это, по-видимому, будет достигнуто усовершенствованием самодвижущихся торпед — последнего дара крупной промышленности морскому военному делу. Громаднейший броненосец побеждался бы тогда маленькой торпедой...
И после паузы добавил:
— В «Анти-Дюринге».
Вновь зашелестело в громкоговорителе, полилась широкая оркестровая музыка из «Ивана Сусанина».
— Ит'с аур грэт эпера! [Это наша великая опера (англ.).] — торжественно сказал Бубекин Гарвею, внимательно слушавшему разговор. — Ит'с Глинка!
— Глинка — русская земля? — Гарвей отрывисто захохотал, вычерпывая суп из тарелки. — Между прочим, мистер Бубекин, мне кажется, что первый... эр... — как это сказать по-русски? — опус... больше подходит для пищеварения... И еще я хотел вас попросить: говорите со мной по-русски. Мне нужно... эр... тренироваться в языке, который так успешно изучаю на вашем корабле.,. Чем больше я буду знать ваш язык, тем дороже буду стоить.
— Дороже стоить? — вмешался Калугин. — Это, кажется, американское выражение, мистер Гарвей?
— Да, американское выражение. — Гарвей отдал вестовому пустую тарелку и стал разрезать жаркое. — Мы его взяли у Соединенных Штатов вместе с другими хорошими вещами, например с лимонным соком, который ежедневно выдается на наших кораблях вместо таких вот... — как это сказать по-русски? — витаминов... — небрежным щелчком он отбросил коготок чеснока от своей тарелки.
Калугин увидел, как старший офицер, наклонив голову к скатерти, старательно и монотонно водит ножом по тарелке. Видел, как напряглись челюсти Бубекина, как он старается удержать на лице прежнюю широкую улыбку. Почувствовал, как с другой стороны наклонился, словно для прыжка, старший лейтенант Снегирев.
— Да, мистер Гарвей, нам удается обходиться без американского лимонного сока, — с обычной своей веселостью сказал Снегирев. — Свое родное любим больше всего.
— А что такое родина, мистер Снегирев? — Пергаментные веки Гарвея были слегка прищурены, он благодушно откинулся на спинку кресла. — Есть хорошая русская пословица: «Рыба ищет, где глубже, а человек — где лучше»... Я канадец, подданный Британской империи... Но скажу откровенно в нашем дружеском кругу: после этой злосчастной войны думаю перебраться в Соединенные Штаты... Как это говорится по-русски? Да, переменю подданство. После этих безумных походов у меня будет маленький капитал. Я смогу открыть собственный оффис... Как это называется по-русски?
— Предприятие, что ли? — отрывисто бросил Бубекин. Не поднимая глаз, он продолжал водить ножом по тарелке.
— О да, предприятие! — сказал Гарвей. Мечтательное выражение появилось на его испитом, угловатом лице. По-прежнему прищурив глаза, он смотрел куда-то вдаль сквозь слоистые дымовые кольца. — Это будет мне наградой за риск. Мне кажется, мистер Бубекин, когда наступит мир, только в Соединенных Штатах можно будет вести приятную жизнь. К сожалению, в этой злосчастной войне Англия и Россия потеряли свое положение великих держав. Посмотрите на карту... Война еще не кончилась! — звонким, негодующим голосом сказал лейтенант Лужков.
— О да, война еще не кончилась, — благодушно подтвердил Гарвей. — Вы держитесь хорошо, вы мужественные, сильные люди. Я не жалею, что сделал ставку на вашу победу. Когда наши политики предсказывали, что вы не продержитесь и двух недель, я пересек океан, нанялся в Королевский флот и сам вызвался идти в советские воды. Оказывается, я не проиграл. Оказывается, я выиграю небольшое доходное предприятие в Нью-Йорке. Но если немцы стоят на Волге и на Кавказе, вряд ли вам удастся отбросить их за Вислу.
— Не только отбросим за Вислу, но пройдем всю Германию, поднимем советский флаг над Берлином! — сказал тихо, но очень твердо и отчетливо Снегирев, во время речи Гарвея неотрывно смотревший на него, слегка наклонившись вперед.
С тем же ленивым благодушием Гарвей перевел на него свои сумрачные глаза.
— О, вы фантазер и пропагандист! Пропагандист должен быть фантазером. Но я хотел бы знать: с какого времени большевики верят в чудеса?
— Мы не верим в чудеса, — так же тихо сказал Снегирев, — наш народ верит одному человеку, который приведет нас к полной победе над врагом. Мы Сталину верим.
Последние слова Снегирев произнес с огромным чувством, и горячий блеск его карих живых глаз как будто отразился в глазах всех сидевших за столом. Торжественно кивнул Лужков, не отрывая глаз от Гарвея. Штурман Исаев, откинувшись в кресле, тоже глядел на Гарвея. Инженер-капитан-лейтенант Тоидзе положил на край скатерти свой огромный кулак и дружески улыбнулся Снегиреву.
— Впрочем, будущее покажет, кто прав, — сказал Гарвей после маленькой паузы.
— Да, будущее покажет, — подтвердил Снегирев. Он поднялся на ноги. — Я, Фаддей Фомич, схожу на мостик, уговорю командира пообедать.
— Иди, Степан Степанович, — сказал старпом, — Штурман, вы бы пошли подсменили вахтенного офицера.
Есть подсменить вахтенного офицера, — сказал, вставая, штурман. — Прошу разрешения выйти из-за стола, — одновременно приподнимаясь, сказали Лужков и доктор.
Бубекин кивнул. Несколько других офицеров тоже вышли из кают-компании. Теперь за столом остались только Бубекин, Калугин и мистер Гарвей.
— Кажется... эр... вашему комиссару очень не понравились мои слова? — сказал, помолчав, англичанин.
— Не будем об этом говорить, — отрывисто сказал Бубекин. Он играл хлебным шариком, не глядя на Гарвея.
— Мне бы не хотелось, чтобы политика испортила наши дружеские отношения, — опять помолчав, начал Гарвей. Его хорошее настроение тоже, видимо, прошло, он покусывал тонкую губу, подтягивая бороду к зубам. — Наши офицеры не принимают политику так близко к сердцу. Политика — не дело военных...
— Не будем об этом говорить, мистер Гарвей, — снова повторил Бубекин.
Но Гарвей был задет за живое.
— Интолеренс... эр... нетерпимость ваших людей удивляет меня. Я спокойно выслушивал все, что говорилось здесь, даже самые детские, наивные вещи...
— Наивные вещи? — сдвинул брови Бубекин.
— О йес... Сётенли... [О да... конечно... (англ.).] — волнуясь, Гарвей все чаще прибегал к своему языку. — Зачем заниматься напрасной — как это сказать по-русски?.. — похвальбой... например, о встрече с немецкими кораблями...
Он замолчал. В кают-компанию вошел Гаврилов, поставил чистый прибор перед креслом командира, бесшумно вышел.
— Я не хотел говорить при матросе, но неудобно офицерам болтать о бессмысленных вещах... — снова заговорил канадец. — Немцы пошлют в рейд по меньшей мере тяжелый крейсер. Если самостоятельно завяжем с ним бой, попадем на обед акулам...
— Косаткам, мистер Гарвей, — поправил Бубекин.
— О да, косаткам по-русски. — Гарвей горячился все больше. — А в лучшем случае нам придется проводить наши последующие обеды в фашистской кают-компании, что мне лично крайне несимпатично, так как я не люблю немцев.
— А как это может произойти, мистер Гарвей? — с подчеркнутым любопытством спросил Бубекин.
— А вы не догадываетесь сами, мистер Бубекин? Если, на свое несчастье, мы сойдемся с немцами на дистанцию орудийного выстрела, нас подобьют сразу. Немцы — прекрасные артиллеристы, они доказали это еще в Ютландском бою против Гранд Флита. Но я надеюсь, что наш милый «Громовой» не пойдет сразу ко дну, мы успеем спустить шлюпки, а немцы все же не такие звери, чтобы не подобрать терпящих бедствие.
В кают-компанию быстро вошел командир, потирая замерзшие руки. Он сел на свое место. Гаврилов подал ему на тарелке большой, отливающий желтым жиром, окутанный паром мосол. Ларионов стал срезать с него ломтики мяса.
— Да, вы так рассчитали? — сказал Бубекин. При входе командира он встал, сел только тогда, когда командир опустился в кресло. — Вы плохо рассчитали, мистер Гарвей. Как старший офицер заверяю, что никогда, ни при каких обстоятельствах экипаж «Громового» не сдастся в плен! Если мы будем подбиты, уверен, что поступим так, как вел себя экипаж русского крейсера «Варяг» в бою с японцами, как вел себя наш североморский тральщик «Туман», когда встретился с тремя эсминцами немцев. Уверен, что наши офицеры и матросы вели бы стрельбу до последнего мгновенья и ушли бы под воду с развернутым флагом на гафеле «Громового».
Он замолчал. Были слышны только дробные удары волн в стенки кают-компании, скрип переборок, тиканье стенных часов. Гарвей встал, засовывая в карман кителя свой пестрый жестяной портсигар.
— Вот что будет, мистер Гарвей, если командир «Громового» решит дать самостоятельно бой немецким кораблям и нам не повезет в этом бою, — продолжал, глядя на него исподлобья, Бубекин. — А любого труса и паникера, если такой найдется на корабле, застрелю собственноручно на месте.
— Что ж, — сказал Гарвей. Его большая белая рука, сжавшая недокуренную сигарету, не дрожала. — Восхищаюсь фанатизмом русских моряков.
Фанатизм совсем не то слово, — возмущенно вмешался Калугин, — Когда русские приняли на себя удар германских армий, спасли от полного порабощения Европу, вы не называли нас фанатиками, мистер Гарвей!
Гарвей бросил на него хмурый взгляд и вновь устремил глаза на Бубекина.
— Что же касается меня, старший лейтенант, уверяю вас, меня не придется расстреливать на месте. Я догадывался, куда иду, когда подписывал договор на службу в России...
— Он шутит, мистер Гарвей, — неожиданно сказал Ларионов. — Вы еще плохо знаете нашего старпома. Наш старпом большой шутник.
Бубекин сидел насупившись, снова катал хлебный шарик.
— К тому же, Фаддей Фомич, — продолжал капитан-лейтенант, — насколько я слышал теоретическую часть разговора, мистер Гарвей по-своему прав. Как правило, два эсминца не могут самостоятельно дать бой тяжелому крейсеру.
— Прошу разрешенья выйти из-за стола, — сказал канадец, в точности копируя интонации русских офицеров.
— Пожалуйста, мистер Гарвей! — любезно привстал Ларионов.
Гарвей вышел, держась очень прямо и напряженно. Несколько времени командир молча ел суп.
— Ну, зачем связался с ним? — вяло произнес он. — Нехорошо получилось.
— За душу он меня взял, холодный гад, — сказал Бубекин, как бы извиняясь. — Вы всего, не слыхали, Владимир Михайлович. Он тут разговорился, что ставку делал на нас, будто в очко играл. Что на деньги с русских походов откроет какое-то предприятие в Нью-Йорке. Снегирева чуть не стошнило.
— Нехорошо, вроде хвастовства получилось, старпом, — сказал капитан-лейтенант Ларионов.
— Сам чувствую, что нехорошо, — покосившись на Калугина, пробормотал Бубекин.
— И разговоров таких не нужно допускать в кают-компании.
— Есть не допускать таких разговоров, — четко сказал Бубекин.
— Он вышел из-за стола, подошел к никелированному кругу барометра, постучал ногтем по стеклу.
— Как барометр, Фаддей Фомич?
— Падает, Владимир Михайлович.
— Второе, Гаврилов! — крикнул Ларионов, вытирая губы салфеткой.
— Разрешите выйти из-за стола, — приподнялся Калугин.
— Прошу! — сказал задумчиво смотревший на него капитан-лейтенант.
Кают-компанию покачивало сильнее. Стараясь ступать как можно более твердо и широко, Калугин прошел в каюту Снегирева и, сбросив валенки, забрался на отведенную ему верхнюю койку.
ГЛАВА ПЯТАЯ
В коридоре раздался дружный смех нескольких людей, задержавшихся у двери в каюту.
— Этот рассказ про фашистскую трусость я на переднем крае от разведчиков слышал, — донесся голос Снегирева. — При случае, за перекуркой, расскажите матросам... Ну, товарищи партбюро, повторяю: главная задача на сегодняшний день в дозоре — готовность к бою всех механизмов и наблюдение. Не только для сигнальщиков — для всего личного состава на верхней палубе. Пусть агитаторы напоминают почаще: кто в море первый увидел врага — наполовину уже победил. Свободны, товарищи. Мичман Куликов, зайдите ко мне.
Калугин лежал в полудремоте. Поскрипывали переборки, звякали кольца портьеры, отделяющей койку от письменного стола. Белый плафон мягко светил с потолка. Как всегда в походе, иллюминаторы над столом были туго задраены стальными крышками. Громко тикали стенные часы рядом с телефонным аппаратом.
Портьера слегка сдвинулась от качки. Из-за ее края было видно, как мичман Куликов присел на диванчик, напряженно глядя на Снегирева.
— Огорчил ты меня своим высказыванием, Василий Кузьмич, — сказал, помолчав, старший лейтенант. — Пойми как коммунист: при таких установках морально-политическое воспитание людей запустить недолго.
— Да что их агитировать, товарищ старший лейтенант! — упрямо сказал мичман. — И так все понимают. Зубами фашистов готовы загрызть. — А дым почему допустили?
Мичман молчал.
— Вот тебе результат твоей, теории, Василий Кузьмич. Ишь, сказал: «Моя партийная работа — держать механизмы в полном порядке». Не только в этом твоя работа. Механизмы у вас в исправности?
— Так точно, в исправности, — вздохнул мичман.
— А дым все-таки допустили? Могли демаскировать корабль? Пойми ты, Василий Кузьмич, повседневно, ежечасно с людьми нужно работать, тогда и из механизмов выжмешь все, что потребует командир.
Снегирев помолчал снова.
— Ты вот что: поговори с партийцами своей смены, да и составьте статейку о важности обеспечения бездымного хода котельными машинистами корабля. Поубедительнее составьте, с душой. Кстати, будет тебе чем газету заполнить.
— Насчет газеты, товарищ старший лейтенант... — умоляюще начал мичман.
— Это обсуждать не будем, — мягко, но непреклонно перебил Снегирев. — Партийное заданье. Точка.
Наступило молчание. Тикали часы, в умывальнике хлюпала вода. Умывальник то издавал низкий, сосущий звук, то громко фыркал, выбрасывая пенный фонтанчик.
— Разрешите идти, — снова вздохнув, сказал Куликов.
— Идите, товарищ мичман.
Куликов вышел из каюты. Снегирев сел за стол и задумчиво чертил карандашом по листку бумаги. На его румяном, налитом здоровьем, всегда улыбающемся лице было сейчас какое-то новое, сурово-сосредоточенное выражение.
Калугин закрыл глаза. Поспать еще полчасика, а потом опять на палубу, на боевые посты. Вопреки бодрому заявлению лейтенанту Лужкову, не спал всю прошлую ночь, бродя по кораблю, делая все новые записи в блокноте. «Кстати, не буду мешать Снегиреву, — дремотно думал Калугин. — Пусть считает, что я сплю, пусть чувствует себя совершенно свободно. Здесь, в корабельной обстановке, человек редко бывает наедине с собой... А потом не забыть узнать, что это за разговор о газете...»
Снегирев встал, прошелся по каюте. Щелкнул держатель телефонной трубки.
— Вахтенный? Говорит старший лейтенант Снегирев. Пришлите ко мне минера Афонина. Он недавно сменился с вахты. Да, ко мне в каюту.
Тяжелая трубка со стуком вошла в зажим.
Калугин пробовал заснуть. Но сон уже прошел, качало сильнее, тело то прижималось к упругой поверхности койки, то становилось почти невесомым. Он открыл глаза.
Опять сквозь просвет между бортовой стенкой и краем портьеры он видел задумчивое, круглощекое лицо заместителя командира по политической части, склонившегося над бумагой.
На листке был рисунок. Старший лейтенант набросал дерево: большое, раскидистое дерево, с ветвями, завивающимися кверху, как дым. И рядом — острый мальчишечий профиль. И снова дерево с ненормально широким стволом и роскошно раскинутыми ветвями.
«Как раз такие деревья, каких нет в Заполярье, — подумал Калугин. — Здесь, в Заполярье, только и увидишь ползучие березки, низко стелющиеся по скалам. А мальчик — это его сын. Его старший сын, фотокарточку которого показывал мне недавно...»
Снегирев отбросил листок, придвинул раскрытую книгу, стал читать, слегка шевеля губами. На его лице было то же выражение суровой сосредоточенности.
В дверь стукнули — костяшками пальцев по металлу.
— Войдите, — сказал Снегирев.
— Краснофлотец Афонин по вашему приказанию явился.
— Садитесь, Афонин. Вот сюда, на диванчик. Курите!
Надорванная папиросная пачка лежала на краю стола.
Снегирев тряхнул пачку, высунулось несколько папирос. Протянулась обветренная юношеская кисть, узловатые пальцы ухватили папиросу. Прямо, не опираясь на спинку, Афонин сидел на краю дивана.
Высокий остролицый матрос с большими темными глазами.
«Совсем еще молоденький, — глядя из-за портьеры, думал Калугин, — один из самых молодых краснофлотцев. Это тот самый, которого я окликнул во время бомбежки лодки и который не ответив, так напряженно вглядываясь в даль».
— Десятый день на корабле, товарищ Афонин? — спросил Снегирев, щелкая зажигалкой.
— Десятый день, товарищ старший лейтенант.
— До этого на берегу были? Кончили школу специалистов?
— Сперва в школе специалистов, а потом на переднем крае.
— Это вы из разведки немецкий пулемет притащили?
— Было такое дело, товарищ старший лейтенант, — равнодушно сказал Афонин.
Снегирев раскуривал папиросу.
— Тяжко на корабле, Афонин, после твердой земли? Все плывет, все качается?
— Я сам на корабль просился, товарищ старший лейтенант, — с каким-то вызовом ответил Афонин.
Снегирев будто не слышал его слов. Встал с кресла, прошелся по каюте, заговорил негромко и задушевно:
— Страшновато бывает на корабле с непривычки. Кругом волны, полярная ночь, мороз. Ляжете отдохнуть на койку и хоть устали, а сна нет. Слышно, как волна царапается в переборку. Вот затопали на верхней палубе — может быть, лодка выходит на нас в атаку. Вот что-то хрустнуло — может быть, мина толкнулась в борт. Случится что — и на палубу выскочить не успеешь. Вот и лежите с открытыми глазами, слушаете всякие шорохи, чавканье волн, что ходят снаружи — и невозможно заснуть. Сутки не спите, другие не спите, а чем дальше, тем хуже.
Афонин застыл с папиросой в пальцах, на его лице мелькнула бледная полуулыбка. Потом рванулся с дивана.
— Разрешите идти, товарищ старший лейтенант.
— Куда идти, Афонин?
— Разрешите возвратиться в кубрик. Не для меня такой разговор.
Снегирев положил руку ему на плечо.
— Значит, не хотите поговорить по душам? Разве не думаете такое про себя, ночами?
— Думать я что угодно могу, это никому не заказано.
— А почему говорить заказано? Потому что друзья по кубрику насмех подымут? Трусом назовут, паникером? Смотрите, у вас папироса погасла.
Он чиркнул зажигалкой, поднес Афонину желтый огонек с голубыми краями.
— Знаю, что тебя мучает, друг. Сам себя днем и ночью поедаешь, думаешь: «Не матрос я, а тряпка, и поделать с собой ничего не могу. Стыдно с настоящими моряками вахту править, стыдно в глаза им взглянуть. Не морской я, стало быть, человек».
— Не может быть у морского человека тех слов, что вы сказали, — почти прошептал Афонин.
— И у морского человека всякие мысли бывают, — раздельно и веско произнес Снегирев. — Только знаешь, друг, что бы тебе каждый советский моряк сказал, если б ты с ним своими страхами поделился?
Афонин взглянул исподлобья и снова опустил глаза. Калугину почудилось: страстное ожидание, надежда сменили прежнее болезненное выражение в глубине этих больших глаз. Извилистый голубой дымок поднимался от стиснутой в пальцах папиросы.
— Вот что тебе любой наш советский моряк ответит, — сказал Снегирев. Его плечи раздвинулись, он гордо закинул голову, выдвинул подбородок, прежние милые, задорные ямочки появились на его щеках. — «Я в коллективе живу, в геройской матросской семье, о подвигах которой песни поют! Двум смертям не бывать, а одной не миновать, говорят русские люди. Смерть такая штука: к каждому придет, а когда придет, ты ее и не заметишь. Значит, и нечего о ней думать. Борись со стихией и с врагом, как боролся на переднем крае!» Сколько уж месяцев сражается наш «Громовой» в океане, и ничего с ним не случилось. И сигнальщики вовремя опасность заметят. И борт у нас хоть тонкий, а сделан из крепчайшей броневой стали, из лучшей в мире советской стали. А случится что, так советские люди — лучшие в мире товарищи. Друга в беде не оставят. Слышал ты это выражение — «морская дружба?»
Афонин молча смотрел на Снегирева. Но Калугин видел, что напряженность его позы исчезла, на обтянутых щеках проступил румянец, острый нос не так резко выступает над юношеским ртом.
— А еще учтите, Афонин, — продолжал Снегирев, комично расставив руки. — Кубрик ваш полон людей, и все спят, норму свою отсылают — только бы до койки добраться. А кое-кто и лишних сто минуток оторвать рад. — Он разразился своим тонким, заразительным смехом. — А с другой стороны, один мой дружок в мирное время поехал на курорт, и его во время землетрясения придавило... Так что трудно сказать, где выиграем, а где проиграем, одно точно: если в бессоннице глаза таращить, можно и в тихую погоду, на рейде, за борт свалиться и камнем ко дну пойти. Скверная вещь бессонница. Всего тебя выматывает, от нее все тело ватное, голова как котел. Нужно вахту править, все кругом замечать, а глаза слипаются, дремота клонит. Правда, Афонин?
— Точно, товарищ старший лейтенант, — каким-то новым, окрепшим и посвежевшим голосом сказал Афонин.
— Большое доверие тебе оказал командир корабля, — веско продолжал старший лейтенант. — Стоишь ты на мостике, у кнопочного замыкателя. Сойдемся с врагом для торпедного залпа — твое дело нажать замыкатель, торпеды в море послать. Здесь все должно быть «на товсь» — и нервы, и мозг, и внимание, чтобы мгновенно приказ исполнить... Выйдешь потом на берег, пойдешь в Дом флота, девушки станут спрашивать: «Кто этот моряк с геройским взглядом?» А друзья твои скажут — они травить мастера: «Это тот матрос, что собственноручно фашистский корабль ко дну пустил!» Тут уж любую приглашай на танцы, ни одна не откажет!
Он рассмеялся опять. Афонин смеялся тоже.
— Так вот, друг Афонин, обдумай разговор. А еще захочешь поговорить по душам, прямо, без вызова, приходи ко мне в каюту.
Снегирев протянул руку. Афонин вскочил, сжал твердые, обветренные пальцы старшего лейтенанта. Снегирев высыпал из пачки горсть папирос.
— Вот возьми, покурите с друзьями.
— Спасибо, товарищ старший лейтенант... Разрешите идти.
— Свободны, Афонин.
Краснофлотец вышел, плотно прихлопнув дверь. Несколько секунд Снегирев стоял неподвижно. Он провел по лбу рукой, снова лицо его приобрело строгое, задумчивое выражение.
— Может быть, и придется списать... Посмотрим...
Взглянул на верхнюю койку. Калугин лежал с открытыми глазами.
— Слышали разговор, товарищ Калугин?
Калугин кивнул, приподнявшись на локте.
— Коммунисты, соседи его по кубрику, докладывают: не спит парень по ночам, мечется, вздыхает. На вахту выходит осовелый, носом клюет. А на берегу, по характеристике, парнишка был ничего, стойкий.
— Я думал: вы своим разговором его еще больше расстроите... Страхов ему наговорили.
Снегирев покачал головой.
— Он с этими страхами сколько дней жил, таил их ото всех. Правду сказал мне: никому про них и не заикался. Я их теперь на свет вынес. Самая страшная мысль — затаенная мысль. Она в тебе гниет, душу тебе заражает. А вытащишь ее на солнышко, проветришь партийным разговором — глядишь, всем-то страхам цена две копейки. Настоящий человек свою ошибку поймет.
«Нет, он совсем не так прост, как мне казалось вначале, — подумал Калугин. — Это глубокая философия — о загнивании затаенных мыслей». Он дружески улыбнулся Снегиреву.
— Сложная ваша работа, Степан Степанович!
— Не такая уж сложная, — задумчиво сказал старший лейтенант. — Я с нашим человеком всегда общий язык найду. Не то что с этим Гарвеем.
Он прошелся вдоль коек, тряхнул головой, потянулся всей своей крепкой фигурой. Его карие, полные золотистых искр глаза блестели, румянец играл под смуглой глянцевой кожей.
Опершись на край койки, прямо и доверительно глянул Калугину в лицо.
— Говорите, сложная наша работа... Правда, теперь, когда партия и правительство упразднили институт военных комиссаров, ввели полное единоначалие, некоторые додумались до того, что заместитель по политической части на корабле — мертвая душа. Над такими мудрецами член Военного совета смеялся, когда был у нас на корабле... А я так понимаю, что это нам указание углублять политработу, к массе стать еще ближе.
Прислонившись к койке, положив подбородок на смуглые крепкие пальцы, он говорил, как будто думая вслух: — Видал я одного комиссара, который на корабле только и знал, что ходить командиру в кильватер, советы ему подавать, выправлять политическую линию. Вроде как Фурманов за Чапаевым. У Фурманова-то с Чапаевым это хорошо получалось. Да обстановка изменилась, институт комиссаров отменили, и мне, например, незачем тенью за командиром ходить. Мы оба коммунисты, оба волю партии выполняем. Он единоначальник, а я ему должен помогать по своей линии, где могу: в кубриках, на боевых постах, в офицерских каютах...
Он усмехнулся открытой и в то же время немного лукавой улыбкой.
— Вот тут-то, пожалуй, главная трудность работы нашей и есть. Везде быть своим человеком. В кают-компании с офицерами — офицер, в кубрике с матросами — матрос... Сейчас вот тоже думаю пройти в кубрик... Хотите со мной?
— Обязательно! — сказал Калугин, спрыгивая с койки.
На «пятую палубу», в самый большой кубрик «Громового», путь был мимо ростр и торпедных аппаратов, сквозь четырехугольный люк, под которым мерцал, отвесно уходя вниз, желтеющий надраенными медными поручнями трап.
— Смирно! — скомандовал дежурный по кубрику, как только старший лейтенант, звеня ступеньками, сбежал вниз.
Калугин спустился следом. Действительно, сбоку, над головой, шуршали и чавкали волны, кубрик был ниже уровня моря.
Фонари, забранные толстыми проволочными решетками, бросали белый качающийся свет на вытянутые рядами широкие коричневые рундуки — они же нижние койки.
Над ними взлетали подвязанные к переборкам верхние сетчатые койки с заброшенными на них тугими свертками пробковых матрацев.
На квадратной колонне посредине, на тумбе орудия главного калибра, установленного на верхней палубе, белели листки расписаний. Сквозь прикрытые решетками люки в палубе кубрика блестели плотные ряды снарядов в крюйт-камере. Краснофлотцы стояли, вытянувшись, там, где их застало появление Снегирева. На рундуках, укрывшись полушубками, продолжали спать сменившиеся с вахты.
— Вольно! — сказал старший лейтенант.
Кубрик снова зажил обычной жизнью. Кто-то продолжал бриться, подвесив маленькое круглое зеркальце к переборке. В глубине помещения кто-то читал газету, рядом другой матрос, привалившись на рундук, писал письмо.
— Садитесь, товарищ старший лейтенант! — сказал один из краснофлотцев, освобождая место на ближнем рундуке.
— Сейчас посидим, Фомочкин! — сказал Снегирев. Он глядел туда, где несколько человек за столом ели из алюминиевых мисок.
— Ну, орлы, как обед сегодня? — спросил Снегирев.
— На второе — мясо, на третье — компот, поели так, что бросило в пот, — скороговоркой ответил юркий парнишка с всклокоченными волосами. — На харч жаловаться не можем, товарищ старший лейтенант, только водочки маловато.
— Наркомовские сто граммов получили?
— Так точно, получил. Да мне это как слону дробинка.
— Видно, какая вам дробинка, — сказал Снегирев. — Иного только подпусти — он весь корабельный запас выпьет. Согрелся — и порядок... Маяковского любите?
— Трудноват, товарищ старший лейтенант, — удивленный неожиданностью вопроса, сказал краснофлотец.
— Значит, целиком еще не прочли Маяковского. А у него про вас тоже есть. Помните, матросы: «Причесываться? На время не стоит труда, а вечно причесанным быть невозможно».
Кругом засмеялись. Встрепанный краснофлотец стал смущенно приглаживать волосы.
Снегирев шагнул к сидящим за столом.
— Ну, а подвахтенные обедом довольны?
— Компот слабоват, товарищ старший лейтенант, — сказал один из обедающих.
— Слабоват?
— Точно, — подтвердил другой. — В нем Рязань с Калугой видны. Одна вода.
Голос Снегирева стал жестким.
— Бачковой! Сходите на камбуз, скажите кокам, чтоб налили настоящий компот. Скажите, что сменившимся с вахты стыдно давать остатки. Позор! Предупредите: если не дадут хорошего компота, сам приду на камбуз поговорить с ними по душам.
— Есть сходить на камбуз! — весело крикнул один из краснофлотцев. Схватив медный бачок, быстро исчез в люке.
Снегирев присел на рундук. Вокруг него собирались моряки.
— Ну, а как вообще настроение?
— Плоховато, — тихо сказал кто-то сзади.
— Что так? — Снегирев приподнялся, всматриваясь туда, откуда раздался голос.
Прислонившись к койке, стоял высокий, худой матрос. Его расстегнутый полушубок был накинут прямо на тельняшку, копна рыжих волос горела над угрюмым лицом.
— Плоховато, товарищ старший лейтенант. Болтаемся в море взад-вперед, а дела не видно. Скучает народ.
Снегирев встал и шагнул к рыжеголовому матросу. Они стояли друг против друга. Качающийся свет играл на их лицах. Читавший газету отложил ее в сторону. Сидевшие за столом перестали есть. Калугин увидел, как в каждом устремленном на Снегирева взгляде вспыхнул какой-то невысказанный вопрос.
— Покажи им письмо, Ваня! — сказал читавший газету.
— Лучше ты свое покажи.
— Нет, ты покажи, Ваня! — повторил краснофлотец с койки.
Рыжеголовый вынул из кармана брюк, протянул Снегиреву небольшой, сложенный треугольником листок. Знаменитый фронтовой треугольник, письмо, пришедшее откуда-то из далекого тыла. Все глядели на расправляющие листок смуглые пальцы старшего лейтенанта.
— «Ваня, — начал громко читать Снегирев, — мы сейчас живем, слава богу, хорошо, чего и тебе желаем. Кланяются тебе мама, и сестра Маша, и Марья Сидоровна, и все те, кто от фашистов в лес убежал, а теперь вернулся домой и строиться начал, потому что дома у всех Гитлер пожег. А родитель твой Демьян Григорьевич привет передать не может. Забрали его фашисты, когда стояли в нашем селе, и ставили на горячее железо голого и босого и все спрашивали, где партизаны.
А Демьян Григорьевич ничего не сказал, только очень стонал, когда стоял на горячем железе, и ругал фашистов. А потом привязали его к танку и уволокли неизвестно куда, так что мы и могилки его не отыскали. Одну только шапку его подобрали на улице. Теперь ты один у меня остался, ненаглядный сыночек Ваня...»
Снегирев читал все громче и громче, и пока он читал, к нему все ближе придвигались матросы. Это была незабываемая сцена: низкое, раскачиваемое волнами помещение, угловатые, утомленные молодые лица, близко сдвинувшиеся со всех сторон, блекло-голубые матросские воротнички, полосы тельняшек, мех полушубков и грубая холстина голландок, а посредине черный блестящий реглан и взволнованное лицо офицера, громко читающего измятый листок.
— Душа горит, товарищ комиссар, — угрюмо сказал рыжеголовый, когда Снегирев дочитал последние строки и опустил руку с письмом. — А что отвечу мамаше? Что ходим в море взад и вперед, а врага в лицо не видим? Или что дали бой немецкому флоту, потопили тройку кораблей, отвели по-матросски душу?
— Я отвечу твоей матери, Максимов! — раздельно сказал Снегирев.
— Что ответите-то, отвечать-то нечего, товарищ старший лейтенант! — Максимов бережно сложил и спрятал листок в карман.
— Я отвечу твоей матери, — повторил Снегирев с силой. — И вот товарищ корреспондент, который с нами в операцию пошел, чтобы о нашем корабле рассказать правду, в газете напишет, и, может быть, твоя мамаша это прочтет. Я отвечу, что уже много месяцев бьются северные моряки, отдают здоровье и кровь, чтобы уничтожить фашистского гада. Ты думаешь, наш корабль мало делает для победы? А я вот долго в сопках, на сухопутье, служил, а знаю, что там про вас говорили: «Громовой» обстрел берегов вел, поддерживал фланг армии. Вы, Максимов, тогда «мессершмитт» сбили, помогли товарищам высшую скорострельность дать!
— Ну, сбил, — тихо сказал Максимов.
«Как он изучил корабль, — мельком подумал Калугин. — Он здесь не так давно, а всех знает по фамилиям, знает кто чем отличился...»
— Я вам расскажу, матросы, что фронт о вашей стрельбе говорил, — продолжал Снегирев. — Бойцы добрым словом вас поминали, «ура» кричали, когда вы разворачивали вражеские дзоты и батареи, когда фашистские кишки вверх летели. А как морские пехотинцы, посланцы наших кораблей, сами сражались на суше? Песни будут писать об обороне высоты Дальней, как не дали мы фашистам ни мили пройти от границы. Стеной встали там, рядом армейцы и военные моряки, вколачивали егерей в землю, а когда кончались у матроса патроны, бросал себе и врагам под ноги последнюю гранату, чтобы умереть, но не пропустить фашистов вперед! А здесь, на море, разве не держим мы на крепком замке северные границы?
Снегирев остановился, обвел глазами еще теснее сдвинувшиеся, разгоряченные, посветлевшие лица. Хотел сказать что-то еще, но длинные, настойчивые звонки колокола Громкого боя покрыли его слова. Воздух дробили сигналы, равномерно следующие один за другим. И тут произошло то, что тоже навсегда запомнил Калугин.
Еще войдя в кубрик по высокому, отвесному трапу, он подумал: как трудно выбегать отсюда по боевой тревоге, когда дорога каждая секунда, когда матросы и старшины должны мгновенно разбежаться по своим боевым постам.
Теперь он увидел, как это происходит. У трапа не создавалось никакой давки. Матросы взлетали по ступенькам, исчезали в люке один за другим, с согласованностью, достигаемой лишь продолжительной тренировкой. Каждый, казалось, только раз хватался за поручень, только раз касался ступеньки ногой и уже исчезал в люке.
В несколько мгновений опустел весь кубрик, казавшийся теперь очень просторным. Только люди аварийной группы стояли на своих местах, и в нижних люках мелькали фигуры хозяев пороховых погребов.
А колокол громкого боя звенел и звенел — настойчивый, грозный, и его звуки смешивались с тяжелым топотом ног на верхней палубе и неустанным, ровным гуденьем корабельных механизмов.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Калугин выскочил на палубу последним. Перед самым лицом мелькнул на верхней ступеньке трапа клочковатый олений мех снегиревских унтов, но когда Калугин поднялся на палубу, старшего лейтенанта уже не было видно.
Снова на корабле была та удивительная, грозная тишина, которая сменяла длинные, пронзительные звонки колокола громкого боя и топот множества людей, разбегавшихся по боевым постам.
В лицо летела водяная пыль, море вокруг казалось очень потемневшим, хотя холодное, неяркое, темно-красное солнце еще висело над горизонтом.
Матросы снимали прикрывавший торпеды жесткий темно-серый обледенелый чехол. Калугин стоял у самого торпедного аппарата. Один из матросов что-то закричал, наклоняясь с высокой площадки. Площадка стала уходить из-под рук, широкие торпедные трубы двинулись на Калугина.
Он едва успел отскочить к кормовой надстройке, как аппарат стал поперек палубы; огромные, смотрящие из стальных раструбов торпеды нависли над водой.
«Останусь пока здесь, буду смотреть отсюда, — думал Калугин. — Если будет торпедный залп, лучше всего увижу его отсюда». Он стоял, крепко держась за поручни кормовой надстройки, и увидел, как длинные стволы кормовых орудий тоже медленно двинулись, стали под острым углом по направлению хода корабля. Пробки, закрывавшие дула, теперь были вынуты, стволы задраны вверх, за белизной кубических щитов застыли фигуры комендоров.
Волны стремительно пролетали мимо, всплескивали сильней, их рыжевато-серые горбы то там, то здесь вспыхивали белоснежными гребешками.
«Значит, все-таки встретили немцев. Значит, все-таки будет бой», — думал Калугин. Он ухватился за поручни еще крепче, их ледяной холод проникал сквозь толстую шерсть варежек; сердце Калугина билось медленно и тяжело. Он ждал начала стрельбы, оглушительного залпа. Но «Громовой» мчался вперед, как обычно, шуршала вода вдоль низких бортов, гудели вентиляторы, вибрировала палуба под ногами. Горсть круглых тяжелых брызг взлетела вдруг из-за борта, хлестнула по валенкам и по полушубку, пенистой пленкой покатилась по маслянистой стали. Ветер, только что казавшийся не очень сильным, задул как бешеный прямо в лицо.
«Видно, ускорили ход... Ускорили ход и изменили курс». Снова взлетала раздробленная волна и рассыпалась пенными брызгами под ногами.
«Если останусь здесь, не смогу охватить всей картины, — подумал Калугин. — Нужно пройти на мостик, узнать обстановку, потом на первое орудие, к Старостину. Я обещал быть там во время боя. Видимо, если начнется бой, сперва пойдет в ход артиллерия, потом уж торпеды... Но если я отпущу поручни, побегу по шкафуту, меня может ударить волной, смыть за борт, никто даже не заметит, что меня смыло за борт...»
Он вспомнил правило опытных моряков пробегать подветренной стороной, в то время как крен идет на противоположный борт. По боевой тревоге бежать от кормы к полубаку можно только по правому борту, но сейчас ветер как раз с правого борта, все люди на боевых постах, никто не встретится по дороге.
Было трудно заставить себя оторвать руки от надежных, так удобно расположенных поручней. Но когда корабль стало класть на правый борт, Калугин оторвался от поручней, обогнул площадку торпедного аппарата, ухватившись за крученую проволоку штормового леера, промчался к полубаку, взбежал по первому, по второму трапу, был теперь уже у самой фок-мачты. Только раз по дороге ему плеснули в лицо тяжелые капли выросшей из-за борта волны.
Старший лейтенант Снегирев стоял здесь, заложив руки в карманы, улыбаясь всем своим румяным лицом. Сигнальщики поднимали на фалах разноцветные флажки. Запрокинув внимательное лицо, молодой матрос тянул длинный шнур, и флажок, трепеща под ветром, взлетал к вершине мачты.
— «Ушаков» желает счастливого плавания, товарищ командир, — звонким голосом, покрывая все шумы, докладывал старшина Гордеев. — Повернул на прежний курс.
— Напишите: «Желаю счастливого плавания», — негромко сказал капитан-лейтенант Ларионов.
— «Ушаков»? — подумал Калугин. — Значит, встретили не вражеские корабли, а наш ледокольный пароход, который совсем недавно стоял в базе, принимал грузы для арктического плаванья». Калугин снял с гака запасной бинокль и повел им по горизонту.
Плоское черное облако, как длинный остров, тянулось вдали над волнами. Значит, где-нибудь поблизости должен быть и «Ушаков». Значит, опять напрасная боевая тревога?
Нет, не напрасная... Он вспомнил основное правило боевых походов. Любой встречный корабль считай за врага, пока не даст опознавательных. Будь готов первым открыть огонь по любому встречному кораблю...
Он подошел ближе к машинному телеграфу, где, стоя рядом, тоже глядели в бинокли командир и старший помощник.
— Вот шарахнулись от нас, всеми котлами газанули, — сказал Бубекин.
Калугин смотрел в направлении, куда был устремлен бинокль командира. Наконец, поймал «Ушакова» в двойной круг отливающих радугой линз.
Маленький черный силуэт скользил на горизонте, оставляя за собой узкую дымовую струю. Покачивался на далекой ряби, стал сокращаться, видимо, ложась на новый курс.
«Жаль, что не рассмотрел его, когда был ближе к нам», — подумал Калугин.
Конечно, он пожалел бы об этом еще больше, если бы мог предугадать, при каких трагических обстоятельствах в ближайшее время сплетутся судьбы этих двух кораблей, случайно сошедшихся на океанских путях...
Ларионов опустил бинокль, вложил его в кожаный потертый футляр, повесил за ремешок на тумбу машинного телеграфа.
— Старпом!
— Слушаю, товарищ командир! — отозвался Бубекин.
— Пойду прилягу у штурмана. В случае чего немедленно разбудить.
— В каюту бы пошел, Владимир Михайлович. Что в рубке валяться? — отрывисто сказал Бубекин, вбирая голову в поднятый капюшон.
— Я в штурманской рубке прилягу, — повторил капитан-лейтенант Ларионов.
— Есть, — сказал Бубекин, становясь к машинному телеграфу.
Ларионов сбежал вниз по трапу.
На крыле мостика стоял штурман Исаев.
Он держал в руке блещущий стеклом и никелем секстан. Прильнул правым глазом к его тонкой смотровой трубке, направленной на заходящее солнце. Его губы неслышно шевелились, он что-то быстро записал на бумажке, сбежал по трапу вниз, через минуту снова вернулся на крыло мостика, опять взглянул на солнце в секстан.
Калугин подошел ближе. Ему давно хотелось разговориться со штурманом. Штурманское хозяйство казалось самым романтическим и непонятным на корабле. Например, эти измерения скорости ветра, когда матрос из штурманской боевой части, низко нахлобучив шапку, ухватившись одной рукой за кронштейн, высоко поднимает над головой блестящую вертушку с крутящимися лопастями, ведет по секундомеру отсчеты скорости ветра...
В другой раз Калугин наблюдал, как в туманную, облачную погоду, выйдя на самый нос эсминца, штурман бросил в воду маленькое полешко и взглянул на секундомер...
«Уточняем место по скорости в условиях большого сноса», — отрывисто сказал Исаев, останавливая секундомер в тот момент, когда полешко прошло линию кормового среза.
Сейчас штурман опустил секстан и, вновь сделав на бумажке быструю запись, повернул к Калугину костлявое лицо с большими обветренными губами.
— Вот ухватился за светило, уточнил место корабля... Смотрели когда-нибудь в секстан?
— Не приходилось, — признался Калугин.
— Желаете взглянуть? — Он протянул Калугину секстан. — За трубку не берите, держите за раскосины лимба... Вот за эту дугу... Теперь ловите светило.
Расставив ноги, опершись на поручень локтями, Калугин бережно вел секстаном по горизонту, пока в смотровом стекле не повисли два разноцветных солнца и над ними — туманная рябь воды. «Два солнца вверх ногами, — подумал Калугин. — Между прочим, сейчас как раз подходящий момент возобновить наш разговор...»
— Поймали? — спросил Исаев. — Теперь вращайте вот этот винт. Когда два солнца лягут одно на другое — значит, вы ухватились за светило. Ну, а дальше делаю всякие вычисления по таблицам, точно устанавливаю место корабля в море.
Он осторожно взял инструмент из рук Калугина.
— А как по поводу моей просьбы, товарищ Исаев?
Будто не расслышав вопроса, Исаев сбегал по трапу.
Калугин спустился следом...
Капитан-лейтенант Ларионов лежал в штурманской рубке на узком кожаном диванчике, подогнув ноги, повернувшись лицом к переборке.
На переборке рокотал указатель глубин — эхолот, четко отсчитывал мили лаг, тикали большие корабельные часы. Может быть, поэтому не было слышно дыханья командира. Он лежал как мертвый, в расстегнутой меховой куртке, прикрыв лицо жестким рыжим воротником.
Штурман стоял у высокого стола, над распластанной картой Баренцева моря, с густо нанесенными на нее цифрами глубин и тонкими извилистыми линиями изобат, похожих на неподвижные волны. Он сбросил куртку, был в одном кителе, мешковато сидевшем на его сутулой фигуре. Темно-синие рукава, с двумя золотыми потертыми нашивками на каждом, прикрывали большие смуглые кисти. Белая полоска подворотничка пересекала коричнево-красную шею.
— Ну как, разбираетесь понемногу в нашем хозяйстве? — спросил штурман, старательно нанося на карту остро отточенным карандашом тоненький, четкий треугольник.
— Понемногу разбираюсь, — нетвердо сказал Калугин. Теперь, когда штурман работал с картой, опять казалось несвоевременным отвлекать его внимание разговором.
— Хозяйство мое простое. — Исаев вынул из кармана две папиросы, одну протянул Калугину, другую закурил сам. — Обязанность штурмана — в любой момент дать командиру место корабля. Сейчас вот ходим здесь, по этому квадрату. Вот мое место.
Примятым картонным мундштуком он указал на острие длинного, состоящего из треугольничков зигзага, чернеющего на матово-серой карте.
— Хозяйство простое, а в дальних плаваньях ответственности хватает. Какой-то морской писатель сказал: «Настоящий штурман плавает больше в глубинах моря, чем на его поверхности». Волна — только внешняя трудность, она постоянно осложняется подводным строением тех мест, которыми проходит корабль. — Он провел ладонью по карте. — Вот оно — строение морского дна. Видите цифры? Это глубины. Эти извилины — изобаты, рисунок подводных глубин. Все эти мели, приглубости, рифы я должен знать наизусть.
Оживившись, он повернул к Калугину свое угловатое, морщинистое лицо.
— Занятные случаи бывают в штурманской практике. Помню: у берегов Африки пошел я как-то отдохнуть, сдал вахту второму штурману. Вдруг будят, срочно вызывают на мостик. Сменщик мой стоит расстроенный, бледный. В чем дело? Смотрю на карту, а его прокладка уже на берег залезла. Если по карте судить, плывет наш корабль прямо по суше, по вершинам скал. Спрашиваю: «А вы сделали поправку на снос силами течений и ветра?» Оказывается, не сделал, забыл. Вот и получилось: находясь в море, залезли мы, по карте судя, прямо на скалы... А ведь могло быть и наоборот: могли на карте идти далеко в море, а фактически уже напороться на берег.
Он мельком глянул на приборы, вычертил еще один треугольничек в конце зигзага.
Капитан-лейтенант шевельнулся и снова затих, дыша мерно и глубоко.
— Мы, кажется, мешаем спать командиру? — спросил Калугин.
— На этот счет не беспокойтесь. Разговор, ходьба нам сна не нарушат. Иначе, как могли бы жить в дальних походах?
— Но, может быть, отвлекаю своим разговором вас? — настаивал Калугин.
— Нет, не отвлекаете... — Тонкие, смешливые морщинки стянулись вокруг глаз Исаева. — Думаете, тоже можем сейчас выскочить на берег? Не выскочим. Здесь берега далеко и глубины большие. И болтаемся все время в одном и том же квадрате.
— В таком случае давайте набросаем сейчас конспектик статьи, — быстро сказал Калугин, доставая карандаш и блокнот.
— Какой статьи? — Искусственное изумление прозвучало в голосе нахмурившегося штурмана.
— Статьи за вашей подписью в нашу газету, — терпеливо разъяснил Калугин. Эти разъяснения и уговоры он уже давно привык воспринимать как часть своей фронтовой работы. — Я уже говорил вам, товарищ Исаев. Что-нибудь на тему «Штурманская работа в боевом походе». Поскольку вам, конечно, некогда писать самому, я запишу ваши мысли, потом дам статью вам на утверждение.
— Штурманская работа в боевом походе... — со снисходительным сожалением повторил Исаев. — А что можно сказать интересного об этой работе? Где вы видите здесь материал для статьи? Вот если, бы пришли ко мне в мирное время... — Его лицо приобрело мечтательное выражение, он сильнее сгорбился над картой. — Знаете, где я был бы сейчас в мирное время? Шел бы где-нибудь под Южным Крестом, в Антарктике или у Огненной земли, прокладывал бы новые пути нашего торгового флота. Я, знаете ли, не военный. Штурман дальнего плаванья. На ледоколах много ходил... Обогнул самую южную оконечность Африки — мыс Доброй Надежды — на транспорте «Революционер». Самую северную оконечность Африки — мыс Бон — на транспорте «Каганович». Видел три Золотых Рога: во Владивостоке, в Константинополе, в Сан-Франциско... Видел остров Слез при входе в Нью-Йоркский порт. На ледоколе «Карл Маркс» прошел Северным морским путем через пять морей Ледовитого океана... А теперь вот помогаю засорять минами эти самые пути...
— ...Чтобы сохранить достижения мирного времени, — сказал Калугин.
— Не думайте, что я жалуюсь на судьбу, — угрюмо усмехнулся штурман. — Правда, я хочу не разрушать, а творить, не забивать минами моря, а прокладывать новые маршруты. Вы знаете, когда, по плану товарища Сталина, мы проложили Северный морской путь, какую пользу принесли стране? Чтобы доставить груз из Одессы на Колыму южным морским путем, нужно пройти свыше двенадцати тысяч миль. Из Мурманска же до Колымы всего около трех тысяч миль. В четыре раза меньше расхода человеческих сил и горючего!
Он глянул на приборы, что-то тщательно записал.
— Но вот приходит война, и штурман дальнего плавания превращается в штурмана каботажа... Нет, я не жалуюсь, товарищ Калугин. Скольким людям эта война принесла огромные несчастья. У скольких отняла многое дорогое... Наш командир...
Он вдруг осекся, зажег погасшую папиросу. Очень отчетливо тикал в тишине лаг, красные искры пробегали под стеклом эхолота.
Калугин взглянул на диван. Командир корабля спал, отвернувшись к переборке. Из-под меха воротника был виден край его разгоряченного сном лба, светлые волосы, взъерошенные на затылке.
— Впрочем, не знаю, почему я так разболтался с вами, — досадливо пробормотал Исаев. — Может быть, потому, что лишь мы с вами штатские на этом стальном, начиненном боезапасом корабле.
Калугин перебирал листки блокнота. Волненье охватывало его. Он должен был высказаться, чувствовал необходимость выразить давно назревшие мысли.
— Я, правда, не изжил еще всех своих штатских манер, хотя и стремлюсь стать вполне военным человеком! — с резкостью, неожиданной для себя самого, сказал Калугин. — Но не думаю, что поэтому найду с вами общий язык.
Штурман хотел что-то возразить, но Калугин уже не мог остановиться.
— Я найду общий язык и с вами и с любым моряком «Громового», потому что все мы, советские люди, находим удовлетворение и счастье в нашем труде. Не думайте, что мне тоже легко здесь. Я никогда до войны не был на военном корабле, ни дьявола не понимаю во всех ваших лагах и эхолотах. Но я буду старательно изучать корабль, буду приставать к вам, пока не пойму всего. И я знаю, вы поможете мне, потому что в конце концов мы делаем общее дело. Вы бьетесь с врагом, помогая своим искусством плаванью корабля. Я стараюсь помочь делу нашей победы, правдиво описывая советских моряков, повседневно выполняющих свое трудное, героическое дело.
Он так волновался, что сломал карандаш, и штурман, тотчас подобрав графит, бросил его в закрепленную на столе пепельницу, сделанную из орудийного стакана.
— Вы, товарищ Исаев, как бы противопоставляете себя боевым товарищам — военным морякам. Но я вижу, как вы увлечены своей военной работой. Знаю, как ведете себя в боевых операциях.
— Я штатский человек в самом прямом смысле слова, — сказал штурман упрямо. — Как только окончится война, снова уйду на транспорта.
— Да, когда кончится война, вы уйдете на транспорта. Но сейчас разве вы расцениваете военную службу на деньги, думаете о личном выигрыше? Как этот Гарвей, не имеющий родины, рискующий жизнью лишь затем, чтобы сколотить капиталец на послевоенное время...
— Странный вопрос! — обиженно сказал Исаев.
— Из-за таких вот Гарвеев, может быть, и после войны не настанет прочного мира. Из-за таких продажных шпаг, рабов собственного благополучия. А мы разве пошли на фронт не потому, что не в состоянии были бы жить и дышать в стороне от великой борьбы нашего народа...
— А вы, оказывается, пропагандист вроде нашего Снегирева, — сказал штурман. Он поднял, голову, его большие губы сложились в добрую улыбку. — Это вы точно подметили насчет военных и штатских... Только если будете так кричать, и вправду разбудите капитан-лейтенанта, хоть он и трое суток не спал.
— Так как же со статьей, товарищ Исаев? — понизив голос, но с прежней настойчивостью спросил Калугин.
— Ладно уж, нацарапаю вам что-нибудь сам сегодня, а вы потом подправите и печатайте, если найдете интересным...
Оба замолчали. Штурман углубился в вычисления, Калугин тщательно чинил карандаш, бросил в пепельницу щепоть легких стружек и графитовой пыли...
Капитан-лейтенант шевельнулся, сел на диванчике. Провел рукой по глазам, стал молча надевать куртку.
— Долго я спал, штурман? Часа не проспали, Владимир Михайлович, — сказал Исаев с такой теплотой в голосе, что Калугин снова пристально взглянул на него. — Поспали бы еще. Тут мы с товарищем корреспондентом увлеклись, раскричались...
— Я ухожу, — виновато сказал Калугин. Он чувствовал себя очень неловко.
— Я ничего не слышал, — ровным тоном, опять задумчиво взглянув на него, сказал Ларионов. — Хорошо всхрапнул. Пора на мостик.
Он застегнул доверху и обдернул куртку, вынул карманное зеркальце и гребешок, тщательно пригладил волосы, надвинул фуражку на брови.
— Как будто свежеет, штурман? Дадите мне силу и направление ветра. Где мое место сейчас?
Прямой, подтянутый, он подошел к столу и вместе с Исаевым склонился над цифрами глубин и волнистыми линиями изобат.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Мичман Куликов сидел в старшинской каюте перед большим чистым листом, расстеленным на столе, и с независимой, горькой улыбкой кусал карандаш и поглаживал свой морщинистый подбородок. Мичман старался не вслушиваться в язвительные шутки товарищей по каюте.
— Заработал нагрузочку наш мичман, — сказал боцман Сидякин, сняв с ног промокшие валенки и ставя их на паропровод в углу. — Теперь почитаем, товарищ мичман, ваши труды.
— То-то он так жарко за дело принялся, прямо стружку снимает, — подхватил старшина трюмных Губаев, сидя на койке. — Это он нашего боцмана удивить хочет.
— Почитаем, почитаем, — иронически бормотал боцман.
— Я старшему лейтенанту прямо отрапортовал, — не выдержал, наконец, мичман и стал рисовать чертика на лежащей сверху заметке. — Редактор из меня не выйдет, товарищ заместитель по политчасти! Держать в исправности механизмы — вот моя партийная работа.
— Ну, а он? — спросил боцман, шлепая по линолеуму голыми ступнями, А он говорит: «Еще раз повторишь такую ересь, проработаем на партийном собрании и занесем выговор в личное дело».
— Крепко! — сказал старшина трюмных.
— Вот тебе и крепко! Ты старшего лейтенанта знаешь: если что сказал — значит, точка. «Ты, говорит, должен совмещать отличную работу у механизмов с политико-моральным воспитанием людей. Чтобы была на походе газета».
— Ты бы с этим корреспондентом поговорил, — посоветовал боцман. Он отбросил свой иронический тон. Положение мичмана действительно было не из легких!
— Неловко как-то, Геннадий Лукич, — вздохнул мичман. — Какой-то он слишком серьезный, все что-то записывает, статьи готовит в центральную печать. А тут стенгазета с каракулями.
— Это точно, — согласился боцман. Он надел резиновые сапоги, еще раз взглянул сочувственно на пустой бумажный лист, на пригорюнившегося Куликова и вышел из каюты. Мичман вздохнул и стал перечитывать заметки. В каюту заглянул Калугин.
— Мичмана Куликова здесь нет? А, здравствуйте еще раз, товарищ Куликов. Я слышал, вы здесь газету готовите. Можно поинтересоваться?
— Прошу, товарищ капитан. — Мичман вскочил, обмахнул банку, отодвинул ватник, лежащий на кожаной койке. Калугин сел за стол.
— Где же ваша газета? — глядя на пустой лист, спросил Калугин.
— Вот это она и есть, — вздохнул мичман. — Еще оформлять надо.
— А название? — спросил Калугин.
— Название, так сказать, в процессе утверждения. — Мичман тщательно рассматривал стопку исписанных бумажек. — Думали назвать: «Кочегар». По-старинному как-то выходит. «Пар на марке»? Скучновато.
— Назовем ее «Сердце корабля», — взглянул на него Калугин.
— «Сердце корабля?» — Мичман вежливо помолчал. — Красиво. Только не очень ли громко сказано, товарищ капитан?
— Это ничего, что громко! — Теперь Калугин говорил уверенно и веско; наконец, он был вполне в своей сфере. — Котельные отделения, товарищ Куликов, — это действительно сердце корабля. Только вместо крови гонят по кораблю движущий механизмы пар. А кроме того, тут есть и второй смысл. Каким должно быть сердце боевого корабля. О моральных качествах наших моряков.
Сняв ушанку и расстегнув полушубок, он обводил взглядом старшинскую каюту, потом снова взглянул на мичмана. Когда впервые вместе с Куликовым он спускался в кочегарку, ему пришел в голову этот поэтический образ.
— Не громко ли будет? — повторил мичман. — Что там ни говорите, работа наша незаметная, черная работа. В газетах о ком, о ком, а только не о нас пишут.
— А ты мне вчера другое доказывал, мичман, — вмешался Губаев. — Помнишь, ты мне говорил: «Мы на корабле самую почетную вахту несем...» Богатое название придумал товарищ корреспондент!
— Значит, давайте так и назовем, — сказал Калугин. — Старший лейтенант Снегирев это название одобрил...
Он был в своей сфере, чувствовал твердую почву под ногами, придвинул и стал быстро пробегать заметки.
— А что о вас печатаем, как вы говорите, мало, в этом вы сами виноваты. Сами пишите в газеты. Кто же лучше расскажет о героизме вашего труда, как не сами кочегары! Давайте наметим кого-нибудь из котельной, кто может писать, я его свяжу с редакцией, будет нашим корабельным корреспондентом. В других БЧ я уже навербовал военкоров.
— Вот у них Зайцев парнишка развитой, много читает, агитатором его выделили, — сказал Губаев, подходя ближе. — И у меня один трюмный есть, стишки сочиняет, только стесняется вам показать.
— Прекрасно, — сказал Калугин. — Присылайте ко мне вашего трюмного. Включим его в наш военкоровский актив. Сегодня же пришлите его ко мне.
— Есть прислать сегодня!
— Теперь материал... — Калугин просматривал листки, ближе поднес их к лампе, разбирая наспех написанные карандашом слова.
Это мы статейку составили с другими старшинами, — смущенно объяснял мичман, — О том, как добиться бездымной работы котлов при маневрировании и на любых ходовых режимах. И кое-кто из матросов заметки написал... Заметки, прямо сказать, муть.
— Нет, почему же! — Калугин кончил просматривать листки. — Не плохие заметки, совсем не плохие. Конечно, их подработать нужно. С непривычки трудно коротко и ярко выразить свою мысль... Если не возражаете, я их подправлю. И статью тоже... Доверяете мне правку? Потом, конечно, просмотрите как редактор.
— Как не доверить? — мичман вздохнул с облегчением. — Только неловко такой мелочью вас загружать.
— Договорились, — сказал Калугин и сунул заметки в карман. — Когда думаете вывесить газету?
— Старший лейтенант поставил задачу выпустить сегодня. Только успеем ли?
— Нужно успеть, — отрезал Калугин. — Вы пока заглавие пишите. Можете кого-нибудь выделить, кто хоть немножко рисует?
— Есть у меня один матрос. — Мичман снова стал потирать подбородок. — Недавно Гитлера так протащил в рисунке, что весь кубрик хохотал.
— Вот и замечательно! Он сейчас не на вахте?
— Нет, отдыхает. Я ему поручу. К вам его прислать, товарищ капитан?
— Пришлите ко мне. Обсудим с ним, как выразительней подать материал. — Калугин поднялся было, но снова сел, задумчиво смотрел на мичмана. — Еще нужен нам в газету какой-нибудь очерк, так сказать о романтике вашей работы, о ее героизме.
Мичман махнул рукой.
— Уж какой там героизм! Одна копоть. Не о чем очерки писать. — Большая горечь прозвучала в голосе Куликова.
— Вот вы бы и написали, товарищ корреспондент, об их геройстве! — с веселым вызовом сказал Губаев. — Вам-то со стороны виднее.
— И напишу! — взглянул на него Калугин. — Именно в этот номер газеты!
Его окончательно покинула внутренняя скованность, последние остатки чувства неприспособленности к жизни корабля.
— Только знаете, товарищ мичман, тогда придется мне снова слазить в котельное отделение. Так сказать, освежить впечатления, нащупать сюжет... Если не помешаю боевой вахте! — по обыкновению торопливо добавил он.
— А чем же вы помешаете, товарищ капитан? — Куликов глядел на него с дружеской улыбкой, прояснившей полное заботами немолодое лицо. — Только мы вам спецовку найдем или ватник... Сподручнее будет внизу...
Они спустились в квадратный черный колодец шахты, ведущей в котельное отделение.
Пока, осторожно нащупывая стальные ступени трапа, Калугин опускался все глубже, Куликов старательно прихлопнул верхний люк, в тесноте металлической шахты встал рядом с корреспондентом.
Он распахнул дверь в котельное. Блеснул белый электрический свет, холодный, резкий ветер вентиляции охватил их, в уши вошел рокот топки и действующего котла.
Котельные машинисты работали в узком пространстве, между полными пламенем топочными отверстиями и сталью водонепроницаемой переборки, покрытой извилистыми трубами, циферблатами, рядами телефонных аппаратов.
— Здравствуйте, товарищи! — сказал Калугин.
Он едва услышал собственный голос. Но котельные машинисты услыхали его и глядели в его сторону, не переставая работать среди горячих трубопроводов, покрытых асбестовой мшистой корой.
Высоко наверху, как огромный термометр, висела водомерная колонка, прочно присоединенная к корпусу котла. Ртутным блеском мерцал в ней столб неустанно поступающей в котел воды.
Круглолицый кареглазый матрос в ватнике и холщовых штанах стоял у щита контрольных приборов.
— А вот и Зайцев, про которого вам говорил, — крикнул Куликов, наклоняясь к уху Калугина.
— А мы уж знакомы! — прокричал Калугин в ответ. Тот самый матрос, который, греясь у светового люка рассказывал о вылазке разведчиков, смотрел на него, слегка обнажив в улыбке свои ровные, жемчужные зубы.
— Зайцев, тебя товарищ представитель хочет в газету завербовать — военкором!
— Можно, — ответил Зайцев. — Не знаю, что выйдет, а пробовать буду.
— Вы ко мне приходите в каюту, мы с вами поговорим! — нагнулся к его уху Калугин.
Он уже разглядел и второго палубного знакомца. Котельный машинист Никитин ловко регулировал работу форсунок в горячих отсветах длинных и узких окошечек топки.
Здесь особенно четко вырисовывались его твердо очерченный рот, густые, сросшиеся над переносьем брови, черные волосы, вьющиеся над коротко подстриженными висками.
Может быть, это, а может быть, мускулистая, обнаженная шея над расстегнутым ватником придавала ему очень собранный спортивный вид. И работал он, будто играя, с непринужденным изяществом перекладывая рычаги и рукоятки. Он взглянул на Калугина обведенными копотью глазами, поправил ватник, снова положил на рычаги свои смуглые, ловкие руки.
— Это Никитин, капитан нашей футбольной команды, — крикнул Зайцев. — Слышали, товарищ корреспондент: наши футболисты недавно у англичан выиграли? Счет восемь — ноль.
Калугин залюбовался на Никитина, на экономные движения его тела, на отсветы пламени, бегущие по быстрым и точным пальцам.
— Вот я бы о Никитине написал, — сказал он мичману, когда они выбрались из котельного отделения.
— Не нужно о Никитине, — внезапно мрачнея, ответил Куликов.
— Почему же, товарищ мичман? Он красиво работает, приятно смотреть.
— Работает-то он богато, — протяжно сказал мичман. — Да у него неприятности были по партийной линии. Мы ему на вид ставили.
— За что же?
— Он в котельной работать не хотел. Не понимал, проще говоря, этого геройства нашей работы, о котором писать хотите. Все на зенитку списать его просил. Потом смирился.
— Но котельный машинист он хороший?
— Работник классный. По горению своеобразный артист. Только говорил: «Хочу фашистов бить из пушки, а не у котла стоять».
— А теперь больше не просится на зенитку?
— Не просится... Мы его уговорили.
— Да ведь это сюжет, мичман!
Калугин, торопливо расстегивая ватник, доставал карандаш, и Куликов удивленно смотрел на него.
— Тут-то мы и выявим романтику вашей профессии... Расскажите мне подробно о Никитине, — сказал Калугин, присаживаясь к столу и расправляя странички блокнота.
Вечером на покрытой облупившейся масляной краской орудийной тумбе, широкой колонной высившейся посреди кубрика пятой боевой части, забелел большой лист стенгазеты с широким заголовком «Сердце корабля».
Корабельный художник причудливо свил заглавие из старательно нарисованных алых лент и фантастически ярких васильков и незабудок.
Свободные от вахты машинисты толпились около газеты.
— А вот, матросы, я вам, как агитатор, вслух прочту! — сказал стоявший у самой газеты Зайцев. — Тут интересная статейка есть. Называется «Мастера котельной».
Он начал читать, приблизив круглую, как шар, коротко остриженную голову к машинописным строкам газеты.
— «Страстно, во что бы то ни стало стремился стать зенитчиком котельный машинист Никитин. Едва отстояв вахту у котла, возле пылающего в топке пламени, все свободное время проводил он на верхней палубе «Громового», с завистью наблюдая за тренировкой зенитчиков.
Случалось, он даже ночевал на верхней палубе, рядом с зениткой, плотно укрытой чехлом. А на вахту потом выходил невыспавшийся, с необычной для него рассеянностью управлял горением при переменах режима работы котла...»
— Вот это ободрали Никитина! Было такое дело! — сказал кто-то с дальней койки.
— Ты подожди, дай послушать! — бросил в ответ турбинист Максаков. Максаков сидел на рундуке, уперев ладони в колени, внимательно вытянув вперед окаймленное светлой бородкой лицо.
Старшина Максаков, один из пожилых членов экипажа, пришел из запаса в первые дни войны. Разговаривал мало, но давно уже завоевал уважение как солидный человек и знаток своего заведывания.
Он отдыхал, сменившись с вахты, но при начале чтения статьи встал с койки, пересел ближе к газете.
Зайцев продолжал чтение:
— «Хочу фашистов бить насмерть, из пушки, а не у котла стоять! — повторял Никитин, прося причислить его к орудийному расчету.
— Поймите, — возражал ему заслуженный старый моряк, мичман Куликов, — разве котельные машинисты не те же бойцы на передовой? Может быть, незаметна с виду наша фронтовая работа, но, стоя у котла, в корабельных глубинах, разве мы не делаем важного дела, разве не бьем врага? Не дадим нужного хода — всех товарищей подведем, родной наш корабль погубим. — И потом мичман добавлял: — Вы, товарищ Никитин, у нас своеобразный артист по горению. Хороший котельный машинист цвет пламени чувствовать должен».
— Кто статейку писал? — спросили из задних рядов.
— «Это было в начале войны, — продолжал читать Зайцев. — А теперь Сергей Михайлович Никитин на практике понял, что фашистов можно бить, не только стреляя из пушки, но и на посту котельного машиниста, на одном из самых ответственных постов боевого корабля».
Прочитав эту строку, Зайцев поднял палец, обвел слушателей торжественным взглядом, продолжал читать, повысив свой певучий голос:
— «Мастерски работает у топки Сергей Михайлович Никитин. Перед ним ряды форсунок и рукояток. Для быстроты он управляется с ними и руками и ногами. Яростное светлое пламя пляшет в глазках топок.
Никитин знает: если дать слишком много воздуха, из трубы пойдет белый дым. Дашь мало воздуха — пламя проскакивает между трубок, из трубы валит черный дым, еще больше демаскирующий корабль. И дело чести для Никитина работать так, чтобы топливо сгорало бездымно, чтобы корабль мчался в бой незаметным для врага. А придет время ставить дымовую завесу в бою, и тут котельный машинист — незаменимый человек!
Пылает в топках нашего родного корабля соломенно-желтое, неукротимо горящее пламя. И кажется котельным машинистам — всю ярость своих сердец, всю ненависть к врагу выразили они в мощи этого огня.
И Никитин не жалеет больше о том, что бьет фашистов не из зенитной пушки, а стоя у форсунок! Как и другие мастера котельных «Громового», отдает он все свое годами накопленное мастерство делу нашей победы...» Подпись — «Николай Калугин», — кончил читать Зайцев и снова обвел глазами боевых друзей.
— Кто ж такой Калугин? — спросил кто-то.
— А ты не знаешь? Это тот корреспондент, что с нами в поход пошел... Душевно написал! И газету мичману помог сделать... Видишь, Сережа, что о тебе пишут. Да он, матросы, похоже, заснул и славы своей не чует... — понизив голос, сказал Зайцев.
Но Никитин не спал. Он лежал на мерно колышущейся койке, отвернувшись лицом к стене, прикрывшись полой полушубка. Ему было и неловко и радостно слушать эти строки о своем труде. Конечно, капитан Калугин тут кое-что перегнул, перехвалил его, но все-таки очень приятно, когда о тебе пишут в газете...
«Ладно, — думал Никитин, — постараюсь нести вахту еще лучше, докажу, что не зря он так хорошо написал обо мне!»
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Покачивало, скрипели переборки, фыркала в умывальнике вода. С каждым креном корабля тяжелела голова, легкое замирание возникало внизу живота. Лампочка, ярко горящая под белым плафоном, светила прямо в глаза. Калугин задернул портьеру, но качка снова раздвигала ее.
Калугин не мог заснуть. Он лег поздно, проснулся уже давно, но не мог заснуть снова.
«Покачивает, — думал Калугин. — Свежая погода, как говорят моряки». Взглянул на часы. Пятый час утра. Перегнувшись, посмотрел на нижнюю койку. Она была пуста. Старшего лейтенанта Снегирева не было в каюте. «Я и так отдыхаю здесь чаще всех, — подумал Калугин. — Я должен еще больше ходить по кораблю, еще больше наблюдать в боевом походе». Первая усталость прошла, голова не болела. Ночью не было боевых тревог. «Значит, все проходит спокойно. Значит, еще не встретили вражеских кораблей. Сколько времени будем еще болтаться в дозоре?»
Покачивание, поскрипывание, фырканье воды... Дольше было невыносимо лежать. Он спал одетый, как все в походе. Спрыгнул с верхней койки, присев на нижнюю, потянулся к валенкам, блещущим черным глянцем калош.
Каюту качнуло, валенки поползли в сторону, он чуть не ткнулся головой в жесткий ковер, укрывающий палубу каюты. Ухватил, натянул валенки; неверно ступая, вышел в коридор.
Здесь, в ярком электрическом свете, прохаживался, как всегда, краснофлотец из аварийной группы. Как всегда в боевом походе, ковер был откинут, тускло блестели кольца системы затопления артиллерийских погребов. Калугин застегнул полушубок, толкнул наружную дверь. Опять его хлестнул по лицу тяжелый, влажный ветер. Над морем разливался мерцающий, фантастический свет. Свет дрожал в высоком, кое-где подернутом тучками небе, свертывался и развертывался цветными, переливающимися волнами.
Северное сияние! На берегу Калугин почти не обращал на него внимания, но здесь, над океаном, оно казалось особенно прекрасным. Синие, оранжевые, розоватые, изумрудно-зеленые свитки невесомого, пронизанного холодным пламенем шелка колыхались над бесконечной, черной, кое-где вспыхивающей белыми огнями водой.
Море глухо ревело. Снова усиливался ветер. Сколько баллов? Ясней проступали из темноты взвихренные волны, безбрежная водяная пустыня.
Калугин оперся на поручни, подставил ветру лицо. Палуба пошла вниз и остановилась, застыла будто в нерешительности, вновь стала подниматься. Опять то же томительное ощущение легкого замирания внизу живота. Под ногами чуть видно блестели рельсы минной дорожки, бегущей вдоль борта всего корабля. На полубаке у автомата вырисовывались силуэты стоящих на вахте людей. Затемненный, черный, без единого огня, мчался «Громовой» в океане.
По шкафуту со стороны торпедных аппаратов быстро шел человек. Он не держался за штормовой леер, его стройная невысокая фигура все ясней выделялась из мрака. Командир. Калугин различил фуражку над горбом мехового воротника, откинутую назад голову капитан-лейтенанта Ларионова.
— Приветствую, товарищ капитан-лейтенант! — Калугин прикоснулся пальцами к шапке, другой рукой придерживаясь за поручни.
— Здравствуйте! — ответил Ларионов. У него был обычный ровный, отчетливый голос, но сейчас в нем прозвучали необычно мягкие ноты. — Не спится?
— Не спится, Владимир Михайлович, — сказал Калугин.
— Ну, скоро будете дома, — Ларионов оперся на поручни, теперь Калугин яснее различал его осунувшееся, твердо очерченное лицо под длинным козырьком фуражки.
— Дома? — переспросил Калугин. Это было неожиданностью. Значит, дозор все-таки кончается безрезультатно!
— Держим курс в главную базу, — сказал Ларионов.
— Стало быть, не рассчитываете встретить немецкие корабли?
— Возвращаюсь в главную базу, — повторил командир. Калугин уже заметил его манеру не отвечать прямо на вопросы. — Так не спится, говорите? Может быть, пройдем в мою каюту?
— Я вам помешаю, — вежливо сказал Калугин. — Вам надо отдохнуть.
— Не помешаете. — Повелительная нотка прозвучала в голосе капитан-лейтенанта. — Конечно, не смею настаивать...
— Нет, я с удовольствием, — поспешно сказал Калугин.
— В таком случае прошу за мной, — бесстрастным, ровным тоном произнес Ларионов, берясь за поручень трапа.
Они вошли в командирскую каюту, освещенную мягким блеском матовых электрических ламп. Ларионов снял фуражку и куртку, аккуратно повесил возле умывальника. Калугин скинул полушубок. Ему казалось, что командир пригласил его не без цели, что сейчас, может быть, произойдет между ними важный разговор. Был очень рад, что, наконец, удастся поговорить в неофициальной обстановке с этим так интересующим его человеком. Какое-то скрытое нетерпение чувствовалось в каждом движении шагавшего по каюте капитан-лейтенанта.
— Видимость неплохая, сигнальщики не подведут. А лодки при такой волне в атаку выйти не смогут, — Ларионов как будто думал вслух, потирая красные, замерзшие руки. — Плавучие мины вряд ли есть в этом районе... — Он выдвинул ящик стола, достал коробку с сигаретами и пепельницу странной формы.
— Водки — согреться — сейчас предложить не могу, на походе исключено... — Он вложил сигарету в мундштук, пододвинул коробку к Калугину. — Прошу курить. Может быть, чаю?
— Спасибо, так поздно... — нерешительно сказал Калугин.
— Гаврилов! — негромко позвал командир.
Занавес, укрывающий койку в глубине каюты, отдернулся, с койки встал большеголовый Гаврилов. Шагнув вперед, он молча смотрел на Ларионова.
— Два стакана чайку, Гаврилов. Да смотрите — покрепче. Кипяток на камбузе есть?
— Должен быть кипяток, товарищ командир, — немного сонным голосом сказал Гаврилов. Он взглянул на стенные часы. — Новая вахта только что заступила.
«Чаепитие в пятом часу утра, — думал Калугин. — Оригинально. И вестовой ждал командира, спал на его койке — значит, и он в походе на боевом посту, на своем боевом посту».
— Вам бы поспать сейчас, Владимир Михайлович, — сказал, закуривая, Калугин.
— Я спал... Я днем хорошо выспался... — Ларионов опять говорил почти машинально, будто думая о чем-то другом.
Калугин погасил спичку, и капитан-лейтенант предупредительно пододвинул к нему пепельницу.
— Занятная пепельница, — сказал Калугин. Он взял ее со стола, рассматривая с интересом. Она казалась сделанной из большой плоской кости, прорезанной многими извилистыми углублениями.
— Китовое ухо, — отрывисто сказал Ларионов.
— Простите?
— Пепельница — ухо кита. Подарил мне один приятель, помор. Здесь их берут на память, когда разделывают китовые туши. Занятная вещичка?
— Занятная вещичка, — согласился Калугин, ставя пепельницу на стол.
Они молчали. Ларионов курил, прохаживаясь по каюте. Громко тикали стенные часы. Пепельница и сигареты сползали к краю стола, Калугин отодвинул их подальше от края. Вошел Гаврилов, неся в одной руке два подстаканника со стаканами, полными рубиново-красным чаем, в другой — коробку галет.
— Сахар уже в чаю, как любите, товарищ командир.
— Что слабый такой? — Ларионов скептически рассматривал на свет свой стакан. — Вы морякам подаете чай или гимназисткам?
— Куда ж крепче, — ворчливо сказал Гаврилов. Он стоял в почтительной, строевой и в то же время непринужденной позе, свойственной морякам «Громового». — И так на заварку четверть пачки пошло. Настоящий военно-морской чай.
— Разговорчики, Гаврилов! Делайте что говорю. И товарищу корреспонденту смените стакан.
— Нет, мне не нужно менять, — поспешно сказал Калугин. — Я люблю слабый чай.
— Ладно, кто что любит, — примирительно бросил Ларионов. — Делайте, Гаврилов... Впрочем, постойте! — Он поднял стакан, в несколько глотков выпил рубиновую жидкость. Румянец проступил на его бледных щеках. — Ну, еще стаканчик — и хватит. Хорошая штука — морской чай. Еще когда на лодке вахту нес, бывало — хватишь такой вот стаканчик и стоишь, как встрепанный, все четыре часа.
Они помолчали. Вестовой вернулся, неся полный стакан почти черной жидкости.
— Спасибо... Свободны, Гаврилов... Вы вот что — ложитесь спать в кубрике.
— Может, еще что понадобится товарищ командир?
— Ничего не понадобится. Ложитесь спать.
Есть идти спать в кубрик. Гаврилов вышел, плотно и бесшумно прикрыв за собой дверь.
Маленькими глотками Калугин прихлебывал сладкий и терпкий чай. Ларионов залпом выпил полстакана, опять закурил. Опершись локтем на стол, Калугин рассматривал каюту.
Когда он был здесь в первый раз, на стоянке, стопки документов и книг, синие свертки кальки покрывали поверхность стола. Теперь все было убрано по-штормовому, лишь под толстым настольным стеклом темнело несколько фотографий.
— Я тогда спросил вас про Ольгу Петровну, — отрывисто сказал Ларионов. Это было так же неожиданно, как при первом разговоре. Калугин молча ждал. — Как ей там живется у вас? — Капитан-лейтенант взглянул на Калугина и снова зашагал по каюте. — Конечно, неуместный вопрос, но когда я узнал, что вы работаете вместе с ней... Так давно не видел ее... Как она выглядит, с вашей точки зрения? У нее, знаете ли, не крепкое здоровье, а работа машинистки... всегда сидеть согнувшись... До войны ей не приходилось служить. А теперь, я слышал, уходит домой очень поздно...
Оборвав фразу так же внезапно, как начал, капитан-лейтенант стал старательно вставлять новую сигарету в мундштук.
— Да, она работает много, не считается со временем, — сказал Калугин, и в памяти встал образ молодой молчаливой женщины, склонившейся над пишущей машинкой. — Но у нее подчас такой грустный, сосредоточенный вид. Товарищи говорили: ни разу не удалось убедить ее пойти в Дом флота, хотя раньше она очень любила танцевать.
— Да, — сказал Ларионов, ловивший каждое его слово с напряженным вниманием, даже слегка наклонившись вперед. — Раньше она любила танцевать. Она превосходно танцует...
Он снова резко оборвал:
— Вы случайно не знаете: Ольга Петровна не намеревается эвакуироваться в тыл? Женщинам сейчас здесь трудновато... особенно во время тревог...
— Нет, не знаю, — сказал Калугин. Капитан-лейтенант молчал, застыв в выжидательной позе. — К сожалению, затрудняюсь рассказать вам о ней что-либо еще. Я в этой редакции совсем недавно... — Калугин не смог побороть невольно возникшего вопроса: — Но если, товарищ капитан-лейтенант, вы так тревожитесь... Разве сами совсем не видаетесь с ней? «Громовой» часто стоит в базе.
— Мне кажется, ей было бы тяжело видеть меня, — тихо, через силу, сказал Ларионов.
Он порывисто допил чай, убрал стаканы в шкафчик, вновь зашагал по каюте. Его всегда спокойно-сосредоточенное лицо будто приобретало новые очертания. Будто новый, страстный, темпераментный облик проступал сквозь прежнюю оболочку.
— Кстати есть просьба. Завтра будем на суше. Когда в редакции увидитесь с ней, прошу не упоминать обо мне. Ни слова не говорить обо мне, о моих вопросах. Очень обяжете! — по-прежнему отрывисто продолжал Ларионов.
— Есть ничего не говорить о вас, — произнес удивленно Калугин.
— Этот чертов чай развязал мне язык. — Ларионов улыбнулся, нахмурился, провел ладонью по гладко выбритым щекам. — Когда не спишь четвертые сутки... А мне очень хотелось расспросить о ней... Я прошу вас потому, что у некоторых журналистов — вы извините — очень длинные языки. Раз в жизни я говорил с одним корреспондентом и потом прочитал такое... С тех пор опасаюсь журналистов... Извините...
— Уверяю вас, товарищ капитан-лейтенант, вы мало знаете наших журналистов, — резко сказал Калугин. Но тотчас сдержался, дружески улыбнулся хозяину. — Если вам не повезло в этом отношении, едва ли следует обобщать...
— Не сердитесь, — Ларионов дружески положил ему на плечо руку.
Совсем вплотную смотрели на Калугина светло-голубые, яркие, но очень усталые, обведенные воспаленными веками глаза.
Он постоял так несколько мгновений и отошел, сел в кресло перед столом.
— Лучше скажите, вам ничего не рассказывали обо мне? Вы знаете историю подводной лодки «Пятьсот три»?
— Лодки «Пятьсот три»? Нет, не знаю.
— Да, вы ведь, кажется, недавно на флоте?
— Я был корреспондентом на сухопутье. Совсем недавно пришел на корабли.
— Ясно, — сказал Ларионов. Он задумался, нахмурился, взял новую сигарету. — Ну, неважно, это не меняет дела... Дело в том, что я был помощником командира лодки «Пятьсот три», а Ольга Петровна — жена бывшего командира лодки.
Он говорил по-обычному размеренно и негромко, как о совсем незначительных вещах, но, уже присмотревшись к этому человеку, Калугин понимал, как волнуется капитан-лейтенант. Сделав одну глубокую затяжку, Ларионов притушил сигарету об извилину китового уха, смял сигарету, стал тщательно выбирать другую.
— Дело в том... — прежним бесстрастным тоном сказал Ларионов. — Бывший командир лодки Борис Крылов погиб в боевой операции в первые дни войны. Он был лучшим моим другом... так же, как его жена Оля. И случилось так, что она считает меня виновником гибели Бориса.
Он помолчал, дымя сигаретой.
— Оля не спит по ночам, — с болью в голосе сказал Ларионов, — уже много месяцев... Мне говорили... Я сам видел ночью щелки света в ее окне... Она до сих пор дожидается мужа...
Облокотясь на стол, несколько секунд он просидел неподвижно.
— Если не скучно, расскажу вам эту историю, так сказать, для ясности картины.
Он выдвинул ящик стола и протянул Калугину фотокарточку кабинетного формата.
Два морских офицера и женщина между ними глядели с глянцевой глади. Моряки, улыбаясь, сидели на стульях, женщина, стоя сзади, положила им руки на плечи.
Калугин сразу узнал Ольгу Петровну. Один из офицеров был Ларионов, с нарукавными нашивками лейтенанта, другой, массивный, широкоплечий моряк, с очень правильным, открытым и, несмотря на улыбку, строгим и гордым лицом.
— Это мы снялись незадолго до войны, — сказал Ларионов. — Мы трое были лучшими в мире друзьями. Мы подружились с Борисом еще в училище, в Ленинграде, хотя он был на два выпуска старше меня. Он сам выбрал Северный флот. Был отличником, по училищной традиции мог выбрать для службы любой флот. Выпускники, понятно, больше стремились на Балтике плавать, на Черном, но он выбрал Север.
«Есть там где поплавать военному моряку», — сказал он мне. И верно — здесь есть где поплавать. Он и меня сагитировал проситься сюда. И Ольга поселилась с ним здесь, хотя, по правде сказать, трудновато ей было привыкать тут после Ленинграда. Но для Ольги Петровны главное — ее любовь к Борису, а потом уже все остальное.
Когда я приехал сюда, Крылов уже командовал подводной лодкой. Взял меня к себе сперва штурманом, потом помощником. Мне, конечно, повезло — плавать с таким командиром!
До войны он считался одним из лучших подводников флота. Замечательный товарищ, умница, храбрец! Вот он здесь, на карточке, как живой.
Был он из тех людей, которые целиком, с головой, уходят в любимое дело. Забывал про время, когда ступал на палубу своего корабля. Помнится, какой-то поэт писал, что счастье начинается там, где человек не чувствует, как течет время. Да и поговорка есть: «Счастливые часов не наблюдают». Так вот на службе забывал про время Борис.
Ну, а Олю, понятно, это сердило. Учтите, он для нее был всем в жизни. Только из-за него она забралась в нашу полярную глушь. Она и на работу не поступала, чтобы полностью отдавать ему свое время. Бывало, ждет нас к обеду или с билетами в Дом флота, а он закопается на лодке и забудет про все. И Оля расстраивалась иногда. Жаловалась, что он, дескать, приносит в жертву своей службе любовь. А он ничего не приносил в жертву. Был счастлив и на работе и с ней.
Я старался объяснить ей это, но она, знаете, из тех людей, с которыми трудно говорить о неприятных для них вещах. Она отвечала с такой невеселой шутливостью: «Ты хочешь сказать, что у меня есть одна серьезная соперница — борина подводная лодка?» и сразу переводила разговор на другое. А когда Борис возвращался домой, сперва расстраивался тоже, приходилось их мирить не на шутку. Но она никогда не сердилась долго. Он водил ее на танцы, в кино, для нее ездил в отпуск на юг... Тогда она расцветала еще больше, нельзя было не любоваться Олей...
Ларионов говорил, весь захваченный воспоминаниями, но глянул на Калугина, и его белый лоб порозовел, он разжег погасшую сигарету.
— Впрочем, прошу прощенья, это не имеет касательства к делу...
Борис пришел на Север с одной из первых подводных лодок, стал осваивать плаванье в фиордах, в узкостях, в условиях приливо-отливных течений, штормовых и свежих погод. Когда я приехал, был он уже опытным командиром. Ходили мы в дальние плаванья. Один раз столько суток провели в море, сказать — не поверите!
Показали такой рекорд автономного плаванья, который никому и не снился... Когда спрашивали краснофлотцы Бориса, зачем столько суток быть в отрыве от базы, только усмехнется, бывало. «Это, говорит, командованье лучше знает... Проверка выносливости экипажа и механизмов... Если начнется война, сколько суток придется подстерегать врага, не заходя в базу...»
Как наши подводники открыли счет вражеских кораблей, это всем известно. Первым старший лейтенант Столбов потопил фашистский корабль. Замечательные мастера подводной войны выросли на Северном флоте. Колышкин и Лунин, Гаджиев и Фисанович... Да разве всех перечислишь!
Этих людей никогда не забудут на флоте. Вспомнят добрым словом и Бориса Крылова, хотя с первых же дней войны начались у него неудачи. В первые же дни ушли мы к вражеским берегам. Народ прямо горел злобой. «С торпедами не возвратимся» и прочее. А случилось так, что вернулись и без торпед и без победы.
Ясно: в подводном деле интересна цель — торпедный удар. Выпустили торпеды, потопили врага — тут вам и возвращенье с пушечным салютом и встреча с любимыми, и банкет, и ордена... А главное — счастье: сознание, что помог сухопутному фронту, родному народу.
Но если говорить об основных трудностях работы подводников, нужно описать дни ожиданий, долгие дни ожиданий в море, поиски врага, болтанье на заданной позиции без видимого результата... А Борис хоть и крепко готовился к войне, но как раз выдержки у него в том первом походе и не хватило.
Знаете что такое выдержка в море? Сколько суток, к примеру, Лунин ждал, пока не подстерег линкор «Фон Тирпиц»? Вышли мы в свой квадрат, патрулируем. Сутки — ничего нет. Вторые — ничего нет. Тревога грызет, ненависть к врагу душит, а торпеды в аппаратах лежат и лежат.
А Борис нервничал немного в те дни. Внешне был такой, как всегда, но я-то видел, как томили его мысли об Оле. Она, понимаете ли, отказалась эвакуироваться с семьями других командиров, но в работу на берегу не включалась — не как другие женщины, оставшиеся в базе. Мы говорили ей, что нельзя, особенно в такие дни, оставаться вне коллектива. А она в ответ: «Я хочу быть с Борей каждую его свободную минуту. А что если он придет домой, а я на дежурстве, с которого невозможно уйти?»
Борис хмурился, но не очень настаивал, не хотел принуждать ее ни в чем. А тут еще эта прощальная сцена...
Она прибежала к лодке, когда мы уже отходили от стенки. Не вытерпела, хоть и знала: не в традициях Севера, чтоб жены на пирсе провожали мужей... Краснофлотцы уже убрали сходню, лодка дала ход, когда Оля показалась на прибрежной скале.
Она увидела, что опоздала, что не успеет сбежать вниз. Борис был на мостике, сразу заметил ее, но, конечно, не подал виду. Она так и застыла на вершине скалы, только вся подалась вперед, беспомощным таким движением протянула руки нам вслед, будто звала нас обратно. Тяжело это подействовало на Бориса.
Ясно, она себя не помнила в эти минуты. Обстановка неважная сложилась тогда и на нашем театре: шюцкоровцы, горные егеря рвались к базам флота от норвежской границы, в сопках шли тяжелые бои, фашистские парашютисты седлали дороги, «юнкерсы» и «мессершмитты» чуть ли не на бреющем летали над Мурманском, — тогда еще у них было преимущество в воздухе. Над сопками чад стоял, — горели ближние рыбачьи поселки. А мы в это время далеко в море — болтаемся взад и вперед. Ходим в виду норвежского берега, на коммуникациях немцев. Тишина кругом, берег будто вымер. Наконец, завидим вражеский самолет, уйдем под воду, перископ поднимем. Ну, думаем, значит близко и караван. Смотрит Борис в перископ не отрываясь, потом меня подзовет — я гляжу. Пустое, безлюдное море. Наконец, говорит Борис: «Нет, верно отвернул немец, пошел другим курсом. Поищем его мористей».
И даже шумы акустик уловил — далеко за горизонтом. А это какая-то несчастная лайба шла, ботишко. Может быть, нарочно, для отвода глаз, ее немцы пустили. Такая дрянь, а шумит громче больших кораблей!
И вот, представьте: там, откуда только что ушли, пеленгуем большой вражеский караван! Прошел он под самым берегом, на такой скорости, что мы его уже перехватить не смогли. Лодка ведь под водой — тихоход, за надводным кораблем не угонится.
Все же Крылов дал торпедный залп на предельной дистанции и промахнулся, конечно. То ли второпях неверно определил скорость и курсовой угол, то ли просто не дошли торпеды. Опять вышел в атаку, снова дал залп и промахнулся снова.
Ну, возвращаемся в базу. Сам командующий нас встретил на стенке. Всегда он лично лодки встречает. А нам стыдно ему в лицо посмотреть... Командующий не бранился, только сказал, как это он умеет, губы скривив: «А я ведь, капитан третьего ранга, вас хорошим подводником считал. Оказывается, вам характера не хватает».
Вижу: сидит мой Борис даже не красный, а весь будто мраморный. Большого самолюбия был человек. Помню, как ответил командующему: «Клянусь второй раз не возвращаться без победы!»
Ларионов встал, прошелся по каюте.
— Грустно начался наш новый поход. Борис вернулся из дому не по-обычному быстро. Люди наши всегда веселые, бодрые, — такая уж морская привычка, — а тут у всех какая-то молчаливость, — стыдно перед товарищами за промах. Друзья нас ободряли. Ольга Петровна в этот раз на пирс не пришла.
Начали поиск в новом заданном квадрате. «Ладно, — говорит Борис, — сколько бы теперь ни пришлось ждать, не упущу добычу!»
Бывали ли вы на подводной лодке? Если бывали — знаете: это тот же корабль, большой, хитрый корабль. И надводный ходовой мостик на нем есть, и пушки, как на обычном корабле, и, когда уходит в операцию, идет в надводном положении. А потом скроется в глубину, подстерегает врага, и один только командир у перископа, в центральном посту, видит, что делается снаружи. Тогда ходит лодка под электромоторами. Но время от времени обязательно должна всплывать, брать свежий воздух, перезаряжать батареи на поверхности моря. Тогда ходит под дизелями...
Еще тогда полярный день стоял, круглые сутки солнце светило. Трудно заряжаться в виду вражеских берегов. А уйти в море подальше нельзя, — можем упустить караван. Самолеты — немецкие разведчики — то и дело пролетали низко над волнами — просматривали район. Ходили мы под водой, пока батареи совсем не разрядились, пока не стало трудно дышать.
А Борис с позиции не уходит. «Вон, говорит, уже туман наползает. Всплывем в тумане, зарядимся вблизи берегов».
И только надвинулся туман, всплыли мы, отдраили люк, свежий воздух внутрь так и хлынул, даже головы закружились. Выглянул я наружу: кругом сплошное молоко стоит — белый, густой туман, — хорошо заряжаться.
Батареи перезаряжаем обычно на ходу. Все, кому положено, вышли на мостик, и я как раз заступил на вахту — тоже стою наверху. Идем в тумане, заряжаемся.
«Слышу шум винтов!» — докладывает акустик. Что делать? Плотность батарей еще недостаточная. Если погрузимся, долго маневрировать не сможем. А знаете, чтобы добиться успешной атаки, сколько иногда приходится маневрировать под водой?
«Все вниз! — приказал Борис, не двигаясь с места. — Продолжаем зарядку. Старпом, останьтесь здесь».
Понимаете ли вы это напряжение? Где-то в тумане приближаются фашистские корабли, мы вдвоем на мостике, как на узкой стальной скале, невдалеке отдраенный люк, внизу — лихорадочная работа у механизмов. Борис был очень сосредоточен и молчалив; перегнувшись через поручни, он вглядывался в туман, в сторону шума винтов.
И получилось же так, что ветром вдруг разорвало туман и совсем невдалеке увидели мы большой транспорт и по бокам два миноносца.
«Десять градусов по компасу вправо!» — крикнул Борис.
Мгновенно вычислил угол торпедного удара, все свои способности, надежды, ненависть к врагу вложил в это вычисление. И полминуты спустя: «Аппараты, пли!»
Лодку рвануло, торпеды пошли в цель. А противник тоже, понятно, открыл огонь из всех орудий, сразу стал накрывать нас. «Срочное погружение!» — скомандовал Борис.
Он скомандовал это уже раненый, падая на мокрую палубу, не сводя глаз с транспорта, к которому шли торпеды. Никогда не забуду этого лица, полного страстного ожидания. А ближний к нам миноносец уже шел на таран, мчался на нас, стреляя из всех стволов, увеличиваясь с каждой секундой.
Ларионов замолчал. У него пресекся голос, он провел ладонью по бледному и потному лицу.
— Приказ командира — святой закон, должен выполняться мгновенно. Я обязан был повторить приказ, как положено вахтенному офицеру. Я крикнул: «Срочное погружение!», подхватил командира, стал подтаскивать к люку. Но Борис был очень тяжел, его ранило в обе ноги, а вокруг люка на лодке — комингс, высокий стальной барьер. Лодка проваливалась, вода была уже наравне с мостиком. «Оставь меня! Вниз! Задраивайся!» — приказал мне Борис.
Ларионов замолчал снова, смотрел прямо на Калугина, но, казалось, не видел его.
— Бывают мгновения, когда колебаться нельзя. Вся лодка была под ударом. Даже при двадцатиузловом ходе эсминца уже через несколько секунд он разрезал бы нас пополам. Борис понимал это, он никогда не терял присутствия духа. Говорю вам: приказ командира — закон. Я прыгнул в рубку и задраил люк, оставив на мостике Бориса.
Мы проваливались в глубину. Прямо над нами прогрохотал вражеский миноносец, как курьерский поезд по мосту. Но, спрыгивая в люк, я увидел черно-багровый столб дыма и пламя над торпедированным нами кораблем.
Что делалось после погруженья в лодке! Нас бомбили, у нас вырубился свет, разбились лампочки, срывались с мест механизмы. Но мы ушли от бомбежки, перехитрили их... Когда погибает командир, командование кораблем принимает помощник. Я ни о чем не думал в те минуты, кроме одного: исполнить нашу общую мечту, довершить дело Крылова, с торпедами домой не возвращаться...
Через несколько дней мы обнаружили новый конвой. Я всплыл на перископную глубину, вышел в атаку, увидел в перископ: фашистский корабль окутался дымом и паром, лопнул, как огромный разноцветный пузырь. Я знаю: такая удача выдалась нам потому, что мы все думали об одном: о победе и мести. Каждый все силы и способности отдал работе. Борис Крылов воспитал хороший экипаж.
Ларионов вставил сигарету в мундштук, но не закурил, положил мундштук на край стола. Стол тряхнуло, капитан-лейтенант подхватил мундштук.
— У меня было тяжелое объяснение с Ольгой Петровной. С каким недоверием... — Ларионов запнулся и покраснел, — да, с недоверием она слушала меня. Она все повторяла: «Да, конечно, я понимаю, ты не мог спасти его», и смотрела на меня таким чужим, горячим, испытующим взглядом. И потом: «Прошу тебя, уйди, мне нужно остаться одной...» Она не верит, что я сделал все, бывшее в моих силах, чтоб спасти от смерти Бориса!
— Вы, конечно, ошибаетесь, — сказал потрясенный Калугин. — Почему ей могла прийти в голову такая нелепая мысль?
Ларионов поднял на него потемневшие глаза.
— Да, как ей могла прийти в голову такая мысль? Я доказывал ей, что не мог поступить иначе... «Прошу тебя, уйди!» — только и повторяла она. Конечно, любовь к мужу... Но если бы она не знала, как я отношусь к командиру и другу...
Он замолчал. Громко тикали стенные часы, вибрировала палуба, поскрипывали переборки.
— И вы ни разу не приходили к ней после того разговора?
Нет, — с запинкой сказал Ларионов. — Видите ли. думал повидаться еще раз перед отъездом на сухопутье... В тот день от нее только что вернулись товарищи с лодки. Она уже взяла себя в руки, только все время выпытывала, словно ненароком: «Действительно ли было невозможно спасти Бориса?» Тогда я понял, что не должен заходить к ней... Командование, товарищи, разумеется, ни в чем не могли упрекнуть меня. Но тяжело стало служить на лодке. Немцы все еще рвались к Мурманску. Я списался в морскую пехоту. Потом меня назначили на «Громовой».
Он взял со стола фотокарточку, стал тщательно укладывать в ящик. Другая фотография — большое лицо Ольги Крыловой — одним краем глянуло из-под бумаг. Ларионов быстро задвинул ящик.
— Ей кажется, что Борис все-таки, может быть, не погиб, может быть, добрался до берега. Она ждет месяц за месяцем, дни и ночи... Мне рассказывали... Когда я думаю о ней, во мне будто обрывается что-то...
— А он не мог, действительно, выплыть? — спросил Калугин.
— Нет, не мог. Если бы его не потопил миноносец, его разорвали бы глубинные бомбы. И он был ранен в обе ноги... Часто мучает мысль: а может быть, можно было остановить погруженье, рискнуть лодкой, спустить его в люк?.. Но знаю: повторись все с начала — опять принял бы тогдашнее решение.
Капитан-лейтенант порывисто встал, аккуратно разжег сигарету, снял с вешалки меховую куртку.
— Ну, спасибо за компанию. — Одеваясь он не глядел на Калугина. — Пойду на мостик. Стало быть, знаете теперь, почему не нужно говорить обо мне с Ольгой Петровной. Вы причинили бы ей напрасную боль...
Он постоял в дверях, ожидая, пока Калугин наденет и застегнет полушубок. Пропустил его вперед. Быстро пересек коридорчик и толкнул наружную дверь.
Свет выключился и включился снова. Калугин стоял один у дверей командирской каюты.
Когда он спустился вниз, койка старшего лейтенанта Снегирева была по-прежнему пуста. Степан Степанович не вернулся еще с обхода боевых постов.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Небо было лиловато-синим, очень прозрачным, необычайной свежести и глубины, и со стороны невидимого солнца веер малиновых исполинских полос взбегал над протянутыми по горизонту облаками. Короткая многоцветная радуга блестела в воде, убегая под киль корабля. Радуга в воде, а не на небе! Она плыла вместе с кораблем, через нее катились проносящиеся у борта волны, она то исчезала, то вновь возникала в прозрачной, как небо, стеклянно-плотной воде.
Вдалеке проплывал берег.
Туманные, обледенелые грани, вставшие отвесной, ребристой стеной, на вершинах белеющие покатыми снеговыми полями.
А море кругом блестело и переливалось, было празднично-спокойным, палуба корабля плотно лежала под ногами.
Калугин взбежал на мостик. Ларионова и Снегирева не было здесь. Старпом, откинувший за спину мех капюшона, сдвинувший фуражку немного на затылок и, как всегда, будто чем-то раздраженный, стоял у машинного телеграфа.
Вахтенный офицер лейтенант Лужков медленно просматривал в бинокль мерно вздымающиеся волны, потом устремил взгляд на оставшуюся сзади скалистую ледяную громаду.
— Это Кильдин? — спросил Калугин.
— Так точно, Кильдин, граница морского фронта, — сказал Лужков, опуская бинокль. — Чувствуете? — качает меньше. Вошли в залив. А в океане по-прежнему дает вовсю, будьте уверены.
— В другой климат входим, — сказал, улыбаясь, Калугин. — С севера на юг, из зимы в весну. Какая разница в климате вчера и сегодня. Не похоже на глубокую осень.
— Потому что берег близко, — сказал Лужков. — А знаете, совсем недавно прошли самые опасные места. Командир только что спустился к себе...
— Вахтенный офицер! — окликнул сзади Бубекин.
Лужков подтянулся, повернулся к старпому.
— Есть вахтенный офицер.
— Потрудитесь прекратить посторонние разговоры. Здесь мостик эсминца, а не землянка в часы перекурки.
— Есть прекратить посторонние разговоры.
Лужков деловито нагнулся над репитером гирокомпаса, повернулся к рулевому.
— На румбе?
«Далась ему эта землянка! — подумал, отходя Калугин. — Впрочем, он прав. Он безусловно прав. А я должен не обижаться, а найти общий язык и с ним, хотя это действительно не так просто...»
Его хорошее настроение не проходило. У него было превосходное настроение, он хорошо поработал сегодня, работал все утро после разговора с командиром. Кажется не напрасно побыл здесь, уже начал входить в жизнь корабля, набрал материал для редакции, установил связи с людьми.
Скоро он ступит на сушу. Ступит на твердую землю, на родной берег после стольких часов сурового океанского похода...
Опершись на поручни у прожекторного мостика, стоял мистер Гарвей, с аккуратно расчесанной бородой, торчащей над желтым воротником верблюжьего реглана. Гарвей что-то меланхолически жевал, глядя на высокий темный силуэт «Смелого», идущего сзади, в кильватер «Громовому».
— Гуд бай, мистер Гарвей! — сказал Калугин.
— О, вы желаете мне спокойной ночи? — мистер Гарвей, как всегда, со вкусом неторопливо выговаривал русские слова. — Вы немножко опоздали. Но это ничего. Вы угадали, товарищ корреспондент: я спал, как сырок.
— Как сурок, мистер Гарвей?
— О да, как сырок.
Белые зубы Гарвея блеснули из-под черных, аккуратно причесанных усов. У него были сухие, тонкие, бескровные губы. Может быть, потому его улыбка казалась натянутой и неприятной.
— Как будто кончается поход, мистер Гарвей?
— Для вас, может быть, да. Для меня, вероятно, нет. Я еще не заработал достаточно фунтов на мой будущий оффис. Итак, эта эр... как это у вас говорят... оперейшен...
— Операция?
— Да, операция... Эта операция не состоялась. Мне сказала маленькая птичка, что выход немецких кораблей отменен.
— Маленькая птичка?
— У нас есть такая пословица... Короче говоря, ночью нас известили по радио, что, по сведениям английской разведки, вражеские рейдеры не выйдут в море. А ваша разведка не ошиблась?
— О, наша разведка не ошибается никогда! Наша разведка — лучшая разведка в мире.
Снова его тонкие губы раздвинулись в улыбку, но сумрачные, глубоко запавшие глаза не смеялись. «Сам ты разведчик-шпион!» — с отвращением подумал Калугин.
— Во всяком случае на берег ступить приятно! — Эта незначительная фраза поможет закруглить разговор.
— О да, на берег ступить приятно...
Калугин спустился по трапу. Еще раз пройти по всему кораблю — от полубака до юта! Эсминец больше не казался незнакомым и грозным, может быть, потому, что палубу почти не качало и волны не всплескивали из-за бортов, может быть, потому, что уже привык к корабельной обстановке.
Стоя у зениток и пулеметов, как всегда, зорко всматривались краснофлотцы в небо и в очертания скал.
На площадке торпедного аппарата вахтенный торпедист сидел возле длинных труб, укутанных брезентом. Воротник его тулупа был поднят, руки соединены, так что длинные рукава сливались один с другим.
Бортовой леер был снова натянут; положив на него руки, смотрел вдаль смуглый матрос.
Он был без полушубка, в холщевой, измазанной машинным маслом и копотью спецовке, верхняя пуговица спецовки расстегнута, обнажена мускулистая шея. Вафельное полотенце лежало на плече, как шарф.
«Это Зайцев, будущий наш военкор, — подумал Калугин. Вчера Калугин уже беседовал с ним, подсказал ему темы корреспонденции. — На берегу свяжу его с майором...»
— Не простудитесь, товарищ Зайцев? Котельный машинист повернул к нему круглое кареглазое лицо с задорным облупленным носом.
— Здравствуйте, товарищ капитан... Нет, не простыну... Мы здесь все просоленные, просмоленные насквозь, простуда нас не берет. Вот умылся, сейчас подзаряжусь и спать после вахты... Вам, товарищ капитан, на переднем крае бывать довелось?
— Да, я жил у разведчиков, на Рыбачьем и Среднем...
— Что-то, похоже, началось на суше...
— Почему вы думаете, Зайцев? Ночью все время белые сполохи на весте играли. Вспышки тяжелых орудий. Смотрю сейчас на берег и думаю: пожалуй, друзья в наступление пошли. Давно у нас душа горит: Черный Шлем отбить у фрицев... Там, верно, сейчас и началось... Слыхали про высоту Черный Шлем? Два раза мы в атаку поднимались, бились врукопашную и два раза сбрасывали нас вниз. Там ведь такое дело: горные егеря наверху, а мы на скатах. У них вся выгода... Только неправда, вышибем их оттуда... Стою вот и думаю: как там мой Москаль.
— Кто это Москаль?
— Кореш мой, котельный машинист Москаленко, с нашего корабля. Мы с ним вместе на сушу ушли. Добровольцами списались в морскую пехоту. Плясун, весельчак. Думал вместе со мной вернуться, да он из лучших разведчиков, его пока там задержали, не отпустили домой...
— Домой?
— Точно. Сюда, на корабль... Ну, прошу прощения, товарищ капитан, большая приборочка начинается...
Да, начиналась большая приборка. Свистели боцманские дудки, матросы разбегались по палубе, длинными лохматыми швабрами счищали тающий снег, скалывали льдинки с лееров и с сетей для улавливания гильз.
Калугин возвращался в каюту. Неужели началось наступление в сопках? Долгожданное наступление на суше. Тогда кончено с кораблем, он едет к друзьям-разведчикам. Если отпустит начальство. На сухопутье, конечно, уже посланы другие, туда давно рвался Кисин.
Он вошел в коридор офицерских кают. Двери кают были раскрыты, портьеры раздернуты. В одной каюте краснофлотец, скатав ковер, натирал линолеум палубы мылом, в другой, стоя перед умывальником, командир артиллерийской боевой части Агафонов, недавно сменившийся с вахты, старательно брился. Через спинку кресла была переброшена белая рубашка с крахмальным воротничком.
«Не отпустили домой», — вспомнил Калугин слова Зайцева. Теперь он понимал выражение: «Корабль — родной дом моряка»... Для меня такая каюта — временное пристанище, а для них постоянное, родное жилище. Но почему и мне тоже жалко расстаться с этой тесной каютой, с этими стальными, поскрипывающими переборками?.. Странное чувство: облегчение после удачно кончающегося похода и легкая грусть, что море осталось позади...
Он вошел в каюту старшего лейтенанта Снегирева. Койки были задернуты портьерой. Старший лейтенант спал, лежа на спине, сложив на груди свои короткие жесткие пальцы. Калугин задернул занавеску плотнее. Пусть спит, всю ночь он провел на боевых постах, только на рассвете вернулся в каюту...
— Разрешите войти, товарищ капитан.
В дверях стояли два моряка — Старостин и другой, худощавый, высокий, с застенчивой улыбкой на воспаленном от ветра лице, с курчавым пушком, оттеняющим впалые щеки.
— Входите, товарищи! — радушно сказал Калугин. Он не боялся разбудить Снегирева. Он знал по опыту: только колокол громкого боя может разбудить моряка, отдыхающего в боевом походе.
— Заходи, Филиппов, — сказал Старостин, пропуская вперед спутника.
Оба были в черных, отглаженных брюках, в свежих фланелевках. Бледно-голубые «гюйсы» ровно лежали на плечах.
— Это, товарищ капитан, дружок мой Филиппов, командир торпедного аппарата.
Старостин говорил, как всегда, веско и не спеша. Филиппов застенчиво улыбался. Оба торжественно ответили на рукопожатие Калугина.
— Садитесь вот сюда, на диван.
Моряки сели, положив на колени тяжелые руки, молча смотрели. С ободрительной улыбкой Калугин ждал, когда они начнут разговор.
— Покажи им, Дима, — наконец, сказал Старостин. Только теперь Калугин заметил, что из кармана брюк Филиппова торчит плотно свернутая ученическая тетрадка. Филиппов вынул тетрадку, но держал крепко сжатой в руке. Его лицо стало еще краснее, и увлажнился лоб.
— Вы, товарищ капитан, агитировали, чтоб заметки писали в вашу газету. Так вот я его привел, — сказал Старостин.
— А, вы написали заметку?! Отлично! О чем? — Калугин протянул руку к тетрадке.
— Нет, не заметку. Стишки, — сказал Старостин. — У нас, товарищ капитан, теперь многие стишками балуются. А у него складно выходит, не хуже, чем в газете. Да вот стесняется посылать.
— Это не баловство, — глядя вниз и по-прежнему не выпуская тетрадку, произнес Филиппов. — Это чувство выхода просит. Иногда человек так в стихах скажет, будто в сердце тебе заглянул. Вот я в свободное время. — Нерешительно он положил тетрадку на стол.
Она была густо исписана мелким, старательным почерком, столбики рифмованных строк загибались на поля.
— Отлично, — повторил Калугин. — Оставьте ее мне. Прочту внимательно и, если можно, обязательно предложу в газету. Или сами прочитаете сейчас что-нибудь? Прочитайте то, что считаете лучшим.
Филиппов нервно и нерешительно перебирал странички. На лбу проступили капельки пота. Наконец, стал читать тихой, отчетливой скороговоркой:
Ревет и стонет Баренцево море,
Фашистские посудины круша.
Но я не дрогну в штормовом просторе —
Чиста моя матросская душа.
Наш «Громовой» летит сквозь волны-горы,
Что бесятся за снежным Кильдиным.
На вахтах сталинские комендоры
Не склонят глаз под ветром ледяным.
О, как душа будет сраженью рада!
Я не устану драить сталь и медь.
Под крыльями торпедных аппаратов
Хотят торпеды в море полететь.
Все сделаем, что есть в матросских силах,
Чтобы враг не лез к родимым городам.
За Родину, за Сталина, за милых
Я молодую жизнь мою отдам.
Филиппов резко оборвал, сидел потупившись, сжав в пальцах тетрадку. Старостин глядел гордо и в то же время тревожно.
— Мне нравится, — сказал Калугин. Филиппов вскинул мягко блестевшие глаза.
— Я тебе говорил! — весомо произнес Старостин. — Хорошо-то как, товарищ капитан: «чиста моя матросская душа». И еще: «За Родину, за Сталина, за милых я молодую жизнь мою отдам». В самую точку попал.
— Я думаю, мы сможем это напечатать... — Калугин взял тетрадку, перечитал стихи. — Вы не возражаете, если кое-что подправим? Вот тяжелая строчка: «О, как душа будет сраженью рада». Не лучше ли сказать: «Душа моя сраженью будет рада». Или вот мне не нравится: «фашистские посудины». Что за слово: «посудины»? Не поэтично. Как вы думаете, товарищ Филиппов?
— Оно верно, не особенно, — протянул нерешительно Филиппов.
— Разрешите обратиться, товарищ капитан, — наклонился вперед Старостин. — Насчет первой строки — это вы правы. Мы ему тоже говорили, что как-то не в рифму. А вот вторую строчку матросы одобряют. Какие у фашистов корабли? У них посудины — факт! Мы врага не только снарядами — и презреньем своим хотим уничтожать.
— Ну, это мы еще обсудим, — засмеялся Калугин. — Постараемся не испортить стихи. Значит, оставите мне тетрадку. Может быть, еще что-нибудь выберем, перепечатаем, а тетрадку сам вам верну... — Филиппов кивнул. Калугин положил тетрадь в свою полевую сумку. — Очень, очень рад, товарищ Филиппов, что пришли ко мне. Будете теперь нашим сотрудником... Об этом, старшина, вы и хотели поговорить со мной?
— Да нет, не только об этом... — В первый раз теперь Старостин опустил глаза, его красновато-коричневая Жилистая кисть с бледной татуировкой на запястье — якорь, обмотанный расплывчатой цепью, — судорожно сжалась.
— Он с вами о жизни хочет поговорить, товарищ капитан, — вмешался Филиппов. Его смущенье прошло, осталось одно радостное возбуждение. — Сам-то начать опасался, вот и притащил меня под видом моих стихов. Посоветоваться с вами хочет...
— Пожалуйста, если чем могу помочь, — с большой охотой! — Калугин удобнее уселся в кресле, приготовился слушать. Но Старостин продолжал тяжело молчать.
— У него здесь, в главной базе, девушка есть, — становясь очень серьезным, сказал Филиппов. — Мучает его сколько времени: ни да, ни нет. Он ее и на танцы водит, и в театр. Сейчас, ясное дело, не до любви, — война. Да вот зацепило парня.
Старостин вскинул голову, устремил на Калугина свой светлый, непреклонный взгляд. Калугин молчал. Был сбит с толку поворотом разговора: никто до сих пор не обращался к нему за такой консультацией.
— Я на ней честно жениться хочу. И загс предлагаю. А она как-то несерьезно подходит. «Будем, говорит, друзьями, как в старых романах пишут». Смеется.
— А вам кажется, вы действительно нравитесь ей?
— Нравлюсь будто. Как свиданье назначим, никогда не обманет. Да разве у девушки узнаешь? Ей, похоже, многие нравятся. Придет какой матрос из похода, заговорит с ней в Доме флота — глядишь, уж болтает с ним, будто сто лет знакомы.
— Так, может, пустая девушка? И расстраиваться вам из-за нее не стоит?
— Да нет, не пустая. О политике, о боевых операциях говорить любит. Да ведь ребята по-разному смотрят. Скажем, распишемся с ней, уйду в море, а ее кто-нибудь и заговорит в Доме флота. У нас такие артисты есть.
— Как же, вы совсем не доверяете ей, а жениться хотите?
— Свадьбу я с ней все равно сыграю, — твердо сказал Старостин. — Только до этого, похоже, в конец меня изведет.
— Но если не уверены в ней, вас и после женитьбы будет ревность мучить.
— Точно, — тихо сказал Старостин.
«Сложный вопрос! — думал Калугин. — Какие тут могут быть советы?» Но Старостин и Филиппов глядели выжидательно.
— А может быть, товарищ Старостин, вам поговорить с ней вполне откровенно? Вот как сейчас со мной говорите. Вам кажется, что она с вами играет. А может, и не думает совсем о замужестве. Просто любит встречаться с вами по-дружески, как с боевым моряком. А если любит, должны вы ей доверять... Она комсомолка?
— Комсомолка. Телефонисткой служит при штабе.
Звякнули кольца, отодвинулся занавес. Старший лейтенант смотрел на Старостина, подперев голову ладонью.
— Мне позволите вступить в разговор? Ты, старшина, обдумай, что товарищ капитан сказал. Поговори с ней по душам, откровенно. Может быть, и не нужен ей вовсе этот загс. Болтаешь с ней, верно, о разных любовных пустяках, а человека в ней не видишь. Ты мне вот что скажи: человек она хороший? Стоит твоей любви?
— Девушка она подходящая, развитая, — сказал Старостин. — Со многими матросами дружит, а держит себя строго. Похвастать никто не может.
— Так посмотри ты на нее как на друга, как на фронтового товарища, — задушевно сказал Снегирев. — Ты вот коммунист, а к девушкам у тебя старый подход. Ревновать, говоришь, будешь? А почему требуешь от нее большой любви? Жалеешь ли ее больше, чем себя, хочешь ли ей жизнь облегчить, ее интересы понять? Расспроси ее: о чем мечтает, чего от жизни ждет, свои думки-мечты расскажи. Так просто, по-хорошему, верно, не говорил с ней ни разу?
— Как-то не случалось, — сказал отрывисто Старостин, глядя на Снегирева.
— Вы же советские люди, у вас недомолвок быть не должно. Если подходит она тебе как друг, ценит тебя как человека, тогда какое может быть недоверие? А согласится за тебя выйти, подашь рапорт командиру, сыграем свадьбу всем кораблем.
— Старший лейтенант прав, — сказал Калугин.
— Не мучьте себя сомнениями, а поговорите начистоту. Если действительно нравитесь ей, она вас поймет, это дела не испортит.
— Так, — помолчав, сказал Старостин. Он и Филиппов поднялись с дивана.
— Ну, спасибо за разговор. Разрешите быть свободными?
— Свободны, товарищи.
Старший лейтенант сел на койке, застегивая китель.
— Да вот еще что, Филиппов: есть вам партийное поручение. Вы как, с минером Афониным подружиться еще не успели?
— Особой дружбы нет, товарищ старший лейтенант, — сказал Филиппов.
— Так вот, орлы, подружитесь с ним. Примите его в свою компанию. Ясно?
— Ясно, товарищ комиссар.
— Я не комиссар, — с неожиданной строгостью сказал Снегирев. — Я заместитель командира по политической части... Так вот, старшины. Афонин матрос хороший и человек будто не плохой, а только на корабле ему еще трудновато, нужны ему настоящие друзья. Конечно, я вас не неволю, не сможете сдружиться с ним — не нужно, но постарайтесь. Как коммунистов прошу.
— Есть постараться сдружиться! — с обычной своей серьезностью сказал Старостин, а Филиппов только молча кивнул головой.
— Мы их тремя мушкетерами зовем, — сказал Снегирев Калугину и рассмеялся своим тонким, заразительным смехом, — Их вот двоих и еще Зайцева. Одногодки, вместе пришли на корабль, водой не разольешь... Ну, шагайте, мушкетеры!
Он уже надел реглан. Все четверо вышли из каюты. Калугин крепко пожал руки старшинам, накинул и застегнул на ходу полушубок. Вместе со Снегиревым поднялся на мостик.
Корабль подходил к базе. Округлые, синевато-черные у подножий, белеющие снегами наверху сопки надвигались с обеих сторон, охватывали корабль гранитным объятием, проплывали с боков трещинами дальних, обнаженных ветрами ущелий, острыми вышками хребтов.
На мостике, у машинного телеграфа, стоял капитан-лейтенант Ларионов, глядя прямо вперед из-под низко надвинутого на глаза козырька. У него был обычный бесстрастный, даже несколько сонный вид.
В ответ на приветствие Калугина он отдал честь четко и равнодушно; подняв бинокль, стал внимательно всматриваться в береговой рельеф.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
БЕРЕГ
Где снежный берег в море врос Домами низкими столпился, Блестит обледенелый трос, Эсминец длинный лег у пирса. Бегут по скалам провода, Алеют на морозе лица, И желтоватая вода Туманом медленным дымится. Таков полярный город мой — зимой ...
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Вода залива еще была подернута белым, колышущимся дымом тумана, но очертания берегов проглядывали все яснее.
Будто возникая из небытия, проносились мимо прильнувшие к самой воде домики береговых сигнальных постов, проступали слоистые очертания сопок, с округлыми скосами снеговых полей, с темными вершинами, оголенными ветрами.
И линия заградительных бонов, цепь огромных черных поплавков, перегородивших вход в бухту, вдруг вынырнула из тумана и, раздвигаясь перед кораблем, проплыла по обоим его бортам.
— Дома! — сказал Калугин улыбаясь.
Он не мог не улыбаться. Дома, в родной базе, после неустанного напряжения, недосыпания всех этих дней и ночей похода... Были ли здесь воздушные налеты? Не пострадала ли база? Живы ли, целы ли друзья, товарищи по работе? Ждут ли его письма от семьи, с которой не виделся столько месяцев?
Здесь, видимо, было все в порядке. Как всегда, взбегало по крутым береговым скалам несколько линий двухэтажных деревянных домов. Каменный многоколонный циркульный дом поднимался над широкими гранитными ступенями главного причала. И серое кубическое здание штаба флота, как угрюмый форпост, серело над заливом на вершине скалы.
Уже было видно, как взад и вперед, взад и вперед ходит у его дверей вахтенный краснофлотец в тулупе и в бескозырке, с винтовкой, взятой наперевес. Мимо проплывали темные веретена подводных лодок, вытянутых вдоль причала подплава. К одной из лодок подвозили на тележках торпеды, другая медленно отходила от причала; на ее высоком стальном мостике темнела группа смотрящих вдаль моряков.
— А наших кораблей что-то не видно! — сказал Старостин.
Действительно, эсминцев не было ни у причала, ни на рейде — на все больше яснеющей, подернутой легкой рябью глади залива.
— Зато вон сколько ботишек и буксиров нагнали! Все высокие бревенчатые причалы, вытянутые по сторонам бухты, были заставлены грузными, задымленными кораблями. Кое-где они даже стояли борт к борту, их мачты казались сплетением оголенных прямых деревьев, увенчанных крестообразными ветвями. Палубы одних были безлюдны, на другие, по сходням, перекинутым на берег, взбегали фигурки в ватниках, плащ-палатках, стальных шлемах — фронтовики, кажущиеся горбатыми от вздувшихся под плащ-палатками вещевых мешков.
— Что-то делается, — сказал высокий замочный Сергеев. — Недаром никто нас не встречал. Бывало, только пройдешь Кильдин, навстречу тебе катер комдива. Поздравляют с окончанием похода, интересуются...
— А с чем поздравлять? — хмуро сказал Старостин. — Побарахтались в море и ни с чем приходим.
— Нет, тут не в этом дело! — отозвался боцман.
— Прямо руль! — скомандовал на мостике капитан-лейтенант.
Он стоял на левом крыле, озабоченно глядя вперед. Лейтенант Лужков держал руки на ручках машинного телеграфа.
— Есть прямо руль! — повторил рулевой.
— Левая малый вперед, правая малый назад! Лужков со звоном перевел ручку машинного телеграфа.
— Есть левая малый вперед, правая малый назад! Как люди, товарищ командир?
— Люди до места! [Подъем флажка «люди» означает поворот корабля влево.]
Белый флажок, пересеченный красным крестом, пополз вверх по фалам.
— Есть люди до места! — крикнул старшина Гордеев.
Корабль медленно, очень медленно скользил в сторону высокой бревенчатой стенки. Командир перевесился через поручни, измеряя глазами расстояние до берега.
— Левая стоп, правая малый назад!
— Есть левая стоп, правая малый назад! — снова звякнул машинный телеграф под рукой Лужкова.
— Шар долой, землю поднять! [Поднятый на мачте шар - сигнал «стоп машины», флажок «земля» — корабль дал задний ход.] — командовал Ларионов.
Черный фанерный шар заскользил вниз. Вверх взлетел клетчатый, сине-белый флажок.
— Левая малый вперед!
— Есть левая малый вперед!
— Землю долой, шар на средний!
На фок-мачте трепетали спускаемые и поднимаемые флажки. Калугин уже начинал разбираться в значении этих команд, в названиях флажных сигналов, говорящих о маневрировании корабля.
Он всматривался в лицо капитан-лейтенанта. Две резкие вертикальные морщины легли вдоль тщательно выбритых щек, оттеняя жесткий, волевой рот, плотно сжатые губы.
— Легче влево, одерживай, одерживай, не пускай сильно!
Это команда рулевому, высоко поднявшему плечи и вытянувшему вперед голову над гладкой рукояткой штурвала. Эсминец уже был совсем близко от пирса, но почти неподвижно стоял на воде; почти не уменьшалась черная лаковая полоса воды между его бортом и высокой бревенчатой обледенелой сверху стенкой.
— Сколько до стенки? — крикнул вниз командир.
— До стенки тридцать метров! — донесся голос боцмана.
— Обе малый вперед! — приказал Ларионов.
— Малый вперед обе! — повторил Лужков, звякнув ручками телеграфа.
— Стоп машины! Подать кормовой! — скомандовал Ларионов.
«С каким напряжением командует капитан-лейтенант, когда эсминец уже стоит у самого причала, — думал Калугин. — Как Ларионов охраняет корабль, с какой придирчивой осторожностью подводит его к стенке! Военный корабль, переносящий любые испытания в море! Значит, нельзя сразу, в притирочку, как пишут в морских романах, подойти и ошвартоваться у пирса».
Нет, очевидно, нельзя! Вот, собрав длинный бросательный конец в свободные кольца, один из матросов кинул его через борт. Он пролетел над водой, упал на край стенки; стоящий на берегу краснофлотец подхватил его, вытащил на берег тонкий стальной трос. Несколько других матросов помогли закрепить трос вокруг чугунной тумбы.
Теперь корабль вплотную подтягивался к причалу, и боцманская команда «Громового» уже стояла наготове с кранцами в руках, готовясь опустить их за борт корабля, чтобы ослабить его соприкосновение с пирсом.
С борта на берег перебросили деревянные сходни. И вахтенный краснофлотец с винтовкой вытянулся возле них на берегу.
— Смирно! — скомандовал лейтенант Лужков. Ларионов уже торопливо сходил на берег. Следом — старший лейтенант Снегирев. Калугин успел лишь на минуту забежать в каюту, сменить полушубок на шинель, захватить противогаз и полевую сумку, а они уже шли по заснеженным доскам пирса, в сторону штаба, в сторону коленчатых узких мостков, бегущих вверх по скалам.
Калугин тоже шагнул на сходню. Берег, твердая земля! Здесь можно идти и идти вперед, и никакая грань борта не остановит тебя. Теперь он понимал чувства моряков, ступающих с корабля на сушу.
Взбежав по сходням, он оглянулся на пирс. «Громовой» стоял там, прижавшись к высокой стенке, белея рядом стальных надстроек, длинными орудийными стволами, укрытыми плотным брезентом. На его корме развевался перенесенный с мачты военно-морской флаг; на носовом флагштоке — огненный гюйс; над широким полукруглым мостиком поднималась стройная мачта. Фигуры сигнальщиков двигались там, подняв бинокли к ясному небу.
И вдруг новое, горячее чувство пронизало его. Привязанность к кораблю. Он провел на нем всего несколько дней, а уже ощущал к нему какое-то родственное чувство.
«В море — дома!» — подумал Калугин. В первый раз эта фраза показалась выражением, имеющим глубокий жизненный смысл.
Но это чувство возникло лишь на мгновение, затерялось в других ожиданиях и мыслях.
Он глядел кругом и видел: нечто изменилось в быту базы. На улицах необычное движение, в порту необычное количество кораблей.
Навстречу ему сбегал по трапу отряд. Обветренные молодые лица, на головах шерстяные подшлемники; стальные покрашенные в белое шлемы покачиваются под рукой у каждого, рядом со штыком и походным котелком. Поверх полушубков висят куцые черные автоматы; грузные подбитые войлоком валенки бесшумно ступают по сходням. Морская пехота, автоматчики идут грузиться на корабль. А по другим сходням спускается еще отряд. Некоторые корабли внизу уже заполнены бойцами. Неужели началось наступление, долгожданное наступление?
Он торопливо шел к редакции по неровным, выбитым в граните улицам, мимо стандартных деревянных домов с высокими крылечками, занесенными снегом. Он жил пока в самой редакции, после того как приехал с переднего края.
Вдруг вновь кругом закрутилась снежная пелена, безоблачное небо померкло, линии скал и окна задернулись густо летящей белой крупой. Резкий ветер подул с залива. Там тоже все было под снежной завесой, рубиновый тусклый свет сигнальных огней блестел сквозь снеговую муть. Калугин взбегал по деревянным ступенькам туда, где над самым склоном находился дом редакции флотской газеты.
В подъезде стоял вахтенный краснофлотец — сурово вытянувшаяся девушка из типографской команды.
— Здравствуйте, Зина! — сказал Калугин, входя в подъезд и стряхивая с шинели снег.
На столе дежурного, около двери, лежала кипа новых, пахнущих свежей краской газет. Из глубины помещения слышалось жужжание электромоторов и мерное постукивание типографской машины.
— Здравствуйте, товарищ капитан, с возвращением, — сказала Зина. На ее открытом, миловидном лице проступила улыбка, но она строго нахмурилась, плотней поставила винтовку к ноге, как настоящий часовой-краснофлотец.
— Редактор здесь?
— Капитан первого ранга еще не уходил... Майор тоже здесь... Товарищ капитан... — Она хотела что-то прибавить, ее свежие губы дрогнули, но она замолчала.
— Писем мне нет, Зина?
— Есть письма. Два письма, товарищ капитан!
Она вынула из ящика стола и протянула ему два заштемпелеванных треугольничка. Калугин жадно развернул письма, пробежал мельком, спрятал в полевую сумку. «Хорошо. Прочту внимательно потом, наедине, чтобы не портить удовольствия».
— Из дому пишут, товарищ капитан? — спросила Зина.
— Да, Зина, жена и мама...
Он взял из стопки на столе свежий номер газеты, не читая сунул в карман, пошел к лестнице во второй этаж.
По лестнице с грохотом бежал редакционный фотограф. Маленький быстрый, всегда улыбающийся, отчаянно храбрый Венчук. Он был в полушубке и кирзовых сапогах, через плечо перевязь противогаза, через другое — желтый ремешок фотоаппарата.
— А, мое нижайшее! — Венчук нынче был непривычно серьезен. — Ну, как поход? Сколько самолетов в сумке?
— Об этом прочтете в моих очерках, — таинственно сказал Калугин. — Куда спешите, Федор Николаевич?
— Редакционное задание особой важности. У нас такие события! Бегите в боевой отдел. Может быть, отправимся вместе... Еще полчаса буду в фотолаборатории. Спешу, спешу! — Венчук скрылся за поворотом, откуда несся стук типографской машины.
По лестнице спускался боец в разрисованной желтыми листьями зеленой плащ-палатке, в шерстяном подшлемнике, пересекающем обветренный лоб. Из-под плащ-палатки высовывался висящий на шее бойца автомат.
В коридоре наверху прохаживался моряк с нашивками старшины, в черной пилотке подводника. Он волновался, поглядывал на дверь с надписью «Боевой отдел».
— Вы к майору? — спросил Калугин.
— Точно.
— Так почему ж не заходите?
— Там товарищ начальник с другим корреспондентом беседует. Я обожду.
«Военкоры, — думал Калугин. — Раньше стеснялись приходить, теперь привыкли, понравилось это дело, приходят к нам все чаще и чаще: прямо из морских походов, с береговых постов, проездом на передний край и с переднего края... Интересно, когда придут сюда мои новобранцы?»
Он вошел в боевой отдел. Плотный, немного сутуловатый майор, с жесткими волосами ежиком и насупленными бровями, наблюдал, как офицер в кожаном комбинезоне, сидя сбоку стола, внимательно читает длинный оттиск гранки.
— Здравствуйте, товарищ майор!
Майор поднялся из-за стола.
— А, привет мореходу! — У него была манера говорить с еле уловимым сарказмом, «с подтекстом», как выражался Калугин, но сейчас как-то особенно тепло он стиснул Калугину пальцы. — Присядьте на минутку. Вот сейчас докончу с нашим автором.
— Так я пока пройду к себе...
— Да нет, подождите...
Летчик кончил читать, опустил оттиск на стол.
— Вот, товарищ лейтенант, в каком виде мы печатаем ваш труд. Есть возражения?
— Никаких возражений! — сказал летчик. — Спасибо, товарищ майор! Вот это место с «мессершмиттами»... как раз то, что мне хотелось сказать.
— Вы это и сказали, — буркнул майор. — Редакционная правка не в счет. Подпишите корреспонденцию.
Летчик с удовольствием вывел свою подпись.
— Когда снова к нам?
— Вернусь из операции, опять что-нибудь сочиню... Еще раз, товарищ майор, спасибо.
Он сердечно потряс руку начальнику отдела.
— Не за что... Если сами не сможете отлучиться, материал с оказией присылайте.
Летчик вышел. Майор взглянул на Калугина с обычной угрюмой усмешкой.
— Ну, как поход? Корреспондентов мне навербовали?
— Военкоров навербовал. Троих. Зайдут к вам, может быть, даже сегодня. Задание редактора выполнил, — вот беседы с комендорами. Еще организовал статью: «Штурман в боевом походе»... Да, кстати... — Вместе с пачкой листков он вынул тетрадку Филиппова. — Вот хорошие стихи корабельного поэта.
— Стихи! — Майор отдернул, как от огня, протянутые к рукописи пальцы. — Не мое заведыванье! Корреспонденции мне давайте. Неделю прогуляли в море...
— У вас и тут корреспондентов хватает...
— Мало материала, — сердито сказал майор. — Такие события, а наши писатели все в разъезде.
Слово «писатели» он произнес с обычным для него саркастическим выражением, но тут же большое чувство окрасило его голос.
— Правда, нынче напечатали хороший очерк Кисина... Да, вот его поручение...
С размеренной неторопливостью он выдвинул ящик стола, вынул плоский, завернутый в газету предмет, протянул Калугину... Бумажник, оставленный Кисину под большим секретом!
— Почему он у вас, товарищ майор? — спросил Калугин краснея. Как не похоже на Кисина! Не мог сохранить бумажник при себе... Он бросил обертку в корзину, сунул бумажник в карман вместе с тетрадкой Филиппова. Но майор не воспользовался прекрасным поводом для шуток.
— Потому что Леонид Павлович Кисин, которому вы доверили свое имущество, — медленно сказал он, — погиб вчера при штурме высоты Черный Шлем.
У Калугина перехватило дыхание. Стоял молча, не находя слов.
— Убит наповал из автомата, — продолжал майор. — Настоящий был журналист. Пошел в наступление с первым отрядом...
Когда началось наступление? — только и мог спросить Калугин. — Третий день в сопках идут бои... Пойдем к редактору, доложите о походе, разберетесь в обстановке. Да, очень жаль Кисина... Талантливый и храбрый был товарищ...
Молча они вышли в коридор. Там по-прежнему ходил старшина-подводник.
— А, товарищ Семячкин! — сказал майор. — Ко мне? Что ж не заходите? Принесли заметку?
— Точно, принес, — сказал подводник. — Да я подожду. У меня увольнительная... Подожду, пока освободитесь...
— Для наших военкоров я никогда не занят, — дружески просто сказал майор. Он распахнул дверь в боевой отдел. — Заходите, Семячкин... Я сейчас подойду, товарищ Калугин, вот только просмотрим заметку...
Дверь напротив, с печатной надписью на ней: «Ответственный редактор» — была приоткрыта; слышался громкий голос капитана первого ранга. Калугин постучался.
— Войдите!
И в то время, как он взялся за ручку двери, увидел Ольгу Крылову, стоящую в конце коридора. Раньше не обращал на нее особого внимания, но теперь взглянул с пристальным интересом.
Хорошего роста худощавая молодая женщина, в строгом черном платье, с густыми зачесанными назад волосами. Пепельные ресницы бросают легкие тени на тонкое, полное сосредоточенной грусти лицо. Она вскинула ресницы, смотрела, будто хотела что-то спросить, даже сделала шаг вперед.
— Войдите! — повторил редактор.
Калугин вошел в кабинет капитана первого ранга.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Редактор сидел в глубине кабинета за широким письменным столом. Полураскрытые папки с рукописями, узкие оттиски гранок, чернеющие смазанным шрифтом и покрытые иероглифами корректорских знаков, комплекты газет со всех сторон надвигались на него, как волны прибоя.
Он читал свежий оттиск полосы, высоко подняв плечи, положив на бумагу большую руку, охваченную широким золотым шевроном. Другая рука протянулась назад, кладя на развилку телефонную трубку.
— Товарищ капитан первого ранга, — сказал Калугин, шагнув к столу по-строевому, — прибыл из командировки.
— Садись, — сказал редактор, подавая руку. Еще от старых, комсомольских времен осталась у него привычка ко всем обращаться на «ты». Он глянул на Калугина глазами в кровяных прожилках, морщинки приветливой улыбки побежали к вискам. — Ну, докладывай. Хорошо поплавал?
Калугин говорил, а редактор сидел, смотря в полосу, изредка делая вычерки и пометки. «Не слушает», — подумал Калугин. Но редактор поднял голову, его глаза были полны живым интересом. Снова молча слушал, просматривая полосу.
— Кисин-то погиб, слыхал? — вдруг сказал он. — С честью погиб, как моряк. Пополз на передний край за материалом и не вытерпел. Когда ранили командира роты, поднял ребят в атаку. Уже на высоте хватились его, — лежит, убит из автомата.
Редактор шевельнул край лежащей сбоку газеты.
— Вот напечатали его корреспонденцию, а на четвертой полосе портрет и некролог... Если все так будете вперед лезть, у меня журналистов не хватит.
Он сказал это почти грубо, но горечь, гордость и неожиданная нежность были в его голосе.
Калугин молчал. Развернул свой экземпляр газеты. На развороте справа чернел заголовок большой корреспонденции: «Слава морской пехоте!» А с четвертой страницы глянул на него сам Кисин — обычно сутуловатый, но по-строевому вытянувшийся перед аппаратом, застенчиво улыбающийся друг. Горло сдавило. Он прикусил губу, взглянул на редактора.
— Там и похоронили его?
— Похоронили на морском берегу. Когда выбили нас с высоты, бойцы его с собой унесли. Прикрыли морской травой, заложили камнями. Фронтовая могила.
Редактор встал, прошел, разминаясь, к одному из двух наполовину забитых фанерой окон, выходящих прямо на залив. Тихо вошел майор. Редактор стоял у окна, заложив руки за спину и неотрывно глядя вдаль. — Для газеты большой урон. Большой урон для флота, — сказал майор.
Вдоль стены был вытянут ряд потертых стульев и кресел. Вот на одном из этих стульев сидел, бывало, Леонид во время редакционных летучек, всегда немного чопорный и с виду замкнутый. До войны был штатским, писал лирику, но, приехав на флот, лучше всех перенял внешний облик военного моряка. И, видно, не только внешний облик.
Зазвонил телефон. Редактор поднял трубку.
— Да. Слушает капитан первого ранга... Ты, Тюренков? Что же ты, Тюренков, словно потонул? Жду материала. Есть материал?.. Вылет торпедоносцев? Знаю, что вылет... Ну, знаю, сколько потопили. Ты давай беседы с людьми, впечатления. Сейчас с майором говорить будешь.
— Я бы к себе в отдел пошел, чтобы вам не мешать, товарищ капитан первого ранга, — нетерпеливо сказал майор.
— Сейчас с майором будешь говорить, — повторил редактор. — Подожди у телефона. Перевожу тебя на боевой отдел. Ну, что еще?.. Чтобы не резали? Двести строк очерк? То у тебя двадцати строк не вырвешь, а то — двести. Знаешь, какие номера идут? Ладно, там посмотрим. Уславливайся с майором.
За окном завыла корабельная сирена. Знакомый тоскливый, нарастающий и спадающий вой. К ней присоединилась другая.
— Говорит штаб противовоздушной обороны. Воздушная тревога! — сказал молодой голос из громкоговорителя.
В дверь постучали. Вошел дежурный старшина из наборного цеха.
— Сейчас, — оказал редактор. И в трубку: — Ты подожди, Тюренков.
Прикрыв трубку рукой, глянул на старшину.
— Воздушная тревога, товарищ капитан первого ранга.
— А вы не знаете сами, что делать? Всех свободных от вахт гоните в скалу. Исполняйте приказание.
Есть исполнять приказание! — блеснув голубизной воротничка, четко повернувшись на каблуках, старшина вышел из кабинета. Калугин стоял у окна. От воющих корабельных сирен шли струйки белого пара. Маленькие суда отваливали от причала, оставляя за собой широкие снеговые буруны. «Громового» отсюда почти не было видно. Только край серого мостика и вымпел на мачте. По трапам вдоль скал быстро шли солдаты и офицеры. Со стороны сопок четко и торопливо забили зенитки.
Калугин оглянулся. Лучше отойти от окна, — воздушной волной может высадить стекло, поранить осколками. Редактор по-прежнему держал в руке телефонную трубку, майор стоял рядом с ним.
Небрежно, как можно более неторопливо, Калугин отошел от окна, сел к столу на прежнее место. Зенитки били все ближе. Начали слегка позванивать стекла и графин па столе. Ударил длинный, раскатистый гул.
— Опять где-то в сопках бросил, — сказал редактор. — Ну, ты иди, майор... Тюренков, слушаешь? Тут маленькая задержка. Перевожу телефон на майора.
Майор, повернувшись четко, так же как старшина, пошел к двери.
— Пятый раз сегодня, — устало сказал редактор. — Да, товарищ майор!.. — Майор остановился, держась за ручку двери. — Ты пока Тюренкова не расхолаживай. Пусть передает сколько хочет, а ты уже потом подрежешь.
Начальник боевого отдела вышел из кабинета. Редактор сел за стол, провел рукой по лицу.
— Не выспался, — сказал редактор. — Как раз сегодня не выспался чуток...
Он говорил это почти каждый день, каждую ночь сидел в редакции до рассвета, пока не шла в печать последняя полоса.
— Стало быть, о комендорах «Громового»... Говоришь, хороший взял материал? Ну-ка покажи...
Калугин протянул листки бесед с комендорами. Разложив веером поверх оттиска, редактор просматривал их сперва небрежно, потом все с большим вниманием.
— Интересно, — сказал капитан первого ранга. — Очень любопытно. Правильно делятся опытом. Вот эта беседа со Старостиным — прямо отлично. Видно вдумчивый, развитой старшина. Это он сам сказал: «Там, где успех боя решают секунды, не может быть мелочей»?
— Конечно, сам, я только записывал... А вот это место, разрешите, Андрей Васильевич... — Калугин склонился над плечом редактора, всматриваясь в листки. — Беседа с Сергеевым. «Заряжающий должен быть, так сказать, мастером быстроты. А основа мастерства — любовь к своему делу...» Но вообще, как видите, никаких секретов здесь нет. Просто очень большая натренированность, согласованность всех движений орудийного расчета. И прекрасное знание материальной части.
— И все? — редактор откинулся в кресле, испытующе глядя из-под приподнятых бровей.
— И еще, понятно, огромная воля к победе.
— Вот! — сказал редактор. Его воспаленные глаза засветились. — Огромная воля к победе!.. Стало быть, будем срочно делать разворот: «Счет на секунды». Все эти беседы даем, майор их подсократит. И подвалом ваш очерк, подытоживающий материал.
— Сколько времени идет на подготовку залпа — это, конечно, военная тайна... — начал Калугин.
— Поэтому и говорить об этом не будем, — перебил редактор. — Важно что? Орудийные расчеты «Громового» сократили обычное время подготовки на пять секунд. Каждая сэкономленная секунда — лишний шанс победы над врагом. При обстреле берегов корабль дал высшую скорострельность. Нужно передать его опыт другим кораблям флота. В самую точку попадет материал. Обстановка на сегодняшний день вам ясна?
— Не слишком, товарищ капитан первого ранга. С корабля прямо к вам. Большое наступление на сухопутье?
— Третий день штурмуем высоту Черный Шлем! — редактор встал из-за стола, подошел к рыжевато-голубой карте, распластанной на стене. — Чуете, товарищ Калугин?
Лишь иногда он переходил на «вы», и это значило, что придает своим словам особую вескость.
— Это начало большого дела. Если высота наша, перерезаем коммуникации немцев вот здесь... Тогда наши батареи получат господство над заливом... Немец это знает, зубами вцепился в камни. Ребята делают чудеса. Да ведь какие условия! Сперва было наши разведчики захватили высоту, автоматчики подошли на помощь, тогда и Кисин погиб... К ночи наших снова сбросили на скаты. Все время подвозим десанты. Все наши корабли ведут огонь с фланга. Видел: ни одного эсминца в базе. Сейчас наше дело показать пехоте, как ее поддерживают с моря.
— Действительно, можно сделать боевой очерк...
— Вот и чудно, — сказал редактор, возвращаясь к столу.
— Только вот успею ли написать...
— Что значит — не успеешь?
— Не знаю, когда «Громовой» идет опять в море. Я опять с ними хочу.
— Аз, — сказал редактор. Он бросил быстрый косой взгляд на удивленного Калугина. — Семафорную азбуку изучаете плохо. «Аз» — значит «нет, не разрешаю». Думаю, не идти тебе с ними в поход.
— Товарищ капитан первого ранга... — начал, приподнимаясь, Калугин.
— Думаю, не идти тебе с ними в поход, — быстро и решительно повторил редактор. — Поверь моему слову: больше того, что взял, не возьмешь. Опять будете неделю в море болтаться.
— Но если дать морской бой в газете!
— Хорошо бы дать морской бой в газете! — мечтательно, как о чем-то несбыточном, сказал редактор. — Да никакого морского боя не будет. И идти тебе с ними незачем. Технику смотрел? Смотрел. Людей наблюдал? Наблюдал. А тут по газете дежурить некому, передовицы нужно писать. Да они, верно, и не в море, а на обстрел берегов пойдут. А ты сам сказал, что уже собрал материал об обстреле.
— Я там и с довольствия не снялся, Андрей Васильевич!
— Ты мне это брось, — лукаво подмигнул редактор. — Снимешься с довольствия: пойдешь и заберешь аттестат.
— Я обещал снова с ними идти.
— Скажешь: начальство не пустило. Моряки это поймут. — Он взглянул на Калугина с извиняющейся улыбкой. — Нехорошо: ты в море, а здесь газету делать некому. Мы с майором вдвоем круглые сутки работаем. Все сотрудники в разъезде. Майор на лодке должен был идти в поход, я его не отпустил.
Он встал, протянул руку.
— Ну, товарищ Калугин, приступайте к работе... Ты меня извини, нужно полосу читать... А если будет рейд немецких кораблей?
— И не проси! — зажмурился редактор. — Что мы знаем о рейде? Был радиоперехват шифровки немецкого штаба: тяжелый крейсер «Геринг» должен выйти в рейд по нашим зимовкам. Вот вы и болтались в море. А может быть, и шифровку-то немцы дали в расчете на перехват, оттянуть наши корабли с сухопутья? Потом разведка сообщила: рейд «Геринга» отменен. Немцы осторожными стали с тех пор, как Лунин торпедировал «Тирпица»... Боятся выскакивать в океан. Не любят с нашими кораблями, с авиацией нашей встречаться. Факты — упрямая вещь. Теперь хозяева на море — мы.
— Товарищ капитан первого ранга...
— Значит, аз!
Он нагнулся над полосой. Калугин знал: вопрос решен, редактор думает уже о другом.
— Разрешите идти? — сказал Калугин.
— Иди, — отдаленным голосом откликнулся редактор. — Чтобы нынче же был сдан очерк. — Калугин шагнул к двери. — А впрочем, товарищ Калугин...
Калугин остановился.
— Поступай, судя по обстановке. Чтобы свою честь, честь редакции не уронить! Создастся такая обстановка — будут очень настаивать, чтоб шел с ними в поход, — иди! Сам реши по обстановке. Но помни мой аз. И срочно сдай очерк.
— Есть, товарищ капитан первого ранга, — сказал Калугин.
Он вышел из кабинета. «Так. Неожиданная развязка. Аз! Едва ли они будут настаивать. А может быть, это и лучше. Сейчас главное — на сухопутье. Сдам собранный материал и отпрошусь на передний край... Туда, где погиб Кисин... Но я только начал вживаться в жизнь корабля, только начал знакомиться с морем...»
Дверь в машинное бюро была открыта настежь. Он вспомнил вдруг вопросительный, чего-то ждущий взгляд печальных, темных глаз.
«Чего ей нужно от меня? Ей чего-то от меня нужно. Но я не зайду к ней, я сделаю вид, что по-прежнему ничего не знаю. А может быть, поговорить с ней, передать рассказ Ларионова? Нет, это будет нарушением слова. Но может быть, — пришла внезапная мысль, — Ларионов затем и затеял весь этот ночной разговор, чтобы я поговорил с Ольгой Петровной?»
Он быстро миновал комнату машинистки. Стук машинки прекратился, но машинка застучала снова, когда он вошел в противоположную дверь.
Здесь его временное жилище, здесь нужно сразу же засесть за работу. Он повесил противогаз на гвоздь. А может быть, лучше сперва пойти попрощаться на корабль?
Он выглянул в окно. Отсюда «Громовой» был виден лучше: военно-морской флаг трепетал на кормовом флагштоке, по длинной палубе двигались маленькие фигурки. Борт к борту к «Громовому» был пришвартован «Смелый»: корабль-двойник, с такими же обводами борта и надстроек.
— Товарищ Калугин! — Он обернулся. Ольга Петровна стояла в дверях. — Можно к вам? На минутку?
Нерешительно она шагнула в комнату.
— Здравствуйте, Ольга Петровна, — сказал Калугин. Сжал в руке ее тонкие горячие пальцы, взглянул в прикрытые длинными ресницами глаза.
— Я хочу вас спросить о «Громовом»... Как прошел поход? — Она слегка задыхалась, как от быстрого бега.
«Я никогда не замечал, что у нее такие тонкие, одухотворенные черты, — подумал Калугин. — Всегда сидит нагнувшись над машинкой, отвечает такими скучными, сухими фразами...»
— Только что вступил на берег, а уже флиртует с девушками! — послышался в дверях насмешливый голос майора. — Ольга Петровна, как мой материал?
— Сейчас кончаю, — откликнулась Ольга Петровна. Не взглянув на Калугина вышла из комнаты. Почти тотчас снова дробно застучала машинка.
— Итак, когда же вы сдадите очерк? — спросил майор. — Насколько я понял, очерк об обстреле берегов нашими кораблями. Конечно, лучше бы взять теперешнюю операцию, но поскольку у вас записи с «Громового».,. Вы обработаете записи с «Громового»?
— Так точно, — сказал Калугин, — мне только нужно зайти на корабль, взять аттестат...
Человек только что сошел на берег, а уже думает о еде! — горько сказал майор. — Вот что, садитесь и сделайте материал немедленно. Честное слово, капитан первого ранга приказал не выпускать вас из редакции, пока не напишете очерк...
— Но «Громовой» может уйти снова...
— Без топлива? — улыбнулся майор. — Эх вы, моряки! Как же он уйдет без заправки после такого похода? Эх вы, моряки! — с особым вкусом снова повторил он.
— Хорошо, я напишу очерк сейчас, — холодно сказал Калугин. Присел к столу и стал расстегивать полевую сумку.
— Когда сделаете, прошу занести ко мне в боевой отдел... Надеюсь, потерпите пока, не будете отвлекать сотрудниц посторонними разговорами... У меня на машинке срочный материал.
— Я сдам очерк через час, товарищ майор, — резко сказал Калугин, выкладывая на стол свои корабельные записи...
Приблизительно в этот час далеко к весту, в сопках Северной Норвегии, на занесенной снегом вершине, в виду вздувшегося внизу океана шевельнулись и поднялись три неприметных, неподвижных раньше сугроба.
Слои снега осыпались с полотняных капюшонов, с белых халатов разведчиков, смотрящих вниз, в океанскую даль.
— Никак тяжелый крейсер выходит в океан, товарищ боцман? — спросил молодой, охрипший от стужи голос из-под одного капюшона.
— Точно, тяжелый крейсер «Герман Геринг»! Вышел из Альтен-фиорда, курсом на ост, — откликнулся боцман Агеев.
По океанской ряби скользил от рваной извилины Альтен-фиорда грузный и мощный военный корабль. Стволы трехорудийных башен были протянуты над его палубой, блестели сложенные крылья самолетов, стальная многоярусная башня поднимала к тучам прямые рога дальномеров...
— «Герман Геринг» вышел в рейд, матросы! — повторил Агеев, и его лыжные палки глубоко вонзились в снег.
Он не прибавил ни слова. Всем было понятно и так: теперь как можно скорее нужно пробиться к своим, сквозь горные пропасти и вершины, мимо опорных вражеских пунктов. Как можно скорее нужно радировать командованию о выходе «Геринга» в рейд!
Три фигуры разведчиков, низко пригибаясь к снегам, сливаясь с горным ландшафтом, белыми молниями скользнули вдаль, к нашей радиостанции, установленной среди оккупированных врагом диких норвежских сопок.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Четверо моряков сбежали со сходней и пошли по пирсу, по его ледяным, покрытым утоптанным снегом доскам. Мимо закопченных буксиров и барж, мимо низко сидящих, ощерившихся зенитками катеров с палубами, заполненными бойцами.
На некоторые корабли как раз шла посадка. Пехотинцы осторожно балансировали по трапам, с вещевыми мешками за спиной, с ремнями автоматов на шеях. Другие стояли еще на суше, у медленно вздымающихся бортов, сидели на вещевых мешках. Некоторые курили, отойдя подальше к скалам, другие ходили по пирсу, переминались с ноги на ногу, ждали очереди на посадку.
— Однако, — сказал Зайцев, — двинулся наш солдат в сопки.
Он немного отстал от друзей. Внимательно всматривался в лица, искал знакомых с сухопутья.
— Есть кто из автоматчиков майора Титова?
Нет, здесь была незнакомая часть. Зайцев вздохнул, догнал друзей, задержавшихся в конце пирса, нетерпеливо ждавших его.
— Похоже, серьезное началось дело, матросы!
— О Павле не разузнал? — спросил Старостин.
— Нет, здесь все с других участков, только идут на Средний... Серьезное, видно, началось дело. Смотрите, сколько буксиров уходит!
Они вышли на дорогу. Старостин нетерпеливо шел впереди, очень прямой, сосредоточенный, задорно поблескивая ярко надраенной бляхой ремня и пуговицами шинели. Друзья еле поспевали за ним. Подойдя к деревянному трапу, взбегающему вверх, Старостин остановился, решительно взглянул на друзей.
— Ну, вам налево, матросы? А мне, как нарочно, направо. Понятно, — буркнул Филиппов. — Уточнений не надо.
— Вы, значит, в Дом флота? Я тоже, может, попозже подгребу.
— Ты как раз подгребешь, — скептически сказал Зайцев.
Чтобы сократить путь, Михаил шагнул прямо в снег, провалился по щиколотку начищенным, как зеркало, ботинком. Выбрался на обточенный ветром гранитный скат.
— Наказанный Дон Жуан де Маранья! — крикнул вслед Зайцев. — Вот она, непривычка к сухопутью. Ножки не застудишь?
— Она ему посушит. Они договорятся, — добавил Филиппов.
Не отвечая, Старостин прыгал по камням, направляясь к верхней линии домов.
Они не обижались на Михаила. Знали — нынче у него решающий разговор. Почему-то Аня не вышла к кораблю, хотя, конечно, весь город уже знал, что «Громовой» ошвартовался у стенки. Матросы все пошли бы поддержать друга, если бы тактика не подсказала другого решения. Михаил был серьезен и сосредоточен: у него будет с Аней окончательный разговор.
Так же торопливо они шли к Дому флота. Быстро темнело. Голубые иглы прожекторов шарили за сопками где-то очень далеко. Бледные зарева залпов вновь и вновь вспыхивали на краю неба, пересеченного горным хребтом.
— А наши бьют! Все наши корабли бьют! — сказал Филиппов.
— Серьезное началось дело, — повторил Зайцев... — В библиотеку сразу зайдем или после? И в редакцию еще зайти нужно.
— Давай сейчас в библиотеку, а в редакцию попозже, — откликнулся Филиппов. Он волновался за свои стихи, но ведь нужно же было дать редакции время познакомиться с ними!
У него и у Зайцева торчали подмышками библиотечные книжки. У Зайцева первая книга «Анны Карениной», у Филиппова — «Введение в высшую математику». Им, собственно, некуда было спешить. Здесь их не ждал никто. Вот если б корабль пришел в Архангельск, тогда другое дело. Тогда Филиппов тоже торопился бы расстаться с друзьями. Но он не волновался бы так, как Михаил. Его Маша не дала бы ему повода так волноваться.
— Значит, уговор, матросы: в случае тревоги собираемся вместе, решаем по обстановке, куда идти, — сказал Филиппов.
— О чем говорить! — откликнулся Афонин.
Все это время он молчал, только старался идти в ногу с остальными такой же немного раскачивающейся морской походкой. Он чувствовал себя лучше, крепче, как-то свежее. Странное дело: после последней вахты крепко спал, несмотря на качку, несмотря на то, что волны сильнее, чем всегда, скреблись в борт и его почти сбрасывало с койки.
Страхи, о которых он говорил со старшим лейтенантом, как-то померкли, не мучили больше, будто Снегирев вскрыл какой-то долго назревавший нарыв.
— Может, и нет ничего в Доме флота?
— Нет, комиссар уточнял. Танцы и кино.
— Давно не танцевал я, ребята, — сказал Афонин.
— А мы, скажешь, танцевали? По минной дорожке, с юта на полубак...
Они пересекли мост над широкой площадью стадиона. Порядок! В Доме флота то и дело открывалась наружная дверь, у кассы толпился народ. Вестибюль, залитый электричеством, был полон солдатами в шинелях, остро пахнущих махоркой, землянкой и йодоформом. Пехотинцы сдавали шинели в гардероб, проталкивались в гремящий музыкой зал.
Моряков почти не было. Группы девушек в бушлатах и шубках расхаживали по вестибюлю.
Трое друзей, конечно, разделись тоже, сдали шинели с шапками, засунутыми в рукава, и, затянувшись ремнями, пристегнув перед зеркалом гюйсы, прошли в библиотеку.
Им повезло. Вторая книга «Анны Карениной» была свободна, Филиппов тоже подобрал нужную книгу. Только Афонин не смог записаться, — не взял справки с корабля. Сунув книги в противогазы, они прошли в танцевальный зал.
Парни — хоть куда, боевые моряки на отдыхе! Только Филиппов немного стеснялся своего подмороженного, ярко алеющего носа.
— Выглядишь ты, как старый пират-выпивоха, — шепнул ему в дверях Зайцев.
Они заранее купили билеты в кино, хотя сеанс должен был начаться через час. Когда брали билеты, подошли турбинисты Глущенко и Мотылев и сразу взяли десяток билетов для матросов, которые придут попозже, после окончания вахты.
— А вот и девчата нас поджидают, — сказал Филиппов, войдя в зал и поднося белоснежный платок ко все еще смущавшему его носу. Скосил глаза на его распухший кончик. Конечно, нос красный, но совсем не такой страшный, каким представлялся воображению!
И действительно, этот нос не помешал ему пригласить на тур вальса хорошенькую девушку, застенчиво поглядывавшую кругом. Только потанцевать! Маша не обиделась бы, если бы даже узнала об этом! И вот они уже кружились среди других пар, под шарканье валенок, кирзовых сапог, фетровых сапожек, открытых туфель.
Блестя в углу саксофонами и медью начищенных труб, играл джаз-оркестр ансамбля песни и пляски Северного флота. Музыканты были в краснофлотской форме, те же моряки с кораблей. Стены отливали стеклом больших фотоэтюдов: боевые эпизоды, портреты героев-североморцев. Филиппов кружился, осторожно придерживая партнершу, и увидел, как мелькнуло мимо довольное, порозовевшее лицо Афонина, ведущего другую девушку; как, лихо раскачиваясь, пронесся мимо разворотистый Зайцев. Зайцев танцевал с младшим лейтенантом береговой службы, овевающим его взмахами волос, спадающих на маленькие белые уши.
— Извиняюсь, Верочка, — сказал вдруг Зайцев. Конечно, он уже разведал имя младшего лейтенанта, и младший лейтенант не обиделся на такую вольность. Он мог обидеться скорее на другое: на то, что быстрые карие глаза уже не смотрели на него, а радостно и беспокойно устремились вдаль, в толпу, тесным кругом охватившую танцующие пары, и Зайцев сразу повернул в ту сторону. — Извиняюсь, Верочка, — повторил Зайцев, как только танец кончился и музыканты опустили саксофоны и трубы. — Запеленговал фронтового друга. Один момент. Он уже подходил к маленькому пехотинцу с пришитым к рукаву гимнастерки золотым якорем в черном овале.
— Здорово, Пономарев!
Морской пехотинец взглянул, радостно подался вперед, протянул левую руку.
— Зайцев, здорово!
— Что это ты здесь?
— В госпитале провалялся неделю.
— Сильно ранен?
— Миной царапнуло. — Правая рука Пономарева висела на защитного цвета косынке. — Уже подлечился, денька через два обратно, в пекло.
— А жарко там сейчас?
— Жарко! — нахмурился Пономарев. — Ну, а ты как на корабле?
— В море — дома, — сказал Зайцев. Он думал о другом, но как будто не решался спросить. — Как там Москаленко у вас? Что-то давно он мне не пишет.
— Москаленко здесь, со мной в госпитале лежал, — неохотно сказал Пономарев, — худо ему.
Зайцев похолодел.
— Сильно ранен?
— Здорово ранен Москаленко! Разрывной пулей в бок. Лежит в пятой палате.
Зайцев сразу отошел от Пономарева. Показалось, что в зале померк свет и куда-то вдаль ушли все звуки. Он подозвал Филиппова, Афонин тоже подошел к ним.
— Ты, Афонин, оставайся, мы обернемся до кино, — не своим голосом сказал Зайцев.
Но Афонин не хотел отставать от новых друзей. Все трое молчали, пока не вошли в госпиталь. Госпиталь был недалеко, меньше чем в кабельтове от Дома флота. Они успеют вернуться до начала сеанса. Они уже наспех условились о новой встрече с девушками, которым объяснили, в чем дело и теперь думали совсем о другом.
Войдя в белую приемную госпиталя, моряки попросили у дежурного врача разрешения навестить корабельного друга.
Москаленко лежал на угловой койке в длинной, затемненной черными шторами палате. Его лицо стало желтовато-прозрачным, обтянулись высокие скулы и большой красивый лоб. Зайцев и Филиппов с трудом признали закадычного друга.
— А комиссар-то здесь, матросы! — шепнул Афонин.
И точно — на стуле, около койки, сидел старший лейтенант Снегирев, так же как и они, одетый в больничный белый халат.
— А вот и корабельная делегация, — как всегда весело, сказал старший лейтенант. — Ну, орлы, стало быть, я пойду. А вы поправляйтесь скорей, Москаленко! Только выздоровеете, мы вас снова на корабль перетянем. Вам, видно, морской воздух необходим.
И он подмигнул так весело и лукаво, что Москаленко улыбнулся во второй раз. В первый раз лицо его просияло улыбкой, когда он увидел Филиппова и Зайцева, вошедших в палату.
— Ну, как она, жизнь-то, Павло? — сказал Зайцев, протягивая руку. — Значит, говоришь, ранен?
Филиппов не сказал ничего. Он смотрел и смотрел — и не мог выговорить ни слова, только взял в свои красные, обветренные руки и крепко сжал костлявые пальцы раненого.
— Видите, друзья, подкосился немножко. Разрывная пуля, — сказал Москаленко, не шевелясь, лихорадочно блестя глазами.
Старший лейтенант уже выходил из палаты. Зайцев придвинул к себе его стул, но не сел, тоже глядел на неподвижную фигуру друга, чуть обрисовывающуюся под байковым одеялом. Почему он такой неподвижный? Только голова шевелится на тонкой шее и лоб стал страшно выпуклым и желтым, будто вылепленным из воска.
— И на койку можно сесть, — сказал Москаленко, слабыми пальцами поправляя одеяло. — Садись, Дима.
— А вот мы сейчас развернемся, — сказал Дима Филиппов. Он произнес это с трудом, судорога стиснула и не отпускала горло.
Он отвернулся, не мог смотреть на этот выпуклый лоб и неподвижное тело. Он сейчас успокоится, но пока судорога стиснула и не отпускала горло.
Афонин сел на стул, а Зайцев на койку. Зайцев держал в руке пальцы Москаленко.
— Значит, они тебя в бок? А ты, верно, тоже покрошил не мало?
— Мы Черный Шлем штурмовали, — сказал Москаленко. Его щеки порозовели, он снова стал похож на прежнего красавца-плясуна. — Как дрались наши орлы, как дрались! Ты, Ваня, сам знаешь, ты там был, а описать... может быть, когда-нибудь опишут... — Он помолчал, прикрыл веками блестящие глаза. — Вы мне сперва скажите, как «Громовой»? Помнишь, он нам в сопках ночами снился. Ласточка наша родная!
— Живет «Громовой!» Мы по берегу стреляли, а сейчас только из дозора... Может быть... — Зайцев осекся, глянул на лежащих кругом раненых: конечно, все свои люди, а все-таки о корабельных делах помолчу. — Я тебе, Павло, потом подробно все расскажу... Жаль, не знали мы, что ты здесь. Мы бы тебе шоколаду принесли. Теперь дают вместо папирос некурящим. Я бы расстарался. Папиросы-то есть у тебя?
— Махорку дают, да вот и старший лейтенант принес сигареты.
— А вот и шоколад, — сказал неожиданно Афонин, Он вытащил из кармана брюк полплитки в блестящей бумаге. — Ешьте, товарищ Москаленко, у меня лишний...
— Ешь! — радостно подхватил Зайцев. — Он, бродяга все равно его для девушек припас. Ему не нужно — он и так красивый.
— Спасибо, — почти прошептал Москаленко. Он снова начал бледнеть, откинулся на подушки. — Я о тебе, Зайцев, много думал. И о тебе, Дима. И о Мише Старостине. Цел Старостин?
— Жив-здоров Старостин, — сказал Зайцев. — Он теперь командир лучшего орудия.
— В последние дни наши корабли много с моря били, — тихо продолжал Москаленко. — Лежу в секрете и думаю: это «Громовой». По голосу узнаю.
— Постой, постой, — сказал, наконец, Филиппов. — Наверно, мы это и били! Перед самым наступлением много стреляли.
— Товарищи! — сказал вдруг Афонин. Он косился на часики, выступавшие из-под рукава фланелевки Зайцева. — В кино-то не опоздаем?
— А ты иди один, — злым шепотом сказал Зайцев. — Билеты у тебя, ты иди...
— Все взглянули на Москаленко, как будто не слышавшего их, лежавшего откинув голову, вытянув руки вдоль тела. Какая картина? — каким-то особенным, чужим голосом сказал Москаленко. — Давно я кино не смотрел. Вы, друзья, конечно, идите, не задерживайтесь из-за меня.
— Мы с Зайцевым еще посидим, — решительно сказал Филиппов. — Время есть. И крутят сегодня какую-то американскую дрянь. Была бы наша картина!
Москаленко лежал по-прежнему, но напряженность сошла с его лица.
— Во время тревог здесь плохо, — сказал он. — Кто ходить может, те прямым курсом в скалу, а мне нельзя. Вот лежишь и ждешь, пока на тебя бомба не капнет. На фронте — другое: там как ни охоте: следишь за ним, если снизится очень — ударишь. У нас недавно один боец «мессершмитт» из пулемета сбил. Ей-богу! А тут лежишь, слушаешь.
— А вот и они здесь! — перебил Зайцев. — Легки на помине.
Откуда-то из страшного далека, пробиваясь сквозь наглухо закрытые, затемненные окна, слышался надрывный рев сирен. Раненые поднимались с коек, накидывали байковые халаты, брали костыли...
— Вот, стало быть, и вам пора идти, — прежним равнодушным голосом сказал Москаленко.
— Накрылось наше кино. А ты торопился! — почти одновременно сказал Зайцев Афонину, не вставая с койки.
Тоскливый рев сирен продолжался. Унылый, нарастающий, выматывающий душу звук. К нему примешались мерный рокот моторов, торопливое и уверенное хлопанье зениток.
Палата уже опустела. В дверь заглянула сестра. Широкая, в длинном халате, подчеркивающем могучие контуры ее тела.
— Это что еще за собрание? Все в скалу! Посетителям сейчас здесь вообще не положено... Дежурный врач разрешил? А он вам разрешил во время тревог в убежище не идти?
— Разрешил, — с апломбом сказал Зайцев. — А вы, сестрица присядьте с нами. Мы здесь до отбоя. Никому не помешаем. Шоколадку? А может быть, папироску? Или вы тоже в скалу?
— Мне в скалу нельзя, — угрюмо сказала сестра. — Я дежурная по этажу. А вот если вы не уйдете, — честное краснофлотское, вызову дежурного врача, заработаете губу за неподчинение приказам.
— Это вы в своем праве, сестрица, — галантно произнес Зайцев. — А с другой стороны, возникает вопрос... Да вы присядьте, обсудим, как боевые друзья...
— Вот пойду и доложу дежурному врачу, — сказала сестра, исчезая в дверях.
— О чем разговор! — жалобно крикнул Зайцев. — Сидите ребята, сейчас улажу дело.
Он догнал сестру в длинном, ярко освещенном пустом коридоре, пошел рядом с ней.
— Если вы такая принципиальная, — с отчаянием сказал Зайцев у — если вы на принцип хотите: командуйте — на руках вынесем друга в скалу. Понимать нужно, каково ему здесь. Носилки дайте, мигом снесем.
Сестра остановилась. Ее толстощекое лицо было грустно, строго смотрели маленькие глазки.
— Нельзя его трогать, понятно тебе? — раздельно сказала сестра. — Две операции ему делали, весь бок вырван, нагноение, гипсу наложить нельзя. И шевелить его врач запретил. Что ж ты думаешь, мы не люди? Не снесли бы парня в убежище?
— Понятно, — сказал Зайцев.
Он больше не смотрел на сестру. Вернулся в палату немного медленнее, чем обычно. Перед дверью провел рукой вдоль потемневшего лица, точно надевая на него прежнюю маску веселья.
«Раз, раз, раз», — все ближе хлестали зенитки. Громыхнул тяжелый взрыв, как будто шатнулась стена, мигнули лампочки, легкая пленка извести выбелила проход между койками.
— Все улажено с сестрой, — весело сказал Зайцев, садясь рядом с Москаленко. — Так вот, по вопросу о «Громовом»...
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
— Пожалуйста, ну пожалуйста! — все крепче сжимая локоть девушки, говорил Михаил.
Они остановились у заснеженного, чуть различимого в морозном ветреном мраке крыльца. Прожектор берегового поста снова скользил по небу. Высоко-высоко, в самом зените, тонкий луч замер. Упершись в облачко, будто плавился фиолетовым расплющенным концом.
Луч постоял неподвижно, медленно скользнул вниз, скрылся за невидимой сопкой. И с другой стороны узкое световое лезвие взметнулось вверх, подрожало в небе, нерешительно ушло за горизонт.
— Опять, верно, летает, — сказала Аня.
— Объект вроде вашего не так легко пробомбить, — отозвался Михаил. — Разве только с пикированья, как на той неделе... Что ж, так и не зайдем к тебе?
Уже второй час она мучила его, водя по заснеженным улицам базы. Он застал ее дома, но у нее сидела подруга. Аня сразу предложила пойти подышать свежим воздухом в такую славную погоду. Они гуляли, но Михаил не болтал на этот раз о всяких пустяках, не признавался ей снова в любви, а расспрашивал Аню о ее жизни. Ни слова не сказал о своей любви, только ненароком всматривался в ее худощавое, милое лицо.
И она разговорилась доверчиво и серьезно, без обычных отшучиваний, к которым привыкла в легких разговорах с ребятами. Они совсем промерзли, вернулись к ее дому, но Аня не хотела заходить внутрь, а время уходило, с каждой минутой шло все быстрее.
— Не доверяешь, Аня? — с болью спросил Михаил.
Он встал так, что совсем близко, на фоне темных, отполированных полярными ветрами досок крыльца, белело ее лицо, оттененное круглой шапочкой, сдвинутой немного назад. Она рванулась к ступенькам, но он нежно и крепко держал ее за локоть.
— Мне скоро на дежурство пора, — тихо сказала Аня. Вновь попыталась освободить руку, и это усилие стало будто пределом ее сопротивления. Она хотела остаться одна. Ей нужно было многое обдумать. Вот перестал говорить обычные любовные слова, расспрашивал о ее мечтах и стремлениях и сразу стал как-то особенно дорог... Ей было очень трудно противоречить ему.
— Ты меня сейчас отпусти, Миша... Мы завтра повидаемся снова...
— Что? — переспросил Михаил.
Он туговато слышал после недавнего обстрела побережья, когда его оглушило сверху второе орудие главного калибра. С тех пор мир звуков как бы задернулся легкой завесой, в ушах надоедливо стоял тоненький, надрывный звон.
Но и он, конечно, услышал грохот выстрела, раскатившегося со стороны залива. Световая парабола, взлетев от воды, круто прорезала небо. Несколько мгновений тишины — и снова выстрел, снова унесся вверх трассирующий голубой снаряд.
— Видно, «Триста вторая» пришла, — возбужденно оказала Аня. — Два корабля потопили.
Они по-прежнему стояли тесно друг к другу, но Михаил почувствовал: она сразу внутренне отдалилась от него.
— Пожалуй, еще стрельнут, — сказала Аня, всматриваясь в сторону пирса.
Два выстрела с подводной лодки — весть о двух потопленных вражеских кораблях. Конечно, подводники, в глазах девушек, побивали всех. У них громкая слава, ордена, уже не говоря о том, что они, действительно, все как на подбор: бесстрашные, культурные, развитые ребята... Может быть, как раз на этой лодке пришел Анин избранник.
Лодка больше не стреляла. Густая ветреная мгла сомкнулась над тем местом, где скользит сейчас высокая ромбообразная рубка. Стоя у маленькой пушки, подводники вглядываются в родной затемненный берег.
— Может, у тебя на «Триста второй» кто есть? — с усилием произнес Михаил. — Ты мне прямо скажи. Я тебя, Анюта, неволить не хочу. Если любишь кого, вашего курса пересекать не стану.
— Я бы сейчас любого расцеловала с «Триста второй». — В тихом голосе Ани прозвучал подлинный восторг. — Победа-то какая, Миша! Два фашистских корабля!
— А если никого другого не любишь... — Старостин не мог сдержаться, близко наклонился к ней. — Знаешь, как нам в море трудно бывает... Знаешь, как сердце веселится, когда тебя в базе любимая девушка ждет? Я о тебе в море всегда думаю.
— И я о тебе думаю, Миша, — мягко сказала Аня. Михаил, глядя неотрывно, вслушивался изо всех сил. — Разве я, Миша, не понимаю, как вам трудно, какая война идет. Мы, девушки, тоже кое-что понимаем... Только не будем опять об этом... Не за тем я сюда приехала, чтобы замуж выйти, — совсем по-другому, застенчивым, горячим шепотом добавила она.
— Я этого и не думаю, Аня, — жарко вымолвил Михаил. — Но уж коли встретились, понимаем друг друга... Я так понимаю, Анюта, что тебе слово как боевой подруге даю и никогда не нарушу. И ты мне дай слово.
Он обхватил Анины плечи, запрокинул голову. Чувствовал под рукой мягкую прядь волос, грубый мех воротника. Ее нежная, прохладная щека скользнула из-под его губ.
— Мы советские люди, нам друг с другом играть не приходится. Скажи сейчас: хочешь мне жизнь облегчить?
Слова, так просто и задушевно сказанные старшим лейтенантом, всплывали в памяти, страстно срывались в темноту:
— Подхожу ли тебе как друг, как человека ценишь меня? Я тебя, Аня, все больше ценю как верного друга...
Он видел, что она все ближе приникает к нему, ее полузакрытые глаза совсем вплотную мерцают теплой чернью. Огромная нежность переполняла его сердце.
— Я тебе с Новой Земли чернобурку привезу, — прошептал ей в самое ухо. — Слово моряка — куплю самую лучшую.
Неожиданно и резко рванувшись, она высвободилась из его рук, взбежала на крыльцо.
«Обиделась... — похолодел Михаил. — Ясно — за чернобурку! Хорош я: русский человек, коммунист, а бухнул, как американский пижон. То — боевая подруга, а то — чернобурка»...
— Ты только, Анюта, не обижайся, — отчаянно сказал он. — Сморозил про чернобурку... Я же понимаю, ты не такая... Я от чистого сердца...
Она смутно темнела над поручнями крыльца: тоненькая прямая фигурка на фоне запорошенной снегом стены.
— Завтра приходи, — сказала отрывисто Аня, и ее голос прозвучал по-новому — холодно и чуждо. — Мне на дежурство пора.
Михаил взбежал по ступенькам, взял ее за руку.
Она отстранилась, но не очень, молчала, глядела в его яркие, пристальные, правдивые глаза. Опять совсем близко чувствовала его дыханье.
— Не сердишься, Аня? — по-прежнему отчаянно сказал Михаил. — Я же понимаю, за такие слова... Это американцы своих девушек на шелковые чулки и всякое барахло ловят... Ты пойми: просто увидел, только теперь — раньше как-то глаз не доходил — у тебя воротник на шубке неважный, тебя в нем нашими ветрами насмерть просвистеть может...
«Глупый, глупый, — думала Аня. — Как могу на него обижаться! Если бы кто другой... А он это от любви сказал, правильно, что от чистого сердца... Он добрый... С виду хмурый, строгий, а какой добрый... Но как сделать, чтоб он ушел? Не могу еще решиться... Не хочу выходить замуж. Я же ему объяснила, что не за тем мы с другими комсомолками приехали сюда...
— Анюта! — страстно, нежно, вопросительно в который раз повторил Михаил ее имя.
«Если не уйдет сейчас, позову его к себе, — думала Аня. — Он хороший, близкий, самый родной... Никто еще не говорил со мной так... Он снова в море уходит на днях, может быть, на верную смерть... Они все уходят в море, может быть, на верную смерть. Но этот самый близкий, любимый. Мне все труднее расставаться с ним».
— Завтра приходи, — снова упрямо сказала вслух. — До завтра недолго.
«Нельзя сказать ей! — подумал Михаил, и сразу озноб пробежал по спине и бросило в жар. — Нельзя сказать ей, что, наверное, уйдем нынче ночью! По всем признакам уйдем нынче ночью, на обстрел берегов... А был бы другой разговор! Хотя бы намекнуть? Нет, командир всегда предупреждает: каждый выход — военная тайна, скажешь одной — пойдет по всей базе... Еще имею больше часа, должен вернуться на корабль в двадцать ноль ноль... Хочу получить сейчас же ее крепкое слово, не могу уйти просто так...»
Но он молчал, ни слова не сказал о корабле. Нет, никаких намеков! Будь что будет... Она скользнула внутрь, закрылась наружная дверь на тяжелом блоке. Он шагнул следом — в темноту крыльца, нащупал дверь в квартиру.
Прихожая была освещена. За одной дверью пело радио, за другой стояла полная тишина.
— Аня, — сказал Михаил, — впусти на минутку.
За дверью молчание. Заперлась, наверное, на ключ. Михаил нажал ручку. Конечно, заперлась на ключ.
— Аня, впусти на минутку, Вдруг у него сжалось сердце: за дверью послышалось всхлипыванье, тихий, беспомощный плач. Он стоял, замерев, в маленькой пустой прихожей, в своей шинели с начищенными пуговицами, в проледеневших хромовых ботинках. Плач прекратился. И музыка по радио прекратилась, оборвавшись мягко и внезапно.
— Сейчас по радио тревогу объявят, — громко сказал Михаил. — Слышь, Аня? Все равно в убежище идти.
И верно: снаружи, со стороны пирса, густо завыл буксир. И тотчас что-то щелкнуло в приемнике.
— Внимание! Говорит штаб противовоздушной обороны. Внимание! Воздушная тревога.
Михаил выбежал на крыльцо. С окрестных сопок били зенитки. Как всегда — будто торопливое хлопанье огромного огненного бича. Внизу было темно, база молчала, затаилась в горах, и только в стороне скрещивались медленно летящие малиновые шарики, расцветали оранжевые язычки разрывов.
Все — как обычно. Но вот наступил день. Фантастический зеленовато-голубой мертвенный свет залил окрестности.
Шипящая огненная тарелка медленно опускалась над деревянными домиками базы. Она плыла в небе, как плоская световая медуза, и даже сквозь грохот стрельбы и рокот самолетов было слышно ее шипенье.
Михаил рванулся в подъезд. Но Аня уже стояла рядом с ним. Кутаясь в свою шубку, смотрела на небо.
— Осветительные кидает! — крикнул Михаил. — С осветительными дело хуже. Я на корабль, Аня!
Он еще раз оглянулся, сбегая с крыльца. В неестественном свете ракеты ее лицо казалось очень худым и трогательно близким.
— Теперь в убежище не успеешь, — крикнул Михаил на бегу. — Услышишь бомбу, ложись у дома за сугроб.
Ракета шипела. Раскаленные шарики снарядов летели теперь прямо к ней, коснулись ее, она медленно рассыпалась в небе. Но рядом повисла вторая. Михаил бежал стремглав. Ноги сразу согрелись, стало гулко стучать сердце, своим стуком заглушая все остальные звуки. В первый раз Гитлер бросил осветительные над самой базой, над его родным кораблем...
— Искать самолеты врага, без моего приказа не стрелять, — четко и торопливо сказал капитан-лейтенант Ларионов, взбежав на мостик «Громового». — Гордеев, передайте по всем кораблям.
— Есть передать по всем кораблям! — отозвался Гордеев.
Весь эсминец до мельчайших деталей был залит дрожащим, мертвенным светом ракеты. Звенела стальная палуба, экипаж разбегался по боевым постам. Сидя в кожаных креслицах, похожих на велосипедные седла, зенитчики крутили штурвалы наводки, старались поймать самолеты в перекрестья прицелов. Прямо вверх были устремлены раструбы длинных, узких стволов.
Тени, густые, будто нарисованные тушью, падали от надстроек и механизмов. Сигнальщики всматривались в небо; телефонист стоял у нактоуза; провода наушников, как круглые щупальца, бежали по палубе.
К счастью, был отлив. «Громовой» и другие корабли почти не выступали над стенкой.
— Вижу самолет противника! — доложил старшина Гордеев.
— Вижу самолет противника! — крикнул сигнальщик с другого крыла.
— Без приказа стрельбу не открывать! — повторил Ларионов.
Первый раз врагу удалось повесить ракеты почти над самой базой. Но он едва ли видит корабли, едва ли видит маленькую кучку домов, затерянную в однообразных скалах. «Он может бомбить по площади, по очертаниям залива, но это уже не то. Это уже не то!» — думал капитан-лейтенант Ларионов.
Старостин взбежал на корабль. Его веки горели, из-под меха ушанки стекали на глаза жгучие струйки пота. Он пробежал к первому орудию, поднявшему высоко вверх белый могучий ствол.
— Порядок, старшина, — сказал замочный Сергеев. Одним взглядом Старостин охватил все. Брезент с казенной части снят, барашки кранцев отвернуты, снаряды лежат на матике возле щита.
— Дульную пробку вынуть не забыл? — спросил Старостин.
Он сказал это больше как утверждение, чем как вопрос. Уже видел: пробка с пятиконечной звездой, укрывающая дуло от снега и брызг, снята, как положено по уставу.
Всю дорогу его мучила мысль, не забыли ли матросы снять пробку. На одном из кораблей был случай: впопыхах забыли снять пробку; спохватились уже в последний момент, все орудие могло разнести.
— Обижаете, старшина, — сказал Сергеев. Его голова была запрокинута, он смотрел на плавящуюся в небе тарелку.
— Какие приказы были? — спросил Старостин, становясь на место. Запальные трубки блестели в пазах холщевого пояса, обхватывающего талию Сергеева. Старостин еще раз окинул орудие взглядом. Все готово к стрельбе.
— Искать самолеты, без приказа стрельбу не открывать, сам командир с мостика по радио приказал, — сказал вполголоса первый наводчик.
— Есть искать самолеты, стрельбу не открывать, — повторил Старостин. Он уловил недоумение в голосе наводчика, но повторил приказ как само собой разумеющееся дело.
— Недавно над Мурманском как дали из главного калибра — от «юнкерса» только щепки полетели...
— Разговорчики! — крикнул Старостин.
У орудия была тишина. Наводчики припали к оптическим приборам. Морозный воздух гудел близким громом вражеских самолетов.
— Вижу «юнкерс», — задыхающимся топотом сказал наводчик Мусин. — Идет курсом на зюйд.
— Держать в прицеле, — приказал Старостин.
Он тоже видел самолеты, поймал их в окуляры бинокля. Они шли на большой скорости, чуть поблескивая плоскостями в прожекторном свете. Они были высоко, но не так высоко, чтобы не достать их главным калибром. Его сердце стучало быстро и глухо, пальцы до боли сжали бинокль.
Запеленговали ли они корабли?
Ларионов тоже видел самолеты в бинокль. Обнаружили ли они корабли? Если обнаружили, нужно стрелять. Если нет — нельзя вспышками привлекать их внимание. «Смелый» тоже не стреляет. Командир «Смелого» слышал его приказ. Он старший на рейде — его приказу сейчас повинуются все. Главное — не обнаружить пирс, у которого сосредоточено столько кораблей.
Тяжелый взрыв... второй... третий... Бомбы рвутся в стороне, их сбросили по площади без прицела.
Снегирев стоял в двух шагах от командира. Он увидел, как улыбка пробежала по строгому, резко очерченному лицу. Увидел это улыбающееся, зеленовато-желтое лицо, и вдруг оно исчезло в темноте. Ракеты погасли, темнота залила все.
— Выдержали характер, товарищ капитан-лейтенант!
Ларионов провел рукой по лицу. Лицо было мокро от пота, и во рту солоноватый вкус крови. «Неужели я закусил до крови губу? — подумал Ларионов. — Ребячество какое».
У него была манера прикусывать губу, так же он прикусил ее во время того трагического похода на лодке.
— Жаль, ушли самолеты! — сказал рядом голос вахтенного офицера.
На вахте был лейтенант Лузгин, командир зенитной батареи; Снегиреву запомнилось его высоко запрокинутое лицо, вцепившиеся в черную гладь бинокля пальцы, суставы, побелевшие от напряжения.
— Ударить бы всеми стволами, открыть бы по ним огонь! — горько сказал Лузгин.
— А вы не понимаете, почему мы не открыли огня? — обычным своим бесстрастным голосом ответил Ларионов. Он стоял близко к открытому шкафчику с микрофоном и как бы ненароком его голос донесся до каждого боевого поста. — Видели ли они пирс с кораблями? Едва ли. Ракеты горели недолго, не над самой базой. А открой мы стрельбу — запеленговали бы нас по вспышкам. Мы не стреляли, но комендоры «Громового» всегда успели бы вовремя открыть огонь. Понятно, лейтенант?
— Так точно, понятно, — сказал лейтенант Лузгин. Они стояли почти рядом в густой, черной, морозной тишине. «Осторожность и расчет, только расчет и холодная осторожность — вот он весь капитан-лейтенант!» — думал с неприязнью Лузгин. Это ему было не по душе. Он недавно приехал на флот, ему хотелось ярких подвигов, хотелось видеть горящие, падающие в море самолеты, пылающие вражеские корабли...
— Стой! Кто идет? — спросил часовой у трапа.
— Свои. Филиппов, Афонин, Зайцев, — ответил торопливый голос Зайцева. Трое сбежали по сходням, бросились к своим боевым постам.
Они просидели с Москаленко все время тревоги, не видели осветительных ракет над крышами базы. А потом бежали на корабль в полной темноте, в неизвестности, в тревоге: не случилось ли чего-нибудь с «Громовым»?
Афонин прошел на мостик, стал на свой наблюдательный пункт.
— И не разу не ударили по гадам? — сказал Афонин с болью и обидой в голосе, стирая с Лица пот. — Подбить бы пару самолетов, заказать им летать сюда. Почему не стреляли?
— А ты не понимаешь почему? — услышал он рассудительный голос Гордеева. — Недолго горели ракеты, не над самой базой. А открой мы стрельбу — запеленговали бы нас по вспышкам. Теперь понятно тебе это дело?
ГЛАВА ПЯТАЯ
Скалы, ущелья, ледники... Неустанные белые вихри крутятся над обрывами черных, отшлифованных ветром вершин. В ущельях лежат снега, тянутся пологие подъемы и скаты. И снова сопка огромными ступенями устремляется в туманное облачное небо, и снова блестят ледники, как широкие, взметнувшиеся к небу реки.
А внизу глухой рев океана, вспененная дикая вода, штормовые туманные дали, неустанный прибой бешеного Баренцева моря.
И опять сопки, как снеговые миражи, уходящие вдаль, громоздящиеся друг за другом, озаренные артиллерийским и ракетным огнем.
Кольский полуостров, хребет Муста-Тунтури, Рыбачий и Средний — линия Заполярного фронта.
Сюда в первые часы войны двинулись из Скандинавии фашистские горно-егерские части. Они карабкались по скалам, прокладывали в сопках дороги, спускались с парашютами, поддерживаемые бомбежками воздушных армий. Тренированные в баварских и австрийских Альпах, одним броском захватившие Крит, оккупировавшие норвежские порты, несущие на рукавах черные свастики и на кепи — желтые цветы эдельвейса. Гордящиеся медалями за взятие Нарвика и Крита.
Жестокие, тяжелодумные, выносливые парни, привыкшие повиноваться, привыкшие легко побеждать, они приучились презирать врага, они легко били французов, норвежцев, англичан.
Им дали приказ: форсировать полярные горы, занять Мурманск, захватить базы Северного флота, одним ударом кончить войну в Заполярье.
И они уверенно двинулись вперед, прошли несколько миль и сшиблись с советскими войсками — надменные фашистские головорезы. Их подымали в психические атаки. Они шли во весь рост, сомкнутым строем, с автоматами, прижатыми к животам. Шли в зеленеющих теплых долинах, под солнцем короткого полярного лета.
Но наступило то, чего еще ни разу не испытывали они за все месяцы фантастически легкой войны в Европе и в африканских пустынях. Их отбросили назад. Одна долина, усеянная их телами, так и стала с тех пор называться Долиной смерти.
Их отбросили назад, и они стали окапываться на горных вершинах, строить долговременные укрепления, готовиться к жестокой полярной зиме. И они сидят там месяц за месяцем, забившись в гранит, прикрытые накатами бревен, минными полями, рядами колючей проволоки под высоким напряжением...
Высота Черный Шлем. Когда Калугин ездил к разведчикам на передовую, он видел издали эту высоту: гранитную, повитую туманами сопку, с вершиной, закрытой облаками. Ее назвали Черным Шлемом потому, что весь снег зимой, всю зелень летом с нее сорвали залпы батарей, от разрывов снарядов закоптились и почернели ее отвесные склоны.
И вот теперь идет новый штурм этой высоты. Решающий, беспощадный штурм. Высота Черный Шлем — вот сейчас цель для ударов советской пехоты и корабельной артиллерии...
Калугин читал корреспонденцию Кисина. Пахнущие свежей типографской краской строки на развернутом газетном листе:
СЛАВА МОРСКОЙ ПЕХОТЕ! Третьи сутки над занесенными снегом сопками, в ясные, короткие дни и в лунные вьюжные ночи полыхают зарева от минометных и артиллерийских залпов, смешиваясь на горизонте с фонтанами трассирующих снарядов и пуль. Я пишу эти строки под плащ-палаткой, растянутой между сугробами, во время короткого отдыха части автоматчиков, которые сейчас снова пойдут на штурм высоты. Идет артиллерийская подготовка. Вьюга заносит Черный Шлем, я снова снаряды обнажают его гранитные склоны. С моря бьют наши эсминцы, с занятых нами отвесных скатов — легкие орудия и минометы. И таким же огнем отвечают нам немцы. Уже несколько раз переходили из рук в руки вершины Черного Шлема, вчера форсированные нашими разведчиками. Об этом внезапном ударе с моря будут писать поэмы и песни, но сейчас я хочу рассказать о нем в торопливых корреспондентских строках. Разведчики шли в одних гимнастерках. Плащ-палатки в скатках через плечо, в руках автоматы, вокруг пояса у каждого несколько гранат, неизменный кинжал для рукопашного боя. Это было ночью, и в лунном зеленоватом свете огромная сопка вставала, как отвесная стена. Фашистский гарнизон спал. И в голову не приходило фрицам, что в такую лунную ночь наша армия начнет наступление! Разведчики решили форсировать сопку с почти отвесного, неприступного ската. Двухсотметровая высота — это как десять шестиэтажных домов, поставленных друг на друга! И в то время, как автоматчики подкрадывались с пологой стороны, шли в сугробах, порой проваливаясь в снег по пояс, разведчики стали карабкаться по скользким, обледенелым уступам. Один поскользнулся, повис над пропастью. Но он не вскрикнул, не позвал на помощь. — Осторожнее, друзья, — шептал командир, — главное — застать их врасплох... Вот первый разведчик вскарабкался наверх, приник к камням, невдалеке от часового. Это был сержант Николай Петров, пехотинец, бившийся с немцами под Минском, под Смоленском, под Москвой, а теперь переброшенный на Север. Рядом с ним полз Павло Москаленко — моряк с эсминца «Громовой». Серые очертания блиндажей и землянок вырисовывались перед ними. — Вер да? — всматриваясь в ночь, крикнул немецкий часовой. Он услышал шорох. Напряжение и страх были в его голосе. Петров бросил гранату. Ослепительным, дымно-красным пламенем полыхнула ночь. — Североморцы, за мной! — крикнул командир. Из блиндажей началась беглая стрельба. Длинные языки пламени взвивались из-за каменной кладки. — Вперед, русские матросы! — крикнул Павло Москаленко. Разведчики ворвались в блиндажи. В пламени выстрелов блестели широкие стволы орудий, черные крылья одноглавых орлов мелькали на шинелях немецких артиллеристов... В это время с другой стороны автоматчики ворвались на высоту. Высокий артиллерист ухватился за автомат красноармейца Акопа Акопяна, схватил Акопяна за горло. Сзади бежал корабельный кок Виталий Мартынов: в кулаке финка, ремень автомата на шее. Его шерстяной подшлемник окружал разгоряченное лицо. Он с размаху ударил фашиста в скулу, его финка вонзилась в тело врага. Разведчики и автоматчики соединились на высоте. И с тех пор непрерывно длится бой. Несколько раз ураганный огонь противника заставлял наших бойцов откатываться вниз, но они снова захватывали блиндажи. Сейчас автоматчики отошли, готовясь к новому штурму. Враг подтягивает все новые силы, но наши воины уверены в победе. Мы знаем: мы вырвем у врага высоту Черный Шлем. Вокруг меня товарищи осматривают оружие, готовят к бою гранаты. Снова гудят над нами снаряды североморских кораблей, заставляя немцев прижиматься к камням, расчищая нам дорогу вперед. — Вперед, к победе! За Родину, за Сталина! Вот лозунг, под которым сейчас мы снова пойдем в атаку. Слава морской пехоте!
Так кончалась корреспонденция, подписанная: «Л. Кисин».
Калугин прошелся по комнате. Присел к столу, вчитывался в свои торопливые записи. Там, в сопках, продолжается бой, пурга заносит могилу с телом Кисина, здесь он должен помочь друзьям оружием слова...
Спустя полчаса он сидел возле машинки, рядом с Ольгой Петровной. Разложил перед собой черновик. Она вложила бумагу в каретку.
— Можно начинать? — спросил Калугин.
— Пожалуйста! — она сидела очень прямо, положив на клавиатуру тонкие, бледные пальцы.
— Заголовок: «Залпы с моря», — сказал Калугин. — Текст:
«Эсминец стал на якорь в небольшой продолговатой губе. Скалистые берега поднимались в сумрачное небо. Только что светило яркое солнце, но вот низкое облако закрыло берег, подул мокрый ветер, закружился тяжелый снег, оседая на палубе и на длинных пушечных стволах.
Орудийные расчеты были на своих местах. Краснофлотцы нетерпеливо смотрели на берег. Капитан-лейтенант Ларионов вышел из штурманской рубки и взглянул на повернутые к берегу орудийные стволы...»
Калугин перестал диктовать. Стук машинки прекратился.
— Зачеркните «капитан-лейтенант Ларионов». Напишите: «командир корабля».
Она искоса взглянула на него, как будто хотела что-то спросить, но молча стерла строчку, вписала новые слова.
— «...Командир корабля глядел на ряды снарядов и зарядов, лежащих у элеватора, на блещущую смазкой сталь стреляющих приспособлений, на внимательные, строгие лица комендоров.
«Эти не подведут», — подумал он о старых боевых товарищах. Он нетерпеливо ждал сигнала с берега. Ответственная и почетная задача стояла перед кораблем в этот день...»
Снаружи завыл буксир. Воздушная тревога! В коридоре хлопали двери. Дежурный заглянул в комнату.
— В убежище, товарищ капитан!
— Сейчас пойдем, — сказал Калугин.
Старшина прикрыл дверь. Калугин взглянул на Крылову. Она сидела по-прежнему, положив пальцы на клавиши, смотря прямо перед собой, может быть, прислушиваясь к начинающейся стрельбе.
— Ну, пойдемте в убежище?
— Пойдемте, — сказала она не двигаясь.
— А может быть, сперва докончим статью? Тут немного.
За окном били зенитки. Буксиры перестали реветь. «Еще успеем добежать до скалы, — думал Калугин. — Это три минуты хода. Но нужно быстро сдать очерк».
— Давайте быстренько докончим статью...
— Давайте докончим, — охотно согласилась она.
— «Там далеко на берегу, — диктовал Калугин, — метр за метром наши бойцы отвоевывают у врага родную советскую землю. И кораблям нужно стрелять так, чтобы орудийный огонь, выжигая врага из его нор, не поражал своих. Нужно накрывать пункты, точно намеченные корректировщиками.
С берега дали корректировку. Прозвучала команда. Первый залп полыхнул в сторону вражеских укреплений. И уже краснофлотцы подхватывали новые снаряды и заряды, подавали к орудиям, снова и снова артиллеристы посылали врагу смерть за линию береговых скал. «Врага не видим, но бьем его насмерть!» — говорят комендоры «Громового».
Крылова вынула из каретки законченный лист, вставила новую бумагу. Стрельба снаружи усиливалась. Калугин видел, как слегка трепещут пальцы, поправляющие бумагу. Его сердце тоже начало биться быстрее.
«Сосредоточиться, сосредоточиться, думать только о статье! Я ведь тоже выполняю боевое задание! Нужно больше чувства, больше боевой ярости!» Он уже почти не смотрел в черновик, более яркие, более точные выражения сами приходили на ум.
— Можно продолжать? — спросила Ольга Петровна.
— Продолжаем, — сказал Калугин.
« — Ну, как дела? — спросил в аппарат командир корабля.
— Хорошо, накрываем, еще давай! — слышался далекий голос боевого товарища, следящего за результатами стрельбы. — Один больше, пять вправо!
Снова корабль содрогался от залпов, снова скользили снаряды в пушечные лотки.
— Дай десяточек еще! — слышался голос в телефоне. Как ненавидел командир корабля этих фашистских зверей, истребляемых залпами корабля, этих убийц женщин и детей, убийц его лучшего боевого товарища и друга, капитана третьего ранга Крылова...»
Машинка внезапно замолчала. Калугин опомнился: «Что я говорю, этого же не было в моих набросках...» Он взглянул на Ольгу Петровну. Она сидела очень прямая и неподвижная, казалось — побледнели даже ее губы.
— Пожалуйста, вычеркните слова: «капитана третьего ранга Крылова», — сказал смущенно Калугин.
— Нет, пусть остаются, — тихо попросила Ольга Петровна.
— Хорошо, пусть остаются, — быстро сказал Калугин, Он продолжал диктовать.
— «Час за часом корабль вел огонь. Высшую скорострельность дали моряки «Громового». Они хорошо понимают: каждая сэкономленная при подготовке выстрела секунда — лишний шанс победить врага. Недаром у нас говорят: «Кто первый накрыл цель в море, тот и победил!» А моряки «Громового» экономят на каждом выстреле от четырех до пяти секунд!
В перерыве между двумя корректировками командир артиллерийской части старший лейтенант Агафонов прошел к первому орудию. Уже давно наступило обеденное время.
Михаил Старостин снова подготовлял орудие к выстрелу. Невысокий, ловкий первый снарядный Широбоков с поразительной легкостью принял у второго снарядного тяжелый снаряд, со звоном послал его в лоток. Снаряд дослан в ствол, следом скользнул заряд, Сергеев вставил запальную трубку, захлопнул замок. Расчет ждал ревуна. — Ну как, устали? — спросил старший лейтенант. — Сейчас покушаете, — подадут к орудию обед.
— Товарищ старший лейтенант, — умоляюще произнес Старостин, — разрешите пока не обедать. Весь расчет просит!
— Мы-то поужинаем потом, — добавил один из комендоров. — Зато вот этот снаряд сейчас дадим фрицам на первое, этот на жаркое, а следующий им за компот сойдет.
И вновь гремели залпы. Ничто не могло нарушить меткости и скорострельности огня. Старший лейтенант Снегирев тут же сообщил на орудия результаты обстрела.
— С корректировочного поста передают — хорошо стреляете! Накрыт вражеский дот. Горит командный пункт. Прямое попадание в скопление противника на сопке!
И когда из-за скал появились вражеские самолеты, комендоры едва взглянули на них. Это дело зенитчиков — встретить врага точным заградительным огнем, не подпустить к кораблю.
— Мусоршмитты идут! — лишь пробормотал Сергеев, затыкая в свой широкий пояс новые запальные трубки...»
— «Мессершмитты»? — перестав писать, спросила Ольга Петровна.
— Не «мессершмитты», а мусоршмитты. От слова «мусор», — сказал нетерпеливо Калугин. Он продолжал:
«Сегодня наша газета печатает рассказы моряков с орудия Старостина — о том, как они овладевали своим мастерством, завоевали честь считаться лучшим орудийным расчетом корабля. Вы увидите из этих рассказов, что ни одного лишнего движения не должно быть в работе у пушки.
— Уже в момент наката, при непрерывной стрельбе, — рассказывает первый снарядный Широбоков, — я успеваю принять снаряд. Едва досылаю его в лоток, как второй снарядный вновь подает мне очередной снаряд. Каждый снаряд нужно досылать без лишнего усилия, но до отказа, в притирку к заднему срезу лейнера.
У меня рассчитан каждый шаг, — рассказывает замочный Сергеев. — Сделаешь лишние полшага в сторону — и уже нарушишь непрерывность движения товарищей. При подготовке выстрела ходить нужно буквально по пятам друг за другом, тогда довольно полуоборота, чтобы принять у соседнего номера снаряд или заряд. Этим экономим время и силы.
Не мало поработали артиллеристы первого орудия, чтобы добиться теперешних результатов. Каждый глубоко и всесторонне изучил материальную часть пушки. Раньше установщики прицела не совсем ясно представляли себе взаимодействие отдельных частей вертикальной и горизонтальной наводки. Командир боевой части провел ряд занятий у орудия, по чертежам разъяснил комендорам взаимодействие механизмов.
Сейчас любой боец первого орудия может заменить товарища. Перед замочным Сергеевым была поставлена задача усвоить обязанности установщика прицела. Старостин часами отрабатывал с ним действия на боевом посту, помог отлично изучить оптику, навыки установщика прицела...
Зорко следят на «Громовом» за готовностью орудий к бою. В одном из зимних походов корабль попал в большой шторм. Волны заливали верхнюю палубу, обледенело стреляющее приспособление первого орудия. Комендоры, несмотря на шторм, тут же разобрали «стрелялку», очистили ее ото льда. А теперь так укрывают казенную часть пушки, что при любом шторме ни капли воды не проникнет к механизмам.
Часто в походе командир корабля приказывает дать сигнал учебной боевой тревоги. Гремят колокола громкого боя. Расчеты бегут к орудиям, работают с приборами наводки. В густой тьме на скользкой, качающейся палубе молниеносно подносят боезапас. Иногда волны обдают людей с головой, но они так же четко продолжают работать.
А когда корабль возвращается в базу, краснофлотцы часами — иногда в густой морозной мгле — упражняются на стенке, у тренировочного станка заряжания. Тяжелые болванки, каждая весом с орудийный снаряд, перелетают из рук в руки, скользят в лоток тренажера. Этим еще больше улучшается четкость работы орудийных расчетов, слаженность движений, доведенная до автоматизма.
Расчет Старостина берет от замечательной нашей техники все, что она может дать, ведет за собой остальные орудийные расчеты «Громового», Комендоры других кораблей! Перенимайте опыт артиллеристов Старостина! Пусть знают бойцы сухопутья: моряки не жалеют сил, чтобы помочь героическим действиям наших армий, приблизить срок окончательного разгрома врага!»
— Все, — сказал Калугин. — Поставьте подпись.
Ее легкие пальцы еще раз пробежали по клавиатуре, и она стала вынимать лист из каретки.
Калугин не смотрел на нее. Молча сложил страницы, просматривал, положив на край стола.
— Много ошибок? — рассеянно спросила Ольга Петровна.
— Нет, ничего... Тут буквы заскакивают...
— Это такая машинка. Ее уже на свалку пора. С ней только я обращаться умею.
Она встала, подошла к затянутому черной бумагой окну, слушала треск зениток.
— Ну, теперь пойдем в убежище.
— Теперь уже поздно, — сказал Калугин. — Меня комендантский патруль задержит.
Он по-прежнему не смотрел на нее, правил статью с подчеркнутым вниманием. «Дернуло меня за язык упомянуть о ее муже! После того как обещал Ларионову... после того как узнал всю эту историю!»
— Ну, спасибо за перепечатку, Ольга Петровна. Нужно нести очерк майору... Вы бы отошли от окна... Если поблизости бомба, ударит осколками или воздушной волной...
Она молчала, повернувшись к окну. Калугин быстро вышел в коридор. Майор, верно, тоже не пошел в убежище, готовит материал в номер... И точно: в большой комнате боевого отдела майор сидел, склонившись над столом, что-то старательно писал на полях перечеркнутой страницы.
— Вот очерк, товарищ майор.
— Давайте!
Не глядя, майор протянул руку, положил листки рядом с собой.
— Кончу обрабатывать это гениальное произведение и примусь за ваше. Вы почему не в убежище?
— Писал, а теперь, верно, скоро отбой тревоги.
Когда объявляют тревогу, все военнослужащие, свободные от вахт, должны быть в убежище, — наставительно сказал майор. — Теперь на корабль, за аттестатом?
— Нет, побуду еще здесь. Нужно редактору показать стихи... моего автора... Я думаю, «Громовой» простоит здесь ночь?
— Не знаю, — угрюмо сказал майор. — А если бы и знал, не сообщил бы.
Навалившись на стол, нагнув колючий затылок, он тщательно перечеркнул очередную страницу, стал выписывать на полях новую объемистую фразу.
Калугин вышел в коридор. Старшина — дежурный по пожарной охране — взглянул на него с упреком:
— Воздушная тревога, товарищ начальник. В помещении быть не положено.
«Выйду наружу, постою у крыльца, — подумал Калугин. — Да, фуражка! Фуражку оставил в машинном бюро...»
Ольга Петровна по-прежнему стояла у окна. Калугин надел фуражку.
— Что вы знаете о капитане третьего ранга Крылове? — вдруг спросила она.
Калугин остановился. Она резко повернулась к нему, ее глаза глубоко ушли под изогнутые, густые ресницы, во всей позе был требовательный, страстный вопрос.
— Вам рассказал об этом капитан-лейтенант Ларионов?
— Вы напрасно обидели капитан-лейтенанта, — медленно сказал Калугин. Не хотел нарушить слово, данное командиру «Громового», но нужно было ответить на прямо поставленный вопрос.
— Да... напрасно обидела... — как эхо, отозвалась Ольга Петровна.
Она оперлась рукой на столик машинки, слегка откинулась назад. Узкий кружевной воротничок свободно охватывал хрупкую шею. На фотокарточке она была полней и моложе, но большая одухотворенность жила теперь на худощавом, бледном лице.
— Вы знаете, сколько времени я ждала мужа? Больше всего меня мучила мысль, что товарищи оставили его одного, что он остался один, раненый, на поверхности ледяного моря. У меня в голове не умещалось: как в такой момент у Володи не было одного желания, одной единственной мысли — рискнуть всем, но во что бы то ни стало спасти лучшего друга!
— Капитан третьего ранга был не только другом Владимира Михайловича, но и его командиром, — сказал, волнуясь, Калугин. — Ларионов получил приказ и должен был выполнить его не колеблясь. Так говорит корабельный устав, это въелось в плоть и кровь наших моряков... Кроме того, Ольга Петровна, им владела одна страсть...
Чуть вздрогнув, с внезапным испугом в глазах, она повернулась к нему. Калугин понял, что употребил не то слово.
— Им владела общая с вашим мужем мечта — уничтожить как можно больше врагов, помочь делу победы. Конечно, я уверен: будь Ларионов только вдвоем с вашим мужем, наедине, ну, скажем — после гибели корабля, он безусловно пожертвовал бы собственной жизнью для спасения друга...
Она благодарно кивнула, не отрывая взгляда от его губ.
— А что пережил капитан-лейтенант, когда получил этот приказ и должен был мгновенно исполнить его... — начал было Калугин. Но она не слушала, говоря будто сама с собой:
— Я обдумала, проверила все. Я без конца расспрашивала, была ли хоть малейшая возможность все же спасти Бориса. Подводники рассчитали мне все по секундам. Промедли Володя хоть немного — вода залила бы лодку сквозь люк или миноносец разрезал бы ее пополам. Меня даже провели на лодку, показали комингс: высокий стальной барьер вокруг рубочного люка. Втащить раненого в такой люк... Я ни в чем не могу упрекнуть Володю...
Она помолчала.
— Я хотела извиниться, написать ему, но не нахожу слов... Все время вспоминаю лицо Володи, когда в тот день он уходил от меня... Но теперь мне просто необходимо поговорить с ним... Скажите, он, наверное, очень одинок?
Вы знаете, сначала мне показалось, что да... — раздумчиво начал Калугин. — Но это было лишь первое, обманчивое впечатление... Его действительно угнетают эти воспоминания, он трогательно тревожится о вас... — Он приостановился, обдумывал, как лучше выразить свои впечатления. — Но капитан-лейтенант так полон интересами корабельной жизни, мыслями о боевых операциях... живет в такой дружеской среде по-настоящему любящих и уважающих его моряков... Нет, его никак нельзя назвать одиноким.
Ему сперва хотелось просто успокоить ее, но вдруг почувствовал, что высказал какую-то большую, глубокую правду.
Она слушала с нетерпеливым, досадливым выражением.
— Нет, вы не правы, он, разумеется, одинок. Я знаю: у него никого нет на берегу... А корабль, служба, боевые друзья — это еще не все...
Она приостановилась, задумалась, решительно взглянула на Калугина.
— Я. хочу рассказать вам одну вещь. Почему мне необходимо поговорить с Володей по очень неотложному делу... Я не нуждаюсь ни в чем... но боюсь еще больше обидеть его... У меня есть старая сберегательная книжка. Еще Борис как-то открыл для меня отдельный текущий счет. «Если понадобится тебе на одеколон и конфеты», — сказал он мне со своей чуть-чуть строгой улыбкой. Он всегда относился ко мне немножко как к ребенку, как к балованному ребенку... — Она усмехнулась жалобно и нежно. — Деньги никогда не залеживались там. Я совсем забыла об этой книжке. Перед гибелью Бориса на ней не оставалось почти ничего... Недавно понадобилось купить какой-то пустяк, я вспомнила, что у меня есть там несколько рублей. Я пошла в сберегательную кассу. Когда мне вернули книжку, в нее была вписана очень крупная сумма. Подумала, что это ошибка... Потом — что, может быть, Борис сделал вклад перед самым уходом в море...
Она замолчала, борясь с волнением, глядя в пространство темно-серыми, сухо горящими глазами.
— Я обратилась к контролеру: оказывается, каждый месяц какой-то краснофлотец приносит им деньги и делает вклад на мое имя.
— Краснофлотец? — переспросил Калугин.
Да, белокурый, большеголовый краснофлотец. Мне показали подпись на бланке. Гаврилов. Горло у Калугина сжалось, и вдруг увлажнились глаза. Как на картине, увидел он перед собой солидного, обстоятельного Гаврилова, входящего в сберкассу, бережно вынимающего, кладущего перед собой аккуратную пачку — деньги своего командира.
— И вы не знаете, кто вам посылал эти деньги?
— Разумеется, знаю, — сказала Ольга Петровна. — В сберкассе хорошо помнят этого краснофлотца. У него на бескозырке ленточка с надписью «Громовой».
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Было очень темно, и Калугин шагал сперва осторожно, чтобы не запнуться о тумбу или за обледенелые тросы, там и здесь пересекавшие снеговую поверхность стенки. Слева чуть слышно доносился шелест плещущей о бревна воды.
Днем ему казалось, что он сразу найдет «Громового», но сейчас шел и шел мимо низко сидящих затемненных палуб и не находил своего корабля.
Вот он услышал отдаленный знакомый гул: характерный, мерный рокот разворачивающегося в заливе эсминца. И на далекой, отливающей черным лаком воде тускло забелел пенистый кильватерный след; длинный, смутный силуэт медленно двигался, отходя от стенки.
«Неужели ушел?» — подумал Калугин. Теперь он почти бежал, не боялся споткнуться. И почти тотчас из черноты проступили широкий усеченный свал мостика, смутно видимая, немного скошенная труба, поручни сходней над стенкой.
— Стой! Кто идет?
Краснофлотец с винтовкой шагнул из темноты, всматриваясь в упор. Неизвестный краснофлотец. Столько дней прожить на корабле и еще не знать в лицо всего экипажа!
— Военный корреспондент Калугин... А я думал, вы уже ушли.
Сходни круто уходили вниз, на палубе горела синяя лампочка, чуть освещая рельсовую дорожку.
«Громовой» горячо и мерно дышал длинным корпусом, растворяющимся в темноте. Издали слышались отрывистые команды, темнота жила негромкой, напряженной жизнью.
— Капитан Калугин пришел, товарищ дежурный офицер! — крикнул вниз часовой.
— Проходите! — сказал внизу Исаев.
Калугин узнал его по голосу. Штурман Исаев! Калугин сбежал на палубу по чуть колышущимся доскам; перед ним возникли плоские контуры укрытого брезентом торпедного аппарата.
— Я боялся, вы уже ушли, — повторил Калугин.
— «Смелый» отдал швартовы — уходит на обстрел берегов, — сказал штурман Исаев.
— Командир на корабле?
— Командир и заместитель по политической части в штабе...
— А старший помощник?
— Старпом должен быть у себя в каюте...
— Я пройду к старпому, — сказал Калугин и пошел в сторону полубака.
— Ужинали уже? — крикнул ему вслед штурман уже другим, дружеским голосом. — После старпома прошу прямо в кают-компанию. Вам вестовые что-нибудь устроят.
— Спасибо, товарищ штурман. Статья ваша понравилась, уже сдается в набор...
Снова по гладкой маслянистой стали, по минной дорожке, мимо торпедных аппаратов, мимо дышащих жаром световых люков, под шлюпками, чернеющими на рострах круглыми изгибами бортов. Снова ритмичное трепетание палубы под ногами. В полуоткрытый люк был виден кубрик, глубоко внизу, ниже ватерлинии...
Кругом запахи боевого корабля: нефть, смола, пар и еще что-то неуловимое, может быть, запах водорослей и морской соли...
Калугин раздевался в ярком свете у офицерских кают, когда старпом, в одном кителе, в фуражке, надвинутой на глаза, как всегда торопливо, прошел к себе.
Калугин постучался в дверь каюты.
— Войдите!
Бубекин горбился за столом, так и не сняв фуражку, тщательно просматривал какие-то документы. На диванчике сидел инженер-капитан-лейтенант Тоидзе. — Стало быть, сколько еще на ремонт турбинистам? — сказал Бубекин своим обычным ворчливым тоном.
Вьющаяся прядь волос падала на широкий низкий лоб инженер-капитан-лейтенанта Тоидзе. Он был в рабочем кителе, испачканном темными масляными пятнами; брезентовые рукавицы лежали у него на колене. Калугин сел рядом.
— Еще часа полтора проковыряются, Фаддей Фомич!
— А раньше не кончите?
— Смеешься, дорогой! По заводским нормам на такой ремонт три часа.
— Значит, на «Громовом» — час. В час управитесь! — Бубекин замахал рукой, как бы гася возражение. — В котельных что?
— Все котлы в готовности. Кончаем просмотр механизмов.
— Трубки в порядке?
— Пока в порядке. Знаешь, поизносились котлы...
— Добро! — сказал торопливо Бубекин. — Сейчас командир вернется из штаба, буду докладывать о готовности... Нажмите на людей... О турбинах доложите через пятьдесят минут. Мы здесь с вами уже минут десять торгуемся.
Тоидзе вышел из каюты, плотно прикрыв дверь. Бубекин повернулся к Калугину.
— Превосходный офицер, а запасец времени забронировать любит. Не осуждаю. От его хозяйства успех операций зависит прежде всего. Не осуждаю, но вижу насквозь. У меня он разве две-три лишние минуты урвет. Курите!
С самым радушным видом он протянул Калугину портсигар. Калугин взял папиросу.
— Ну, как погуляли на бережке, товарищ капитан?
— Замечательно! — сказал Калугин. Он был приятно удивлен. Совсем не такого приема ждал он от Бубекина. — Знаете, Фаддей Фомич, только после морской качки начинаешь понимать, что это за вещь — твердая земля.
— Для меня исключено, — со вздохом сказал Бубекин. — Командир сошел с корабля — помощник дальше сходней ни ногой. Минут пять потоптался по пирсу, погрызся с береговым персоналом — и снова на борт.
Он поднес зажигалку Калугину, закурил сам.
— Правда, сейчас, спасибо штурману, я часика три отдохнул. Когда штурман дежурит, я за корабельные службы спокоен. — Он откинулся в кресле, его темные глазки светились безмятежным добродушием. — Спать ниже нормы приходится. Ночь за ночью на мостике, а днем дела по горло и бегаешь по кораблю, как зверь. — Он подмигнул Калугину. — Вы, поди, на меня даже обижались. Вот думали: собака — старший офицер?
— Да нет, Фаддей Фомич, я понимаю, — примирительно сказал Калугин.
— А позвольте спросить, что вы понимаете? — В глазах Бубекина блеснуло прежнее яростное выражение и тотчас исчезло. — Вот поживите с нами; походим еще в море... Помнится, вы наш эскадренный миноносец с землянкой сравнили. Разрешите вам доложить, что «Громовой» по чистоте и дисциплинированности личного состава выходит на первое место на флоте! — Он сдвинул брови, гордо и выжидательно смотрел на Калугина. — Недаром капитан-лейтенант так следит за собственной формой. Говорит, когда одевается — точно на танцы: каков командир, таков и корабль. А кто за чистоту на корабле отвечает? Старший офицер Фаддей Фомич Бубекин.
Он помолчал, энергично дымя папироской.
— Разрешите вам доложить. Стоим в базе — приказываешь дежурной службе тебя задолго до побудки поднять. Вахты проверишь, потом пойдешь по кубрикам, смотришь: хорошо ли заправлены койки, чисто ли в рундуках. И потом до вечерней поверки: доклады боевых частей, проба пищи, всякие рапортички. Не жалуюсь. Если любишь корабль, нужно тридцать часов в сутки иметь, и то маловато. А еще, разрешите доложить, работа над собой.
Он кивнул на полку над столом, где загороженные поперечной планкой аккуратно теснились очень потрепанные и совсем еще новые брошюры и книги.
— Отдыхаем в кают-компании — нужно и о русских морских традициях завести разговор, и об операциях на суше, и о новом романе. Вот и читаешь, урываешь время у сна. Осмелюсь доложить, домой написать некогда. А семья у меня отличная, жинка аккуратно пишет, беспокоится, старший бутуз каракули выводит... Иногда нервишки и заиграют, проявишь несдержанность с людьми... Вот поплаваете с нами, поймете поговорку: на боцмана и на старпома не обижаются... Сколько еще с нами думаете пробыть, товарищ капитан?
— Мне очень жаль, Фаддей Фомич, но я должен сейчас списаться с корабля, — сказал Калугин.
— Уходите от нас? — лицо Бубекина помрачнело, он резко передвинулся в кресле. Он, казалось, сдерживал вскипающее раздражение. — Ну что ж... не смею задерживать. Конечно, на берегу спокойнее.
Уже с прежним свирепым выражением он смотрел на Калугина.
— Фаддей Фомич, поймите... — начал Калугин. Три резких звонка протрещали в коридоре.
— Командир, — сказал, вскакивая, старший лейтенант.
Схватив фуражку, почти выбежал из каюты. Калугин следовал за ним. Они подоспели к сходням, когда Ларионов и Снегирев уже сбегали на палубу с пирса.
— Смирно! — прогремел Бубекин. Ларионов ступил на палубу. — Товарищ капитан-лейтенант! За ваше отсутствие на корабле никаких происшествий не было. Проведена вечерняя поверка. Больных и уволенных на берег нет.
— Вольно, — сказал Ларионов. Во время доклада он и Снегирев тоже стояли вытянувшись, приложив пальцы к козырькам, в синем, колеблемом ветром световом круге: — Прекратить связь с берегом, уходим в море.
Глаза командира корабля остановились на Калугине, стоящем позади старпома.
— А хорошо, что вы здесь, товарищ капитан. Идете с нами в поход?
— Конечно, идет, — быстро сказал Снегирев. — Наши журналисты от таких походов не отказываются.
Он говорил с веселой безапелляционностью, но Калугин видел, как вопросительно обращены к нему живые круглые глаза Снегирева. Ларионов тоже глядел вопросительно.
— Конечно, иду! — твердо сказал Калугин. Он ответил почти невольно, не мог ответить иначе. Не мог уйти с корабля, от боевой операции, от этих ставших ему родными людей.
— В таком случае прошу ко мне в салон, — сказал Ларионов. — Фаддей Фомич, живо скомандуйте и ко мне. Есть разговор.
Они поднялись в каюту командира. Расстегнув на ходу шинель, Ларионов накинул ее на вешалку, снял фуражку, машинальным движением пригладил волосы.
Почти тотчас в каюту вошел Бубекин.
— Старпом, как готовность боевых частей?
— Артиллерия, штурманская часть, торпеды, связь к бою готовы, — сказал Бубекин. — Турбинисты кончают предупредительный ремонт, уложатся минут в сорок. Разрешите вызвать инженер-капитан-лейтенанта Тоидзе?
— Вызови, Фаддей Фомич! — не отрываясь от бумаг, сказал Ларионов.
Бубекин снял телефонную трубку.
— Пост энергетики? Говорит старший помощник. Попросите командира БЧ зайти к капитан-лейтенанту...
— Сейчас выходим в море, — быстро заговорил Ларионов. — Получено точное сообщение нашей разведки: тяжелый крейсер «Геринг» вышел из Альтен-фиорда, движется курсом на ост. Я иду один, другие корабли нельзя снять с поддержки флангов армии. Но у меня рандеву с английскими кораблями, есть договоренность штаба с их штабом о совместной операции. Будем вместе ловить «Геринга». С нами опять идет их офицер связи.
— Мистер Гарвей?
— Так точно, — сказал, закуривая, Ларионов.
В дверь постучали. Ираклий Тоидзе, по-прежнему в старом рабочем кителе, вытянулся в дверях, смахивая пот с лица.
— Заходи, Ираклий, — сказал Ларионов. — Что у тебя там с турбинами?
— С турбинами в первой машине был кое-какой непорядок. — Тоидзе вынул носовой платок, тщательно вытер пот с лица, потом покосился на китель. — Сам сейчас к турбинистам слазил. Кончают ремонт минут через двадцать...
— Значит, можно ходить на любых скоростях?
— Можно ходить на любых скоростях. — Тоидзе вновь покосился на свой китель, — Извините за состояние одежды, товарищ капитан-лейтенант. Не успел сменить.
— В котельных как?
— В котельных все в порядке, Владимир Михайлович.
Командир прошелся по каюте.
— Смотрите, идем в трудный поход. Нужно — проси отсрочки сейчас. Лучше тебе сейчас полчаса дам, чем в океане потерять скорость.
— Мне не полчаса, мне две недели на планово-предупредительный ремонт нужно, — веско сказал Тоидзе. — Сколько раз в шторм ходили, пережигали котлы. Трубка не спросит, когда ей лопнуть.
— А сейчас отвечаете за выход?
— Отвечаю за выход.
— Хорошо, — сказал Ларионов. — Свободны, Ираклий.
Тоидзе торопливо шагнул из каюты.
— Старпом, — сказал капитан-лейтенант, — только получишь доклад о готовности машин, играй аврал.
— Разрешите быть свободным? — сказал Бубекин.
— Свободны... Ты, Степан Степанович, — повернулся Ларионов к Снегиреву, — только отойдем от стенки, пройди к народу, поговори по душам, чтоб каждый отдал все, что может, и еще в два раза больше. Разъясни смысл операции.
— Будет сделано, Владимир Михайлович! — сказал, выходя, Снегирев.
Командир и Калугин остались вдвоем.
Ларионов стоял посреди каюты, уже не спокойно уверенный, как только что, а беспокойный, озабоченный, колючий.
Нервным движением, не так, как в присутствии подчиненных, он вынул сигарету, вдруг скомкал в пальцах, бросил на ковер. Прошагал по салону, нагнулся, подобрал сигарету, положил в пепельницу. Потом быстро скинул китель, брюки, снял с вешалки меховой комбинезон, из нижнего ящика шкафа достал пимы и шерстяные чулки. Вот он задумчиво нахмурился. Натянув меховые брюки, застыл с пимами в руках.
— Корабль к походу и к бою изготовить! Баковые на бак, баковые на бак! — раздался в рупоре громкоговорителя размеренный, настойчивый голос. Голос, расходящийся по всем боевым постам. И тут же дробные, настойчивые звонки: три коротких и длинный, три коротких и длинный. Колокол громкого боя. И тотчас стремительный топот ног по стали над головой, грохот металла снаружи.
«Нужно тотчас же включиться в работу», — думал Калугин. Все в нем трепетало от каких-то сильных, захватывающих, горячих чувств. Снова в поход, в такой необычайный, рискованный, трудный поход! «Теперь нужно отдать им все, что могу! Все, что могу, и еще в два раза больше, — так сказал Ларионов. С чего начать работу? Я сделаю радиогазету... чтобы отмечать лучших людей, чтобы в ней были стихи, заметки с боевых постов. Нужно посоветоваться со Снегиревым».
Командир корабля задумчиво и быстро одевался. «Сейчас не время заговаривать с ним об Ольге Петровне... Но я дал ей слово, она взяла с меня слово, что при первой возможности расскажу ему все».
— Владимир Михайлович, — сказал Калугин. Ларионов резко повернулся к нему. — У меня к вам поручение от Ольги Петровны. Она просит у вас прощения за те свои подозрения...
— Да? — сказал Ларионов, внимательно глядя на него.
— Она продумала все, говорила с подводниками... Она понимает теперь, что вы только выполнили свой долг, не могли поступить иначе...
Ларионов слушал неподвижно. Из-под сдвинутых бровей блеснул на Калугина голубой свет его впалых глаз. Потом капитан-лейтенант стал снова одеваться, натянул через голову толстый шерстяной свитер.
Его гладко причесанные волосы взъерошились, лицо стало очень молодым, залилось румянцем, вдруг приобрело задорное, почти мальчишеское выражение.
— Благодарю, — глядя в сторону, отрывисто сказал Ларионов. — А знаете, хорошо бы наладить в походе радиогазету. Боевую радиогазету. Передавать последние новости, заметки или там стишки о лучших людях. И непременно юмор, смеха, задора побольше! Продумайте-ка это с замполитом, Николай Александрович!
Говоря это, он надел и застегнул меховую куртку, мельком взглянул в зеркало, снова пригладил волосы гребешком и стремительно вышел из каюты.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
В топках ревел огонь, и широкие струи вентиляции пробирали даже сквозь ватники, накинутые на тельняшки котельных машинистов. Такие знакомые, простые лица друзей, соседей по кубрику, здесь казались заострившимися, грозными, может быть, потому, что розовое пламя в топках бросало на них изменчивые, горячие отблески.
— Ну, сейчас будем отваливать, — сказал Зайцев.
Здесь он тоже казался себе суровее и строже, занятый наблюдениями за питательным и нефтяным насосом, неустанно следящий, чтоб не перегрелись подшипники, чтоб не прекратился к ним доступ масла.
Мичман Куликов, благожелательный и мягкий, когда отдыхал на верхней палубе или в старшинской шестиместной каюте, здесь тоже был совсем другим. Озабоченный, хмурый, он быстро двигался в узких треугольных проходах между гудящими стенками огромных котлов, взбегал и спускался по стремянкам. Отбрасывая большую тень, проходил по стальному кружеву площадок над головой Зайцева.
Сергей Никитин молчал, положив руки на рычаги форсунок. Вспыхивали разноцветные лампочки на щите контрольных приборов, звучали сигналы... Никитин повернул рычаг, сильнее заревело пламя в топках.
Зайцев любил этот мир могучих, послушных человеческой воле механизмов. Странно: за что? За несмолкаемый грохот, за многочасовой, упорный труд в жарком качании стенок, в острых сквозняках вентиляции, когда рокот котлов мешается с чавканьем ходящих над головой волн?
Нет, не за это! За то, что он один из хозяев этого ярко освещенного мира умных и могучих механизмов. За то, что он помогает командиру управлять этим миром, помогает вести к победам, благополучно приводить в базу свой родной корабль!
Сверху был слышен скрежет металла, топот ног. Что там происходит? Он ясно представлял себе, что там происходит, даже находясь здесь, в недрах корабля. «Отваливаем, теперь уж точно отваливаем!» — думал Зайцев, и быстрее бежала в жилах кровь, вновь охватывала та предельная настороженность, которую знал по прежним походам.
— Включен машинный телеграф! — доложил на мостике командиру вахтенный офицер Агафонов.
— Передать в пост энергетики — можно проворачивать паром машину, — сказал Ларионов, стоя на правом крыле.
— Убрать сходню, отдать правый швартов! — проревел в мегафон Бубекин, перевешиваясь через поручни, глядя на полубак, где боцманская команда и комендоры вдруг стали видны яснее под разгорающимся в черном холодном небе розовато-зеленым светом.
Гремел металл о металл. В темноте загрохотала убираемая сходня. С берега на корабль полз длинный стальной трос, тихо повизгивала вьюшка...
Калугин всматривался в темноту. Вот уже двинулась стенка, чуть заметно поползла мимо палубы; чуть заметно ползли мимо палубы окутанные темнотой дома на склонах заснеженных скал.
— Стройся! — скомандовал Старостин.
Его орудийный расчет выстраивался около щита, вдоль устремленного вперед смутно белеющего пушечного ствола.
Как перед каждым выходом в море, они становились в положение «смирно», лицами к почти невидимой в темноте базе. Прощальный, молчаливый салют. У всех орудий, у торпедных аппаратов также выстроились сейчас моряки.
На весте полыхали немые широкие вспышки. Над головами разгоралось зарево. Не мертвенный блеск ракеты, а снова этот нежный, переливающийся, движущийся многокрасочными волнами свет, возникающий где-то на краю неба и разрастающийся в ледяных черных просторах. Северное сияние! «Столбы играют, зори дышат», — говорят о нем поморы.
«Эх, Аня, Анютка! — думал Старостин. — Не так хотел с тобой расстаться, мучительница! Где-то ты сейчас, Аня? Пожалуй, на дежурстве, болтаешь с другими парнями и не знаешь, что уходим в море...» Старший лейтенант Снегирев шел с полубака на ют. У зачехленных труб вдоль высокой площадки второго торпедного аппарата стоял Филиппов со своим расчетом.
— Поздравляю с выходом в операцию, орлы! — сказал, подходя, старший лейтенант.
— Торпеды в море просятся, — горячо ответил Филиппов. — Давно просятся, товарищ старший лейтенант!
— Ладно, скоро уважим их просьбу! — Снегирев остановился, положил руку на край широкой горизонтальной трубы, из которой выступало смазанное маслом круглое тело торпеды.
— Знаете, матросы, куда идем? — Он понизил голос, ближе подошел к торпедистам. — Тяжелый крейсер «Герман Геринг» вышел-таки в море. Так нужно нам его торпедами долбануть, дымом прикрыть и на обед косаткам отправить. Хорошая задача!
Сквозь темноту он всматривался в молодые, придвинувшиеся к нему лица.
— Ну, Филиппов, как расстались с дружком?
— Товарищ старший лейтенант, — рванулся к нему Филиппов, — вы с врачом говорили? Как его дела-то? Нам показалось... — Филиппов запнулся. — Плохо, видно, с Москаленко.
Из темноты на него глядели в упор всегда такие живые, веселые, а теперь строго-печальные глаза Снегирева;
— Не хочу вас обманывать, Филиппов. У Москаленко раздроблено бедро, нагноение в животе. Знаете, что такое разрывная пуля?
— Товарищ старший лейтенант, — сказал Филиппов и вдруг почувствовал, как во рту пересохло, голос стал тонким и слабым, — неужели умрет?
— Мсти врагу за Москаленко, — сказал отрывисто Снегирев. — Хирурги у нас мировые, но главный врач сказал, что очень худо твоему другу. Так свой аппарат держи, чтоб в нужный час без отказа сработал. — Его голос зазвучал громче. — Советская Родина смотрит на вас, друзья... детишки, женщины в разрушенных городах, в пожженных врагом деревнях. Угнетенные во всем мире думают о вас с надеждой. Сталинские армии переходят в наступление, победа близка, так поможем им здесь, за Полярным кругом, так, чтобы Гитлер в Берлине почувствовал наш удар. Он прошел дальше, к выпуклой крышке шахты, ведущей в котельное отделение. Откинув крышку, стал спускаться вниз.
Корабль скользил вдоль стенки. Там, на горе, проплывает невидимый госпиталь. Там Москаленко лежит на спине, неподвижно лежит на спине бедный умирающий друг. Чем помочь тебе, Москаленко? Только отомстить врагу, беспощадно истреблять подлых фашистских убийц!
Калугин стоял на мостике, втиснувшись в уголок, чтоб не мешать никому, а самому видеть все как можно лучше. Он вооружился биноклем, старался запомнить команды, движения людей, маневры выходящего в ночь корабля.
Он вел биноклем по пирсу, по надстройкам и орудиям «Громового», по все растущей черной полосе воды между сушей и мостиком. Навсегда должна врезаться в память эта картина ночного выхода в море. И ледяное многоцветное небо, и чуть видные городские дома, и качающиеся на воде плавучие маяки-мигалки, все быстрее проносящиеся мимо набирающего скорость эсминца...
— Два градуса вправо по компасу, — слышал он команду Ларионова.
— Есть два градуса вправо по компасу! — донесся задорный, четкий ответ рулевого.
— На румбе?
— Сто одиннадцать на румбе.
Темнота впереди. И в небе смутные, переливающиеся столбы, и усиливающийся ветер, дующий прямо в лицо, гремящий плотной, как железо, парусиной обвесов.
— И писатель с нами идет, значит порядок! — сказал в темноте удовлетворенный голос одного из сигнальщиков.
Калугин услышал эти слова. Вот лучшая награда за труды и опасности! Он снова всматривался вдаль. Уже исчез в темноте пирс, эсминец увеличивал ход, черным силуэтом разрезал воду залива. А на весте по-прежнему вспыхивали бесшумные сполохи залпов, в темноту врезались тонкие нити ракет, тусклые лезвия прожекторов, уходящих за сопки, туда, где растет и ширится сражение за высоту Черный Шлем.
Мостик. Тьма. Короткие команды. Сзади ракеты и вспышки. Позади дома родной базы. А впереди с невидимой сопки вдруг вспыхнула и засияла золотая, ослепительная звезда. Это на выходе в океан наш береговой пост запрашивает опознавательные идущего мимо корабля.
— Сигнальщик! — голос вахтенного офицера. — Покажите опознавательные!
— Есть показать опознавательные, — отвечает сигнальщик.
И он пишет ответ морскому посту, подняв на поручни мостика переносный прожектор, быстро открывая и закрывая его забрало, отщелкивая буквы светового языка.
И вот уже пройден Кильдин, и первая океанская волна обрушилась на полубак «Громового», рассыпалась дробным грохотом и фонтаном ледяных брызг. Водяная пыль донеслась до первого орудия, обдала лица замерзших вахтенных. Сразу стала резче и размашистей качка. Взлетала и опускалась глубоко вниз, опускалась глубоко вниз и взлетала леденеющая, охраняемая зоркими, готовыми к бою людьми, темная палуба корабля.
Корабль идет всю ночь до утра, и солнце чуть проступает над горизонтом, скупо светит одновременно с луной, и снова наступает долгая ледяная ночь. Вахтенные промерзают до костей, их сменяют товарищи. Люди спускаются в теплые, ярко освещенные нижние палубы, пьют горячий чай, забываются чутким сном до следующей вахты и снова стоят снаружи в реве ветра, в пении вентиляторов и механизмов, чувствуя на холодных губах соленую горечь моря...
В ранний утренний час старшина отделения радистов Амирханов нес вахту у мощной корабельной радиостанции. Он сидел за аппаратом, надвинув на уши эбонитовые кружки, полные тысячами звуков, медленно вращал рукоятку приема. Внезапно выпрямился, стал чутко вслушиваться, придвинул к себе раскрытый журнал и стопку листов радиограмм.
— Принял знак «СОС», Петя! — бросил через плечо сидящему рядом, готовому заступить на вахту радисту. Из ветреного океанского далека доносились жалобные однообразные звуки сигнала бедствия по международному своду:
«Ти-ти-ти-та, ти-ти-ти-та», — вновь и вновь слышалось в приемнике. Настойчивый, отрывистый писк, отчаянно пробивающийся сквозь хаос других звуков.
Амирханов настраивался на нужную волну. Нетерпеливо склонившись, смотрел сбоку радист Саенко.
— Принимаю текст, — отрывисто сказал Амирханов. Сжатый в пальцах карандаш быстро скользил по бумаге. — Видно, по-английски дают... А вот широта и долгота.
Он кончил писать, протянул листок Саенко.
— А ну-ка, снеси прямо командиру на мостик.
Снаружи был зеленоватый холодный рассвет, ледяной, первозданный океан, зябнущие фигуры сигнальщиков, не сводящих со своих секторов воспаленных, слезящихся от острого ветра глаз. Стал падать снег. Командир ходил по мостику взад и вперед, глубоко упрятав руки в карманы, высоко подняв усеянные снежинками плечи; висящий на его шее бинокль оброс пушистым мхом инея.
Саенко вручил ему бланк радиограммы.
«Спасите наши души. Меня преследует вражеский тяжелый крейсер, — передавал по-английски транспорт «Свободная Норвегия», давая свои координаты. — Спасите наши души».
— Штурман! — наклонился Ларионов к медному уху переговорной трубы.
— Есть штурман, — отозвался из рубки Исаев.
— Принята радиограмма. Тяжелый крейсер, видимо «Геринг», преследует транспорт «Свободная Норвегия». Приготовьте лист карты... — Ларионов назвал данные в радиограмме широту и долготу.
Фаддей Фомич Бубекин стоял на правом крыле мостика, упрятав голову в капюшон, не спуская глаз с вспененного океана.
— Старпом, на минутку спущусь к штурману.
— Есть, — сказал Бубекин.
— Командир вошел в штурманскую рубку. Исаев уже расстелил с краю стола заказанный лист карты Баренцева моря. Вот переданные координаты, Владимир Михайлович.
— Это, несомненно, «Геринг», — сказал Ларионов. Он мельком взглянул на карту, вызвал по телефону радиорубку. — Что еще приняли, Амирханов?
— Сейчас принимаю, товарищ командир, — слышался голос Амирханова. — Снова по-английски. Разобрать не могу.
— Тотчас пришлите в штурманскую рубку.
Через минуту на столе лежал второй листок — радиограмма. «Неизвестный корабль поднял германский военный флаг. Открывает огонь... Спасите наши души...»
— И новые координаты! — помолчав, сказал штурман. Его карандаш скользнул по серой глади карты. — Теперь они находятся здесь.
— Так, — сказал Ларионов, и его малиновая от холода рука легла на меркаторскую карту, пересеченную прямоугольниками параллелей и меридианов. — Иными словами, «Геринг» держал курс прямо на Тюленьи острова?
— Куда, как я слышал, назначен первый заход «Ушакова»? — сказал в своем обычном полувопросительном, полуутвердительном тоне штурман Исаев.
Амирханов снова вслушивался, ловил новые позывные «Свободной Норвегии». Но «Свободная Норвегия» молчала... «Герман Геринг» начал свой пиратский рейд в Баренцевом море.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Океан качался пенными холмами, мягко вздымая палубу корабля. Волны вблизи были коричнево-серыми, с ледяным, маслянистым отливом. У горизонта мерцала неяркая зубчатая радуга слившейся с небосводом воды.
В полураскрытой двери душевого отсека стоял Зайцев, держал в пальцах недокуренную самокрутку, глубоко вдыхал морозный солоноватый воздух. Через несколько минут заступать на вахту. Он спешил подзарядиться свежим воздухом и в то же время накуриться вволю.
— Сорок! — сказал, входя в душевую, Сергей Никитин. Никитин только что проснулся, но у него, как всегда, был спортивный, собранный вид; вьющиеся черные волосы разделены ровным пробором, одна смоляная, жесткая прядь спускалась к прямым бровям. Зайцев протянул ему недокуренную самокрутку.
— Закуривайте, товарищ Никитин! — раскрыл портсигар Калугин. Он покуривал тоже, стоя среди старшин и матросов, в сизом дыму душевого отсека. Здесь, в тесном, опоясанном цинковыми корытцами рукомойников, помещении, рядом с жилой палубой, толпились, куря и переговариваясь, матросы заступающей на вахту смены. Калугин любил заходить сюда, в этот корабельный матросский клуб, вступать в непосредственный разговор с новыми друзьями.
— Ничего, товарищ капитан, я вот эту добью! — сказал Никитин, затягиваясь тлеющей самокруткой.
— Он только табак портит зря, не затягивается как надо, — разъяснил Зайцев. — Как физкультурнику ему курить не положено. Если позволите, воспользуюсь вместо него.
— Конечно, берите! — сказал Калугин.
Зайцев бережно взял папироску, прикурил у Калугина, приблизив к нему еще немного сонное после отдыха лицо.
— Что-то, товарищ капитан, союзничков наших не видно. Ребята говорят — время встречи вышло.
— Это, стало быть, они и у нас свой второй фронт практикуют, — продолжал Зайцев. — Второй фронт на английский манер. А знаете, товарищ капитан, как мы это по-русски переводим?
Матросы заранее улыбались, ожидая от Зайцева обычного острого словечка.
— Это значит: русский сражайся, гони врага, а я буду следом идти да подбирать, что плохо лежит. Вот это и есть их второй фронт.
Кругом смеялись невеселым, ядовитым смехом.
— Уж Зайцев — он скажет! Его бы к Черчиллю делегатом послать, он бы ему мозги вправил, — сказал Афонин, потягиваясь после крепкого сна.
— Найдутся другие, кто ему вправит мозги, — серьезно ответил Зайцев. — Я, товарищ капитан, конечно, не скажу за всех иностранцев. Есть и среди них правильный народ. И у них некоторые матросы на свое командование обижаются, не хотят в сидячку играть. Недавно повстречали мы на бережке их комендоров. Руки нам жмут, кричат: «Лонг лив грэт Сталин!» Это значит: — «Товарищу Сталину многая лета!» Простой, хороший народ.
— Простой народ, конечно, за нас, — сказал задумчиво Калугин. — Но не они там сейчас решают. Сейчас хоть у нас и военный союз с англо-американцами, да ведь у буржуазных правящих классов это вековая политика: загребать жар чужими руками, наживаться на народной крови.
Он остро чувствовал, он разделял то негодование, которое горело в моряках, страстно переживающих страдания Родины. Он смотрел сквозь табачный дым на молодые, почти юношеские лица людей, так повзрослевших за месяцы войны.
— Нашими руками не загребут... — веско сказал Никитин. — Мы, товарищ капитан, и без их коробок любого врага побьем, как до сих пор били! — Он выглянул наружу, в полный кружащимся влажным снегом простор. — Опять снежный заряд! А у нас в Донбассе, поди, еще и снег не выпал. В эту пору в садочках еще яблоки собирали... зелень везде...
— Да, в последние годы чудесно зазеленел наш Донбасс! — мечтательно откликнулся Калугин.
— А вы разве сами с Донбасса, товарищ капитан? Земляки с вами? — повернул к нему Никитин просветлевшее лицо.
— Нет, я не донбассовец, но приходилось там бывать. На шахте «Стахановец», например, возле Макеевки.
— Да это же рядом с нами! — почти вскрикнул Никитин. — Я на макеевских домнах машинистом вагон-весов работал до флота.
Он смотрел на Калугина родственно улыбающимися глазами.
— Мне, товарищи, посчастливилось порядочно поездить по нашему Союзу, — сказал Калугин. — Я же газетчик, разъездной корреспондент, уже много лет. Вот вы, например, откуда, товарищ Зайцев? Я с Магнитогорска, — сказал Зайцев. — Мой батька — знатный строитель, каменщик. А родились мы в Егорьевске — может, слыхали...
— Как не слыхать, — улыбнулся ему Калугин. — Не только слыхал, но и был там. Там же наши знаменитые фабрики: льняная мануфактура. А в Магнитогорске я был перед пуском первой домны. Я и вашего отца, кажется, помню. Это его бригада поставила рекорд кладки огнеупора перед самым пуском?
— Точно, — сказал Зайцев сияя. — Я тогда еще мальцом в школу бегал. А потом на мартене работал и в тридцать пятом на флот ушел.
— Так теперь вы, пожалуй, не узнали бы Магнитку. Какие там новые цеха, как разросся социалистический город!.. А вы из Армении, товарищ Асвацетуров? — повернулся Калугин к сигнальщику, стоявшему рядом.
— Из Зангезура, товарищ капитан.
— В Зангезуре я не был. А вот в Ереване был и на озере Севан. На строительстве севанского каскада. Есть у нас там, товарищи, такое высокогорное озеро-море с самой синей в мире водой. Оно тысячелетиями бесплодно плескалось в горах, над голыми равнинами и безводными плоскогорьями, выжженными солнцем. А сейчас — по сталинскому плану — озеро Севан будет спускаться вниз, оросит все эти пространства, сделает их плодородными. И на этой же воде будут мощные электростанции работать — по сталинскому плану преобразования природы!
Как-то сам собой возник этот рассказ о наших могущественных стройках, о частичке того, что видел и описывал во время корреспондентских поездок. Сейчас эти воспоминания наполнялись каким-то особым, волнующим смыслом — в трудные дни Отечественной войны, на корабле, идущем в бой, в океан, за Полярным кругом.
И Родина, огромная, многонациональная, в радужном блеске свободного творческого труда возникла перед глазами моряков, и еще большую боевую ярость поднимала мысль, что враг рвется к этим богатствам, к этим плодам народного труда, топчет, оскверняет родную русскую землю...
Снаружи клочья тумана летели над бесконечной пустыней. Вновь бурая туча надвинулась с норда, обдала тяжелым, режущим лица снегом, и опять замерцал вокруг неяркий свет полярного утра.
Стоя у своего аппарата, Филиппов закрыл на мгновение слезящиеся от напряжения глаза. Уже давно «Громовой» уменьшил ход. С мостика был приказ; еще внимательней следить за горизонтом. Лейтенант Лужков, пройдя по торпедным аппаратам, объяснил, что корабль ходит в точке рандеву; уже давно должны бы быть в видимости английские корабли.
Смахивая снег с обледенелых чехлов, краснофлотец Тараскин сверкнул белозубой улыбкой.
— Очень здорово у вас в рифму получается, товарищ старшина! Год буду думать — не придумаю такой рифмы.
Филиппов промолчал. Конечно, приятно, что с тех пор как в радиогазете прозвучали его стихи, корабельные друзья с особой значительностью поглядывают на него, поздравляют с успехом. Еще приятнее, что стихи приняты во флотскую газету, будут напечатаны в одном из ближайших номеров, как сказал капитан Калугин. Но старшина знал: Тараскин ничего не любит говорить зря. И сейчас, верно, хвалит его не без задней мысли.
— «Душа моя сраженью будет рада!» В самую точку попали, товарищ старшина!
— Дипломатия из тебя, Александр, так и прет! — нахмурился Филиппов. — Ну, выкладывай, что у тебя на уме. Опять насчет рекомендации?
Тараскин заволновался, вскинул на Филиппова просительные глаза.
— Комсомольцев Сергеева и Мичурина приняли нынче постановлением партбюро. Если рекомендовать не можете, товарищ старшина, посодействовали бы как агитатор.
— Сказано вам: стаж у меня не вышел, не имею права рекомендовать. А имел бы право... — с подчеркнутым вниманием Филиппов всматривался в снеговые полосы на горизонте, — имел бы право, тоже еще подумал бы. Вам в политзанятиях подтянуться нужно. Ишь, ляпнули лейтенанту, что Гибралтар — столица Португалии. Нужно же придумать!
Тараскин был самым молодым на аппарате, по третьему году службы. Почти с отеческим упреком Филиппов глянул в его опухшее от ветра лицо. Но Тараскин не сдавался.
— Ну и ляпнул! В бой идем, а о такой малости вспоминать будем! Разрешите, товарищ старшина, я тогда у самого командира счастья попытаю. Он матросу не откажет. Вот выйдет из машины...
Только что, миновав люк котельного отделения, пройдя мимо аппарата, капитан-лейтенант спустился к турбинистам. Прошел туда, конечно, ненадолго, прямо с мостика, в своем меховом костюме...
В турбинном отделении тесные переходы ярко освещены белым блеском электроламп. Напряженным жаром пышут кожухи мощных турбин; этот жар убивает веющую от вентиляторов прохладу.
Несущим вахту здесь, глубоко под верхней палубой, впору бы скинуть спецовки, работать, оголившись до пояса.
Но скинуть спецовки нельзя: машинистов-турбинистов плотно обступили округлые жаркие кожухи, выключатели, телефоны, насосы, диски контрольных приборов. Во время качки может прижать к горячему кожуху, опалить обнаженное тело.
— Жарковато, други! — крикнул Глущенко, стоящий на уплотнении главных турбин, и холщевым рукавом вытер отлакированное потом лицо. — И на курорт ехать не нужно. Вылезешь наверх — север, к нам спустишься — на сто процентов юг!
Старшина Максаков молча смахнул пот с поросшего белокурой бородкой лица. Был занят собственными мыслями, зорко следя за циферблатами тахометров, за черными стрелками машинного телеграфа. Думал о том же, о чем в этом походе думал не один моряк «Громового».
Идет не обычный, а особо рискованный поход. По кораблю передавали: фашистский рейдер пиратствует в океане, уже потопил встречный норвежский транспорт. Начнется погоня за рейдером — каждый должен отдать все для победы. Вот время осуществить давнюю мечту!
Он нащупал в кармане сложенную бумажку. Еще с вечера принялся составлять заявление — тщательно и взволнованно. Хотел закончить перед вахтой, но не успел, решил не дописывать наспех, тем более что не хватало одной рекомендации... И теперь все время чувствовал заявление с собой — следя за тахометрами, за давлением масла, стоя в потоках сухого жара, пышущего от турбин.
«Сочтут ли достойным? — размышлял старшина. — Одной рекомендации не хватает... Конечно, своя, родная партия. Мичман Куликов намекал: чудно, дескать, что до сих пор не подал заявления... Да ведь невидная наша работа... Вот зенитчики, комендоры — они в упор бьют врага... А тут стой, крути маховик, как в заводском цеху... Правда, та статейка о Никитине — ее и к нам отнести можно...»
Разве и он тоже не рвался на сухопутье — бить врага лицом к лицу! Разве и теперь, когда огромное сражение идет который месяц на приволжских просторах, не подавал рапорт о списаний с корабля под Сталинград? Но ему вернули рапорт. «Здесь больше пользы принесете» — сказал старший лейтенант Снегирев. — Работайте отлично у механизмов, и враг под Сталинградом почувствует ваши удары!»
На мостике, у машинного телеграфа, несет вахту командир корабля. В трудные, боевые часы сам всегда стоит у телеграфа. И здесь, в турбинном, старшина должен мгновенно выполнить каждый приказ с мостика. Для того и проводит часы за часами, правой рукой держась за поручень трапа, левой сжимая колесо маховика.
Одна нога уперта в угольник площадки, другая — в нижнюю ступеньку ведущего на верхнюю палубу трапа. Эту позу проверил в штормовые дни, когда машинное отделение вздымается и проваливается вниз, рывками уходит в стороны, а стоять нужно так, чтобы тело не поддавалось толчкам, чтобы как-нибудь не сорвалась рука, лежащая на маховике. На маховике маневрового клапана, от каждого движения которого изменяется ход корабля!
С мостика дается приказ, и в турбинном вспыхивает красная лампочка, звучит ревун, прыгают телеграфные стрелки. В соседнем отсеке рокочут котлы, стоят у топок котельные машинисты. Рождаемый ими пар идет сюда — к лопастям турбин, вращающих винты «Громового». Поворот маховика по сигналу с мостика — и послушный корабль изменяет ход. Когда идет бой с самолетами, когда «Громовой» швартуется в базе, борется со штормом в океане, приходится непрерывно менять хода. После такой вахты едва найдешь силы выбраться на верхнюю палубу...
Зазвенели ступеньки трапа. Кто-то спускался вниз.
Командир боевой части спрыгнул на палубу.
Вслед за ним капитан-лейтенант Ларионов стремительно прошел в глубь турбинного отделения.
Он сбежал по трапу совсем близко от Максакова — с озабоченным лицом. Шел обычным своим легким, порывистым шагом. Будто даже небрежно миновал теснящиеся отовсюду рычаги и механизмы, но ничего не задел, хотя и был в толстом, веющем наружной стужей, меховом костюме...
Он прошел в глубь турбинного отделения, и ждавший его инженер-капитан-лейтенант начал доклад командиру, неслышный Максакову в гуле турбин...
Старшина снова смахнул с лица пот. Другие турбинисты, занятые каждый у своего заведыванья, то и дело поглядывали на командира корабля:
«Готовится крепко серьезное дело, — думал Максаков, — если командир на походе сам спустился проверить машину!..»
Капитан-лейтенант наклонился над вспомогательными механизмами. Немного наклонив голову, с надвинутой на брови фуражкой, внимательно слушал ровный рев турбин.
Максаков волновался все больше. Не упуская из виду тахометров и стрелок телеграфа, держа руку на маховике, краем глаза вновь и вновь наблюдал за лицом командира.
Сосредоточенное, усталое, как будто даже немного сонное лицо. Козырек затемняет глаза, мех воротника сходится возле впалых медно-коричневых щек. Ларионов долго осматривал механизмы, долго вслушивался в гуденье турбин. И по тому, как коротко кивнул, распрямился, сказал что-то улыбнувшемуся широко Тоидзе, было ясно: осмотр дал хорошие результаты.
Так же порывисто капитан-лейтенант двинулся к трапу. «Вот подходящая минута, — подумал Максаков. — Редкая, дорогая минута...» Он повернул лицо к командиру, всем телом подался к нему, стиснув пальцы на маховике. Но застенчивость мешала заговорить. Рот капитан-лейтенант уже кладет на поручень руку, сейчас исчезнет в люке наверху... «Поздно, упустил свой шанс», — подумал Максаков.
— Старшина! — окликнул его Ларионов.
— Есть! — Максаков вытянулся, обратив к трапу мужественное, залитое потом лицо.
— Кажется, хотели что-то сказать? — Ларионов глядел в упор, не снимая с трапа ноги.
— Так точно, товарищ капитан-лейтенант!
Не отпуская маховика, дрогнувшими пальцами Максаков достал заветную бумажку.
— Товарищ капитан-лейтенант, хочу в бой идти коммунистом... Есть такая мечта... — Он смутился и замолчал, глядя на командира яркими от волнения глазами.
— Чьи рекомендации имеете?
Поняв сразу все, Ларионов пристально смотрел на него.
— Мичман Куликов написал... Обещался инженер-капитан-лейтенант... — Максаков весь был — волнение, но его влажная рука, как всегда, твердо лежала на маховике.
— Ясно! — сказал Ларионов.
Он отошел к переборке, вынул записную книжку и карандаш, стал писать, приложив книжечку к переборке.
«Напомнить фамилию? — растерянно думал Максаков. — Давно вместе на корабле, бывало и поговорить с ним случалось, да разве упомнит всех... Но, коли не спросил — стало быть, помнит. Пишет — стало быть, считает достойным».
Капитан-лейтенант протянул старшине рекомендацию. Взбегая по трапу, сунул карандаш и книжку в карман, еще раз обдав машинное отделение голубым светом своих внимательных, строгих глаз.
Набросанные четким, остроконечным почерком строки ровно теснились на линованном листке.
ПАРТИЙНАЯ РЕКОМЕНДАЦИЯ Старшину первой статьи Алексея Федоровича Максакова знаю в течение года по совместной службе на эскадренном миноносце «Громовой». В часы его вахт не было промедления в исполнении данных с мостика команд. Беспредельно преданный Родине и делу разгрома фашизма, товарищ Максаков будет достойным членом великой партии Ленина — Сталина...
— Наш командир! — только и сказал Максаков, сжимая рекомендацию в горячих пальцах.
На верхней палубе смотрели вдаль мерзнущие торпедисты. Прислонившись к надстройке, вобрав голову в воротник, стоял Калугин. Новая смена вступила на вахту, вместе с другими он вышел из курилки, наблюдая теперь жизнь верхней палубы.
Откинулась крышка люка, и разгоряченное лицо Ларионова глянуло наружу.
Ларионов шагнул на палубу. Выпрыгнувший следом Ираклий Тоидзе старательно прихлопнул тяжелую крышку.
Торпедисты вытянулись. Маленький Тараскин рванулся от платформы аппарата.
— Разрешите обратиться, товарищ капитан-лейтенант!
Ларионов устремил на него задумчивый взгляд.
— Обращайтесь, товарищ Тараскин.
— Прошу о рекомендации для вступления в ряды ВКП(б)! — одним духом выговорил Тараскин. — В комсомоле третий год, товарищ капитан-лейтенант. Обращаюсь как к члену партбюро, идя в боевую операцию.
Ларионов помолчал, не спуская глаз с краснофлотца.
— Помнится мне, товарищ Тараскин, этим летом при учебных стрельбах по вашей вине утопили торпеду?
Лицо Тараскина, малиновое от ветра, стало темно-красным.
— И на политзанятиях у вас тоже что-то не получилось... Что скажете, Филиппов?
— Товарищ капитан-лейтенант! — Филиппов вытянулся рядом с Тараскиным, легкий иней от дыхания белел на его воротнике. — У механизмов краснофлотец Тараскин последнее время службу несет отлично. Что же до политзанятий... — Филиппов замялся, опустил и вновь вскинул правдивые глаза. — Оно верно — промашки были...
— Так вот что, товарищ Тараскин, — сказал Ларионов, — мой вам совет: в этой операции походите еще комсомольцем. — Теплая улыбка мелькнула на его обветренных тонких губах. — Комсомольцем быть — это тоже большое дело! А проявите себя хорошо в походе, как ошвартуемся, приходите ко мне в каюту, мы с вами на свободе все вопросы обсудим. И заявление с собой прихватите.
Он обернулся, увидел Калугина, приложил пальцы к козырьку.
Калугин отдал честь, вытянувшись у надстройки.
— Наблюдаете, товарищ капитан? Может быть, пройдем на мостик?
Не ожидая ответа, быстро двинулся по шкафуту. Калугин торопился вслед за ним, скользя по палубе, покрытой мазутным маслом и тающим снегом.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
БОЙ
Как будто синие мечи Над морем подняты в ночи. Они проносятся над нами. И ночь черней, и снег белей Над палубами кораблей. Над озаренными волнами. И волны — как багровый лак. И вьется краснозвездный флаг В просторах ледяного моря.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Тюленьи острова — маленький привал на штормовой океанской дороге, заправочная станция для идущих мимо кораблей.
От самой воды начинаются льды и снега. Снега заполнили и выровняли ущелья, образовали широкие белые равнины, по бокам которых приникли к скалам хижины оленеводов и рыбаков. Выше — гранитные, поросшие мхами перекаты, очищенные от снега свирепыми, неустанными ветрами. Бурые, неровные округлости поднимаются сквозь цепкие туманы к низко плывущим облакам.
Тонкий стальной трос протянут вдоль верхних скал, на кронштейнах, вогнанных глубоко в гранит. От дощатого домика с крышей, заваленной снегом, трос поднимается вверх, тонкой нитью охватывает верхние скалы. И чем выше он поднимается, тем труднее становится путь, свистит ураган, слепит ледяная дробь снежных зарядов.
Здесь установлен на мачте наш краснозвездный флаг. Сюда, выходя из домика морского поста, карабкается, чтобы сменить товарища, укутанный в мех сигнальщик. Он цепляется за сплетенный из множества стальных проволок леер, местами проваливается в снег, местами скользит по отшлифованному ветром граниту.
Поверх тулупа он опоясан стальной цепью с замком на конце. Взобравшись наверх, сменив товарища, этим замком прикрепляется к бегущему над пропастью тросу.
Он обходит вершину по радиусу вновь и вновь, упираясь ногами в чуть видную, узкую тропинку, Если поскользнется или ветер сорвет его с тропки, повиснет на тросе, опять нащупает точку опоры, снова будет продолжать обход высоты.
Сигнальщик смотрит в бинокль. Отсюда, когда вокруг нет снеговых вихрей, видны очертания главного острова, окруженного вздувшейся пеленой океанской воды, слившейся с мутным, обледенелым небом. Виден узкий извилистый залив, ведущий к внутреннему рейду мимо цепи маленьких необитаемых островков. Видна даль океана.
Внизу, между черной полосой мокрых береговых камней и бурой океанской водой, белеет извилистая полоса. Это волны неустанно набегают на берег. Сигнальщик привык к тому, что сюда не доносится гул океана, здесь только и слышишь свист жестокого снежного ветра.
А если смотреть отсюда на рейд, в глубину длинной извилистой бухты, лежащие там корабли похожи на крошечных продолговатых ежей с торчащими над ними иглами мачт, стрел и кранов.
Но эти крошечные ежи — на самом деле тяжелые высокобортные корабли, несущие в своих трюмах и на просторных законченных палубах тысячи тонн всевозможных грузов.
Над рейдом грохот и лязганье кранов, слова коротких команд, резкие крики чаек — неизменных спутников морских походов.
Здесь стоит у причала самоходная баржа «Енисей» — она только недавно вошла на рейд, ждет своей очереди принимать горючее. Сейчас горючее берет ледокольный пароход «Ушаков». Он пьет нефть с танкера и в то же время кончает сгружать доставленные на этот остров ящики и тюки.
Пассажиры «Ушакова» ходят по палубе и по высокому деревянному причалу. Довольно привычные пассажиры: женщины и дети, семьи зимовщиков. «Ушаков» взял их на борт в Мурманске, чтобы доставить в высокие широты.
«Дотяну ли я их до высоких широт?» — думает пожилой капитан «Ушакова» Васильев, стоя на мостике, наблюдая за работой, изо всех сил торопя своих матросов.
Капитан «Ушакова» не хочет думать ни о чем, кроме работы. Сейчас он примет топливо, кончит разгрузку и на полных оборотах уйдет в море. Только бы успеть выйти в море! На этой вот барже рядом — шестьсот бочек авиационного бензина, двести тонн аммонала для Заполярного фронта. «Если рванет такую баржу, от нас и следов не останется», — думает капитан. Он смотрит на ряды металлических бочек над бортом «Енисея», потом переводит взгляд на мальчика у поручней, около трапа «Ушакова». «Ну ладно, если сами взлетим на воздух, на то война... но вот ребят жалко... Вот хотя бы этот парнишка...»
Бледненький, худой, лет семи... в плюшевой желтой курточке, из которой вырос, крест-накрест обмотанный толстым материнским платком, так что едва высовывается его остроносая мордашка... Не очень подходящий костюм для Заполярья, не очень подходящий костюм для слабого семилетнего парнишки...
«А, может быть, ему и больше... Может быть, ему столько же, сколько моему: уже девятый... Бедный зайчонок, потрепало его в море. А что-то сейчас с моими, уже два месяца не получаю писем... Тоже, наверное, такие худые и бледные, как этот зайчонок несчастный... И совсем он не несчастный, вот побывать бы ему в моей шкуре... Совсем он сейчас не несчастный, он счастливый путешественник, вот как вытянулся над бортом, смотрит на чаек...»
...Мальчик следил, как, кружась неторопливо и плавно над похожей на коричневый студень водой, толстые серебристые чайки вдруг бросались в волны, что-то подхватывали, быстро взвивались вверх, унося в клювах добычу.
«Как самолет на посадке, — думал мальчик. — Одно крыло к воде, другое в небо». Они планируют медленно и тяжело, сразу падают, тут же, не задев воды, уносятся кверху.
Только что повар в белом колпаке — на корабле его смешно зовут, «кок» — подошел к широкому борту, вылил в воду ведро помоев. И чайки с криком рванулись туда, бросаются на крошки, дерутся между собой. Однако как больно щиплется этот морской ветер...
«...Только бы успеть выйти в море», — думал капитан «Ушакова», подергивая кончик короткого седеющего уса.
Нынче утром он одновременно с танкером и береговым постом принял сигнал бедствия транспорта «Свободная Норвегия». Панический сигнал: «Спасите наши души». «Хотя интересно знать, — размышлял капитан, — какой сигнал дал бы я, если бы за мной погнался пират, вражеский тяжелый крейсер? А может быть, там был и не тяжелый крейсер, напутали все с перепугу? Здесь, в Заполярье, такая рефракция: тральщик можно принять за линкор, баржу — за крейсер... Соловецкие острова всегда видишь вверх ногами...
Так или иначе, этот корабль гнался за транспортом и потопил его. Иначе мы слышали бы о нем что-нибудь еще. Интересно, спаслась ли команда? Дали ли ей возможность погрузиться в шлюпки? Нет, это старые обычаи, обычаи прошлых войн. Теперь фашисты поджигают корабль, делают пробоину под ватерлинией и больше не заботятся о нем.
Впрочем, нет, эти фашисты иногда заботятся о нем и дальше, только в другом смысле. Они ждут, пока команда не погрузится в шлюпки, а потом расстреливают шлюпки...»
Капитан Васильев поморщился. «Что за мысли!.. Я должен думать о другом. Еще полчасика, и я приму полную порцию горючего, смогу отдавать швартовы, В море как-то приятней, просторней, не так близко от этой плавучей пороховой бочки... Хочется доставить в сохранности всех этих женщин и ребят, этого парнишку в плюшевой курточке, чем-то похожего на моего Вальку... Кстати, что он сейчас делает, этот парнишка?»
...Теперь мальчик глядел на берег, глубоко засунув за пазуху одну руку и согревая дыханием другую. По снежному склону скользила оленья упряжка: длинные узкие сани с бегущим рядом человеком в меховой остроконечной шапке. Олени были очень маленькие, они бежали, вытянув морды и пригнув рога к спинам, они были ниже пояса хозяина саней. Мальчик засмеялся от удовольствия.
— Смотри, мама, — закричал мальчик в восторге. — Смотри, какие маленькие взрослые олешки! Пойдем посмотрим поближе.
Он потянул за ватник стоявшую рядом женщину: высокую, угловатую, с беспокойным, усталым взглядом. Женщина не видела окружающей ее красоты. Она думала о чем-то своем. — Только на минутку, мама!
Мальчик потянул ее к сходням. Она встрепенулась.
— Ты, верно, замерз, милый? Пойдем отдохнем в каюте.
— Я не замерз. Посмотри! Совсем как будто игрушечные олешки!
Женщина неохотно пошла к сходням. Взглянула и сторону седого, озабоченного человека на мостике. Корабль еще не готов к выходу, но лучше не сходить на берег. Когда же, наконец, они поплывут дальше?..
— Как там с приемкой? — крикнул капитан старшему механику.
— Сейчас кончаем. — Старший механик стоял возле шлангов, на тонком, радужном нефтяном слое, залившем ржавую палубу. — Есть еще сведения о рейдере? Если, случаем, все-таки взял курс на нас, что делать думаете, Николай Иванович?
Старший механик стоял, закинув свое толстое пурпурное от ветра лицо, заложив руки за спину. Гражданская манера разговаривать с командиром! Старший механик никак не мог усвоить военных привычек, вбить себе в голову, что сейчас «Ушаков» — военный ледокольный пароход. Никак не втолкуешь ему, что мы военный корабль.
— Вопрос ваш считаю излишним и неуместным, — отрезал капитан. — Следите лучше за своими обязанностями!
Вот и обидел старшего механика, милого человека, стахановца. Следите за своими обязанностями! Он-то всегда хорошо выполняет свое дело.
«А в самом деле, — размышлял капитан, — что буду делать? Что буду делать, если рейдер взял курс на Тюленьи? Судя по перехвату, он взял курс на Тюленьи. Может быть, его остановят наши военные корабли? Настоящие военные корабли, не такие, как я, с женщинами и детьми на борту... У меня, правда, на борту пятнадцать стволов, два ствола крупного калибра, но не могу же я биться с тяжелым крейсером. А уйти от него смогу? Нет, не смогу — я против него, как черепаха против борзой. Значит, и в море выходить опасно. А здесь, на рейде, если только зафугасит боезапас на «Енисее», тоже крышка. Крышка всей базе, всем ребятам. Крышка бензину, которого ждут наши самолеты». Стоящий у поручней сигнальщик встрепенулся, поднял цветные флажки.
— Товарищ командир, пишут с берегового поста!
Он вытянул руки с флажками, широко расставив, опустил их немного вниз: знак ответа на вызов.
С вершины бревенчатой вышки, в нескольких кабельтовах от пирса, быстро махала флажками маленькая фигурка.
Сигнальщик читал семафор. Но капитан не вслушивался в его слова. Он разбирал язык взлетающих и опускающихся вдалеке флажков не хуже самого сигнальщика.
«Высокогорный пост сообщает, — читал капитан, и его квадратное морщинистое лицо налилось темной кровью, — в видимости мачты военного корабля, тяжелого крейсера. Идет курсом на острова».
Снова пошел снег, затянул берег и сигнальную вышку.
«Вот оно, — подумал капитан. — Вот когда нужно принимать решение!»
— Боевая тревога! — сказал он голосом, вдруг потерявшим обычную четкость, и сам же надавил кнопку колокола громкого боя.
Но только в первый момент он не смог справиться со своим голосом. Пока матросы и старшины разбегались по местам, он сделал над собой усилие, сглотнул несколько раз, и опять его голос зазвучал привычным, повелительным басом.
— Старший механик, кончать приемку топлива! Всем пассажирам выйти на берег, в поселок. — И, менее громко, старшему помощнику, выросшему рядом с ним: — Вы, Тимофей Степанович, займитесь этим. Пусть мамаши возьмут себя в руки, пусть не пугают ребят. Скажите им: при первой возможности примем их обратно на борт, а сейчас им лучше уйти подальше, понимаете почему?
— Есть товарищ командир, — вытягиваясь, сказал помощник. Он-то хорошо усвоил манеры военного моряка.
— А есть, так что ж вы стоите и пялите на меня глаза! — прогремел капитан, багровея еще больше. — Идите, исполняйте приказание.
Он вышел на крыло мостика, своей широкой, шершавой рукой поднял жестяной мегафон.
— На танкере! Есть на танкере! — откликнулись с соседнего корабля.
— Читали донесение поста? Отцепляйтесь от меня, уходите вглубь фиорда, за скалы. На «Енисее»! — уже кричал он, хотя еще не получил ответа с танкера. Но уже видел: командир танкера отдавал короткие команды, краснофлотцы быстро разъединяли шланги.
Сильнее кружился мокрый, густой снег.
— На «Енисее»! — вновь закричал капитан Васильев, но «Енисей» был далеко, там не слышали его оклика. — Сигнальщик! — загремел капитан.
Но тут уж кричать было нечего, сигнальщик стоял рядом, повернув к нему свое раскрасневшееся, возбужденное и в то же время строго внимательное лицо. Капитан понизил голос:
— Сигнальщик, напишите «Енисею»: «Читали ли донесение поста?..» Лучше написать прожектором, флажки в такой снегопад не разберут...
Он говорил медленно и раздельно, и сигнальщик, повернувшись к «Енисею», поднял над бортом небольшой горбатый прожектор.
— Напишите: «Что думаете делать? Мое мнение: уходите на остатках топлива в глубь фиорда, станьте под скалой, дальше танкера. Поняли ли меня? Капитан «Ушакова».
Сигнальщик остановился, с борта «Енисея» мигал ответный прожекторный луч.
— Товарищ командир, капитан «Енисея» спрашивает: «Какие действия предпримете вы?»
Капитан «Ушакова» мгновение стоял неподвижно. Только одно мгновение. Он видел, как торопливо сходят на берег женщины и дети, как тот остролицый парнишка, смотревший на чаек, бежит им навстречу, что-то весело спрашивает, его мать тоже расспрашивает — испуганно и нервно.
— Напишите, сигнальщик, — по-прежнему раздельно сказал капитан «Ушакова»: — «Если вражеский корабль начнет входить на рейд, выйду ему навстречу и попробую дать бой. Уверен, что экипаж «Ушакова» сумеет выполнить свой долг до конца...» Рассыльный! Шифровальщика.
Он прошел в штурманскую рубку, написал несколько строк своим круглым, старательным почерком. Вошел шифровальщик.
— Зашифруйте и передайте в эфир.
Вошел заместитель по политической части. Капитан Васильев повернулся к нему.
— Передаю в эфир обстановку, принятое мной решение, наши координаты. Не возражаете, Виктор Тихонович? Правда, боюсь, что никакие наши специальные силы не подоспеют сюда с Большой земли. Но я, Виктор Тихонович, надеюсь на другое.
Он притронулся темным, обветренным пальцем к отвороту оленьей куртки заместителя. Морщинки от его глаз побежали к вискам, придали лицу лукавое выражение.
— Не только ведь мы приняли сигнал бедствия того норвежца. А если его приняли наши военные корабли, может быть, они уже гонятся за немцем, может быть, отвлекут его. А если нет... — Он нагнулся над штурманской картой, над бледно-серой узкой, извилистой линией залива. — Мое решение, видите ли, таково. Я буду вести огонь до последней возможности. Мы еще не знаем точно класса этого корабля, может быть, и сможем биться с ним. Думаю продвинуться вперед, вот сюда — до самой узкой части фиорда. Я стану к немцу правым бортом, как раз поперек губы. Видите ли, в чем моя идея, Виктор Тихонович. Если он потопит меня, то «Ушаков» пойдет ко дну так, чтобы загородить фарватер, не дать возможности врагу проникнуть в бухту.
Заместитель слушал молча. Сухопутчик, до войны работавший заместителем начальника МТС, он еще плохо разбирался в таких делах. Но здесь как будто все было совершенно ясно.
— Что же, по-моему, не плохое решение. Правильное решение! — твердо сказал заместитель.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Снова над «Громовым» кружился густой мокрый снег. Ветер сильнее гудел в снастях, всплескивались барашки на серых волнах, все шире чертила фок-мачта облачное, рваное небо. Ларионов снова наклонился к медному раструбу переговорного аппарата.
— Штурман, уточнили координаты?
— Так точно, проверил. Ходим в пункте рандеву, товарищ командир.
Начищенная медь переговорной трубы покрылась от дыхания белым, морозным налетом. Ларионов переступил с ноги на ногу. Черт его знает, как промерзают на мостике ноги даже в шерсти и в меху!.. Рандеву должно бы уже состояться давно. Уже давно «Громовой» ходит в условленном квадрате, но нет и признака английских кораблей.
А может быть, они уже преследуют врага? Сами, самостоятельно пошли по его следу? Но что-то мистер Гарвей, наш уважаемый офицер связи — будь он проклят с его равнодушным нахальством! — слишком долго сидит в радиорубке, слишком долго ловит позывные своего флота...
По трапу поднимался мистер Гарвей, поднимался солидно, неторопливо, его черная борода лежала над желтизной верблюжьего реглана, высокая меховая шапка была плотно надвинута на брови.
— Ну что там, мистер Гарвей? — спросил Ларионов. Гарвей подошел ближе, торжественно приложил руку к шапке. Ларионов коротко отдал честь.
— Мне кажется, — медленно сказал мистер Гарвей, — у меня такое впечатление, что наша маленькая операция может не состояться.
— Почему? — резко спросил капитан-лейтенант. Он подошел к Гарвею вплотную. — Вы настроились на свою волну?
— Я настроился на свою волну, — сказал Гарвей. — Правда, мистер кэптин, я не мог поймать ничего... — ээ... как это сказать?.. ничего, адресованного нам. Но я уловил интересную шифровку нашего командования.
Ларионов с ненавистью смотрел на его медленно шевелящиеся губы. Бубекин, Снегирев и Калугин подошли ближе.
— Может быть, вы можете говорить быстрее, мистер Гарвей? — угрюмо спросил Бубекин. — Если не по-русски, то по-английски. Мы вас поймем.
— Я могу говорить быстрее по-русски, — дружески улыбнулся ему Гарвей. Он говорил, как фокусник, подготовивший какой-то неожиданный трюк и медлящий, чтобы повысить к нему интерес. — Товарищ командэр, я уловил шифровку нашего командования, обращенную ко всем кораблям королевского флота, находящимся в здешних водах. Всем кораблям королевского флота приказано немедленно сосредоточиться у берегов Исландии.
— У берегов Исландии? — повторил Ларионов.
— О да, у берегов Исландии, — сказал Гарвей. — И я подозреваю почему. Линкоры «Граф фон Тирпиц» и «Шарнгорст», видимо, снова пытаются прорваться через Датский пролив. Силы нашего флота не должны пропустить их на просторы Атлантики. Может быть, и рейд «Геринга» только демонстрация, чтобы отвлечь сюда наши корабли.
— Но ведь «Геринг» уже пиратствует в Баренцевом море, — сказал Калугин.
— О да, он пиратствует в Баренцевом море, — повернулся к нему Гарвей. — Он хорошо выбрал момент. Ваши корабли поддерживают фланг армии, наши будут блокировать Датский пролив. «Геринг» может плавать безнаказанно. Это хороший шахматный ход.
Он вежливо улыбался, его мелкие зубы блестели на смоляном фоне бороды и усов. «Нет, он действительно, кажется, восхищается ловкостью фашистов!» — подумал Калугин.
— Для вас это, может быть, шахматный ход, — сказал Бубекин, и его маленькие глаза превратились в чуть различимые щелки, — а для нас это угроза нашим коммуникациям, угроза жизни мирных людей на советских зимовках, громить которые, вероятно, отправился «Геринг».
— Да, здесь могут быть неприятные потери, — охотно согласился Гарвей. — И первая потеря — мы уже потеряли «Свободную Норвегию». — На мгновение он склонил голову. — Но в теперешней борьбе за мировое господство...
Капитан-лейтенант Ларионов уже не смотрел на него. Он снова шагнул к своему обычному месту, положил руки на тумбу машинного телеграфа. Казалось, он с трудом проглотил какую-то фразу, чуть не сорвавшуюся с языка.
— Товарищи офицеры, — помолчав сказал Ларионов, — прошу прекратить посторонние разговоры на мостике.
По трапу взбегал шифровальщик. Несмотря на холод, он был в одной фланелевке. Видимо, шифровальщик очень торопился, ветер рвал из его рук небольшой листок.
— Разрешите обратиться, товарищ капитан-лейтенант?
— Да? — сказал Ларионов.
— Принята шифровка с ледокольного парохода «Ушаков».
Ларионов поднес к глазам радиограмму.
— Товарищи офицеры, — сказал он таким голосом, что все разом придвинулись к нему и даже рулевой наклонился вперед, не выпуская ручку штурвала. — «Вражеский тяжелый крейсер, — громко и взволнованно читал Ларионов, — входит на рейд Тюленьих островов. Принял решение — дать ему бой всеми имеющимися средствами. Прошу помощи. Капитан «Ушакова» Васильев».
Он бережно сложил радиограмму. Все молчали.
— Как жалко, — отчетливо и громко сказал мистер Гарвей, — как очень, очень жалко!
«Теперь он, видимо, действительно чувствует себя неловко», — подумал Калугин.
— Чего вам жалко, мистер Гарвей? — как бы машинально спросил Ларионов.
— Как жалко, что мы ничем не можем помочь этому храброму капитану.
Не отвечая, Ларионов шагнул к переговорной трубе, нагнул над ней свое воспаленное от ветра лицо.
— Штурман, сколько до Тюленьих?
— Сорок две мили, товарищ капитан-лейтенант, — донесся глухой голос штурмана.
Ларионов распрямился, ровным движением перевел ручки машинного телеграфа. И тотчас сильнее завибрировала палуба, «Громовой» прибавил ход.
— Вы правы, мистер Гарвей, — тихо сказал Ларионов. — Это очень жалко. Но, может быть, он продержится. Может быть, мы успеем ему помочь.
Гарвей вскинул на него удивленные глаза.
— Прошу прощенья, мистер кэптин, — с величайшим изумлением сказал он, — не думаете ли вы...
— Да, я думаю, — сказал Ларионов, всматриваясь вдаль.
Гарвей подошел еще ближе. Его борода, как привязанная, чернела на скуластом белом лице. Не осталось и следа его недавнего благодушного спокойствия.
— Но разве вы не знаете, мистер кэптин. — Он говорил тихо, чтобы не слышали окружающие, от волнения сбился, произнес какую-то гортанную английскую фразу. — Разве вы не знаете, что никогда, ни при каких условиях эсминец не сможет вступить в поединок с тяжелым крейсером. А «Геринг» считался даже карманным линкором. Прошу прощения, но это противоречит элементарным правилам военно-морской науки.
Ларионов задумчиво глядел на него. Теперь, показалось Калугину, в его усталых глазах на миг промелькнуло выражение странного удовлетворения. Его руки в потертых, белеющих засохшей солью перчатках сжались на ручке машинного телеграфа.
Гарвей глядел на него, даже приоткрыв от напряжения свои сухие тонкие губы.
— Видите, мистер Гарвей, — не громко, но очень отчетливо сказал капитан-лейтенант, — немцы тоже, конечно, уверены, что один эсминец не может навязать бой тяжелому крейсеру. Поэтому командир «Геринга» сделает логический вывод. Он подумает, что мы здесь не одни, что мы заманиваем его, расставляем ему ловушку. И, может быть, прекратит рейд.
Он говорил, как бы думая вслух, всматриваясь в пространство. Потом с легкой улыбкой взглянул на Гарвея.
— А кроме того, история нашего флота знает много примеров, когда русские моряки в не менее трудных условиях вступали в соприкосновение с противником и добивались победы. Эскадренный миноносец «Гневный» два с половиной часа вел артиллерийский бой с крейсером «Бреслау», пока тот не скрылся в Босфор. В Крымскую войну русский фрегат «Флора» всю ночь бился с тремя турецкими кораблями на паровом ходу и благодаря искусству своего экипажа к утру выиграл этот неравный бой.
Гарвей слушал, по-прежнему приоткрыв рот.
— Но ведь это было ночью, мистер кэптин!
— Мы тоже можем создать ночные условия... — по-прежнему задумчиво сказал Ларионов. Но вдруг оборвал себя, распрямился, сразу стал как-то выше и шире в плечах. — Во всяком случае, благодарю вас, мистер Гарвей! За что? — спросил Гарвей еще более удивленно.
— За то, — сурово сказал Ларионов и смахнул с лица водяную пыль, — за то, мистер Гарвей, что вы помогли мне понять психологию наших противников.
— Разве я ваш противник?
— Нет, — небрежно сказал капитан-лейтенант, — вы не наш противник.
Он произнес эти слова, уже явно думая о чем-то другом. Гарвей, видимо, просто перестал для него существовать.
— Товарищ капитан, — повернувшись к Калугину, очень тепло сказал Ларионов, — вы бы обдумали радиовыступление, что-нибудь зажигательное для личного состава. О мужестве русских моряков-коммунистов, сокрушающих все преграды. Вас, мистер Гарвей, потрошу пройти в каюту, вы можете отдыхать, я больше не нуждаюсь в ваших услугах.
Его голос звучал все отчетливее, хотя суровая сдержанность по-прежнему жила на худощавом лице.
— Есть подготовить радиовыступление, — сказал Калугин.
Гарвей молча отдал честь и пошел с мостика вниз.
— Старпом, — продолжал Ларионов. — Станьте к машинному телеграфу. Не снижайте оборотов. Я пройду в штурманскую рубку.
Капитан-лейтенант шагнул к трапу.
Навстречу, в расстегнутом на груди полушубке, в шапке, сдвинутой набекрень, взволнованно взбегал рассыльный.
— Товарищ командир! — уже издали он протягивал вьющийся на ветру листок. — Приняли еще радиограмму.
Капитан-лейтенант смерил его критическим взглядом.
— Вы что, рассыльный, к теще на бал собрались? Станьте как полагается по форме!
Вспыхнув, краснофлотец застегнул полушубок, поправил шапку, вытянулся — руки по швам.
— Товарищ командир корабля, разрешите обратиться с радиограммой.
— Дайте, — сказал Ларионов. Он взял розовый листок, не спуская глаз с краснофлотца. — И помните, Кириллов: то, что мы собираемся долбать какого-то паршивого фашиста, еще никому не дает повода нарушать форму одежды. Идите.
Рассыльный четко повернулся на каблуках. Только тогда Ларионов взглянул на радиограмму. Голубая жилка билась на высоко подбритом виске. Может быть, известие о подкреплении?
— Снова радио с «Ушакова», — сказал командир, и ничто в голосе не обнаружило глубины его разочарования. — Капитан сообщает, что при большом снегопаде крейсер исчез из видимости берегового поста. «Ушаков» выходит навстречу «Герингу», готов открыть огонь... Лейтенант, внесите в вахтенный журнал. Да поаккуратнее, а то потом разбирай ваши каракули... Пригласите в штурманскую рубку командиров боевых частей.
И, передав листок вахтенному офицеру, не держась за поручни, Ларионов спустился к штурманской рубке.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Высоко над топками рокочут прямоугольные горячие котлы. Сбоку — всегда задраенный наглухо люк шахты на верхнюю палубу. Внизу — рев форсунок, неустанно вдувающих в топку распыленную воздухом нефть, сигнальные звонки, блеск цветных ламп, холодный ветер вентиляции, овевающий темные от усталости лица кочегаров.
— В этом вот котле, товарищ инженер-капитан-лейтенант, похоже — три трубки, — отрывисто бросил Куликов.
Ираклий Тоидзе наклонил голову к продолговатой дверце топки. Смотрел в розовую, полную пляшущим пламенем глубину. Действительно, по стенке топки, из вертикальных, похожих на натянутые струны водогрейных трубок, сочилась тотчас превращающаяся в пар вода.
Тоидзе распрямился, шагнул к водонепроницаемой переборке, поднял тяжелую телефонную трубку.
— Вахтенный офицер? Командира корабля!
Высоко наверху, на мостике, Бубекин взял телефонную трубку.
— За командира старший помощник Бубекин.
— Фаддей Фомич! Докладывает командир БЧ-пять. Во второй топке правого борта потекли водогрейные трубки.
Корабль взлетел на волне, на мгновение повис неподвижно, сразу рванулся вниз. Качка усиливалась. Мичман Куликов стоял возле Тоидзе, смотрел на его озабоченное лицо. Есть о чем волноваться! Перед такой операцией, когда «Громовому» в любой момент может понадобиться вся его мощь, выбывает из строя один из котлов, корабль может лишиться трети своей быстроты. Лопнули водогрейные трубки, стало быть — нужно начинать ремонт, вода размывает топку.
— Ваше решение? — спросил с мостика Бубекин.
— Будем глушить трубки на ходу, Фаддей Фомич.
— Делайте, — сказал Бубекин, — капитан-лейтенант приказал не снижать оборотов.
Тоидзе отошел от телефона. Легко сказать — глушить на ходу! Но это значит: нужно обследовать изнутри раскаленную топку, работать в горячем котле. Правда, на других кораблях делали такие вещи, но каждый раз об этом писали в газетах как о подвиге. Этим подвигам удивлялись моряки «Громового». И вот настало время самим сделать это, да еще при качке на свежей волне.
— Ну, мастера котельной, делаем ремонт на ходу? — спросил Тоидзе. — Мичман, вызывай добровольцев.
— Первый доброволец я, — отрывисто сказал мичман. — Такое дело, нужно не промахнуться, сразу заглушить худые трубки. А второго возьмем... Кто у нас здесь позорче?
Он окинул взглядом продолжавших работать кочегаров. Они работали размеренно и спокойно, как рабочие в цехе. Зайцев в ватнике, расстегнутом на груди, блестя карими глазами, подошел ближе всех.
— Меня возьмите, — сказал Никитин, положив руку на рычаг форсунки.
— Или хоть меня, — откликнулся Чириков, как всегда держась за штурвал регулировки питания котлов водой.
— Прошу как чести! — услышал Куликов взволнованный голос Зайцева.
— Говоришь, выдержишь, Зайцев? Там ведь, внутри, жарковато.
— И не такое выдержу, — сказал Зайцев с угрюмым задором.
— Ну, так не теряйте времени, дорогие. — Инженер-капитан-лейтенант направился к шахте. — Я в пост энергетики. Мичман, об исполнении тотчас доложите. — Есть тотчас доложить об исполнении, — так же просто сказал Куликов.
Кочегары взялись за тяжелые цепи. Пламя в топке погасло. Зайцев мельком глянул в ее медленно темнеющую глубину. Оттуда несло нестерпимым жаром, на кирпичной кладке желтыми язычками все еще вспыхивала нефть. Он направил туда свет переносной лампы. Теперь еще яснее было видно, как течет из трубок, размывая топку, вода.
Он чувствовал, как все сильнее бьется сердце, как это биение отдается даже в кончиках пальцев.
— Вату и вазелин! — приказал мичман.
Из угла котельной принесли большую банку вазелина и пакеты с ватой. Зайцев протянул руку.
— Подожди, раньше батьки в воду не суйся, — резко сказал мичман.
— Так я же вызвался! — сказал Зайцев.
— Ты вызвался и жди, — пробормотал мичман. — Шланг сюда.
Зайцев подтащил шланг.
— Обливай меня, — скомандовал мичман. — Хорошенько ватник облей.
Пока на его ватник лилась водяная струя, мичман торопливо мазал лицо густым слоем вазелина. Прикрыл лицо слоем ваты, намочил в воде и низко надвинул шапку. Шагнул к топке. Из открытого лаза несло нестерпимым жаром.
— Подождать бы, товарищ мичман, — сказал один из кочегаров. — Еще задохнешься. Пусть остынет чуток.
— Чтобы кладку вконец размыло? — пробормотал мичман.
Он приблизил к отверстию прикрытое ватой лицо. И вдруг, как будто нырнул, весь сжавшись, исчез в отверстии топки.
Глубь топки он осветил фонариком. Все молчали, не сводя глаз с отверстия, где качался неяркий свет.
— Сварится еще, — невольно сказал Зайцев.
Но так же ловко и неожиданно, как исчез, мичман выскочил наружу. Он задыхался, по его лицу тек смешанный с вазелином пот. Казалось, он не мог надышаться воздухом котельной. Потом снял с лица пожелтевшую вату.
— Похоже, лопнули точно три трубки... Ну, а ты чего ждешь? Готовься пока.
У него снова перехватило дыхание.
— Теперь твоя очередь. Я наверху в котел полезу, буду сомнительные трубки водой заполнять, а ты докладывай: потекли или нет. Вот и все твое дело.
Вместе с котельными машинистами он взобрался по стремянкам на верхнюю площадку. Работали ключом и кувалдой, отвинчивали гайки коллектора. Отвинтили их, отскочили в сторону; облако пара вырвалось из-под отлетевшей крышки.
— Ну, а теперь к главному подошли! — крикнул Куликов. — Не зевать, ребята!
Корабль снова сильно тряхнуло. Мичману подали шланг. Внизу ждал Зайцев, дрожа в мокром ватнике, прикрыв ватой густо намазанное вазелином лицо.
— Начали! — крикнул Куликов и исчез в котле. И тотчас внизу полез в топку Зайцев.
Его охватило нестерпимым жаром, будто нырнул в кипяток. Густой пар поднимался от мокрого ватника. Сильно защипало веки, задернуло жаркой пленкой глаза. Зайцев хотел смахнуть пот, но рука в толстой асбестовой рукавице коснулась ватного слоя. Его стало тошнить, здесь сильнее чувствовалась качка, пахло горелой резиной, сквозь подошвы жег раскаленный под топки.
Он переставил ноги, стиснул зубы, сморгнул пот. Хотелось хоть на мгновение выскочить наружу. «Нет, выдержу, все выдержу. Моряки-коммунисты и не такое выдерживали».
Он всматривался в шеренгу водогрейных трубок, частым строем занявших всю заднюю стенку топки. Вот сейчас мичман наверху, в котле, заполняет подозрительные трубки водой из шланга, а он должен засечь, через какую трубку сочится вода... Усилием воли прояснил сознание, смотрел внимательно, направив на стенку свет фонарика. Вот она — пятнадцатая трубка. Сквозь чуть видную трещинку струится вода.
— Течет пятнадцатая, — крикнул он наружу, и, сдавленный безвоздушным жаром топки, странно глухо прозвучал голос.
— Течет пятнадцатая, — услышал он голос Никитина снаружи.
Вода показалась в соседней трубке, тотчас превращаясь в пар.
— Течет шестнадцатая!
Он задыхался, у него кружилась голова. Сильно тошнило от резких взлетов корабля. Выскочил наружу, полным ртом набирал воздух.
— Может, сменю? — заглянул ему в лицо Никитин.
— Сам кончу! — пробормотал Зайцев. — Ты из шланга меня поливай.
Он снова протиснулся внутрь.
— Восемнадцатая течет!
— Восемнадцатая течет! — отдалось, как эхо, снаружи.
— Как девятнадцатая? — крикнул в топку Никитин.
«Больше не выдержу ни секунды, — думал Зайцев. — Вот уже пекусь живьем. Больше не выдержу...» Но еще раз пересилил себя, нашел девятнадцатую по счету трубку, смотрел лопающимися, казалось, от боли глазами. Нет, тут нет трещины, тут не течет вода.
— Девятнадцатая порядок!
И пауза. Бесконечное молчание. И, наконец, как лучшая музыка, приказ:
— Вылезай!
Он выскочил наружу. Скинул высохший, скорежившийся ватник. Еще стирая с лица вазелин, смешанный с потом, взбежал наверх, заглянул в дышащую влагой горловину коллектора.
Там дрожало пламя переносной лампочки. Туда подавали стальные, обмазанные суриком заглушки: забивать прохудившиеся трубки. Последним взмахом Куликов вогнал в трубку заглушку.
И вот высунулось наружу его темное, залитое потом лицо. Он вылез из котла, пошатнулся, передал кому-то лампочку и шланг.
— Задраивайте, матросы, горловину, — коротко сказал Куликов. — Включайте котел.
Он спустился к щиту контрольных приборов, снял телефонную трубку.
— Пост энергетики? Докладывает мичман Куликов. Трубки заглушены, снова вводим котел в действие... Есть объявить благодарность всем участникам, товарищ инженер-капитан-лейтенант! С ним рядом стоял Зайцев.
Во всем теле Зайцев чувствовал непрерывную дрожь, а губы онемели, казались чужими, гладкими, будто выточенными из стекла. Но такая большая, светлая радость в сердце!
— Губы распустил в топке, вот тебе их и обожгло маленько, — сказал ласково мичман. — Ладно, зайдешь к доктору, он тебе что-нибудь наколдует. Пока иди в кубрик, отдохни. Я тебе сменщика вызвал.
Сменщик уже наклонился к насосам.
Зайцев поднялся по отвесной стремянке в темной шахте, откинул наружную крышку. Свистел ветер, шумела вода. Стоя на боевых постах, краснофлотцы вглядывались в косо летящий снег. Зенитчик Стефанов с любопытством глянул на него.
— Что у вас там? Трубки глушили на ходу?
— Глушили, — сказал небрежно Зайцев, плотно прикрывая крышку.
— Говорят, один геройский парнишка в раскаленную топку залез?
— Есть такой геройский парнишка, — веско сказал Зайцев. Его губы начали сильно болеть. Кожа натягивалась, распухала. Губы все еще казались стеклянными, но теперь их разрывала острая боль.
У торпедного аппарата стоял Филиппов. Он глубоко ушел головой в воротник, его плечи были занесены снегом.
— Что с тобой, Ваня?
— Ничего, потом расскажу...
Ему было холодно, ветер пронизывал насквозь, он вбежал в кубрик. Сорвал ватник, укутался, укрылся чьим-то полушубком, лег на рундук. Сильно жгло глаза и еще больше болели губы.
«Вот отдохну, и без всякого доктора пройдет», — думал Зайцев. Но как только закрыл глаза, закружились темно-красные круги и спирали, закачались водогрейные трубки, похожие на струны рояля, на сверкающие, натянутые струны в раскрытом рояле.
«Поспать, поспать хоть минутку», — думал Зайцев. Но трубки кружились перед глазами, качался рундук, и сильнее стучали в борт кубрика тяжелые волны. «Вот он, мой родной дом, — думал Зайцев. — Обеспечил ход родному кораблю...» Но он оказывается не на корабле, а в землянке, и это не море стучится в борт, а лопаются поблизости мины. И друг Москаленко сидит рядом на краю нар и смотрит ласковыми глазами. И вдруг снова что-то взрывается совсем близко, и раскаленные трубки начинают медленно кружиться в глазах. Кто-то тронул его за плечо.
— Спите, товарищ краснофлотец?
Он откинул мех полушубка, сел на рундуке. Перед ним стоял доктор. Заботливые глаза внимательно смотрели с широкого рябоватого лица.
— Губы вам придется смазать вот этим... А это глазная примочка... Цэ будет гарно, как говорят у нас на Украине.
— Спасибо, товарищ доктор.
Кубрик заполнил звон колокола громкого боя. Протяжный, резкий, нескончаемый звон. И вновь загремели ноги по стали над головой.
— Боевая тревога, — сказал в громкоговорителе мерный, внушительный голос.
— А кажется, вы дюже вовремя занялись котлом, — с обычной своей рассудительностью сказал доктор.
Но Зайцев уже не слышал его. Он рванул с рундука ватник, одеваясь на ходу, взлетел по трапу. Он бежал к котельному отделению в непрекращающихся, заполнивших все тревожных звуках колокола громкого боя.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Когда капитан-лейтенант вошел в штурманскую рубку, штурман Исаев склонялся, как всегда, над развернутым на столе очередным листом карты. Треугольные стрелки прокладки, нанесенные на кальку остро отточенным карандашом, устремлялись прямо к причудливым извивам изрезанных фиордами Тюленьих островов.
— Как прогнозы погоды, штурман? — спросил капитан-лейтенант.
— Погода типичная для этой части морского театра, — сказал штурман. — Ветер порядка трех-четырех баллов, море до трех баллов. Значительная облачность. Высота шестьсот метров. Временами снижается до трехсот метров при частых снегопадах. Видимость в среднем пять-десять миль, с ухудшением при снегопаде до двух-пяти кабельтовов.
— Устойчивый снегопад?
— На ближайшие несколько часов большие снегопады с короткими прояснениями.
— Вот что, штурман, — сказал Ларионов и, подойдя вплотную, снял перчатку с правой руки, положил ладонь на плечо Исаева, — тяжелый крейсер «Геринг» входит на рейд Тюленьих островов. Англичане нас подвели, рандеву не состоится. Хочу отвлечь «Геринга» на себя. Выйду в торпедную атаку, если не запеленгуют меня раньше срока. Ваша задача — вывести корабль прямо на цель по счислению, вслепую.
— Есть вывести по счислению, — невозмутимо отозвался штурман, но его узловатые пальцы сжались на карандаше и стала еще темнее кирпично-красная шея.
— Помните, ваша ошибка в счисленье — это смерть корабля. Когда вынырнем из снегопада, я должен сразу увидеть «Геринга», прежде чем он откроет огонь... Вот с этого пункта, полагаю, он будет громить Тюленьи.
Ларионов коснулся карандашом морской глади у кромки островов.
— К этому пункту выводить корабль? — спросил штурман.
— Так точно.
— Есть вывести корабль к этому пункту, — просто сказал Исаев.
В рубку входили командиры боевых частей. Лейтенант Лужков смахнул с воротника снег, стал смотреть, как световые волны пробегают в окошечке эхолота. Артиллерист Агафонов положил варежки на диван, разминал окоченевшие пальцы.
— Товарищи офицеры, прошу поближе, — сказал Ларионов.
Исаев уступил ему место у карты, трое других нагнулись сзади.
— Вот мой план операции, — сказал Ларионов, как будто продолжая давно начатый разговор. — Вы помните рельеф Тюленьих островов? — Он снял вторую перчатку, сунул обе перчатки в карман куртки, положил на карту красный от холода палец. — Прошу смотреть внимательно. Чтобы видеть стоящие на рейде корабли, рейдер должен войти вот сюда, в сравнительно узкое место губы. Но войдет ли он сюда или будет стрелять с моря, по корректировке самолетов, по невидимой цели? Заметьте, на борту «Геринга» есть два самолета-разведчика. Но при таком снегопаде он едва ли поднял их в воздух... Думаю, что он все же вошел в залив. Видя корабли, может вернее уничтожить их своим средним калибром. Так вот, если он вошел туда и нам удастся подойти незаметно кабельтовов на тридцать, это наше огромное преимущество. Ему трудно будет сразу развернуться, набрать нужный ход для уклонения от наших боевых средств... Штурман, продолжайте вести прокладку.
Он уступил место штурману за столом.
— Теперь боевые данные «Геринга»... Лейтенант Лужков, напомните нам эти данные.
Лужков замялся.
— Без справочника, товарищ командир...
— Справочник тут ни при чем, — холодно сказал Ларионов. — Данные о кораблях, боевое соприкосновение с которыми не исключено, всегда должны быть у вас в голове. Я уже напоминал вам об этом. Если разбужу вас ночью, лейтенант, и спрошу, сразу должны мне ответить.
Ларионов секунду помолчал, потом проговорил, как бы повторяя заданный урок.
— «Герман Геринг» — водоизмещение десять тысяч тонн, ход тридцать два узла. Шесть восьмидюймовых орудий главного калибра, вес снаряда сто двадцать два килограмма, дальность стрельбы сто девяносто кабельтовов, скорость стрельбы — четыре выстрела в минуту... Восемь пятидюймовых орудий. Вес снаряда сорок пять килограммов, дальность стрельбы сто двадцать кабельтовов, шесть выстрелов в минуту. Вывод: на дальних дистанциях биться с ним не можем, будем биться на ближних дистанциях, постараемся максимально использовать торпеды... Точных данных о броне «Геринга» нет, но полагают, что толщина брони главного пояса до двухсот миллиметров, верхней палубы двадцать пять, средней пятьдесят и нижней — двадцать пять миллиметров. Осадка порядка семи-семи с половиной метров, броневой пояс спускается ниже ватерлинии на полтора-два метра... Учтите это, лейтенант Лужков, при расчете торпедного залпа... Стрелять будем по медленно движущейся цели, возможно — каждым аппаратом отдельно... Как только подготовите предварительные расчеты, доложите мне... Свободны, лейтенант.
Лужков вышел. Ларионов взглянул на артиллериста.
— Пушки в ход не пущу, пока не выстрелю торпедами. Чтобы не обнаружить себя раньше срока. Ясно? Придется потерпеть вашим комендорам. Зато будут вести бой на ближней дистанции... Вы, старший лейтенант, обратите внимание на скорострельность залпов. В первом залпе наше преимущество. Слышали толщину брони? Нашему калибру ее поразить трудно. Значит, наводите на марс, на командные пункты. Постарайтесь поджечь самолеты. Ангар «Геринга» расположен между трубой и грот-мачтой... Будем стрелять фугасными, а не бронебойными, больше причиним разрушений на палубе. Старайтесь ослепить, лишить управления рейдер... Разъясните задачу командирам орудий.
— Есть разъяснить задачу, — сказал Агафонов, потирая лоб.
— Вести бой, видимо, придется только главным калибром, но весь зенитный огонь держите в готовности. Возможна атака самолетов «Геринга».
— Едва ли будет угроза с воздуха, — сказал артиллерист. Взяв варежки подмышку, он что-то отмечал не спеша в записной книжке.
— Не подавайте зенитчикам такой мысли! Наоборот: внушите им, что нападение с воздуха и атаки подводных лодок нужно ждать в любой момент. Чтоб глаз не сводили с неба и моря... Но для вас основное — скорострельность главного калибра. Учтите данные погоды. Волна порядка трех баллов. Для уменьшения влияния волнения на стрельбу нужно снижать длительность процесса подготовки выстрела. Наладьте эту вашу карусель, внушите расчетам, чтобы работали с душой, но не увлекались. Чтоб без пропусков били, Иван Филиппович... Ну иди, брат, до боя времени немного.
Артиллерист вышел.
— Теперь вы, инженер-капитан-лейтенант... — Ларионов подошел к сидящему Тоидзе. — От вас жду двух вещей: максимальных ходов по первому требованию...
— Будут максимальные хода, дорогой... — сказал Тоидзе. Он покраснел, вскочил на ноги. — Простите за вольность, товарищ капитан-лейтенант.
Ларионов улыбнулся ему той милой, задушевной улыбкой, от которой сразу светлело его строгое лицо.
— И второе — дым. От вашего дыма, Ираклий, в этом бою многое будет зависеть! Хода и дым. Больше ничего от вас не прошу.
— Есть хода и дым, — почти крикнул Тоидзе. — Разрешите идти? Еще должен в котельное слазить...
— Идите, Ираклий! — задушевно сказал Ларионов. Тоидзе вышел, с шумом прихлопнув дверь. Дверь открылась снова, в рубку вошел Снегирев.
Исаев встал, взял прибор измерения силы ветра, неторопливо вышел из рубки. Ларионов взглянул на Снегирева.
Только что у него был уравновешенный, почти монотонный голос, он говорил, как на разборе учебной операции, но сейчас в его лице зажглись все противоречивые человеческие страсти.
— Ну вот, заместитель, принял я решение! — сказал Ларионов, глядя Снегиреву в глаза.
Старший лейтенант молчал. Как тогда, в каюте, после разговора с Афониным, его лицо приняло строгое, почти скорбное выражение.
— Что скажешь, Степан Степанович? — сказал Ларионов. — Может быть, зря пошел на такой риск? Может, радировать обстановку в штаб, запросить инструкций? Если радирую — покажу «Герингу» свое место. Там тоже, верно, радисты сидят, мух не ловят. А завяжу бой, могу людей загубить, корабль. Сколько жизней в моих руках...
— Ты правильно поступил, Владимир Михайлович, — твердо сказал Снегирев. — Парторганизация корабля примет все меры к наилучшему выполнению вашего решения, товарищ командир.
— Там ведь детишки на «Ушакове», — мягким голосом продолжал Снегирев. — И боезапас — на «Енисее» и горючее для фронта. Как не попробовать выручить! Если и невелик наш шанс...
— Уж не так он мал, Степан Степанович. — Ларионов прошелся по рубке, потирая руки. — Слушай мой план. На предельных дистанциях я, конечно, с ним биться не могу. Но на моей стороне условия погоды. Кабельтовов на двадцать пять постараюсь к нему подкрасться. Если не разнесет нас первыми залпами, успеем выпустить торпеды — дело наше сделано.
— Вот красота бы была! — весело сказал Снегирев.
— Это риск, — продолжал Ларионов. — А верно, была бы красота! Победа риск любит. Тут каждый должен отдать все. Если погибнем, то с честью и толком. Так одобряешь решение?
— Одобряю решение, — снова улыбнулся Снегирев. — И командующий наш не осудит тебя. Вице-адмирал умный риск любит... Руку, Владимир Михайлович!
Ларионов крепко сжал ему руку. Оба были взволнованы до глубины души. Но когда открылась дверь, вместе с порывом ветра вошел штурман; он увидел спокойные, улыбающиеся лица.
— Ну что? — спросил Ларионов.
— Ветер четыре балла, зюйд-вест дует нам в правую раковину, — сказал штурман. — Волна три балла. Видимость лучше, но надвигается новый снежный заряд.
— Вот спасибо, штурман! — весело сказал командир. — Вот спасибо, лучше придумать не мог!
Вошел лейтенант Лужков.
— Предварительный расчет залпа, товарищ капитан-лейтенант!
— Давайте, — сказал Ларионов. Он взял листок в руки, глянул на Снегирева. — А ты, заместитель, пройди пока к народу. Времени не так много. Подготовь личный состав.
— Есть пройти к народу, — сказал Снегирев, но он медлил, задержался у двери. — Имею мысль, Владимир Михайлович. Хорошо бы обратиться к личному составу по радио вам лично. Разъяснить обстановку.
— Обратитесь от моего имени, заместитель, — смутившись сказал Ларионов. — Не умею я речей произносить. Сам поздравь их от моего имени, скажи: надеюсь на каждого, как на самого себя.
— Есть поздравить от вашего имени, — торжественно сказал Снегирев.
Он вышел на мостик, открыл шкафчик с микрофоном, приблизил трубку к своему серьезному, взволнованному лицу.
— Внимание! — сказал Снегирев, и его слова разнеслись по всем кубрикам и отсекам «Громового». — Командир «Громового» поздравляет весь личный состав эскадренного миноносца с приближающимся боем. Тяжелый вражеский крейсер «Герман Геринг» обстреливает из орудий Тюленьи острова. Там детишки из семей наших зимовщиков, там, на борту транспорта, боезапас и бензин для нашего фронта. Это будет нелегкий бой, орлы-моряки, но командир надеется на каждого из вас, как на самого себя.
Мгновение он помолчал, как бы собираясь с мыслями, и его голос загремел с новой силой:
— Морским боем поможем наступлению сталинских армий, орлы-моряки «Громового»!
...Звеня каблуками по окованным медью ступенькам, он сбежал с трапа, широкими шагами шел к носовому орудию. Верхняя пуговица его реглана была расстегнута, меховой воротник откинут, уголок ордена Красного Знамени блестел на кителе. Из-под надвинутой на брови стальной, покрашенной белилами каски горели веселые круглые глаза.
Летел тяжелый, мокрый снег, бил захватывающий дух ветер. Матросы проворачивали орудие.
— Смирно! — скомандовал Старостин. Комендоры смотрели на Снегирева. У всех были воспаленные ветром лица, ярко блещущие глаза.
— Вольно, — сказал Снегирев. Цепким взглядом окинул обсыпанный снегом брезент, прикрывающий прицельные и стреляющие приспособления.
— Ну, альбатросы полярных морей, слышали приказ? Вы первое орудие, так и будьте, как всегда, впереди по меткости и скорострельности. — Он подмигнул с таким заговорщическим видом, что на озабоченных лицах расцвели ответные улыбки.
— Скажу, товарищи, по секрету: кое-где поговаривают, что пора ходатайствовать о присвоении гвардейского звания нашему кораблю. Только боюсь — не потянем пока на гвардейцев. Вот если накроем «Геринга», тогда вопрос ясен. А для этого нужно высшую скорострельность дать.
Эти сказанные по секрету слова прогремели на весь полубак. И комендоры второго орудия, ствол которого круглой заснеженной тенью навис сверху, тоже заулыбались, прислушиваясь к разговору.
— Скорострельность дать можно, — сказал Старостин. Он стоял очень прямо, устремив на Снегирева свои настойчивые, чуть прищуренные глаза. — Только, товарищ старший лейтенант, разрешите обратиться с вопросом.
— Обращайтесь, Старостин.
— Подпустит ли он нас для артиллерийского боя? У него-то, говорили бойцы, орудия бьют на двадцать миль.
— Ясен вопрос, Старостин, — сказал Снегирев. Он видел с каким вниманием, с каким молчаливым сомнением устремлены на него все глаза. — Вернее сказать: на девятнадцать миль, на сто девяносто кабельтовов.
— А наши орудия... — продолжал Старостин.
— Продолжения не нужно, — перебил Снегирев. — Сейчас отвечу. Только сперва скажите-ка мне: на каком расстоянии «Геринг», при такой видимости, сможет нас обнаружить? Ну-ка, орлы?
— А мы при такой видимости как обнаружим его? — ответил Старостин вопросом на вопрос.
— При хорошей видимости самое большее за десять миль можем мы обнаружить друг друга, — сказал Снегирев. — А в снегопаде и за три мили он нас не рассмотрит со всем своим дальномерным хозяйством. Поэтому штурман ведет корабль по счисленью, вслепую, точно выведет нас к самому «Герингу». И тут уж вы, друзья, не подкачайте: лишь выпустим торпеды — такую скорострельность дайте, чтобы нашими были и первый, и второй, и третий залпы. По мостику ему нужно наводить, по марсу, чтобы ослепить его фашистскую башку. Всем наводчикам слышно?
— Слышно, товарищ старший лейтенант, — весело отозвались из глубины щита.
Теперь Снегирев зашел в подветренное место, сняв каску и оставшись в одном подшлемнике, растирал варежками уши. Из-под бурого меха реглана яснее проступила вишневая эмаль ордена Красного Знамени. Он видел, как в глазах комендоров исчезло недоумение, появились уверенность и увлеченность поставленной задачей.
— Исчерпан вопрос? Других соображений нет? А холодновато, орлы! Ладно, скоро согреемся... — И снова румяное лицо стало серьезным. — Работайте изо всех сил. Бой трудный будет, матросы, каждый человек дорог. И чтобы никакого щегольства с припрятанными бескозырками. Чтобы всем быть в касках.
— Есть всем быть в касках! — разочарованно сказал Старостин. Действительно, за пазухой полушубка он уже держал свою старую бескозырку, мечтая при начале стрельбы сбросить тяжелый шлем, надеть, лихо заломив, бескозырку. А теперь Снегирев, угадав его мысль, проникновенно и строго смотрел на него.
— В порядке партийной дисциплины, Старостин, проследишь за выполнением приказа. Не в бескозырке сила. Русский матрос, если для пользы дела хоть юбку наденет, все равно матросом останется. А дурную голову и бескозырка не украсит.
— Есть проследить за выполнением приказа, — отрезал Старостин.
— И скорострельность, скорострельность не забывайте! — крикнул, уже уходя, Снегирев. — Помните: в морском бою кто первый накроет цель, тот и победил... Да, старшина, еще на два слова... — Старостин подошел к нему ближе. — Помнишь: при обстреле берега ты призывал: «За Родину, за Сталина!» Это хорошо. Еще больше у народа дух поднимает. Так и теперь...
— На то я и агитатор, товарищ старший лейтенант, — просто сказал Старостин.
Снегирев дружески положил пальцы ему на рукав.
— Ну, а с девушкой твоей как у тебя? Поговорили по душам?
— Поговорили по душам... Да пока полной видимости нет.
— Будет полная видимость, старшина. Поверь слову. Увидишь, как она тебя встретит, когда с победой вернемся. Меня на свадьбу позвать не забудь.
— Как не позвать! — улыбнулся суровый старшина.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Снегирев заглянул по пути в артиллерийский погреб, где у элеватора под высокими стеллажами с тускло мерцающими снарядами стоял маленький, юркий хозяин погреба Шилин, обратив вверх свое настороженное лицо. Когда Снегирев заглянул внутрь, Шилин быстро сунул в карман руку с мелком.
— Ладно, Шилин! — добродушно сказал Снегирев. — Подарки надписываешь фашистам? И за меня напиши на снаряде: «За наш родной Ленинград!» Он побывал в котельных и турбинных отделениях, заглянул в пост гирокомпаса, в маленькую каюту, где, охраняя нежнейший прибор — путеводитель корабля в море, — будет во время боя одиноко сидеть краснофлотец Шапошников, прислушиваясь к разрывам снарядов, к грохоту корабельной артиллерии, но не смея ни на секунду отлучиться, чтобы не нарушилась работа гирокомпаса.
— Ну, штурманский специалист! — сказал Снегирев. — Верти дырочку во фланелевке! Раздолбаем «Геринга» — всех отличившихся представлю к орденам. А твое отличие — следить, чтобы гирокомпас не вышел из меридиана. — Он положил руку на твердое плечо краснофлотца, заглянул в его озабоченное лицо. — Сейчас штурман ведет корабль вслепую. Знаешь, как при этом должен гирокомпас работать? Главное — не нервничать, брат. Буду сюда заглядывать, новости рассказывать. Я тебя не забуду.
И опять дальше, по всем боевым постам, ведущим последние приготовления к бою. Рыжеголовый веснушчатый Максимов, тот самый, письмо которого читал вслух Снегирев, сердито протирал оптический прицел своего зенитного автомата над камбузной надстройкой. Старший лейтенант ухватился было за отвесную стремянку, чтобы вскарабкаться к автомату, но снял ногу со ступеньки.
— Максимов! — окликнул старший лейтенант, и командир зенитки встрепенулся, подошел к поручням надстройки.
— Вот и будет тебе что написать матери, — тепло сказал Снегирев. — О том, как встретились мы в океане с фашистским тяжелым крейсером и что произошло потом. Смотри, Максимов, чтобы письмо твое интересным получилось. На борту «Геринга» два самолета, еще, пожалуй, будут пикировать на «Громовой». Держи зенитку «на товсь». Когда победим, это будет победа всего экипажа. Следи за зениткой, Максимов.
— Есть следить за зениткой, — отозвался Максимов и с удвоенным рвением стал протирать прицел.
И вот Снегирев уже у платформы торпедного аппарата, где высокий узкоплечий Филиппов и другие торпедисты возятся вокруг еще прикрытых брезентом, еще дремлющих в длинных трубах торпед. Снегирев стал сбоку, опять поправил на голове тяжелую, неудобную каску. «Нет, — думал Снегирев, — буду в каске до конца. Если матросу пример сам не подашь, он тебе не поверит. Я должен подавать пример. Скажут: вот агитирует за каску, а сам — муха его забодай — в шапке ходит... А что же, шлем — это вещь. Сколько народу в бою от смерти спас...» И он плотнее надвинул на глаза белую сталь.
Жаркие волны захлестывали его грудь. Морской бой, трудный, неравный бой! «Постараюсь вести себя так, чтобы не уронить звания коммуниста... Никогда не падать духом... Что ж, это моя обязанность, партийный долг — поднимать у людей настроение...»
— Филиппов! — окликнул Снегирев.
Филиппов как раз приближался к нему. У платформы торпедного аппарата проходил, согнувшись под тяжелыми трубами.
— Ну, Филиппов, будем крушить фашистские посудины? Крылья аппаратов «на товсь»? Сделаем то, что вы в стихах обещали! — Филиппов покраснел от удовольствия, вытирая ветошью свои длинные пальцы. — Пришло время боя за Родину, за Сталина, за милых! — Снегирев опять говорил весело и звучно, чтобы слышали все торпедисты. — Большое вам дело придется сделать в этом бою. И за Москаленко отомстите!
— Товарищ старший лейтенант, — сказал Филиппов. — Не только за Пашу Москаленко... — Он хотел что-то прибавить, но лишь стиснул пухлый комочек ветоши. — Лица я его не могу забыть, как он лежал там навзничь на койке.
— За все рассчитаемся с врагом, матросы, — взволнованно сказал Снегирев. — Помните, сегодня наш праздник. Наконец-то настал наш праздник!
И он шел дальше, у него было мало времени, нужно каждому сказать слово перед боем, никого не отвлекая от дела.
Он остановился на самой корме, у низкого полукруглого ската, где влажно чернели тщательно осушенные, освобожденные от ледяной коросты толстые цилиндры глубинных бомб.
— Поздравляю с морским боем, друзья! — сказал Снегирев.
Возле него стояли зенитчики и минеры, комендоры кормовой пушки. И здесь, как всюду на корабле, будто зачарованные, вглядывались все в океанскую даль, в колышущийся, кружащийся снег, куда шел полным ходом эсминец, откуда уже чудились раскаты артиллерийской стрельбы.
— Через десяток минут войдем в соприкосновение с вражеским кораблем. Командир боевой части уже разъяснил задачу? Понятно, что на дальних дистанциях он нас не обнаружит, а на ближних наше дело первым открыть огонь?
— Так точно, понятно, — сказал командир орудия Филин.
— Командиры баковых орудий решили гвардейское звание добыть в этом бою «Громовому», — с веселым задором продолжал Снегирев. — Чтобы сам товарищ Сталин наш корабль похвалил! Беспокоятся, как бы вы не подкачали в смысле скорострельности. Да я им за вас поручился, друзья! Уж вы меня не подведите!
Матросы кругом заулыбались. Под низко надвинутыми шлемами суровые лица смотрели без прежнего напряжения.
— А кроме того, — Снегирев поправил каску на голове, — дали они мне большевистское слово во время боя всем быть в касках, а в бескозырках щеголять уже потом, на берегу, когда пойдем к девушкам новыми орденами хвалиться... Вы почему без каски, Синявин?
Пожилой приземистый подносчик снарядов застенчиво молчал.
— Разрешите доложить, товарищ старший лейтенант, он шлем за борт упустил, когда корабль намедни качнуло, — сказал командир орудия. — Шлем с гака сорвало, а он подхватить не успел.
Снегирев снял, протянул Синявину свою, мохнатую от облепившего ее снега, каску.
— Наденьте, Синявин. Да смотрите, не упустите снова.
— А вы, товарищ старший лейтенант? — протестующе начал Синявин.
Приказы начальства не обсуждаются! — строго перебил Снегирев. — После боя лично мне возвратите шлем... — И снова сделал лукаво-таинственные глаза, подмигнув окружающим. — Так уж подтянитесь, орлы, дайте высшую дисциплину. Ну, а теперь по боевым постам! Еще побалакаем после боя. Будет тогда о чем рассказать!
Он шел по шкафуту обратно. Ощущение чего-то незавершенного томило его: как будто побывал везде, на решающих участках близкого боя... Откуда же это ощущение чего-то несделанного? Все в порядке, моряки не подведут, орлы, золотые ребята... И вдруг вспомнил молодого минера, тонкую, слегка подавшуюся вперед шею, большие черные, воспаленные бессонницей глаза.
Да, Афонин... минер у кнопочного замыкателя... Парнишка, который не мог спать... После выхода в море снова беседовал с ним, остался доволен его бодрым, посвежевшим видом... И все же опять томила тревога за этого матроса.
Он взглянул на часы. Во что бы то ни стало нужно повидать Афонина перед боем... Но сперва еще одно дело.
Он распахнул дверь к офицерским каютам, прошел по коридору. В кают-компании что-то белеет: доктор Апанасенко уже надел свой больничный халат, разворачивает там лазарет, стол кают-компании приготовлен для возможных операций... Все как надо.
В полураскрытую дверь каюты штурмана он увидел: мистер Гарвей, в своем верблюжьем реглане и в шапке, лежит на койке, закинув ноги за валик. Гарвей быстро прикрыл газетой стоящую рядом бутылку. Ром. Опять принес с собой на корабль немало бутылок рому. «Что ж, не мне его воспитывать, — мельком подумал Снегирев. — Пусть пьет в каюте. Только б не мешался под ногами...»
Снегирев вошел в свою каюту. Калугин сидел за столом, расстегнув полушубок, с увлечением писал. У локтя лежало несколько полузачеркнутых чернеющих размашистыми строками страниц.
Весь в волнении, в поэтическом вдохновении он глянул на Снегирева.
— Вот, Степан Степанович, написал обращение. Слово перед боем. Давайте так и назовем его: «Слово перед боем». Проза и стихи. Стихи из Маяковского, из «Песни о «Варяге»...
Снегирев просматривал странички. Потом взглянул на Калугина.
— Хорошо. Отлично! И о боевых традициях и стихи хорошие подобрали... Только знаете, не нужно из «Варяга». О «Варяге» нам говорить рано, может быть, и споем его, только не сейчас... Не будем о гибели говорить. Может быть, лучше начнем так: «Моряки «Громового»! Мы идем биться за жизнь, за славу Северного флота. Мы одолеем врага, если каждый отдаст для этого все свои силы». И тут хорошо бы знаменитое: «Наше дело правое, победа будет за нами!»
Застенчиво он положил странички на стол.
— Это только моя мысль, а вы уж ее отшлифуйте, — сказал Снегирев. — Вы на меня не обижайтесь, товарищ Калугин... Жить будем! Еще какой роман напечатаете о наших орлах... Еще я вас с моими мальцами познакомлю, давно не видался с ними. Уже написали? Добро! Попрошу побыстрее пройти в ленинскую каюту, там вам подготовили микрофон, успеете прочесть до боевой тревоги.
Он шагнул в коридор, по внутреннему трапу взбежал к командирской каюте, потом еще выше — на мостик.
Вот он стоит — Афонин: подавшись вперед, весь внимание. Как будто не слишком похож на того парня, что пришел тогда в каюту, сидел вялый, сонный, замкнувшийся в себе.
— Товарищ Афонин! — окликнул Снегирев.
— Есть минер Афонин! — откликнулся краснофлотец.
Он глянул на Снегирева в упор. В больших глазах, мерцающих из-под широко открытых ресниц, был веселый боевой задор, возбуждение охотника, выслеживающего добычу, нетерпение человека, которого отвлекают от целиком захватившего его дела.
— Что там в видимости?
— Пока сплошная муть, товарищ старший лейтенант, — с досадой сказал краснофлотец. Снова точным движением поднял к глазам бинокль, смотрел вдаль: собранный, зоркий, полный предвкушения близкого боя.
«Нет, это не прежний Афонин. Это какой-то новый Афонин. И голос у него теперь звонкий, мужественный, боевой голос», — радостно подумал старший лейтенант.
— Капитан-лейтенант Ларионов стоял у машинного телеграфа, тоже всматриваясь вдаль. Но впереди ничего не было видно, кроме однообразно крутящейся, летящей прямо в глаза массы тяжелых, мокрых снежинок. Штурман, — крикнул командир в переговорную трубу, — как прокладка?
— Выходим к цели, — отозвался штурман. — Сто кабельтовов до заданных координат.
— Лейтенант Лужков, все готово к торпедному залпу?
— Все готово к торпедному залпу, — звонко ответил Лужков.
Даль стала проясняться. Снег падал медленнее и реже, открывалось бугристое, белеющее барашками море, горизонт светлел и отодвигался с каждой минутой. Ларионов прикусил губу.
— Штурман, сколько до заданной цели?
— Девяносто кабельтовов до заданных координат, — прозвучал голос штурмана.
— Будете докладывать дистанцию каждую минуту.
— Есть докладывать дистанцию каждую минуту!
— Прямо по носу слышу орудийную стрельбу, — доложил Гордеев. Он начал эту фразу громко и вдруг понизил голос, как будто враги могли услышать его.
Невнятный орудийный гул нарастал с каждой секундой.
С каждой секундой светлел и отодвигался горизонт.
Вот сейчас прояснится уже близкий берег, сигнальщики «Геринга» увидят «Громовой», тяжелый крейсер закроет эсминцу дорогу стеной заградительного огня.
— Шестьдесят кабельтовов до заданных координат.
«Шестьдесят кабельтовов, — думал Ларионов, — а я могу стрелять только с тридцати кабельтовов. И выведет ли меня штурман точно на цель? Трудная задача! И правильно ли я ориентировал его? Там ли сейчас «Геринг»?.. «Геринг» еще в снеговой завесе, а мы на открытом месте, он, может быть, уже запеленговал меня, уже, может быть, открывает огонь».
Даль по-прежнему гудела стрельбой, ветер свистел в снастях, хлопал брезентом ветроотводов, над мачтой светлело небо.
— Торпедный залп не давать без приказа, приготовиться к артиллерийскому залпу, — размеренным голосом сказал Ларионов.
Пятьдесят пять кабельтовов до заданной цели, — докладывал штурман. — С веста идет новый снежный заряд! — ликующе крикнул Гордеев.
И снова потемнело вокруг, все кругом затянуло мокрой белизной, снова летел в лица снег, этот желанный, необходимый сейчас снег. «Природа сочувственно относится к большевикам», — мелькнула в голове Калугина крылатая фраза доктора.
Калугин уже прочел свою речь в микрофон, теперь он стоял в глубине мостика. Он видел лицо Ларионова, будто вырубленное из мореного дуба, жесткий, окаймленный глубокими складками рот. Командир сбросил перчатки, положил голые руки на медные ручки телеграфа, весь в одном порыве наклонился вперед.
— Пятьдесят кабельтовов до заданных координат, — донесся подчеркнуто спокойный голос из штурманской рубки.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Обвес и чехол казенной части орудия обледенели. Они гремели, как листовое железо. Широбоков и досылающий Терещенко торопливо снимали их, в то время как установщик прицела Гулин, согнувшись на креслице в стальной коробке щита, прижался бровью к резиновой оправе оптического приспособления.
Краснофлотцы сметали снег с палубы. Как и все моряки орудийного расчета, Старостин надвинул на глаза тяжелую каску. Распоряжался негромко и звучно. Под белой сталью, пересекавшей лицо на уровне бровей, его черты казались особенно значительными, полными уверенного, почти надменного выражения.
Снова взлетела над полубаком волна, обдала моряков фонтаном длинных брызг.
— Смотрите, как бы заряды не замочило! — крикнул Старостин.
Вестовой Гаврилов, по-боевому стоявший вторым снарядным у пушки, стал старательно подтыкать брезент, укрывающий боезапас.
Все молча, стоя вокруг орудия, всматривались вдаль. Снег падал так густо, что до горизонта, казалось, можно было дотронуться рукой.
— Но вот снег стал лететь реже, горизонт отодвинулся, кругом просветлело. Будто вижу крейсер, матросы, — крикнул Гулин из глубины щита. Все подались вперед, всматривались изо всех сил. Но горизонт по-прежнему был затянут стремительно кружащимся снегом.
— Разговорчики! — сказал Старостин сквозь зубы.
— Улучшается видимость! — крикнул на мостике Гордеев, перегнувшись через ветроотвод.
— Сорок кабельтовов до цели! — донесся из рубки голос штурмана.
Лейтенант Лужков припал к оптике аппарата центральной наводки торпед, сжал до боли шершавую сталь штурвала. Снегопад прекратился. Совсем близко возникли белые обрывистые берега, свинцовая полоса воды между ними, посреди этой воды высокий и длинный силуэт корабля с поднятой к тучам многоярусной башней мачты. Штурман Исаев вывел корабль прямо на цель!
И командир тоже увидел силуэт «Геринга», сразу признал его, таким видел его в справочниках, на фото. Да, штурман вывел корабль на цель! Но если бы снегопад продержался еще хоть минуту!
«Еще рано давать торпедный залп», — думал капитан-лейтенант Ларионов. Но над палубой «Геринга» удлинились и вновь стали сокращаться стволы орудий. Значит, «Геринг» тоже увидел нас, повернул к нам пушки, сейчас будет залп...
— Огонь главным калибром! — скомандовал Ларионов артиллеристу. И Лужкову: — Дистанцию и пеленг. Стреляю одним первым аппаратом!
— Есть стрелять одним первым аппаратом! — повторил Лужков. Дал командиру пеленг и дистанцию, скорость и курсовой угол противника.
— Залп! — выкрикнул Агафонов. Прозвучал ревун, четыре прямых оранжевых огня метнулись от борта «Громового».
Но Ларионов еще медлил с торпедным ударом. Он еще выжидал. Выиграть хоть несколько секунд, подвести корабль ближе к цели! Две задачи решает командир корабля при торпедном ударе: максимальное сближение с врагом и расчет торпедного треугольника. Он еще недостаточно сблизился с «Герингом»! Но вот полыхнул залпом вражеский борт, и огромная стена воды, смешанной с огнем и дымом, почти скрыла из видимости «Геринг». Недолет!
— Дистанция... Пеленг!.. — вновь кричал Лужков сквозь грохот стрельбы.
— Первый аппарат! Залп! — скомандовал Ларионов.
— Первый аппарат! Залп! — крикнул Лужков в телефон.
Всей ладонью Афонин нажал большой круглый кнопочный замыкатель, почувствовал, как он сработал под рукой. Три торпеды вылетели из труб, пошли в сторону врага.
— Торпеды пошли хорошо! — доложил Лужков, перегнувшись через поручни.
— Право руля! За поручни держаться! — скомандовал Ларионов и дал «самый полный» в машину.
...Глубоко внизу, в турбинном отделении, прозвучал густой бас ревуна, вспыхнула красная лампочка, и, не сводя глаз со стрелок телеграфа, стиснув зубы, старшина Максаков мягко повернул маховик.
И в соседнем отсеке, глядя на циферблат, мичман Куликов подал команду, и Никитин переложил рычаги; бешено заревело в топках оранжевое пламя. Запрокинув лицо с распухшими губами, положив руку на штурвальчик, регулирующий поступление воды в котел, Зайцев всматривался в ртутный блеск водомерной колонки. Палубу под ногами рвануло, но котельные машинисты не сдвинулись с мест.
Палубу рвануло, но в турбинном отделении старшина Максаков стоял, как отлитый из металла, уперев ногу в ступеньку трапа, слегка откинувшись назад, сжав маховик маневрового клапана, среди мерно, одобрительно ревущих турбин.
А когда недалекий разрыв снарядов «Геринга» заглушил залпы «Громового», дрожью прошел по переборкам и с паропроводов посыпалась асбестовая пыль, опять вспыхнула лампочка на щите контрольных приборов.
— Дым давай! — крикнул Никитину мичман. ...Старостин подал команду. Сергеев распахнул нарезы орудийного замка, и очередной снаряд, подхваченный с палубы Гавриловым, переданный Широбокову и досланный в лоток, совсем бесшумно, казалось, ушел в глубь ствола. Следом скользнул заряд, крутясь полетел в сторону пустой пенал... Сергеев вставил запальную трубку, захлопнул замок.
Прозвучал ревун, снаряд унесся вдаль, и опять Гаврилов нагнулся, подхватил новый снаряд, поднес к распахнутому, горячо и остро пахнущему орудийному замку.
Это было чудесное ощущение боя, ощущение предельной точности всех движений, власти над сложным и грозным механизмом. Усталость, тревога, ожидание исчезли. И странное дело: снаряд, казавшийся на тренировках таким невыносимо тяжелым, скользким, рвущимся из рук, теперь как будто сам перелетал от одного краснофлотца к другому.
— Накрываю, товарищ командир! — крикнул на мостике Агафонов. У него было азартное лицо, шапка-ушанка сбилась назад, обнажив большой выпуклый лоб.
И в тот же момент задрожал и заревел издали воздух, невидимые оглушительные крылья прошумели мимо, огненно-черные всплески легли за кораблем...
— Самый полный, за поручни держаться! — услышал Старостин приказ с мостика.
— Самый полный даем, за поручни держаться! — повторил он своему расчету.
Корабль рванулся вперед и вбок, на палубу взбежала волна, ударила под колени. Вспененная и плотная, как резина, она катилась по палубе, старалась сбить с ног, утащить за собой людей... Гаврилов с ухваченным подмышку снарядом вцепился в поручни, Широбоков и Старостин схватились за стенки щита...
...Калугин видел, как все стволы «Громового» устремились в сторону рейдера, услышал густой и короткий ревун первого залпа.
Вспышки орудийных выстрелов ослепили его. В глазах колыхалась тьма, с угрожающей быстротой мчались в этой тьме разноцветные шары и спирали. — За Родину, за Сталина — огонь! — где-то далеко, будто за плотной завесой, звучал голос Агафонова.
«Я должен видеть все, не упустить ничего! — думал Калугин. — Мы первыми открыли огонь! Но как торпеды?»
— Торпеды пошли хорошо, — донесся из той же неимоверной дали рапорт Лужкова. Шары и спирали по-прежнему кружились в глазах, но уже снова виден был мостик. Ледяная волна взлетела из-за поручней, обдала руки и лицо.
Черно-коричневые, бархатистые клубы дыма рвались из широкой трубы «Громового». Они струились по волнам, корабль бил изо всех орудий, мчался вперед, как снаряд. Перед ним возникла клубящаяся дымовая стена. Она только что была сзади, но теперь, описав резкий полукруг, «Громовой» шел в поставленную им же дымовую завесу. И снова провыли снаряды «Геринга», легли на том месте, где только что белел бурунный след «Громового».
А потом все потемнело, в ноздри вошел, перехватил дыхание душный нефтяной дым. Все померкло. Последнее, что отчетливо увидел Калугин, было медно-желтое, осунувшееся лицо Ларионова с козырьком, нависшим над глазами, с водяными струйками, текущими по щекам...
Когда «Громовой» открыл стрельбу по вражескому тяжелому крейсеру, уже несколько минут «Ушаков» принимал на себя всю страшную тяжесть залпов орудий среднего калибра «Германа Геринга».
Да, пока рейдер неторопливо входил в губу, капитан Васильев успел отвалить от пристани, вывести «Ушакова» в намеченное на карте место. Капитан стоял на просторном деревянном мостике парохода с жестяным рупором в руках, и орудийные расчеты припали к пушкам, установленным на «Ушакове» в первые дни войны, когда он вошел в строй вспомогательных кораблей нашего военного флота. Все здесь, от капитана до юнги, знали, на что идет «Ушаков», вступая в бой с тяжелым крейсером.
Но на гафеле «Ушакова» вился бело-голубой, краснозвездный военно-морской флаг; с берега, укрывшись в скалах, смотрели на него беззащитные женщины и дети, в сердцах моряков кипела непередаваемая ненависть к врагу, и потому каждый из экипажа понял и принял сердцем решение своего капитана.
Тяжелый крейсер медленно и осторожно входил в извилистое горло бухты. Он мог не торопиться. Только недавно вылетевшие в разведку и вернувшиеся на его палубу самолеты принесли хорошие сведения. Летчики, возбужденные легким зенитным обстрелом, донесли, что в гавани стоят танкер, баржа и ледокольный пароход. Сводка командования сообщала: англо-американский флот стягивается в Датский пролив, советские корабли поддерживают фланги армии на сухопутном фронте.
Командир «Геринга» знал, что богатая добыча не ускользнет от него, он может не спеша уничтожить три советских корабля, разгромить поселок на островах.
И вот он увидел движущийся прямо на него силуэт Ледокольного парохода. И ледокольный пароход первый открыл стрельбу из своих пушчонок, став бортом поперек фиорда...
— Огонь! — кричал в мегафон капитан «Ушакова». Его морщинистое, выдубленное ветрами лицо исказилось. Все пушки «Ушакова» ударили вдаль, туда, где все грознее вырастал длинный, ощеренный пушками силуэт «Геринга».
И в тот же момент небо как будто рухнуло на пароход. Оно обрушилось снарядами вражеского корабля, разорвавшимися рядом в воде и в скалах.
И снова ударили пушки «Ушакова», и снова обрушилось на него небо, и часть мостика упала в воду, пламя выросло над рваными обломками. Но командир «Ушакова», ухватившись рукой за фальшборт, замахал биноклем, хрипло закричал в рупор:
— Накрываем, матросы! Дайте ему еще жару.
И опять всем бортом вспыхнул «Геринг». «Ушакова» тряхнуло, подбросило над водой, что-то хрустнуло внутри корабля, — капитану показалось, что это хрустнули его собственные кости. Быстрое светлое пламя все шире разбегалось по мостику, от развороченного борта валил густой дым.
— Пробоина в третьем трюме, — доложил, задыхаясь, помощник.
— Займись, Тимофей Степанович! — крикнул капитан и снова замахал биноклем, закричал в мегафон: — А ну-ка еще огоньку!
Кругом ревело, свистело, рушилось. Легкое, чуть видное пламя превращалось в густой, бушующий огонь. Труба вентилятора около машинного отделения, большая горбатая труба, покрашенная в нарядный желтый цвет, вдруг провалилась, на ее месте поднялся дымный столб. Туда уже бежали матросы с огнетушителями и шлангами.
Мостик вдруг пополз в сторону и вбок, стало трудно стоять, горло стискивал густо плывущий дым.
— Пробоина под ватерлинией в правом борту! — докладывал сигнальщик.
И капитан распоряжался, рассылал людей, давал короткие приказы. «Весь огонь принял на себя! — кружилось в голове. — Значит, танкер и «Енисей» в порядке. Значит, тот мальчик, похожий на моего Вальку...»
Он не успел додумать, — снова рухнуло небо, что-то тяжелое, очень горячее мягко толкнуло в бок. И вот он уже не стоит, а лежит на мостике возле рулевого колеса, старается встать и не может, и над ним склоняется закопченное лицо помощника, и легкая теплая кровь бежит по палубе, но почему-то не слышно больше стрельбы.
— Ну что там еще такое? — закрыв и снова с трудом открывая глаза, спросил капитан.
— Немец прекратил стрельбу по нас, — сказал помощник. — С берегового поста доносят: один эсминец типа «Громовой» выпустил в «Геринга» торпеды и открыл артиллерийский бой... С вами-то что, Николай Иванович?
— Со мной ничего... потом... — сказал капитан. Он действительно не чувствовал боли, только палуба под боком очень быстро намокала кровью и он не мог подняться на ноги. — А что «Ушаков»?
— Сильный крен на правый борт. Трюмные замеряют глубину пробоины. Не сможем держаться наплаву.
— Дайте карту! — сказал капитан, и, видя, что помощник медлит, с недоумением глядит на него, он с трудом сел на скользкой кровавой палубе, попытался прижать бок рукой, оперся на локоть. — Хода нас не лишили?
— Хода не лишили.
— Дайте карту, — повторил капитан. — Если не можем быть наплаву, выберу, куда выброситься на берег. Теперь-то уж не нужно затоплять корабль... Сообщите экипажу: наши военные корабли завязали с «Герингом» бой. Это не может быть один эсминец! Нам пришли на помощь наши военные корабли!
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Стоя у машинного телеграфа, Ларионов тщательно стирал с лица горькую морскую воду.
Только что, отвернув в собственный дым, корабль ушел от огня «Геринга», сделал резкий поворот, и вода накрыла его целиком. Но рулевой по-прежнему стоял у штурвала. Не выпуская рукоятки, он прижался к стенке, между нактоузом и рулевой тумбой.
Калугина отбросило к трапу, но он удержался за поручень, стоял, потирая ушибленное колено. Полушубок намок и стал очень тяжелым, в валенках плескалась вода. Он нащупал в кармане блокнот. Нет, карманы не намокли, записи целы! Да и полушубок внутри остался сухим, может сохранять тепло.
Полным ходом «Громовой» шел сквозь дымовую завесу. Вода еще плескалась на мостике, журча скатывалась по трапам. Трудно было дышать, лица окружающих плыли в душных волнах плотного, жирного дыма.
— Вахтенный, свяжитесь с ЗКП, — сказал Ларионов.
Вахтенный вызвал запасной командный пункт, подал трубку командиру.
— Старпом! — сказал Ларионов. — Ну, как у тебя там? — И глубокое волнение зазвенело в его размеренном голосе.
Старший лейтенант Бубекин стоял на кормовом мостике, на другом конце корабля.
Если выйдет из строя главный командный пункт, ходовой мостик, если будет убит командир, управление кораблем перейдет к старпому. Стоя близко от Ларионова, Калугин улавливал взрывающийся в наушниках резкий голос старпома.
— На третьем орудии смыт один комендор, Баулин. Так точно, Баулин. При повороте, вместо того чтобы держаться за поручни, вцепился в снаряд. Сразу исчез из видимости. Ларионов молчал. «Баулин, — подумал Калугин, — тот самый толстый, краснолицый Баулин, который так любил пошутить за перекуркой». Ларионов вынул из кармана мокрый, скомканный носовой платок, тщательно провел им по сухому лицу.
— Так, — тихо сказал Ларионов. — Жалко товарища... Старпом! С торпедным ударом поторопились, «Геринг» успел отвернуть. Комендоры, кажется, накрыли марс «Геринга», подожгли ангар. Но большого поражения ему нанести не смогли. Если самолеты не сгорели, разведают, что я один. Будет продолжать обстрел островов...
Он говорил, будто сам с собой, тихим, задумчивым голосом, его обнаженная кисть, плотно прилегла к золотым литерам машинного телеграфа. Бурый, скрученный в мягкие, бархатные канаты дым по-прежнему рвался из трубы «Громового». Глубоко внизу, в котельных, кочегары уменьшили воздух в форсунках, ставили дымовую завесу. Дым валил и валил, густой пеленой окутывая волны.
— Результаты не плохие, — сказал Снегирев, стоя рядом с командиром. — Спорить буду, Владимир Михайлович, врезали ему в район мостика. А если бы еще пару горячих торпед, вот была бы красота! — Он причмокнул с таким вкусом, будто говорил о лакомой закуске, и вдруг закашлялся, протер глаза кулаком.
— Значит, товарищи офицеры, будем ждать темноты. Как стемнеет вполне, повторю торпедный удар на самой близкой дистанции, — по-прежнему негромко и ровно сказал Ларионов.
Снегирев спустился вниз. Вместе с ним шел Калугин. У Снегирева тоже, видно, промокли ноги, в его пимах хлюпала вода, он коротко перебирал ногами, вобрав в плечи голову с нахлобученной на глаза шапкой.
Из клубящейся, пронизанной редкими снежинками полумглы вырос белый куб орудийного щита, с высоко задранным пушечным стволом. Вода капала с потемневших овчин, превращалась в сосульки на мехе воротников. Струйки пара поднимались от мокрых, закопченных лиц.
— Ну, порядок на орудии? — спросил Снегирев. — А на втором как? — Он перевел заботливый, заострившийся взгляд на верхнюю платформу. — Так точно, порядок, — сказал Старостин. Глядел в лицо Снегиреву своим пристальным, немигающим взглядом, но не выдержал дыма, провел по глазам ладонью. — Как результат стрельбы, товарищ старший лейтенант?
— Командир благодарит артиллеристов! — звонко сказал Снегирев. Его налитые кровью глаза блеснули неуемным задором. — Дали прикурить «Герингу»! Теперь, только стемнеет, снова идем в торпедную атаку. Если обнаружит нас раньше срока, осветительными будем стрелять. Наше дело, друзья, так повесить осветительные, чтоб сразу его ослепить. А потом бейте его на полном ходу. А на поворотах держитесь крепче.
Последние слова он послал на ходу, через плечо, снова балансируя вдоль полубака. Он дошел до шкафута, выждал, пока корабль качнет влево, ухватился за петлю штормового леера, пробежал вдоль борта и резким взмахом послал петлю обратно.
Торпедный аппарат Филиппова был развернут по ходу корабля. Темно-зеленые трубы вытянуты над бортом, из них выглядывает овальная сталь торпед. Значит, этот аппарат еще не стрелял, залп был из другого аппарата.
— Теперь на вас вся надежда, — строго и весомо сказал Снегирев торпедистам. И смотрящий на него с платформы Филиппов медленно кивнул головой. — Первый залп — промах. На ваш аппарат надеется командир.
Торпедисты и наводчики сидели между трубами на платформе, совсем близко неслась крутящаяся, подернутая дымом вода. Тонкое лицо Филиппова, сосредоточенное, горящее румянцем, склонялось у боевой рукоятки.
С кормовой надстройки смотрел в бинокль низкорослый Бубекин. «Вот где, стало быть, запасной КП! — подумал Калугин. — Теперь останусь здесь, буду наблюдать отсюда».
Отсюда пойдут торпеды, здесь, за солидно покачивающимися наверху круглыми днищами шлюпок, ветер дул меньше, меньше обдавало брызгами.
Он промок насквозь, но заострился взгляд, тело пульсировало, как сплошное огромное сердце.
Удивительно быстро темнело. Редкие, проносящиеся горизонтально снежинки возникали из густеющих сумерек и тотчас терялись в них. Сквозь дымовую завесу маячил издали дрожащий темно-красный свет.
— Это «Геринг» горит! — крикнул один торпедист.
— Только не вы его угадали, — с горечью сказал Снегирев. — Комендорам спасибо, подожгли фашиста. Теперь вы, торпедисты, должны поддержать честь корабля. На близкую дистанцию подойдем, подкрадемся в темноте, ударим так, чтоб не упустить добычи.
Он всматривался в лица торпедистов. «Еще не кончено дело, — думал Снегирев, — еще самое трудное впереди. Нужно, чтоб люди не ослабели, нужно внушить им, что самое трудное впереди, но мы добьемся победы».
Теперь море было почти черным, горизонт придвигался к кораблю, вода сливалась с небом в сплошную дымную непроницаемую стену. Багровый отблеск вдалеке стал меркнуть, исчез совсем. Значит, на «Геринге» потушили пожар, повреждение было незначительным, он может продолжать рейд.
— Вахтенный офицер, станьте к телеграфу, пройду в штурманскую рубку, — сказал на мостике Ларионов.
Лейтенант Лужков стал к тумбе телеграфа. Всматривался вдаль. Ни берега, ни вражеского корабля! Командир уменьшил скорость, корабль медленно шел в бескрайный, полный волнами и ветром простор.
«Промахнулись торпедами, — с болью думал лейтенант Лужков. — Была такая возможность, один случай в тысячу лет! Если бы еще пять минут снегопада, подошли бы к «Герингу» вплотную. Я здесь не виноват, правильно дал дистанцию и пеленг. И командир поступил правильно. «Геринг» поставил огневую завесу, все равно не подпустил бы нас ближе, не успели бы выпустить торпеды...»
— Немножко не дотянули, штурман, — сказал в рубке Ларионов.
Исаев поднял на него костлявое, длинное, иссеченное морщинами лицо.
— Нельзя ближе было подойти, Владимир Михайлович. Я видел, вы в самый последний момент отвернули.
— Запеленговали «Геринга» по отблеску пожара?
— Так точно, успел запеленговать. Вот он сейчас здесь.
Штурман показал место на карте. — Так. Ловите его радиопеленгатором, может быть, выдаст себя каким-нибудь звуком. Ложусь на обратный курс, чтобы не оторваться от него. Должен атаковать, пока не затеряется в ночи... Спасибо, штурман, мастерски вывели меня на цель. Вы-то сделали свое дело!
Нескладная фигура Исаева вытянулась над столом.
— Служу Советскому Союзу, — взволнованно сказал штурман и крепко ответил на пожатие Ларионова. — О чем говорить, Владимир Михайлович!
Он снова согнулся над картой.
Когда Ларионов вернулся на мостик, было совсем темно.
— Право на борт, — сказал капитан-лейтенант. — Сто девяносто по компасу.
— Есть сто девяносто по компасу, — репетовал рулевой.
— Так держать!
— Есть так держать.
— Обе машины на полный!
— Есть обе машины на полный! — Лужков со звоном переложил ручки машинного телеграфа.
«Громовой» делал крутой поворот. Снова прямо перед ним лежали теперь невидимые Тюленьи острова. Командир снова вел корабль на сближение с врагом.
Он взял микрофон, нажал кнопку над подписью «Боевые посты». Его негромкий, но очень размеренный голос разносился по верхней палубе, у пушек и торпедных аппаратов, в машинных отделениях, в артиллерийских погребах, по всем боевым отсекам.
— Боевые друзья, — говорил Ларионов, — мы снова идем на сближение с «Герингом». Сблизимся с ним вплотную, чтобы выпустить торпеды наверняка. Уже темная ночь, ему трудно нас обнаружить, мы засекли его место по отблеску пожара. Если заметит нас раньше срока, дадим залп осветительными снарядами, постараемся ослепить его комендоров. Требую, чтоб каждый боевой пост мгновенно и точно выполнял приказы.
«Громовой» мчался сквозь мрак. Ни слова, ни движения на боевых постах; все приготовились к бою, затаили дыхание, глядя вперед. Только гудели вентиляторы и плескалась во мраке вода.
Склонясь над трубами торпедного аппарата, стиснув на боевой рукоятке пальцы, Филиппов всматривался в ночь. Наводчик Вася Рунин близко припал к штурвалу наводки, его голова ушла в высоко приподнятые плечи. Рядом вглядывался вдаль Саша Тараскин.
Где «Геринг», этот ненавистный вражеский корабль, это олицетворение всего подлого и злого, всех несчастий, нависших над Родиной и миром?
Впереди была сплошная темнота, в нее врезались чуть видимые в темноте бак корабля и мостик. И вот в этой темноте вспыхнула огромная, ослепительно яркая звезда, и, развертываясь от нее, луч прожектора побежал по пенистым серым волнам.
Звезда, казалось, была совсем близко.
Совсем близко «Геринг» включил боевой прожектор, шарил им по воде. Длинная световая лапа промчалась над мачтами «Громового», опустилась ниже, вырвала из темноты мостик и трубу.
Но «Громовой» рванулся в сторону, нырнул в темноту. Лапа снова нащупывала его.
— Осветительными! — скомандовал Ларионов.
— Осветительными! — Прицел... и целик... Залп! — крикнул в телефонную трубку Агафонов.
Ударили орудия «Громового». Вокруг было по-прежнему темно, но вдалеке четыре голубых, осыпающихся длинными брызгами солнца повисли в черном небе. В сиянии осветительных снарядов возник серебристо-серый силуэт вражеского корабля.
Вдоль его борта тоже вспыхнули прямые огни, но его осветительные снаряды разорвались в стороне от «Громового», озарили пустую лаково-серую воду. «Ушли от прожектора!» — думал Калугин. По-прежнему мимо бортов мчалась вода, темнели согнутые спины наводчиков, Филиппов стоял, держась за боевую рукоятку.
В голубом свете «Геринг» вырастал все ближе. Высокобортный, длинный, с уходящим в небо штопором главной мачты. «Идем на него, идем прямо на него», — думал Филиппов.
— Аппараты товсь! — звучал в сознании голос лейтенанта Лужкова. Рунин крутил рядом штурвал, и платформа медленно вращалась, торпедисты нащупывали тяжелый крейсер.
Но прожектор «Геринга» снова настиг их широким ослепительным лезвием. С борта «Геринга» грянул залп, воздух задрожал от полета тяжелых снарядов. Филиппов смотрел, прикрыв ладонью глаза.
— Залп! — скомандовал Ларионов.
— Залп! — повторил Лужков.
Движение труб прекратилось. На мостике Афонин нажал кнопочный замыкатель, внизу Филиппов рванул боевую рукоятку.
С длинным свистом торпеды вылетели из труб, блеснули смазкой, плашмя врезались в волны, подняв широкие всплески.
Филиппов еще видел, как три пузырчатые полосы пошли в сторону «Геринга», в то время как пенная вода с ног до головы окатила торпедистов.
Корабль сильно рвануло. Опять ширококрылая птица прошумела мимо ушей, вдалеке поднялись черные всплески.
В прожекторном свете и в блеске осветительных снарядов было видно, как пузырчатые полоски белыми пружинами разворачиваются в сторону врага. И снова с борта «Геринга» грохнул залп, воздух затрясся, «Громовой» заскрежетал всем корпусом, наводчик Вася Рунин ткнулся лбом в штурвал, стал клониться вбок, схватившись за торпедную трубу.
— Боцман, — загремел в рупор старший лейтенант Бубекин. — Пробоина во второй котельной! Аварийную группу туда!
Он перегнулся над поручнями так, что казалось, сейчас потеряет равновесие. Бинокль на тонком ремешке свешивался с шеи Бубекина, на жестяном раструбе рупора блестели пенные брызги.
Возле ростр несколько человек уже передавали вниз аварийный материал.
Здесь распоряжался Снегирев.
— Конвейером станьте, матросы! — кричал Снегирев. Он подхватил поданный сверху брус, передал его дальше.
Брус перехватил Калугин, передал матросу, который уже спускал его в шахту котельной.
Снегирев поднимал второй брус. Его реглан был расстегнут. Он распрямился, глянул в сторону «Геринга».
— Ура! — крикнул старший лейтенант и высоко взмахнул сорванной с головы шапкой.
Калугин оглянулся. Серебряный силуэт быстро сокращался, превращался в высокий ромб. «Геринг» делал маневр уклонения от торпедного удара. Но у самой его кормы блеснул бесшумный черно-пламенный взрыв.
— Есть одно попадание! — крикнул Снегирев. Навсегда запомнилось Калугину его круглое, счастливое, по-детски улыбающееся лицо, с прилипшей ко лбу прядью мокрых волос. И вновь затрясся воздух, шапка Снегирева покатилась по палубе, перевернулась у борта, исчезла в воде.
Счастливая улыбка еще была на губах Снегирева, но он споткнулся, сделал шаг к борту. Калугин едва успел подхватить его большое, тяжелое тело.
— Степан Степанович! — крикнул Калугин. Снегирев обвис на его руках, рядом вырос Филиппов, соскочивший с торпедного аппарата. Торпедист помог Калугину положить старшего лейтенанта на световой люк.
И второе, что врезалось в память в этот момент: повисшее над поручнями тело Бубекина, его дергающаяся рука, измятый жестяной рупор, бесшумно, как в немом кино, упавший на мокрую сталь палубы. А наверху ритмично сотрясалась высокая фигура Максимова, прильнувшего к черному стволу зенитки.
Максимов стрелял из зенитки, и высоко в небе рассыпался на части, медленно гас голубой осветительный снаряд.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Когда после первой встречи с «Герингом» «Громовой» открыл огонь, дал торпедный залп и ушел в собственную дымовую завесу, тотчас зазвенел телефон в котельном отделении.
— Старший лейтенант Снегирев передает: дали прикурить «Герингу». Крейсер горит! Скоро снова пойдем в торпедную атаку! — сказал мичман Куликов, вешая телефонную трубку.
Котельные машинисты стояли у своих заведываний, положив пальцы на рычаги, повернув к мичману темные остроскулые лица, полные надежды, ожидания, бесконечной решимости. Белый свет фонарей, тусклый отблеск нефтяного пламени дрожали на распахнутых ватниках.
Наверху только что перестал бить главный калибр. Они только что перестали слышать отзвуки залпов, видеть вспышки высоко над головами, в отверстиях вентиляторов, выходящих на верхнюю палубу.
«Подожгли крейсер! Наши комендоры подожгли крейсер!» — торжествующе думал Зайцев, щупая подшипники и регулируя работу насосов.
Они ставили дымовую завесу. Только вошли в нее, и в котельной сразу стало душно: горло сжимал запах колоти и мазута. Вентиляторы нагнетали внутрь задымленный морской воздух.
— Долго ли еще будем дымить, мичман? — крикнул шутливо Никитин. — Этак до самого полюса океан задымим.
— Дыми, дыми! — ответил мичман Куликов. — Тебе что — себя или белых медведей жалко? Так медведи искупаются, а ты и так прокопченный насквозь.
Сверху опять громыхнуло, простонала сталь, мигнули фонари и посыпался асбест с паропроводов. Никитин крепче стиснул рычаг, пригнулся к форсунке. Сейчас ему трудно было шутить. Плохие шутки, когда корабль мчится под обстрелом врага...
Вспыхнули сигнальные лампочки, прозвучал сигнал, прыгнула стрелка на циферблате.
— Дали средний ход! — крикнул Куликов. — Прекратить дым!
Никитин переложил рычаги. Значит, вышли из боя! Он распрямился, стер с лица машинное масло и пот. Он вспотел, несмотря на то что ледяные струи вентиляции шелестели кругом.
И вновь они несли вахту: Никитин на горении, Чириков на питании, Зайцев у насосов. И опять с мостика дали сигнал «полный ход», и в котельной зазвучал ровный, внушающий веру в победу голос командира.
— Снова идем на сближение, ясно? — сказал мичман, выслушав речь командира. — Значит, сейчас держите ухо востро!
И все молчали, ожидая новых сигналов. «В торпедную атаку, опять в торпедную атаку пошли!» — думал Никитин, стиснув пальцами послушный металл.
Но вот что-то звякнуло, пронзительно-тонко свистнуло, в уши рванулся оглушительный вой. Вся котельная наполнилась густым, белым, обжигающим лица паром. Свистело и выло с правого борта, ничего не было видно кругом, вместо ламп тускнели рыжие пятна, горячая белая мгла слепила глаза и стискивала горло.
Первым движением было: броситься к шахте, найти задрайку, выбраться наверх. Пробит борт и паропровод. Свистело и шипело. Глухо лилась на палубу вода.
— По местам стоять, коммунисты! — прогремел голос, перекрывший все звуки.
Никитин остановился. Коммунисты! Это относилось и к нему, это сразу отрезвило его. Он узнал голос Куликова. Значит, мичман жив, все в порядке...
Густо клубился вокруг пар, вентиляция несла его в глубь кочегарки. Никитин рассмотрел Зайцева и Чирикова, застывших рядом с ним, мичмана, расплывчатой тенью метнувшегося в сторону непрекращающегося хриплого свиста.
— Осколком... Пробиты борт и магистраль отработанного пара... — крикнул ему в ухо мичман. — Заделай пробоину в борту... Я исправлю магистраль... На горенье стань! — пробегая мимо Зайцева, выдохнул мичман.
Никитин кинулся к борту. От форсунок отходить нельзя, но мичман предусмотрел все. Никитин увидел, как к форсункам стал Зайцев.
Никитин обогнул струю напряженно бьющего, почти прозрачного пара. Вплотную приник к борту. В метровой высоте от настила из рваного отверстия хлестал водопад ледяной пены. Вода падала на палубу, стекала в трюм.
Закрыть пробоину! Если не закрыть сейчас же, вода подойдет к топкам...
Уже работала помпа, но море яростно рвалось в пробоину. Сквозь горячий туман он различал, как над нефтяной цистерной между рядами свинцового кабеля вода поспешно пробирается внутрь, пенистыми когтями старается раздвинуть бортовую сталь.
Никитин сорвал ватник, сунул в водяную струю. Его отбросило назад вместе с ватником, сзади струя пара обожгла шею, солено-горькая вода невыносимым холодом сводила разгоряченное тело.
Никитин снова кинулся на струю, и она отбросила его снова. Он свернул ватник плотнее, зажал им пробоину сбоку, но вода вытолкнула ватник обратно.
— Спиной зажимай! — крикнул Зайцев. Зайцев метнулся было Никитину на помощь, но вспомнил: от форсунок отходить нельзя, котел продолжает работать.
«Действительно — спиной!» — подумал Никитин.
Он бросался лицом вперед и потому не выдерживал, отступал перед яростью моря. Но теперь он прижал к лопаткам скрученный ватник, повернулся к морю спиной, всунул в пробоину ватник и тотчас же притиснул плечом.
Море снова толкало его, давило, как ледяная гора.
Его ноги скользили по маслянистой палубе, но он ухватился за выступ нефтяной цистерны, нашел точку опоры. Ватник сдвинулся было, Никитин чувствовал, как в мускулы спины вонзается острый край пробоины. Но все-таки стало легче, водяной поток перестал бить. Он заткнул пробоину своим телом.
Так он стоял, бледнея, с катящимся по лицу потом и онемевшей спиной. Словно во сне видел, как у форсунок Зайцев регулирует пламя, как под ногами уменьшается слой воды, как в свисте пара мичман Куликов заделывает пробоину магистрали...
Когда осколок пробил борт и магистраль отработанного пара, в первый момент ужас перехватил горло мичмана.
Пробита магистраль — значит, все кончено, всех обварит паром, котельная выходит из строя! Но тотчас же сообразил, определил по температуре и звуку, что это не главная магистраль, а магистраль отработанного пара.
Он выкрикнул обращение к котельным машинистам... Доложил в пост энергетики о повреждении в магистрали... Следующим движением было рвануться к источнику раскаленных паров. Нашел аварийный материал не глядя, всегда имел его под рукой, на штатном месте.
Хотел обмотать голову ватником, но это помешало бы работе. Подбежал к паровой струе сбоку, так чтобы она не задела лица.
Хрипело, рушилось на палубу море. Он ввел в действие помпу, видел, как, сорвав ватник, к пробоине бежит Никитин. Всматриваясь в магистраль, стал сдирать изоляцию вокруг поврежденного места.
Его обожгло сразу. На руках: были рукавицы, но пар пронизал их, будто их и не было на руках. Невыносимый белый огонь обдал руки мичмана. Казалось, по пальцам ударило свистящее лезвие. Он чуть не выронил инструмента. Он чуть не лишился сознания от боли, от все растущей нечеловеческой боли в руках. Но магистраль нужно заделать на ходу, — думал мичман, — нельзя выключить пар, лишить корабль требуемой командиром скорости хода.
Он тщательно обнажал поврежденный металл, и каждый нерв кричал: «Довольно, отдерни пальцы!» Пар бил широким, злым веером, охватывал пальцы кругом. Руки слабели, казалось — нельзя сделать ни движения больше. Но он затаил дыхание, старался не думать о боли, думал о своем корабле, о силе большевистского духа, о героях-коммунистах, гибнущих под пытками, но не сдающихся врагу.
Он отклонился на мгновение, пошатнулся, и влажное лезвие пара полоснуло его по лицу, глаза застелились слезами. Он опять чуть не выронил инструмент, но продолжал работать.
И вот почти пересилил боль, хотя непрерывно бегущие слезы застилали глаза.
Но кто-то уже подавал ему паранит, медный лист для заплаты, кто-то заботливо, двумя руками, придерживал бугель. Свист прекратился, лампы светили ярче, мичман видел, что матросы аварийной группы заканчивают ставить бугель, крепко обжимают с боков болты.
Его сознание прояснилось. Магистраль блестела свежей заделкой. Мичман бросил взгляд на свои руки и тотчас отвел глаза. Рядом с ним боцман с матросами из аварийной группы распиливали брус на упоры нужной длины.
Никитин все еще придерживал пробоину спиной.
— Потерпеть еще можешь? — бросил ему боцман через плечо.
— Могу, — хотел сказать Никитин, но не мог произнести ни слова: грудь была сжата леденящими тисками. Он только кивнул головой, продолжая стоять, вцепившись пальцами в нефтяную цистерну. Упоры были готовы, матросы подтаскивали аварийную подушку...
— Ну, отходи, браток! — крикнул боцман. — Довольно на плечах море держать, отходи! — повторил он.
Но Никитин не мог сделать ни одного движения. Хотел оторваться от пробоины, но она, казалось, цепко держала его за окровавленные мускулы спины. Он только слабо улыбнулся. Увидел сбоку багровое, залитое слезами лицо Куликова.
— Не видите, что ли, — загремел Куликов, — ослабел человек. Помогите ему!
И когда матросы подхватили Никитина, оторвали от борта — снова заревело море, врываясь внутрь, но пробоину уже зажали аварийной подушкой, подперли распиленными брусьями.
Над Никитиным наклонялось неестественное, странно знакомое лицо, из глаз которого, не переставая, текли слезы.
«Снится мне это, что ли? — подумал Никитин. — Слезы льются из глаз мичмана Куликова!»
— Это я, брат, видно, торпедированных фашистов оплакиваю, — сказал Куликов, и его губы сложились в подобие улыбки. — Знаешь поговорку: «Слезы матроса наравне с кровью ценятся».
— Что с «Герингом», товарищ, мичман? — спросил Никитин.
— Торпедировали «Геринга»! Торпедировали! — счастливым голосом прокричал мичман.
И, теряя сознание, падая в глубокий, крутящийся мрак, Никитин увидел по-прежнему ровно горящее пламя в топке, стоящих возле друзей, увидел аварийную подушку, зажавшую пробоину, которую он закрывал собой, чтоб сохранить жизнь родному кораблю.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Снова шел тяжелый, густой снег. Потом снегопад прекратился, на мостике стало светлее, и застывшие у поручней фигуры сигнальщиков четче обрисовались на фоне фосфоресцирующего моря. После торпедного удара «Громовой» вновь отвернул в собственную дымовую завесу, пробил ее насквозь — как иголка слой войлока — и больше не дымил.
«Какая тишина... — думал Калугин. — Какая неописуемая, невероятная тишина после грохота залпов и снарядных разрывов!» Снова мерно вибрирует, вздымается и опадает корабельная палуба, смотрят вдаль белые хоботы молчащих орудий. Нет, это не конец! Не может быть такого быстрого конца. Но тишина продолжалась, и то, что было незаметным в бою — широкий, головокружительный размах палубы, и острый ледяной ветер, и груз намокшей, пахнущей копотью и керосином одежды, — все это теперь завладевало сознанием, тянуло вниз, в свет и теплоту каюты.
Далеко на весте плыл над невидимым морем овальный дымно-багровый свет. Взлетали и распылялись в пространстве синие лезвия прожекторов. Это горящий «Геринг» ждал нового удара из темноты, новой торпедной атаки.
— Аппараты перезаряжены, товарищ командир! — донесся из темноты задорный, звенящий возбуждением голос лейтенанта Лужкова.
Ларионов по-прежнему стоял у машинного телеграфа. Он, видно, очень устал, немного склонился вперед, тяжело оперся рукой о телеграфную тумбу. В темноте трудно было рассмотреть его лицо.
— Товарищ командир, докладывает центральный пост энергетики, — сказал телефонист, подавая командиру трубку.
— Да, Ираклий! — сказал Ларионов, оторвав руку от тумбы и схватив трубку. — Значит, во второй котельной порядок? А турбину когда введешь в строй? — Его голос стал яростным, он сильнее прижал трубку к уху. — Два часа даю вам на турбину, инженер-капитан-лейтенант. Понятно? Исполняйте приказ.
Он отпустил трубку, и телефонист подхватил ее, повесил на место. Старший лейтенант Агафонов взбежал по трапу, подошел к командиру.
— Старший лейтенант! — отрывисто сказал Ларионов. — Заместитель по политчасти убит, старпом тяжело ранен. У меня вышла из строя турбина, не могу дать скорости, преследовать «Геринга». — Он замолчал, как будто теряя силы. — Возьмите на себя обязанности старпома!
— Есть взять на себя обязанности старпома! — повторил Агафонов. — Окончательно должны выйти из боя, Владимир Михайлович? Может быть, могли бы еще настигнуть?
Аппараты перезаряжены, товарищ командир! — опять с задором, с горечью, с надеждой повторил из темноты лейтенант Лужков.
— Я не могу преследовать «Геринга», — сказал Ларионов тихо и раздельно. — Да и не нужно это сейчас. Рейд «Геринга» кончился, товарищи офицеры, видите: маячит в темноте, ему бы только до базы дотяпать. Я дал в штаб его координаты.
Он помолчал.
— Так вот, старпом, берем курс на главную базу. Готовность номер два. Повахтенно дать людям обсушиться. Пусть повара раздают ужин, по ста наркомовских граммов. Горячую пищу на боевые посты. Поблагодарите от меня весь личный состав за мужество и отвагу в бою!
Его голос стал совсем невнятным. «Он, видно, безмерно устал, — подумал Калугин, — безмерно устал все время маневрируя, все время держа в руках жизнь корабля...»
Но Ларионов сразу выпрямился опять, оперся на телеграф, стал как будто выше ростом. Со стороны трапа выплывала из мрака смутная фигура мистера Гарвея.
— Товарищ кэптин, — громко, особенно четко выговаривая каждое слово, сказал Гарвей, — мне кажется, я имею сейчас большую обязанность, я имею счастливый случай первым поздравить вас от имени союзного командования. Какой бой, мистер кэптин! «Эсминец — снаряд, а его командир — взрыватель!» Вы оправдали эту поговорку военных моряков. От имени союзного командования пожимаю вам руку.
Широким, может быть, излишне широким и свободным жестом Гарвей вытянул чуть белеющую в темноте ладонь.
Ларионов стоял очень прямой, очень неподвижный.
— Извините, мистер Гарвей, — тихо сказал Ларионов. — Я не могу подать вам руки...
— О, дамн... — канадец осекся, его ладонь еще висела в воздухе, он отклонился назад, сквозь темноту всматривался в капитан-лейтенанта.
— Я ранен в плечо и не имею возможности подать вам руки, — по-прежнему негромко сказал Ларионов. Немного подавшись вперед, он смотрел на Гарвея в упор, всей тяжестью тела опирался на левую руку.
— О, если так, — сказал растерянно мистер Гарвей, — со сорри... [Очень сожалею (англ.).]
Он засунул растопыренные пальцы за отворот верблюжьего реглана. Теперь было ясно видно, что он колеблется из стороны в сторону не в такт корабельной качке.
К соленому запаху ветра тонкой струйкой примешивался сладковатый, приторный запах рома.
— Рассыльный! — позвал Ларионов.
— Есть рассыльный! — Из темноты выдвинулся краснофлотец.
— Проводите мистера Гарвея в его каюту. Ему нужно поспать. Об исполнении доложите.
— Есть проводить в каюту, доложить об исполнении!
— Спасибо за внимание, мистер кэптин, — пробормотал Гарвей. — Но, как офицер королевского флота...
— Прошу вас пройти в каюту, — сказал Ларионов. Его голос сразу погас. Лужков шагнул вперед и подхватил командира под локоть. Ларионов выпрямился, высвободил локоть.
— Старший лейтенант, я схожу в лазарет... Ненадолго, надеюсь, — только сделаю перевязку... Спасибо, лейтенант, я дойду сам.
Быстрой и твердой походкой он пошел с мостика, вслед за Гарвеем...
Все тело Калугина пронизывал леденящий, сковывающий холод. Спуститься внутрь, в каюту, сменить белье и одежду... Но раньше нужно пройти на первое орудие...
Скоро уже начнет поступать новый военкоровский материал — первые отклики на события боя! Когда после смерти Снегирева он спустился в котельную и Никитин, только что пришедший в себя, слабым рукопожатием ответил на поздравления с победой, Зайцев, стоящий теперь у форсунок, дружески-таинственно потянулся к нему лицом с распухшими, беловато-розовыми губами.
— Товарищ капитан, — сказал Зайцев, и ореховые глаза под выпуклым, круглым лбом задорно блеснули — я, коли разрешите, как только вахту сдам, к вам бы зашел. Посоветоваться, как статейку составить. О героях котельного отделения... о товарище мичмане Куликове и Сереже Никитине...
И Филиппов дал обещание написать заметку о торпедном ударе, а может быть, и стихи...
Калугин сбежал с мостика по обледенелому трапу. Мимо шелестящих вдоль борта невидимых волн быстро прошел на полубак.
В темноте двигались смутные очертания людей. Калугин всмотрелся. Комендоры принимали из погребов новый боезапас, плотно укладывали на палубе, возле орудийного щита.
Один из работающих распрямился. Его поднесенная к шлему рука смутной белизной расплывалась во мраке.
— Ранены, товарищ Старостин?
— Царапина, товарищ капитан, — сказал Старостин. — Когда досылатель закрывали, пальцы немного задело. Вот Сергеев наш...
Он не договорил. Калугин вдруг увидел: пояс с запальными трубками, обычно охватывавший полушубок Сергеева, светлеет теперь вокруг талии Старостина.
— Ранен? — с трудом спросил Калугин. Сразу вспомнил высокую фигуру в полушубке выше колен, застенчивую улыбку на широком веснушчатом лице.
— Убит Сергеев. Наповал, осколком, — грозно и веско сказал старшина. — У меня на руках кончился, товарищ капитан. Только прошептал: «Отомстите гадам за все, матросы»... — Старостин замолчал, поправил пояс. — «Геринга» преследовать будем, не слышали, товарищ капитан?
Комендоры прислушивались, повернув в их сторону укрытые ветреным мраком лица.
— «Геринг» бежит, — громко сказал Калугин. — Его пиратский рейд не удался, товарищи! — Было трудно говорить от волнения, но он четко бросал в темноту каждое слово. — У нас повреждена турбина, но командир радировал в штаб, «Геринга» будут преследовать наши корабли.
Он снова повернулся к Старостину.
— Может быть, помочь в чем-нибудь, старшина?
— Да уж все «на товсь», товарищ капитан, — мягко сказал Старостин. — Пошли бы, погрелись... Тоже вот думаю сходить руку перевязать получше...
Пронизывал насквозь и леденил острый, свистящий ветер. Намокший мех промерз, пальцы в валенках онемели, к телу липло сырое белье. С полубака Калугин бегом спустился в каюту.
Здесь было благодатное сухое тепло, белел яркий свет, даже поскрипывание переборок, раньше будившее по ночам, сейчас показалось почти музыкальным. Еще бы выпить стопку водки! Вот так мистер Гарвей, напился во время боя! Верно, лежал в каюте, как всегда задрав ноги, и слушал стрельбу, и тянул ром из плоской бутылки. Фаталист и кондотьер мистер Гарвей!
Калугин нахмурился, расстегивая обледеневший полушубок, пахнущий нефтью, покрытый слоем копоти.
Он переживал блаженное ощущение победы, он перестал хмуриться, забыл о Гарвее. Но пальцы замерли на холодных крючках, все вокруг как будто задернулось траурной дымкой.
Полуприкрытые бархатной занавеской, у койки стояли начищенные ботинки Снегирева. Рядом с подушкой лежала аккуратно сложенная меховая безрукавка. На вешалке у койки висела шинель с двумя золотыми полосками на рукавах, ее воротник прикрывала фуражка с эмблемой, позеленевшей от водяных брызг.
Сменная одежда Снегирева. Надевал ее, когда сходил на берег. Теперь больше никогда не наденет! Калугин не мог отвести глаз от этой шинели, покачивающейся в такт кораблю, от этих ботинок, чернеющих из-под занавески. Никогда больше не войдет Степан Степанович в эту каюту, не засмеется своим заразительным смехом, не сядет за этот стол, не поглядит на карточки двух толстощеких ребят под широким стеклом.
«Вот постойте, выберу время, расскажу вам про моих мальцов», — звучал в памяти голос Снегирева.
Когда он вошел в кают-компанию, его поразил ее необычный, суровый вид.
Правда, он уже видел кают-компанию в таком состоянии. Он сам помог принести сюда Снегирева, втаскивал сюда узкие носилки с неподвижно распростертым телом. Но тогда видел только это безжизненное тело в намокшем, распахнутом на груди реглане, это немного отвернутое в сторону, всегда румяное, смеявшееся, а теперь подернутое прозрачной синевой, задумчиво-нахмуренное лицо. Снегирев будто заснул, прислонившись щекой к темному брезенту. И когда доктор склонился над ним, осмотрел его только затем, чтобы констатировать мгновенную смерть от осколка, Калугин стоял как во сне, не спуская глаз с тела Снегирева.
Теперь он в мелочах увидел всю обстановку кают-компании, превращенной на время боя в операционную и лазарет.
Длинный обеденный стол застлан белой клеенкой, покрытой пятнами крови, которые тщательно стирает санитар в больничном халате. Куда-то в угол сдвинуты нагроможденные друг на друга, закрепленные тросом кресла. Пианино тоже закрыто белым, на нем разливается острый блеск хирургических инструментов.
Доктор Апанасенко, властно распоряжающийся, не похожий на самого себя в длиннополом белом халате, хлопочет возле командира, сидящего на единственном кресле у стола...
Ларионов сидел в одной тельняшке, заправленной в непромокаемые брюки, стянутые краснофлотским ремнем. Тельняшка была разрезана на плече, из-под нее виднелась широкая, мускулистая грудь. Командир сидел, широко расставив босые ноги, опершись на колено левой рукой.
«Какой он молодой, я и не представлял себе, что он такой молодой! — думал Калугин, всматриваясь в ясное, резко очерченное лицо, в высокий лоб, прикрытый белокурым чубчиком. — Он же совсем простой парень — хороший простой русский парень».
Сейчас на этом лице не было обычной суровой сдержанности, было просто выражение усталости и боли, потому что доктор плотно стягивал бинтом плечо капитан-лейтенанта. И в то же время выражение бесконечного облегчения, бесконечной ясной радости было на этом лице.
— Так говорите, доктор, лучше старпому? — спросил командир.
— Сейчас ничего, — сказал Апанасенко, продолжая бинтовать руку. — Я ему морфию впрыснул, теперь спит. Думаю, должен выжить наш Фаддей Фомич.
Все отдайте, чтобы выжил, — сказал Ларионов. Он сдвинул свои светлые брови, потянулся в карман левой рукой, достал измятую, мокрую пачку папирос, присвистнув, бросил ее в стоящий рядом полный окровавленной ватой таз.
— Гаврилов! — позвал командир. И мягко ступающий вестовой, тот самый, что с такой яростной точностью подавал к орудию снаряды, заглянул в дверь кают-компании. — Достань-ка, брат, коробочку моих сигарет! — Гримаса боли вновь пробежала по его лицу. Он глянул на нескольких моряков, сидящих на диване и белеющих свежими перевязками. — Ну, мичман, как глаза?
— Как будто лучше, товарищ командир, — прозвучал голос Куликова из-под бинтов и ваты.
— Все еще плачешь, мичман?
— Все плачу, товарищ командир.
— Добро, за всю жизнь выплачешься. После слез радость бывает.
Гаврилов мягко вошел, подал пачку сигарет. Ларионов надорвал ее левой рукой.
— Курить будете, мичман?
— Не откажусь, товарищ командир.
— Передайте, Гаврилов! — сказал Ларионов. Он вынул одну сигарету, отдал пачку Гаврилову. — Хватайте, орлы! — сказал он, совсем как Снегирев, даже как будто голосом Снегирева.
Это поразило не только Калугина. Все разом взглянули в глубину кают-компании, где стояло в ряд несколько носилок, прикрытых сверху брезентом с расстеленным на нем военно-морским флагом.
Все молча курили. Дымящийся цилиндрик сигареты серел между двумя полосами бинта, прикрывшего лицо Куликова. Курил Никитин, укутанный в сухой полушубок... Курил Старостин, положив на колено забинтованную левую руку. Порывисто, глубокими быстрыми затяжками курил сам Ларионов.
— Может быть, пирамидону выпьете, товарищ командир? — спросил доктор Апанасенко.
— Не сейчас, в базе! — бросил Ларионов. — Как только ошвартуемся, тащите свой пирамидон.
— Я бы принял пирамидону, — сказал Калугин. У него сильно разболелась голова.
— Дайте, доктор, капитану, — тепло сказал Ларионов. — Наш писатель это заслужил.
Доктор подошел к шкафу, достал бутылку, подал Калугину наполовину полный прозрачной жидкостью стакан.
— Это же спирт! — сказал Калугин.
— А по-нашему — пирамидон, — улыбнулся Апанасенко одними глазами. — Пейте залпом. Вот Никитин хватил этого пирамидонца, сразу пришел в себя...
В дверях вырос шифровальщик с розовым листком в руке.
— Товарищ капитан-лейтенант, принята шифровка штаба флота.
— Давайте! — сказал Ларионов. Нетерпеливо вытянул руку, быстро читая листок. Вдруг встал на ноги, окинул всех обведенными копотью, глубоко запавшими, очень яркими голубыми глазами. — Командующий благодарит личный состав «Громового» за операцию. Приказывает возвращаться в базу. На перехват «Герингу» вышли наши корабли и вылетают торпедоносцы. Тюленьи острова в безопасности. «Ушаков» выбросился на берег, благодарит нас за помощь.
Он говорил очень возбужденно, громко, и невольно все глаза снова обратились к стоящим в ряд носилкам с очертаниями вытянутых под развернутым флагом тел.
— Им тоже было бы приятно это услышать! — так же громко сказал командир. — Я бы много отдал, чтобы они слышали это, наши дорогие товарищи, отдавшие жизнь за Родину и за коммунизм.
Начальник интендантской службы, стоявший у дверей, теперь шагнул к командиру.
— Товарищ капитан-лейтенант, — тихо сказал он, — разрешите в море похоронить погибших?
Но он отступил перед вскинутым на него тяжелым взглядом командира.
— Не разрешаю! — резко сказал Ларионов. — Мы похороним их на берегу, в родной земле, за которую они сражались. Понятно вам это, товарищ интендант?
Он распрямился, белея плотно перевязанным плечом.
Гаврилов подал ему китель.
Прежний командир корабля, сурово-сдержанный и молчаливый, стиснув зубы, вдевал раненую руку в меховой рукав.
Он застегнул куртку левой рукой, быстро вышел наружу — в снежную, ветреную полярную ночь.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Катер командующего ушел уже давно.
Из окна было видно, как, сделав по заливу крутой полукруг, оставляя за собой снежно-белый водоворот буруна и трепеща брейд-вымпелом с тремя белыми звездочками на алом полотнище, он скрылся в туманной узкости, в сторону Кильдина, в направлении морского фронта.
Никто ничего не знал определенно.
Все утро небо рокотало самолетным гулом. Над базой барражировали наши истребители. Сине-зеленое, очень чистое сегодня небо по всем направлениям было прочерчено, будто извилистыми лыжнями, их дымовыми следами.
Говорили, что над морем идет огромный воздушный бой: наши торпедоносцы преследовали подбитый вражеский рейдер, но их перехватили «мессершмитты». Другие утверждали наоборот: немецкие торпедоносцы неотступно гонятся за потерявшим ход, терпящим в океане бедствие «Громовым».
Никто ничего не знал определенно. Никто, кроме тех, кому полагается знать все! Аня тоже ничего не знала, она дежурила на телефонной станции до утра: до восьми ноль ноль. Шла домой в полной темноте, по заснеженным мосткам, глаза слипались от усталости, но когда вошла в свою комнату, не могла заснуть, все думала о Михаиле.
Ах, Михаил, Миша! Не сказал в тот вечер, что корабль уходит в бой, а ведь она уже совсем решилась, думала: встретятся на следующий день, даст ему ответ навсегда. Он как-то особенно душевно говорил в тот день, смотрел каким-то новым, заботливым, очень родным взглядом. Только бы он вернулся! Только бы не погиб в том бою, о котором никто еще не знает ничего определенно!
«Может быть, — возвращаясь домой, думала Аня, — как раз сейчас, в эту минуту, он упал раненный у своей пушки, с упрямо нахмуренными, как всегда, бровями... Может быть, его несет за борт ледяная вода... Может быть, он задыхается сейчас в бушующем море, среди корабельных обломков, судорога свела его сильные и нежные руки, черный плавник косатки мелькает с ним рядом...» Аня не могла лежать. Оделась, вскипятила на плитке чай. Чай показался совсем безвкусным, хотя заварила большую щепотку, положила три ложки сахару.
Снова лежала, думала о Михаиле. Потушила свет, отогнула край черной бумажной шторы, выглянула наружу. Светает, снег подергивается бледной голубизной, вода залива еще темно-серая, но небо уже наливается зеленоватым прозрачным светом. За стеной поет радио, звучит музыка, взволнованно говорит о чем-то диктор...
Посмотрела на себя в настольное зеркальце. Очень бледная, усталая, синяки под глазами... «Если Михаил вернется, в хорошем виде я встречу его! Если вернется! Он, конечно, вернется, нельзя и думать о другом...» Хотела попудриться, подкрасить губы, но опустились руки... «Вот если Миша вернется...» Опять подошла к окну, смотрела на залив. И вот увидела катер командующего, и стало трудно дышать.
Возвращается какой-то корабль, возвращается не из простого похода, иначе не пошел бы ему навстречу сам вице-адмирал. Сердцем почувствовала: возвращается «Громовой».
Еще рано было бежать на пирс, но она все-таки надела свою беличью шубку, совсем откинула штору, неотрывно смотрела на мягкие извивы сугробов, на обнаженные ветром ребра гранита, на коленчатые деревянные трапы, сбегающие к заливу.
На рассвете она слышала разговор, короткий телефонный разговор, от которого захватило дух.
— Оперативного дежурного по штабу! — попросил женский голос.
— Соединяю! — сказала Аня с обычной своей четкой отрывистостью, с той военной точностью, которую выработала в себе за месяцы войны. Сотни разговоров каждый день проходили через нее. Но в этом женском голосе было что-то заставившее насторожиться, прислушаться к разговору.
— Слушает оперативный дежурный, капитан третьего ранга Семенов, — ответил утомленный голос.
Товарищ капитан третьего ранга, — звучал женский голос, как натянутая до отказа струна. — Простите за вопрос: есть сведения о капитан-лейтенанте Ларионове?
Наступила пауза. Холодная, недоуменная пауза. Аня сразу вся напряглась. Ларионов — командир «Громового». «Странный вопрос! — думала Аня. — Вопрос, который никогда бы не посмела задать по телефону».
— Кто говорит? — прозвучал голос дежурного, теперь уже отточенно настороженный.
— Говорит Ольга Крылова, — откликнулась женщина. И снова короткая пауза, только бормотали, шептали, звенели музыкой телефонные провода. Но когда дежурный ответил, его голос прозвучал уже не так строго официально.
— Никаких особых сведений, товарищ Крылова, — сказал дежурный.
— Умоляю вас, скажите мне одно: с Ларионовым ничего не случилось? — как будто рыдание прорвалось в женском голосе.
— Никаких новых сведений о капитан-лейтенанте Ларионове, — сказал дежурный с прежним выражением. — Простите, Ольга Петровна, это все, что могу вам сказать.
Дежурный повесил трубку, и на другом конце провода раздался легкий прерывистый вздох, трубка тоже легла на рычаг.
«Ольга Петровна Крылова, — думала Аня. — Машинистка из редакции, жена погибшего подводника. Красивая, видная собой, только слишком худая и бледная, слишком грустная всегда. Еще бы, она не спит по ночам. Это из ее окна сквозь щелки затемнения всегда пробивается свет по ночам».
Возвращаясь с дежурства, Аня всегда замечала эти чуть видные щелки, заставлявшие ныть сердце. Бедная, она снова не может спать, она, говорят, все ждет погибшего мужа. Ах, вот что, теперь, оказывается, Ольга Крылова интересуется командиром «Громового»!
Но сейчас Аню волновало иное. Волновал особый тон ответа дежурного. «О капитан-лейтенанте никаких новых сведений», — сказал дежурный. Значит, о других какие-то сведения есть! Кто-то убит, кто-то ранен.
И снова Аня ложилась и вставала, смотрела в окно, ходила из угла в угол, кипятила на электрической плитке невкусный чай...
Солнце так и не взошло из-за сопок, но небо над ними становилось все более прозрачно-зеленым и окна толпящихся на скалах домов светились, как золотые пластинки, когда «Громовой» вошел на рейд и стал медленно подходить к пирсу.
Быстрым шагом прошли со стороны полуэкипажа краснофлотцы с винтовками, с примкнутыми штыками, стали выстраиваться на пирсе. На пирсе собирался оркестр Дома флота, музыканты блестели ярко начищенными пастями медных труб.
А «Громовой» разворачивался в заливе, как всегда, осторожно подходил к высокой бревенчатой стенке, белеющей утоптанным снегом, блещущей сталью штыков и трубной медью.
Он возвращался с победой — испытанный североморский корабль! Издали не были видны его повреждения, он был, как всегда, стройный и легкий. Но вот он подошел ближе, и стало заметно, как почернели его борта, как сталь надстроек покрылась рябью пробоин, как тяжелый пластырь вспучивается у борта чуть повыше ватерлинии. А на рострах, между шлюпками и трубой, был распластан широкий военно-морской флаг. Аня знала: военно-морским флагом укрывают тела погибших в бою.
Но вот она увидела Михаила, вытянувшегося «смирно», во главе своих комендоров, под стволом носового орудия. Ане хотелось закричать от восторга, замахать платочком, но неприлично — потом все девушки в базе будут высмеивать: не удержалась в такой торжественный момент!
— Гляньте: краска-то на пушках совсем пожелтела, пузырями пошла, — сказала она.
Она сказала это женщине, стоящей рядом, но не получила ответа. Они стояли рядом уже давно, в самом конце пирса, за шеренгой краснофлотцев. Дальше штатских не пропускал дежурный старшина. Та женщина подошла со стороны редакции, сбежала по высоким мосткам, дыша порывисто, как после долгого бега.
Конечно, Аня сразу узнала ее: высокую, стройную, с бледными, худощавыми щеками, с густыми ресницами, оттеняющими серые глаза. Точно — это она, Ольга Крылова, с пепельными бабочками ресниц, бросающих тени на худощавые щеки. Но сейчас Аня лишь мельком взглянула на нее и снова смотрела вперед, вставала на цыпочки, тянулась через головы краснофлотцев в ту сторону, где уже швартовался «Громовой».
Трубными голосами пропет торжественный салют, и парадный трап лег на стенку с борта корабля. В рокоте барражирующих самолетов кто-то произносил речь. Потом на берег с борта корабля проплыли пять носилок с неподвижными, укрытыми флагами телами, и задрапированный кумачом грузовик медленно двинулся в гору, а вслед за ним оркестр и краснофлотцы полуэкипажа.
Потом группа штабных офицеров сошла с корабля на пирс. Впереди шел командующий, как всегда, стремительным шагом, заложив руки за спину, немного потупив свою большую голову в надвинутой на брови фуражке.
— Капитан-лейтенант Ларионов не с ними. На корабле остался, — дружески шепнула Аня молчаливой женщине рядом. Почувствовала к этой женщине теплую симпатию, видела в ней товарища по несчастью и счастью...
Когда пирс опустел и только мачты кораблей покачивались за обледенелым срезом, она пробралась к самой палубе «Громового».
Здесь стоял шум напряженной работы. Тут и там вспыхивало фиолетовое пламя электросварки, боцманская команда протирала палубу швабрами, комендоры возились у орудийных щитов, торпедисты — у широких, низко висящих над палубой труб своих аппаратов.
— Миша! — позвала Аня.
Ей казалось, что она позвала его совсем тихо, он в это время смотрел в глубину орудийного щита, но он, видно, ждал этого оклика, — сразу распрямился, его жесткое лицо просияло.
— Анюта! — только и произнес он и быстро пошел полубаком, исчез за надстройкой. И вот он уже стоит на пирсе рядом с ней, отвел ее в сторону, к забору, отгораживающему пирс от дороги, сжал ее руку своей широкой шершавой рукой, смотрит ей в глаза пристальным, ясным взглядом.
— Вот и вернулись мы, Аня! — сказал Старостин.
— Вот и вернулись, Миша, — задыхаясь, повторила она. — Ты на меня не смотри, я сегодня страшная, я всю ночь не спала... — Она хотела сказать совсем другое, но могла выговорить только эти будничные фразы. — Так убивалась за тебя, Миша. Кто это у вас погиб?
— Заместитель по политчасти погиб, старший лейтенант Снегирев... Любимый наш комиссар.
— Жалко-то как, Миша!
— Ты не знаешь, как нам его жалко! — быстро сказал Михаил. — И еще мой замочный погиб — Сергеев. Осколком убит наповал. И турбинисты Максаков и Глущенко. И торпедист Рунин. Баулина смыло за борт. Мичмана Куликова паром обожгло. Один торпедист ранен...
— Не Филиппов, Миша?
— Нет, Филиппов жив-здоров, новые стихи написал... Легко ранен Саша Тараскин. Его прямо после боя в кандидаты партии приняли... И старший помощник Бубекин тяжело ранен, но выздоровеет, говорит доктор. А дружки мои — Зайцев и Никитин — геройскими парнями оказались. На все триста шестьдесят градусов разворачивались в бою. Только Зайцеву губы опалило, совсем облезли, ему теперь целоваться с девушками трудновато будет...
Он говорил все сбивчивей и торопливей, не сводил с Ани глаз, и этот взгляд заставил ее смутиться так, как раньше она не смущалась никогда. Так много должна ему сказать и не может выговорить ничего! И он как будто говорит совсем не о том, что хотел... Совсем не о том, что мечтал сказать, когда думал о ней...
— Ты мне тогда не сказал, Миша, что в море уходите, — совсем тихо прошептала она. — Если бы ты сказал...
— Не мог сказать, — перебил Михаил. Он крепко взял ее пальцы в свою горячую ладонь. Только сейчас Аня увидела, что его другая рука, которую он все время держал за пазухой, обмотана пухлым, уже успевшим покрыться копотью и коричневым маслом бинтом.
— Вот что, Анюта. Есть «добро» на мой рапорт командиру. Капитан-лейтенант разрешил свадьбу сыграть. Если решила, хоть сегодня распишемся, Аня.
Она вся подалась к нему, порозовела, подняла на него глаза.
— Ты ко мне вечером приходи сегодня, Миша. Только один приходи, без ребят.
Есть прийти вечером, — сказал Михаил. — А теперь бегу на корабль. Ремонта сейчас у нас вагон! Видишь: на орудиях краска пузырями пошла. Это был бой! Настоящий морской бой, Аня! И они держали друг друга за руки и не могли расстаться. Наконец, Михаил осторожно разжал руку, кивнул, торопливо пошел к сходням, к палубе «Громового», пылающей фиолетовыми заревами электросварки.
Капитан-лейтенант Ларионов шел в гору обычной своей размашистой, твердой походкой. Как всегда, щегольски одетый, в брюках, отглаженных как ножи, с правой рукой на черной перевязи.
— Володя!
Нет, он не ослышался. Он порывисто обернулся. Она поспешно взбегала вслед за ним по мосткам — женщина, которую не видел столько месяцев, которая жила в мечтах, снилась именно такой: прекрасной, легкой, смотрящей на него из-под пепельных длинных ресниц.
— Володя, — повторила она, задохнувшись. Ее руки в черных варежках были сжаты на груди, она остановилась в двух шагах от него, прислонившись к обледенелым перилам.
— Володя, те мои слова... Я виновата... напрасно обидела тебя... Не сердись на меня, Володя.
— Я не мог сердиться на тебя, Оля, — тихо сказал Ларионов. — Это совсем не то слово...
Рядом с Калугиным стоял майор — начальник боевого отдела, встречавший «Громового» на стенке.
Калугин встретился с майором у сходней и в первый момент почувствовал горячее желание обняться с этим замкнутым, чопорным на вид военным, окинувшим его таким дружески ясным взглядом.
Но они только четко отдали друг другу честь, обменялись крепким рукопожатием.
— Ну, как Черный Шлем, товарищ майор? — спросил Калугин.
Черный Шлем наш. Теперь наш навсегда. Твердо на нем закрепились, я уж корреспонденции получаю с этой высоты... Да вы расскажите о «Громовом», о себе... Только, — майор саркастически усмехнулся, — если можете, без этих ваших писательских прикрас... — Есть без прикрас! — улыбнулся Калугин. — А вы мне сперва о здешних новостях сообщите... Какие сводки с фронтов?
Они поднимались на сопку плечом к плечу, и Калугин слушал майора, а потом рассказывал сам. А потом обернулся назад и увидел капитан-лейтенанта Ларионова.
Слегка наклонив сурово-сосредоточенное лицо, четкой и быстрой походкой командир «Громового» шел к массивному зданию штаба на сопке.
И лишь на вершине мостков, на гранитном обрыве, оголенном неустанными ветрами, он обернулся, опершись на поручни, посмотрел вниз. Но он смотрел не в сторону маленькой женской фигурки, уже скрывшейся за поворотом скалы, а на «Громового», хорошо видного с этого места. И голова капитан-лейтенанта откинулась назад, худощавое лицо прояснилось, счастье победы вновь засияло в глубоко запавших, светлых, обведенных воспаленными веками глазах.
Издали не были заметны боевые шрамы корабля, он выглядел красивым, легким и в то же время могучим. Над его кормой широко развевался наш военно-морской бело-голубой краснозвездный флаг.