Опять Ванька в своем лесу. Снова небо и земля ласкают его, а певуньи заливаются на все голоса в темной дубраве, заставляя забыть его все горести. Но они не знают, что жизнь его согрелась теперь, — он уже не один. Может быть они заревновали бы своего любимца, если бы знали, что кроме их пении для него есть еще один голос, который дал ему много радости. Да, Ванька вдруг почувствовал, что он не бобыль, как сам называл себя, и даже что-то похожее на гордость явилось в нем при этом сознании. До сих пор он думал, что люди злы, что они только насмехаются и бьют слабых, и вдруг оказывается, что есть между ними и любовь, — она воплощалась для него в Лизе. Как он полюбил ее! Часто думал Ванька: «Вот если бы сказала: поди, Ванька, бросься в Волгу, — сейчас бы пошел. Жисть свою отдам за нее, — уж больно она мне полюбилась». Он пас стадо с своим Волчком, а Елизавета Михайловна в его мыслях всегда бывала тут же. Прежде, слушая, как волны бегут, он думал: «Вот им весело, их много, только я один с Волчком». А теперь и ему хорошо, и ему весело. Иногда даже начинал песню затягивать и старался излить в ней все свое чувство. Лес не сердился за это; хоть его тишина и нарушалась детским голосом, но он все так же любил Ваньку. Книга была всегда с ним; много он узнал горя и радости, разбирая буквы, мучаясь, когда что-нибудь не подавалось ему, и торжествуя, когда длинное слово и фраза после долгих усилий складывались верно. Он целый день жил надеждой повидаться вечером с Елизаветой Михайловной, чтобы рассказать о своих занятиях, послушать ее и на нее посмотреть. Она про многое говорила ему, рассказывала о своем прошлом. И он уже любил старушку-няню, ненавидел тех, которые обижали Лизу, и горевал вместе с ней у гроба матери. Часто в ту же ночь, смотря на бледное весеннее небо с одинокими звездами, он снова передумывал все слышанное и многое смущало его. Что-то говорило ему, что она несчастна, что томится и мучается. «За что обижали ее, добрую-то такую? Мучители!» — твердил он, думая о своих мучителях и о Лизиных, и что-то недетское, нехорошее ложилось в его грудь. Она повторяла, что нужно всех любить, прощать всем, но Ванька не мог простить тех, которые сделали ее несчастной. И за себя ему трудно было простить, а за Лизу казалось невозможным.
«Ишь кашель-то какой! — думал он, когда в припадке мучилась Лиза. — Все они, мучители», — и хотелось Ваньке всем отомстить за нее бедную.
«Не стану их любить», — говорил он Лизе, когда она твердила, что с ненавистью нельзя жить, что тогда возненавидишь самого себя.
С каждым днем он становился сосредоточеннее, а к отцу относился прямо с пренебрежением.
— Ишь зазнался с учительшей своей! Подожди, скоро покончу ваше знакомство, — угрожал Василий.
Ваньке было очень тяжело, но надежда у него оставалась, и он терпел. Только ненависть к отцу становилась сильнее и серьезнее. Минутами хотелось бежать из своего дома.
«Терпи, терпи, Ванька, — сам себя увещевал он, — вырастешь большой, тогда славно заживешь. Ведь и Елизавете Михайловне не легко». — Он старался, изобретая всевозможные средства, развлекать ее. Случалось, приносил пойманную птичку, раз белку поймал и с невыразимым счастьем вручил ей свой подарок. И Лизу радовали все эти безделицы.
Настал июнь. Занятия в школе кончились и целые дни оставались у нее незанятыми. Некоторые книги, которые она привезла с собой, были давно прочитаны. Да теперь ей и не хотелось читать. Она нигде не получала ответа на вопросы, которые становились назойливее с каждым днем. Наконец-то она могла посещать Ваньку в лесу. Он с трепетом ожидал ее в своем святилище, и когда увидал в первый раз между зеленью худенькую фигуру Лизы, ему стало необыкновенно хорошо. Здесь, под сенью старого леса, соединялось для него все дорогое, весь мирок его, вся радость. Лиза садилась около него, открывала книгу, и начиналось ученье, а вместе с тем их разговоры или, вернее, страстные советы ее. Ванька редко прерывал ее: он только слушал, не всегда понимая. Она сознавала это и старалась не оставлять темным ни одного слова. Лиза умела даже предупреждать все его вопросы, и он, весь поглощенный вниманием, только слушал. В ногах Волчок лежал и посматривал умными глазами на своего друга. Долго он возмущался вторжением третьего члена в их союз, и всякий раз при появлении Лизы громкий лай старого скептика-Волчка будил окружавшую тишину, но наконец привык и он. Побрякивая колокольцами, бродило стадо. Лес глубоко внимал всякому слову, раздававшемуся под его зеленым покровом. Каждое явление природы и жизни старалась Лиза объяснить своему любимцу. Она переходила с одной мысли на другую, сама не замечая того, и говорила часто до изнеможения, до припадка кашля. Что ей было до этого: она всем существом служила идее и была счастлива. Много ее тревожила одна мысль: религиозные вопросы становили ее в большое затруднение. Еще в детстве она не была набожна; няня учила ее молиться, она повторяла за ней слова, но никто не объяснял ей их значения; она молилась, но не чувствовала. В тяжелую пору сомнений, когда вера должна была или исчезнуть совсем, или обратиться в слепой мистицизм, Лиза почувствовала, что все старания старушки были напрасны. Она не могла верить и молиться. Это сознание, может быть, сделало ее еще более несчастной. Когда она попала в студенческий кружок, общий дух отразился и на ней; отсутствие веры ощущалось особенно в тяжелые минуты: не было исхода излиться ее скорби. Но в детях она старалась сохранять веру и не разрушала ее ни одним словом. «Что дам им взамен, отняв счастье у них?… Дать им сомнение, которое сделает их несчастными?…» Вся нравственность, существующая у народа, держится только религией. И она заставляла всех любить Бога.
«Пусть в Боге свой идеал полюбят и стремятся к этому образцу чистоты и совершенства», — мечтала Лиза и заводила длинные разговоры с Ваней, внушая любить святое и чистое. Так проходила их жизнь, и тяжелые, бессонные ночи, которые проводила она у окна, в ужасной тревоге разрешая свои вопросы, отнимали последнее здоровье. Она худела с каждым днем, так что даже Яковлевна, прислуживавшая ей, заметила это.
— Что это, сударыня, ты все хвораешь? Хоть бы дохтура спросилась, а то знахарку б позвала. Право!
Но Лиза уверяла, что ей ничего не нужно, что она здорова, и благодарила старуху за внимание. Но раз после советов Яковлевны она подошла к зеркалу, вгляделась в себя и оцепенела. Ввалившиеся желтые щеки с красными пятнами действительно были ужасны; глаза, впалые и блестящие, тоже красноречиво говорили о ее состоянии. Лиза долго смотрела на себя, и горькое чувство западало в грудь. — «Неужели так близок конец?» — в невыразимой тоске думала она, но не хотелось верить. На другой же день она обратилась к доктору; тот, выслушав ее, покачал головой и сказал, что болезнь очень запущена, но не безнадежна. Впрочем, последнее утешение было сказано как-то мельком. Выслушав множество советов об образе жизни, Лиза с тяжелым чувством вышла от доктора. Зеркало открыло ей многое. Что-то билось в груди, прося жизни, а другой внутренний голос говорил, что жизнь невозможна. Днем он стихал иногда, но ночью безжалостно произносил приговор всем ее мечтам, идеям, стремлениям. А кругом эта трепещущая, короткая ночь, будто воплощение борьбы света и мрака, счастия и страдания, жизни и смерти. В висках кровь стучала, сердце сильно, сильно билось; везде могильная тишина; соловей уже перестал петь; Лиза вслушивалась и мучилась вдвойне. Ее перестала даже умиротворять тишина природы. Напротив, чем полнее становилась она, тем усиливались волнения Лизы. В тишине все ее мечты бились как в предсмертной агонии.
«О, как безжалостна природа! — болезненно думала она, оставаясь равнодушной ко всем страданиям. — Пусть весь мир зальется кровью, но и тогда взойдет то же равнодушное, сияющее солнце, то же небо будет смотреть с своей высоты. Здесь никогда не может быть гармонии». И она продолжала всматриваться в небесный свод с его звездами, точно постигая какую-то тайну. Часто, когда сильный ветер высоко поднимал волны на реке, Лиза шла на берег и слушала их угрюмый рокот; хотела ли она заглушить свое горе, или находила ответ своим вопросам в этом бесцельном, грозном движении, но она любила с болью в сердце прислушиваться к нему. Измученная Лиза возвращалась домой и засыпала в своем кресле тяжелым, давящим сном. Минутами к ней возвращалось спокойствие, надежда на что-то лучшее, и она отдыхала с Ваней. Даже он заметил в последнее время в ней что-то особенное. Конечно, ему и не представлялось, чтобы дело принимало серьезный оборот, но он мучился мыслию, что у ней есть какое-то тайное горе. Господа, как много бы он дал, чтоб уничтожить его, но, видно, это было не в его силах. Был жаркий июньский день. Ванька гнал по полю свое стадо, громко пощелкивая кнутом и покрикивая то на того, то на другого из своих подданных. С одной стороны смотрел березовый молодой лесок, с другой расстилалось поле уже начинавшей желтеть ржи, чередуясь полосами с нежною зеленью овса. Иногда набегавший ветер колыхал золотистые волны, и они бежали к самому горизонту. Пекло сильно. Ванька с наслаждением думал, как он выкупается, придя на свое заветное место. Волчок, высунувши язык, гонялся за овцами, забежавшими в овес. Впереди уже стоял лес; где-то между деревьями сверкнула Волга. И хоть Ванька всю жизнь провел здесь, а все ему мило и ново, каждая березка, каждая сосенка. Стадо мелькало между зеленью оврага, сбегавшего к реке. — «Эй, вы, любезные!» — погонял Ванька и весело бежал за ним. Голубая, спокойная даль Волги расстилалась на большое пространство; по берегам несколько деревень тонуло в зелени; где-то сияла на солнце верхушка колокольни; глубокое, безмятежное небо подходило к густой стене леса.
«Вот благодать-то, приволье! — уже который раз повторяет он и представляет себе, что было бы с ним, если б отвезли его в город и засадили учиться. — Убежал бы назад, — решает Ванька, — не вытерпело бы сердце… Зато после ученья сколько будет радости. Разбогател бы, дом здесь выстроил на самом берегу, и Лизавета Михайловна со мной. Эка, хорошо-то! Хоть целый день лежи, да смотри, как тучки бегут, волны плескают. А она говорит, что нужно не для себя жить, нужно добро делать; да ведь богатому все легко. Денег много, покупай, чего хочешь, гостинцев всем ребятам хватит, кому на рубашку, кому на сапоги, а кому и избу выстроить. Все-то придут к Ваньке-пастуху и благодарить станут. Сами же били, а потом христарадничать будут, — вдруг злобно подумалось ему; но он отгоняет эту мысль и весь полон мечтаний, как Ванька-пастух бедняков, каким сам был, приголубит и всем поможет. — Скажу, и я был такой, а вон каким вышел. А на самом часы серебряные, кафтан новый. И всем беднякам тогда станет легче жить. А уж Лизавету Михайловну как холить стану, — руки не дам поднять. Тогда здоровая она будет, румянец во всю щеку. — Волчок после своих тяжелых трудов летит к нему. — Вот и его не забуду, цепочку медную привяжу, комнату отведу, отдельную. И так-то хорошо будет. А все ученье. — Он сбежал к реке и, скинув рубашку, перекрестясь наскоро, бросился в воду. Хорошо Ваньке, плескает он водой, и высоко летят серебряные брызги, а сверху солнышко греет и ласкает его. — Эх, приволье! — твердит он и кружится, играет водой, только белая пена кругом, а дальше гладкая, спокойная голубая поверхность реки. Проплывет иногда тучка и, на минуту затемнив ее, дальше бежит. — Словно гоняется за кем, — думает Ванька, смотря, как скользит она в чистом воздухе, и припоминает по этому поводу все научные познания свои. Смотрит он на реку и любуется ее тишиной. — Вот тиха, а сколько бед каждый год делает! Пропадают люди ни за что, ни про что. Подбежит волна, покроет и — прощай, поминай, как звали! — И думает он, как там, на дне, страшно, да одиноко. — Вон Лизавета Михайловна говорит, что русалок совсем и нет, значит в реке только рыбы одни; лежит покойник, а они-то плавают, кружатся; сам-то зеленый, глаза выпучил, волосы как плети, — все более и более пугается Ванька и бежит назад на берег. Теперь ему прохладно в лесу, только последняя мысль что-то крепко в нему привязалась. — А многие сами себя изводят, топятся; значит жить-то на белом свете не легко, все к Богу хотят, а ведь утопленников Он не принимает, и выходит, что нигде им приюта нет. Вот горе-то!» — вздыхает Ванька и перелетает своей думой дальше. Скоро должна придти Елизавета Михайловна, и он начинает посматривать, не видать ли ее. Действительно, через несколько времени слабо треснули сучья и в зелени показалась Лиза. Волчок навострил уши, но, увидав знакомую, замахал хвостом. Опять они рядом сидят, Ваня со вниманием слушает ее и замечает, что сегодня что-то неможется ей. И правда, она бледнее обыкновенного; видно, мучается какой-то тайною мыслью.
— Ваня, — вдруг сама себя прерывает она, — ты знаешь, я больна, может умру скоро… Ваня, не горюй тогда, не приходи в отчаяние. Живи, голубчик, для пользы других. Много таких бедных, как ты, и все они нуждаются в помощи. Бейся, мучайся, но все-таки выходи на светлую дорогу. Пусть насмешки и обиды сыпятся на тебя, — это все пустяки, — служи честно своему делу, не обращая на них внимания… Помни, что все мы, живущие на этом свете, обречены мучаться, — ужасно торопилась она, — но пусть это мучение будет не за себя, а за других… — Она остановилась, чтобы перевести дух: кашель начинал душить ее.
Ваня сидел убитый и несчастный. Все розовые мысли его мгновенно улетели. Лиза хотела начать опять, но в эту минуту позади их раздался чей-то легкий смех. Она вздрогнула и оглянулась. Волчок громко залаял. Шагах в пяти, сиявший и улыбавшийся, стоял Иван Степанович Зыбин. Масляная физиономия его, с нахальным, самоуверенным выражением, казалось, вся горела в солнечных лучах. Он тихо подступал, поигрывая цепочкой и стараясь быть изящным.
— С первоначалу должен почтительнейше просить извинения на счет своей смелости, — элегантно начал он, прижимая руку к сердцу. — Потому нежная пара сидит, все равно, как два голубка, и вдруг на них нападает коршун злодей. Трогательно и умилительно! — заливался он мелким смешком.
— Оставьте нас, — проговорила громко Лиза, но он нахально продолжал лезть.
— Где же-с душа ваша великая, когда грешника отталкиваете от себя? Потому я тоже сострадания добиваюсь, как вы изволили это выразить, и по сему случаю к вам-с пришел.
Его глаза вдруг заблестели каким-то огоньком. Ванька сидел бледный, с горевшими глазами.
— Так не извольте-с стесняться, — снова начал Зыбин, разваливаясь около Лизы. Она вскочила, твердо выжидая, что будет дальше. — Чего же-с испугались, мы не тронем, а если что и будет, то лишь от избытка чувствий, — все лез он с тем же огоньком в глазах. У него даже порвался голос, он замолчал и только смотрел на нее. — Ну, ты, убирайся, — вдруг закричал он Ваньке странным, прерывавшимся голосом, кидая ему двугривенный.
— Не уходи, Ваня, — прошептала Лиза, — он не посмеет нас обидеть. — Она все сильнее бледнела, опираясь на ствол березы. Что-то небывалое до сих пор совершалось в ее душе. Что-то нестерпимо жгучее разливалось по всему существу Лизы, не прорываясь наружу.
Зыбин вдруг порывисто охватил ее рукой и с гадким, скотским выражением, близко наклонясь к ней, заглянул в лицо. Оно было мертвенно-бледно, но ему было все равно.
— Уйди! Убью! — закричал Ванька, с трудом переводя дыхание и, схватив его за руку, начал тащить в сторону. У него вдруг явилась совсем не детская сила, он, действительно, мог убить в эту минуту. Но Зыбин, казалось, не обращал на него внимания: он все крепче обхватывал Лизу, которая даже сопротивляться не могла, — так страшно измучилась она в эту минуту.
— Уйди! — кричал Ванька. Зыбин размахнулся и сильно его ударил. Тот пошатнулся, но, овладев собой, снова бросился на противника и впился зубами в его руку. Волчок скакал и лаял на весь лес. Уже давно издалека доносился стук колес, он приближался все ближе, слышались даже голоса. Зыбин рванулся и исчез в чаще леса.
Все произошло необыкновенно быстро. Лиза без слез, изнеможенная, лежала около дерева. Ванька стоял мрачный, потупи голову, сжав кулаки. Никто не говорил ни слова. Оба слишком сильно чувствовали. Так прошло несколько минут. Вдруг Лиза встала, подошла к Ваньке и крепко, порывисто его обняла. Ему показалось, что ее слеза упала к нему на лицо, но она не плакала, — это была одинокая, жгучая слеза.