Колхозное собрание шло пятый час.
Председатель правления колхоза, высокий мужчина с вогнутой внутрь, как казачье седло, короткой мясистой спиной, потрясая докторскими записочками об освобождении от тяжелых работ, слезно умолял выйти завтра на перекопку виноградников, ибо все сроки уже упущены.
В комнате стояла тишина, точно люди спали.
За окном, заглушая докладчика, пронзительно взвывал ветер. Что только сейчас делалось на кривых темных тропках, заменяющих тут улицы!
Ветер захлестывал глаза и затруднял дыхание. Земля скользила под ногами, и в воздухе скрежетало и выло, точно в вышине терзали что-то живое.
Тяжело и скучно было здесь новым людям, и о какой тут, прости господи, можно говорить перекопке, если многих в этой деревне трясла малярия, корежил ревматизм, а всяких несуразностей в новой жизни столько, что и не счесть!
И, конечно, деревенский врач был по-своему прав, выдавая колхозникам записки и бюллетени, но все же Воропаев с трудом удержался, чтобы не ругнуть во весь голос этого не в меру ретивого служителя медицины, к счастью сидевшего довольно далеко от него, на дальнем краю скамьи президиума.
Вдруг Воропаев неясно почувствовал, что к нему обращаются. Он захлопнул блокнот, в котором рисовал завитушки, и, улыбнувшись, оглядел собравшихся.
Председатель колхоза стоял вполоборота к нему и, кажется, не в первый раз спрашивал, что же, в конце концов, прикажет он делать с этим народом, который никому ни в чем не сочувствует.
В голове Воропаева не было и сейчас ни единой дельной мысли, но выбора ему не представлялось. Вздыхая и облизывая мгновенно подсохшие губы, он поднялся и, скрипнув протезом, выдвинулся на край эстрады.
В зале попрежнему стояла чудн а я тишина.
Лицо Воропаева защипало нервным румянцем. Он откашлялся. Это было последнее, что он мог себе позволить.
— Есть в зале фронтовики? — наконец хрипло спросил он, не зная сам, что ему нужно выяснить этим вопросом.
— Есть... Имеются... — вразнобой ответило ему несколько сонных голосов.
— А ну, дайте на вас взглянуть, какие вы... Пересядьте-ка, друзья, в первый ряд.
Вяло и нерешительно фронтовики вышли вперед.
— А солдатки как, на заду останутся? — визгливо раздалось из глубины зала под негромкий озорной смех нескольких женщин.
Ни с того ни с сего Воропаев вдруг начал рассказывать, как, едучи к ним, он, встав поутру, не обнаружил своей левой ноги и испугался, не украли ли.
От неожиданной перемены темы или оттого, что рассказ и в самом деле вышел смешным, люди повеселели, заерзали на скамьях и сдвинулись ближе.
Рассказав еще два-три эпизода из не случавшихся с ним приключений, которые рисовали, как трудно фронтовику сразу разобраться в том, что у них тут происходит, Воропаев в очень смешных тонах набросал картину, каким представлялся ему колхоз со стороны. Он не жалел красок и не остерегался острых сравнений. В помещении уже давно гудело.
Курившие в сенях вернулись толпой и, сгрудясь в проходе, мешали слушать задним рядам. На них громковато покрикивали из глубины. Фронтовики же, сидевшие в первых рядах и вместе с оратором в военном кителе с тремя полосками ленточек и четырьмя шевронами за ранение как бы представлявшие единый лагерь порядка, оборачивались назад и шикали, стараясь восстановить тишину.
Воропаев должен был невольно остановиться, передохнуть, но что-то, та глубочайшая интуиция, то тончайшее чувство, которое мы иной раз зовем подсознательным, повелительно подсказало: не ждать, атаковать не медля.
— А ну!.. Тихо! По местам!
Все замерли, как стояли.
— Товарищи фронтовики, что же это такое? — повышая голос, начал он. — Не для того, кажется, воевали мы, чтобы погибать дома. Как же у вас хватает совести спокойно смотреть на бездельников, лодырей, пьяниц, лежебок? Вы что — очумели? Или у вас глаза заметило, как у нас говорят? Пять часов подряд идет разговор о том, что у вас плохи дела, а вам рты как смолой позаливало! Да и о чем председатель ваш может говорить, если хозяйство у него запущено донельзя, до омерзения, если он терпит у себя такого, с позволения сказать, врача, который за каждый прыщ, выскочивший на сидячем месте, готов всем неделю отдыха дать! Да тут прыщеватым рай! (Раздался смех, и не вслед грубой шутке, а вслед шутке верной. Он сразу же почувствовал это и осмелел.) Не-е-т! Под Сталинградом мы, дорогие товарищи колхозники, не так работали. Ты, друг, в какой дивизии был? — резко спросил он высокого, с одутловато-больничным лицом фронтовика, на груди которого увидел медаль «За оборону Сталинграда».
— В тридцать девятой, товарищ полковник! — встав, отрапортовал тот, не то косноязыча, не то заикаясь.
Воропаев не сражался в этой дивизии, но он твердо знал, что во всех, сколько бы их ни было, сталинградских дивизиях происходило примерно одно и то же, и, точно он не раз бывал в этой тридцать девятой, обрадованно протянул вперед руки и сказал:
— Ты помнишь Захарченку?.. Радиста!.. Он, правда, не вашей дивизии был, но о нем же слух по всему Сталинграду прошел... Да ты сейчас вспомнишь! Это — который семь раз раненным нырял за ротной радиостанцией, пока не вытащил ее со дна Волги... А пока нырял, его еще в восьмой угостило... А главное, человек до тридцати лет дожил, ни разу не плавал, не нырял...
— То не Захарченко, а Колесниченко, — напористо прокосноязычил сталинградец. — С нашей дивизии, почему же... как же! Ноне Герой Союзу!.. Как же! Именно с нашей дивизии!
— На Днепре однородный случай был... — и чей-то новый голос, которому легонько аккомпанировало позвякивание нескольких медалей, непринужденно врезался в нарастающий разговор.
Командный пункт собрания от трибуны незримо перемещался в зал. Следовало спешить. По узенькой боковой лестничке (его сразу подхватили) Воропаев спустился со сцены и, окруженный фронтовиками, продолжал безумолку говорить с ними.
— А Киев, ребята? Кто брал Киев? Помните, какие бои шли?.. А Корсунь-Шевченковский? Ты?.. Дай руку — земляки мы с тобой на всю жизнь!.. Может, ты под Яссами был? — обнимал он кого-то. — Может, случаем, и ты ранен там?.. Ну, иди, поцелуемся... Кто резал, не Горева ли? Нехватало еще, чтобы она тебя оперировала... А ты, милый друг, и более моего видывал, — и Воропаев снова положил руку на плечо того сталинградца с бледным, одутловатым лицом, который, он только сейчас рассмотрел, был без одной руки и без одного глаза.
— Десять р-раз помми-ррал — не пом-мер, — с невероятною гордостью отвечал тот, конвульсивно подергивая губами. — Хрен меня возьмешь на одиннадцатый...
— А где бывали еще, товарищ полковник?.. А Белград не брали? — между тем раздавалось со всех сторон.
— Кто был, ребята, в Севастополе да в Сталинграде, тот везде побывал!
— Это верно!.. А в Севастополе когда были?..
— После, милые, после. Сейчас я объявляю колхоз на угрожаемом положении... Фронтовикам организовать и возглавить штурмовые группы... Кто покер, только тому бюллетень, все остальные — в атаку с нами!.. Как тебя? Огарнов?.. Записывай, Огарнов, народ... Быстро! Не будем терять ни минуты!
Сталинградец с блаженно счастливым лицом метнулся в сторону, и в этот момент, когда, казалось, уже ничто не могло воспрепятствовать стремительно нарастающему господству Воропаева над душами, когда в воздухе запахло порохом и все живое засуетилось, как перед подлинной атакой, и уже раздавался донельзя волнующий шопот: «Лопаты!.. Живо!.. Огня!..» — чей-то женский голос пронзительно взвизгнул, послышалась глухая возня, и прямо на Воропаева, расталкивая окружавших его фронтовиков, выскочила и, точно о него с разбегу ударившись, остановилась потная круглая бабенка с такими оголтело голубыми глазами, что в них было даже как-то неловко глядеть.
— Откудова ты такой взялся на мою голову? — прокричала она. — А я... раненого своего... брось... не позволю... — и обняла мужа, того, с медалью за Сталинград, Огарнова; но он тут же стыдливо отвел ее руки.
— А срамить его позволяешь? — прикрикнул на женщину Воропаев. — А глумиться над его воинской славой не препятствуешь?.. Поздновато спохватилась!.. Раньше жалела бы, а не сейчас, когда стыда не оберемся... Фронтовики, за мной!.. Кому наша честь дорога, тот нас не бросит! Вперед! — и, все возвышая голос и с каждой новой фразой придавая ему выражение приказа, команды, броска вперед, он почти бегом вывел людей из клуба в тьму ветреной ночи.
Очень важно было не упустить темпа и не потерять того нервного очарования фронтовой обстановки, которое создалось так удачно. Какая сила, какая воля таилась в словах: «Атака, штурмовка, вперед, за мной!»
Ветер бесился изо всех сил, тучи быстро бегали по небу, заслоняя луну, но все же было довольно светло.
Воропаев несколько раз споткнулся, едва не упав. Чье-то худое плечико подставилось под его руку, и чьи-то шершавые ручонки ухватили с другой стороны его за рукав шинели.
— Будете моими связными!.. Как зовут?
— Я Степка Огарнов, — сказал подставивший плечо.
А тот, что взял за руку, добавил:
— А я — его корешок, Витька Сапега.
— Так вот что, Витя, беги в клуб, зови баяниста.
И сразу откуда-то издалека донеслось витькино:
— Есть позвать баяниста!
— Ну, друзья, вспомним, как ходили в атаки... Не мешкать!.. Повоюем еще разок!.. Покажем себя!.. Сосредоточивайтесь!..
Теперь, пожалуй, уже не сами слова, не смысл их, а скорее всего тон, сила и волнение голоса приобретали главное значение. Он почти не думал о том, что выкрикивает, он только следил за тем, как звучит его голос, и старался чувствовать — ведет голос за собой народ или не ведет,
Точно несущиеся полого над землей звезды, пробежали по скату холма огни «летучих мышей». Это бригадиры бежали за лопатами.
Крикливо переругиваясь с мужьями, вперед выходили жены. Заиграла, запела гармонь. Чувствовалось, гармонист бежит. Командиры групп запели, как на параде:
— Пе-е-р-в-а-я...
— Это батька мой, — потянув носом, сказал Степка Огарнов. — Их, аж дрожит, до чего злой...
— Вто-о-ра-а-я...
— А это дядя Егоров, матрос... Как бы он батьку не побил. Он против батьки всегда курс держит, выхваляется перед моей мамкой, чорт морской.
Закричали, заулюлюкали, засвистели, захлопали в ладоши, и что-то напоминающее зарево с грохотом и смехом прокатилось издали, мелькая за черными силуэтами деревьев. Освещенная факелом из смолянки, неслась двуколка, на которой раскачивался бочонок с водой, пахнущий виноградным вином. А рядом с ним, широко расставив полусогнутые ноги, чтобы не упасть на ухабах и поворотах, самозабвенно размахивала факелом Огарнова. Приметив Воропаева, она с вызовом захохотала и поманила его к себе.
— Ишь, разжег как! Думал, бабы отстанут?.. Фиг тебе с маслом!.. Пей, не задерживай!.. Пей веселей, пьян не будешь...
Держа в руке факел, она освещала себя низким дымным, огнем, как фокусник в цирке, и от нее впрямь чего-то ждали — фокуса или подвига, скорее первого.
— Кому первому поднести?.. Кто в бой ведет, тот счастье берет!..
Худенькое плечико дрогнуло под локтем Воропаева.
— Хороша у тебя мамка, храбрая! — торопливо сказал Воропаев мальчику, чтобы успокоить его.
— У-у, отчаянная! — задохнувшись от гордости, вымолвил Степка, боявшийся иной оценки. — Про нее у нас такая балачка идет, что храбрее ее будто один чорт в аду...
«А пожалуй, и правда, — мелькнуло у Воропаева. — Хоть и не похожа на некрасовскую, а ведь тоже коня на скаку остановит, в горящую избу войдет... И откуда у них, у баб, только берется это?»
Но думать было уже некогда.
Луна, отбившись от наседающих на нее туч, осветила виноградный холм. Штурмовые группы вонзили в землю лопаты и цапки, кое-где засверкали кирки.
Виноградные лозы были разные — мелкие, сморщенные, ветвистые, как рога оленя, или строгие и стройные, как семисвечи. И казалось, что они живые существа и только прикидываются растениями.
Воропаев легко различал, что делается вокруг него.
Работать было нетрудно, а главное — весело. Как все неожиданное, этот почин показал людей со стороны, с какой они не часто видели себя сами, и это оказалось главным и ценным, а копали в темноте, должно быть, не слишком ловко.
Утром он первым делом пошел знакомиться с фронтовиками, которых вчера не было на собрании.
Первый визит к только что вернувшемуся с военной службы старшему лейтенанту Боярышникову.
— Алло! — крикнул тот из-за двери. — Кто там?
— Можно? — спросил Воропаев входя.
— Попробуйте, отчего же, — нелюбезно послышалось из глубины. — А-а, это вы, товарищ! В чем вопрос?
— Может, разрешите присесть?
— Садитесь, отчего же. Только я, знаете, тут никакой роли не играю. Вам, по всей видимости, в колхоз надо.
Воропаев снял фуражку, отер мокрый лоб.
— Я уже знаю, что вы тут никакой роли не играете, и это очень плохо. Надо бы играть. Где воевали?
Боярышников нахмурил лоб, рубанул рукой сверху вниз.
— Этот номер со мной, знаете, не пройдет. Я на таких демагогов опытный.
Но взгляду Воропаева нельзя было отказать в ответе.
— Где меня командование поставило, там и воевал. Не обязан каждому докладывать. Так всем ходи и рассказывай. Плохо устав знаете, товарищ полковник.
Воропаев продолжал на него глядеть, почти не дыша, как на нечто удивительное, и настойчивость этого немого вопроса, должно быть, угнетала и подавляла Боярышникова.
— Врагов отчизны охранял. Что, не нравится? Не воевал, не раненый, не контуженный, просто больной; нечего меня, товарищ полковник, рассматривать. И больших наград не имею — да, а совесть спокойная.
Но совесть его совершенно не была спокойна. Он упрямо объяснялся, вместо того чтобы обиженно замолчать.
— Нечего меня на пушку брать. Я сам с усам, — коротко рубил он, помогая себе рукой. Мысль его не умела ветвиться придаточными предложениями, а была коротка, как палка.
Воропаев уже за одно это неумение пользоваться языком, за пренебрежение к густым, размашистым, разнообразно вьющимся фразам, которые так характерны для русской речи и составляют ее главную прелесть, бешено ненавидел этого отвоевавшегося чиновника, всем своим обликом не советского, хотя, быть может, и честного в меру своих возможностей. И Воропаев решил проверить его, поиграв на его честолюбии.
— Да вы напрасно злитесь, Боярышников, — как бы извиняясь, сказал он. — Я зашел к вам совсем не за тем, чтобы сказать, что неудобно было вам вчера не пойти со всеми и еще более неудобно было высказываться против моего штурмового предприятия... Нет, я не за этим, а совсем по другому поводу. Председателем колхоза вы не пошли бы?
Боярышников откровенно удивился предложению всеми морщинками испуганного лица.
— Председателем?
— Да. Председателем колхоза.
— Не-ет, спасибо, — развязно ответил он, теперь уже с презрением глядя на Воропаева. — Не-е-т, не-е-т, это мне не подходит...
— Почему так?
— Нервы не позволяют. К тому же я договорился с одной тут строительной конторой...
Он сказал это с огромным достоинством, как будто был по крайней мере работником республиканского масштаба.
— Напрасно, — Воропаев встал и надел мокрую фуражку, — напрасно. Когда вас будут исключать из партии, у вас не окажется на руках ни одного нужного козыря.
— Окажется. Бывайте здоровы. Я вас еще сам протяну за перегиб. Где это видано, чтоб в колхозах штурмовку устраивать? Сюда, сюда, левее, вот так. Бывайте здоровы!
От Боярышникова — к доктору. Тот спозаранку уехал на попутной машине к Корытову. Жаловаться, должно быть.
От доктора — к Огарнову, еще с вечера не ложившемуся.
В новой, праздничной гимнастерке, при орденах и медалях, вкривь и вкось прикрепленных, Огарнов придирчиво распределял людей по бригадам.
Егоров, Гагарченко, Паусов, с красными, сонными и припухшими на ветру лицами, одними междометиями перекликались друг с другом, не вынимая изо ртов кручонок с махрой. Все были мрачно сосредоточенны. Ночной бой еще продолжался.
Егоров вел ночью штурмовую группу. Сейчас ему давали табачную бригаду. Человек богатырского роста, с лицом, выражающим откровенное презрение ко всем, кто попадал в его поле зрения, он сокрушенно покачивал головой. Ему все не нравилось, он всех, кого ему ни давали в бригаду, считал дармоедами. Гагарченко прикрепляли к виноградной бригаде. Паусову отводилась огородная — самая незначительная.
— А свою первую кому отдашь? — спросил Воропаев, видя, что Огарнов волею событий уже определился главным руководителем дела, и своим вопросом одобряя такой порядок вещей.
— Да жинку поставил за себя, вы ее знаете...
— Справится?
— Как не справится, так мы ее снимем, — и Огарнов, покраснев, улыбнулся так застенчиво, что все сразу поняли, что он никогда не осмелился бы ее снять.
— Справлюсь не хуже вашего, — ответила она сама из-за перегородки и на минуту выглянула, блеснув своими неестественно белыми, будто лакированными зубами. — Завтракали, товарищ полковник? А ну, зайдить ко мне, я вам тут дам кой-что.
Огарнова отрезала ему кусок сала, придвинула розовую пластмассовую мисочку с солеными помидорами и чайный стакан красного вина, даже на глаз крепкого и приторно сладкого.
— А ну, успокойте себе ваши нервы, товарищ полковник, — и чуть-чуть, как-то заговорщицки, улыбнулась. — Небось, я страшна ночью была, запугала?
И он, тоже почему-то заговорщицки на нее взглянув, утвердительно кивнул головой.
От Огарнова — к секретарю парторганизации.
— Интересные люди есть у вас?
— Ах, сколько угодно!.. Только не моего подчинения.
— Что это значит?
— Временно прикрепленные. То есть приезжие.
— А ну, пойдемте!
Растрепанный, полупьяный дождишко то тут, то там плясал над деревней. Было очень скользко.
У домика с незастекленными, а занавешенными, по-фронтовому, плащ-палаткой рамами секретарь, надувая щеки и хмурясь, выкрикнул:
— Поднебеско Юрий!
Женский голос тревожно ответил:
— Одну минуточку, одну минуточку!
Они подождали. Через минуту-другую из домика, оправляя на себе только что наброшенный женский капот, прихрамывая, вышел очень красивый парень с буйной белокурой, точно обесцвеченной пергидролем, бородой. Лицо его было так молодо, что борода казалась приклеенной.
Воропаев не мог не улыбнуться. Секретарь неловко познакомил их, будто мирил, и, не зная, что будет дальше, почесал затылок.
Бородатый юноша блеснул глазами.
— Это вы там ночью шум затеяли? Здорово, ей-богу! Если бы не дождь и кости мои не ныли, и я бы немедленно примазался... Наташ! Иди сюда!
Из окна, приоткрыв плащ-палатку, осторожно выглянула и сейчас же спряталась женщина. Воропаев заметил, что она в одном лифчике.
— Вот этот самый товарищ, Наташа, затеял ночной штурм! А это моя жена. Я бы вас пригласил к нам, да, знаете...
— Нет, Юрий, ты с ума сошел, — произнесла она испуганно.
— Да нет, я же и говорю, — перебил ее муж, — что пригласил бы с великим удовольствием, да мои штаны в стирке, а других нет... видите, в чем я?
Воропаев сбросил с плеч шинель.
— Отдайте капот вашей жене, наденьте мою шинель и ведите меня к себе. Дело есть.
Они были так бедны, что пудра на дне коробочки с иностранным ярлыком, стоявшей на краю табурета, уже казалась тут роскошью.
Историю их жизни мог красноречиво рассказать ее фанерный чемодан с продавленным боком и его шинель, несущая функцию семейного одеяла.
Есть семьи, пережившие в годы войны горечь утрат, но приобретшие славу и почет.
Есть семьи, не приобретшие славы и почета, но избежавшие потерь.
Есть семьи, познавшие тяготы эвакуации, разлук с близкими и тревог за своих фронтовиков, но отделавшиеся лишь сединой на висках.
Но есть немало таких семей, на плечи которых война нагрузила решительно все испытания, и они выдержали, перетерпели удары, наносимые один за другим, и не поступились ни честью, ни совестью, не пожалели ни крови, ни нервов, ни слез, ни отваги.
Однажды в горах Кавказа, где-то в Северной Осетии, в те дни, когда там, изнемогая, билась 37-я армия, Воропаев увидел на скале дерево, превращенное бурей в осьминога. Если бы ветер мог иметь форму, он принял бы облик этого дерева. Оно было изваянием бури. На-двое расщепленный ствол его изогнулся в мучительных судорогах, ветви были скрючены, точно канаты, и беспокойно, гневно тянулись прочь от ствола, цепляясь за воздух узловатыми пальцами маленьких веток.
Всем своим существом дерево было наклонено в сторону ветра, и даже редкие грубые листья его глядели не на солнце, а вслед ветрам, ежеминутно готовые вцепиться в очередную бурю и улететь с нею.
Молодой Поднебеско и в особенности жена его очень напоминали это горное, воспитанное одними непогодами дерево. Им было не более чем по двадцати лет, и лица их, когда они улыбались, выглядели детскими. Но стоило им задуматься и на мгновение потерять власть над мускулами лиц, как все молодое и счастливое исчезало, уступая место выражению боли.
Поднебеско был, как сразу выяснилось, не единожды ранен и контужен. Он и сейчас еще не совсем оправился. А она — со своими тоненькими, как паутина, белокурыми, трепещущими на свету волосами, охватывающими голову подобно венку из золотистого ковыля, с темносиними, ультрамариновыми глазами счастливой девушки — страдальчески морщилась от приступов запущенного полиневрита и все время нервно курила.
Руки ее были неестественно худы, и — смеялась ли она или внимательно слушала — с лица ее не исчезало выражение усталости.
Но оба они производили впечатление не только стойких, но и талантливых людей, и, как в каждом истинном таланте, в их облике чувствовались черты, еще до них не существовавшие.
— Когда демобилизовались? — спросил Воропаев.
— В долгосрочном пока.
— Приехали подлечиться?
— Если удастся.
Она грустно добавила:
— Пока не удается.
Он успокоительно положил руки на ее худые колени.
— Обносились и распродались мы подчистую. Одна теперь у нас надежда на целебный воздух. Солнце, воздух и вода — наша лучшая еда. А то бы — ого-о! А?
Она тряхнула золотым ковылем волос.
— Ничего! Вывернемся.
— Специальность?
Они рассмеялись переглянувшись.
— Какая там специальность! Мы же прямо из школы — на фронт. Я — сапер. Она — медсестра. Сейчас думаем о заочном, да нет ни гроша.
— Почему не демобилизуетесь, если уверены, что не годны к службе?
— А паек да разный там шундер-мундер!..
— А если завтра представится неплохая работа?
— Завтра и демобилизуюсь.
— Ну, тогда садитесь, пишите краткую биографию. И вы тоже, — кивнул он Наташе. — Бумаги нет? Что мне с вами делать! Придете в правление колхоза, там напишете... Не в чем?
Махнув рукой, он встал.
«И шляпа же этот Корытов! Так не знать людей, как он не знает, может только покойник».
— Кто-нибудь еще тут есть вроде вас?
— Есть человек пять.
— Пусть разыщут меня. Зовусь Воропаевым. А от меня ждите сегодня гонца.
От Поднебеско — опять к Огарновым, собственно к ней, все еще простоволосой, неприбранной.
— Лишней юбки у вас не найдется на время?
Она прищурилась рассмеявшись.
— Лучше викторовы галифе возьмите, а то с непривычки продует! Чего это вам вздумалось? Маскарад, что ли?
Он быстро объяснил ей, что юбка нужна не ему самому. Она не сразу поверила:
— Вертуны какие-нибудь, а вы им барахло будете раздавать.
Не без труда согласилась она пойти, чтобы самой взглянуть на людей, и, вытаскивая из корзины юбку и блузку и раскидывая все перед собой, то и дело иронически спрашивала, облизывая губы кончиком языка:
— Подойдет, нет? Не прикинули ее размер?
А выходя, обернулась, сказала недовольно:
— Я еще погляжу, какая она. Если не по мне, так и вовсе не приведу.
И точно — в тот вечер не привела.
История семьи Поднебеско проста, как рабкоровская заметка. Жили где-то под Белой Церковью, учились в школе, эвакуировались, оставив стариков дома. Он сразу же ушел в армию, она следом за ним — на курсы сестер. Воевали порознь, подолгу ничего не зная друг о друге.
Потом оказалось, что нет стариков в Белой Церкви, нет о тчего дома, нет и вещей, оставленных каким-то хорошим знакомым, уехавшим в Кустанай, — то ли знакомые еще не вернулись, то ли вернулись настолько давно, что уже не помнят о чужих вещах.
Потом оказалось, что они оба изранены и больны, что им нужен юг, и они, беззаботные, как все военные люди, двинулись на юг. И тут — когда быстро было продано все вплоть до трофейной зажигалки, и Юрий бросил даже курить, и ели они один раз в день — их еще обокрали, а Наташа почувствовала себя беременной. Никогда Юрию Поднебеско не было так страшно, как в тот час, когда он узнал об этом. Денег нехватало даже на телеграмму, если бы было кому послать.
И — бывают же чудеса — подковылял Воропаев, и через четверть часа, они, едва веря себе, поняли, что все будет отлично.
Утром, взявшись за руки, Юрий и Наталья Поднебеско стояли перед столом правления. Она была в огарновской юбке, он — в огарновских парадных галифе и его же домашних тапочках, с тростью из ржавого штыка, надставленного кизиловой палкой.
Наталья вызывалась на самую тяжелую работу, думая, что если она попросит легкую, от нее откажутся. А он вообще ничего не просил. Он стоял, припав на укороченную ногу, и, страдальчески улыбаясь, говорил, будто оправдывался:
— Я же знаю, что меня трудно использовать... Бросьте... Вы только Наташеньке помогите... Она в таком положении, понимаете...
Этого не выдержала даже подозрительная и жестокая Огарнова. Всхлипнув, она ударила кулаком по столу, и это прозвучало как резолюция.
Юрия поставили ночным сторожем к складу, а Наталью определили в огородную бригаду к Паусову, у которой сейчас только и дела было, что заготовлять семена, ремонтировать парники да свозить к ним навоз.