1933
В английский гимн следует внести слова: The moment past is ne longer. The future may never be. The present is all of which man is maste. (Прошлого уже нет. Будущего может не быть. Только настоящее во власти человека).
Глава первая
Март
На Восток прошло сто самолетов.
1
Год начинался бурно. В январе стачка в Германии, бухарестские баррикады, горняцкие забастовки в Польше, стачка в Париже и, наконец, восстание в Индонезии, в порту Сурабайя, на военных кораблях голландского флота. Еще говорили о восстании в рыбацких поселках Явы и Суматры, а первые беженцы корабельного бунта уже сходили в портах Сиама и на побережье южных китайских провинций.
В начале марта, промаявшись месяц в угольных ямах грузового парохода, матрос-малаец, участник восстания, рассказывал в шанхайской харчевне печальную историю своего поражения.
Есть в Шанхае темные харчевни, где собирается отчаянный народ.
Индусы — беженцы из Шелапура, формозские пираты, переселенцы с юга на север и с севера на далекий юг, монголы, узбеки, сингалезцы, даже греки, измотанные какими-то хлопотами, и осторожные, подозрительные прусские унтер-офицеры, степенно приценивающиеся к службе в армиях китайских Наполеонов, и матросы всех флагов и всех пароходных компаний, годами играющие в ма-джонг[32], и летчики от Юнкерса. И многие другие, без имен и профессий, с биографиями сложнее плутовского романа. Были и женщины всяких неосторожных ремесел. Не для этих людей приходили революции, и не о них мечтали баррикады. Они бродили от бунта к бунту, от баррикады к баррикадам, как игроки. Порвав со своим классом, забыв родину и переменив десяток имен, они наплевали на все на свете.
Меллер, эмигрант из Пешта, часто заходит в эти мрачные места. Всякий раз, когда путь его лежал мимо, он ухитрялся то тут, то там сыграть в домино. Его все знали. Он мастерил маузеры из старых автоматических карабинов, которые, если не выворачивали руку стрелка, стреляли, говорят, превосходно. Он вошел в «Долину цветов», когда малаец только что кончил рассказ о восстании. Переводили с малайского на голландский, с голландского на испорченный английский — на «пиджин», которым объясняется вся дальняя Азия и который беден, груб и изломан, как все европейское в Азии. С пиджина рассказ переходил на областные китайские диалекты. Группа немцев попросила особого перевода, и Меллер тотчас подошел к ним, перевел рассказ малайца и подсел, почти уже как старый знакомый.
— Новички? — спросил он. — Предъявите-ка самые свежие новости нашей проклятой Европы. Что будем пить? Пиво? Это не Мюнхен, господа мои, нет. Das ist[33] грязнейшая навозная куча — этот Шанхай…
Немцы были расстроены повествованием о Сурабайе.
— Поистине, удивительные болваны эти коммунисты голландские, — сказал один из них, Шмютцке. — Вот и иди после этого в революционную армию… Не знаешь, что покупаешь, не представляешь, что продаешь.
— Нас зовут к Секту, — пояснил Шмютцке. — Мы приехали третьего дня и нашли знакомых в его штабе.
— Контракт на два года? — спросил Меллер. — Перед контрактом надо подумать, ребята. Так нас учили. А что, рейхсвер сократил штаты, что ли?
— Да!
— Вот оно что! Понятно, — задумчиво сказал Меллер. — Я сам приехал сюда, вроде вас, хотя коммунист. Расскажу свою историю, она поучительна.
В 1906 году венгерская социалистическая партия послала трех молодых ребят в Льеж. Меллер был среди них. Двое поступили на оружейный завод в Герстале, под Льежем, а Меллер устроился учеником в кустарную оружейную мастерскую социалиста Оливье.
— Эх, молодость, уж не вернуть ее тяжелых радостей, — говорит Меллер. — Это был, ребята, запомните, 1906 год.
В Льеже толкались тогда представители всех партий мира. Македонские четники, французские анархисты, русские большевики и эсеры, турки, индусы, персы, китайцы, армяне, арабы. Собирались в маленьких трактирах, спорили, шумели. Молодой японский студент-филолог, чорт его имя запомнит, не то Мурусима, не то Кавасима, обучал джиу-джитсу. Хозяин мастерской, Оливье, читал историю рабочего движения в Бельгии. Один русский химик изобретал адские машины карманного типа.
Русских в те годы было особенно много. Большевики сильно вооружали партию и приезжали в Герсталь скупать оружие.
— Иногда попадется в руки советская газета, — говорит Меллер, — там фотографии вождей партии, и смотришь — да вы не поймете, ребята… — вот оно лицо. Да это ж не вождь, это друг молодых лет, это молодость моя, это братство! Сколько раз спали вместе на одной койке, ночи просиживали над планами перевозки оружия, над чертежами, мечтая, как победим.
К Оливье в мастерскую заходил не раз Камо, глава кавказских боевиков, человек сумасшедшей смелости. Меллер с ним подружился. Камо звал Меллера в Баку. «Ты иностранный подданный, — говорил он. — Откроешь там механическую мастерскую, бомбы будешь делать». Но другая линия вышла Меллеру. От Оливье поступил он в транспортную контору Шенкера, поставлявшую оружие во все страны света, от Шенкера перешел к Адольфу Франку, в Гамбург. Франк был интереснейшим типом. Добровольцем воевал он на стороне буров против англичан, а потом сделался главой оружейной фирмы и поставлял оружие колониальным повстанцам. У Франка Меллер перезнакомился со всем светом, каких друзей приобрел, эх, дьявол возьми эту жизнь! Кавасима этот — или как его — теперь профессор шпионства у своего микадо, Оливье — предатель, итальянец Бомбаччио — кем он стал, как вы думаете?.. — Попом… А сколько погибло, а сколько пропало без вести, будто жизнь человеческая — соринка, взлетела, чорт его… взлетела куда-то… Валлеш пропал, как сгинул. Ну вот, отправлял Меллер оружие в Египет, и в Персию, и в Китай, объездил десятки стран, тысячи рук пожал в клятвах дружбы до гроба, но грянула война — все к чорту перемешалось. На галицийском фронте Меллер, с ним Валлеш и еще два венгерца сдались в плен русским, связались в Сибири с большевиками, кое-что делали, кое к чему готовились.
В венгерской красной армии он командовал полком. После разгрома венгерской коммуны бежал в Геную и стал портовым агитатором, хоть и говорил по-итальянски с ошибками. Но революция создала нечто более важное, чем хорошее произношение, и более нужное, чем грамматика. Вскоре он участвует в Аннконском восстании солдат и едва спасается от тюрьмы. Меллер собирается дернуть на восток, куда-нибудь в Персию, но тут его постигает несчастье — он делает ряд опасных партийных ошибок. Человек малообразованный, но уверенный в природном своем уме и наплевавший на книги, он впадает в анархоюродство, превращается в террориста и в августе 1920 года остается вне партии. Но в августе восстает Милан, и Меллер в Милане, ранен в голову и просыпается в тюремном госпитале.
— Ничто так не воспитывает революционеров, как кровь, — говорит Меллер, задумчиво качая головой.
В мае 1922 года он в Риме и участвует в схватке с фашистами. Стоит пролиться рабочей крови, как от его бредней нет и следа.
— Я коммунист периода разрушений, — говорит он, — я невежда во всем остальном, мне хотелось, чтобы моя пора, то есть разрушение, длилась долго. Я хотел драки. Глупая мысль, очень глупая и бедная мысль.
Он в первых рядах лейпцигской демонстрации красных фронтовиков.
— О-о, — тихо шепчет Шмютцке, — как в Лейпциге полиция порола людей, я знаю отлично.
В Лейпциге Меллер возвращается в партию и уезжает в Шанхай машинистом на грузовом судне. В пути он узнает о марокканском восстании и готов бросить корабль, чтоб ринуться в армию Абд-Эль-керима.
— Вы не знаете, ребята, — говорит он. — Нет, не знаете, что такое партия для человека, потерявшего родину и дом. Я жил среди итальянцев, читал туркам Ленина, работал у греков, я никогда не мог бы стать прежним венгерцем с маленьким будапештским патриотизмом. Что-то большое открылось во мне.
Весною 1925 года восстает Сирия, левый Гоминдан образует в Кантоне правительство, в Чикаго — первый конгресс негритянских рабочих.
Зашевелился рабочий мир.
— Я не думал о путешествии, — говорил Меллер, — но я видел своих людей тут и там, везде. У меня были товарищи в Сирии, с кантонцами я встречался в Берлине, дружил с неграми. Душа моя молодела, когда я получал письмо из Африки: «Приезжай, старый филин, к нам — работы по горло», или депешу из Канады: «Дуй экспрессом».
Прошло яванское восстание 1926 года.
Начались мартовские события в Шанхае, и Меллер с англо-китайским словарем в руках днюет и ночует на баррикадах. В январе 1932 года он — в Чапее. Командует интернациональной ротой. Потом заведует полевым ремонтом оружия. Наконец организует первых снайперов и динамитчиков. А по окончании военных действий он читает в рабочих клубах лекции о тактике японцев и тактике китайцев и водит рабочие экскурсии по развалинам Чапея и Цзяньваня, чтобы по свежим следам фактов по-новому переиграть события. Он стал китайцем до конца жизни.
— Человек подбирается к человеку, так создаются люди, — говорит он и замолкает в раздумье. — А фон Сект, это в конце концов — полиция, — добавляет он без всякой видимой связи со сказанным.
— Ну, а что вы могли бы нам посоветовать? — спрашивает Шмютцке.
— Есть три возможности, — говорит Меллер, склоняясь над столом.
Он долго шепчется с немцами, чертя что-то пальцем по скатерти, и по лицу его видно, что сначала рассказывает он о вещах неприятных, противных, а потом его лицо становится серьезным, взволнованным, и брови часто поднимаются вверх, и левый глаз подолгу остается лукаво прищуренным.
— Я, пожалуй, согласен, — шепчет Шмютцке, когда Меллер поднимает голову от стола.
— Ну что ж, и я, — повторяет за ним бледный, малярийного облика Рейс, но трое остальных ставят на Секта.
— Ладно, — говорит Меллер, — жизнь еще пропустит вас через мясорубку.
С двумя парнями он выходит на Бенд. Перевозчицы мяукающими голосами наперебой предлагают сампаны.
— Не хочу, — кричит Меллер, отстраняясь от их натиска. В конце эстакады он находит крытый, похожий на гондолу сампан.
— Не будем терять времени, — говорит он немцам, — где ваши багажные квитанции?
Он вручает их мальчишке, которому что-то говорит на языке, состоящем из одних восклицаний.
Втроем они усаживаются в сампан, тотчас влезающий в неразбериху речной жизни. Воздух над Хуанпу состоит из криков. Кажется, вещи, и те издают звуки, один другого оглушительнее. Немцы глядят во все глаза. Страшен, необыкновенен город на реке, в нем что-то привлекательное, хотя он нищ и грязен, как шелудивый пес. Со своим жилищем, семьей и профессией, не отрываясь от быта, странствует человек по широкой Хуанпу. Улицы и площади образуются и исчезают по мере надобности.
Сампаны — чайные домики, с набеленными девушками у бортов, стоят на якорях, окруженные биржей сампанов-извозчиков. Пловучий харчевник, крича о достоинствах своей кухни, быстро подгребает к шумной толчее. Бродячий фокусник подбрасывает вверх цветные шары и ловит их грязными босыми ступнями, ловкими, как руки. Не сходя с места, странствует прорицатель. Его сампан опережает продавца цветов и почтительно пропускает вперед полицейского, прокладывающего улицу между лодок.
Торговец талисманами разложил товар по бортам своей лавки — вот талисманы для проституток, вот для солдат, вот для грузчиков, вот для нищих. Он поет тонким неестественным голосом, выкатив глаза и шевеля черными сухими усами.
Сжатый шалашами грузчиков, складами мелких фирм и лавочками подержанного тряпья, покачивается игорный дом. Над ним — треск игральных костей и верещанье ожесточенных голосов. Мусорщик сушит кровавые шкурки дохлых кошек и крыс.
Но вот отстал, наконец, отделился город, и погасли один за другим его крики. Тише делаются и лодки. Все реже торгаши и чайные домики, все чаще ремесленники и кустари. Стук маленьких молотков по крохотным наковальням и звучание пил. Но мало и кустарей. Плывут или стоят, приткнувшись к мертвым шаландам, сампаны со спящими людьми и теми, которые безмолвно бодрствуют. Они стоят длинной вереницей в три-четыре ряда. Их тысячи.
Лодочница уверенно пристает к большой шаланде, укрытой парусом, как попоной.
— Тут и пообедаем, — говорит Меллер.
Они спускаются вниз, в темную каюту с нарами по бокам. В углу спит китаец, во сне подрыгивает ногой. Вещи немцев, два чемодана из дешевого фибра, уже стоят подле нар.
Повар, набив свой рот пищей и шумно разжевывая ее, накрывает стол. Мальчик с набережной открывает одну, две, три, четыре, пять бутылок пива, потом, подумав, открывает еще одну и два флакона английской горькой. Ослепительно ловкими жестами повар бросает на стол тарелочки с соевыми бобами, крабами и акульими плавниками. Вертясь волчком, тарелки ловко скользят по клеенке стола и останавливаются в нужных местах. Мальчик торжественно вносит кусок холодной свинины. Повар, довольный ловкостью собственных жестов, визжа, бросает блюдо с пампушками, хлебцами, сваренными на пару. Мальчик возвращается с пятком длинных черных сигар, на которые пошло не меньше двух кочанов капусты.
Немцы едят и пьют, сунув сигары в карманы пиджаков. Снова подходит сампан. Не касаясь ногами трапа, с палубы прыгает малайский матрос, рассказчик о Сурабайе. Следом за ним осторожно спускаются две студентки в очках.
— Good evening. Добрый вечер, — вежливо говорят они.
— Туда? — спрашивает их Меллер, таинственно кривя глаз.
— Да, сэр, — отвечают они.
— Вы явитесь к товарищу Питеру Горшефту. Вы скажете, что послал вас Рыжий.
— В пути не предвидится сюрпризов?
— O nein, nein, das ist[34] налажено, вполне налажено, — говорит Меллер и встает, поглаживая живот. — Also!..[35] Здешнее пиво очень сонно.
Он берет в руки головы немцев и целует их коротеньким, отеческим поцелуем.
— Вира якорь. На доброе дело, на доброе дело, — говорит он, вылезая на палубу.
Но он не возвращается в город. Сампан везет его в глубь брошенных пловучих жилищ, пробирается между их темными рядами до тех пор, пока можно. Потом Меллер долго прыгает и ползет с лодки на лодку, пока его тихо не окликают по имени.
В темной каютке ждут его. Это Тан, член маньчжурского комитета, Осуда, уполномоченный из Японии, два неизвестных товарища и красный командир из советского района.
— Садитесь, Меллер, — говорит Тан по-английски. — Какие новости?
Меллер рассказывает о немцах, о сожженной позавчера японской барже с керосином, о пятнадцати ящиках оружия. Он говорит полунамеками, хотя все свои.
— Вот этот молодой парень тебя может поучить, — показывает Тан на командира из советского района. — Нам прислал его ЦК, на командную работу в Маньчжурию. Ты потом с ним поговори. А теперь у товарища Осуды есть особое сообщение.
Уполномоченный из Японии, человек маленького роста, с коротким, красноватым лицом и быстрыми движениями рук, говорит:
— Поступили сведения, что японская военщина предпринимает в Сиаме весьма важные строительные работы. Что это такое, никто толком не знает. Но это не каучуковая концессия, не рыбные промыслы, не базы горючего. Работы засекречены совершенно. Однако нет на свете ничего такого, что бы не сделалось известно революционным партиям, и вот сиамские товарищи сообщили, что в Сиаме, на перешейке Кра, к северу от Сингапура, японские генералы затеяли веселое дело. Они решили перерыть перешеек и соорудить морской канал. Когда он будет готов, английская крепость Сингапур превратится в старый курятник, потому что пути кораблей минуют Сингапур, жизнь моря передвинется к северу и пойдет из Китая и Японии в Индию и Европу каналом Кра.
Осуда кажется юношей: так чисто и свежо его лицо, так хороши глаза. Вокруг них ни морщинки, ни просини. Зато редкие, широкие и желтоватые зубы его придают лицу жестокость, оттого улыбка его кажется нарочитой, механической, и, улыбаясь, он сразу стареет. Он улыбается как бы не в меру своего удовольствия, а чтобы улыбнуться резче, чем окружающие. Волосы на голове сине-черные и торчат мрачным ежиком. Человек подвижной и разговорчивый, кажущийся весельчаком, с мрачною внешностью, Осуда на самом-то деле мрачный и одинокий человек. Сейчас у него нет ни семьи, ни родственников, он все время на людях, в работе, в сутолоке, и лицо его не перестает улыбаться желтыми редкими зубами.
Год тому назад он лишился семьи. Жена его, забрав детей, ушла к отцу. Родственники исчезли. Одни — в тюрьмах, другие, как и он, в подполье, третьи делают вид, что никогда его не знали. Женщина, помогавшая партии в установке связи, ненадолго стала его второй женой. Жизнь этой женщины была опасной, нервной и далеко не сытой, как и жизнь самого Осуды. Поэтому они не могли повредить друг другу ни образом своей жизни, ни партийной работой. Новая семья Осуды распалась, однако, быстро.
Его перебросили в Маньчжурию, жену послали на север, в Хоккайдо.
В новых условиях Осуда не смел и думать о личной жизни. Он спал в чужих домах, назывался чужим именем, одевался во все чужое.
Но дети снились ему еженощно, и не те, настоящие его дети, жившие с матерью, а новые, будущие. Они дремали у него на руках, смешно дышали на его груди, щекотали шею.
Он просыпался, не смея шевельнуться, чтобы не придавить их нечаянно, и потом долго скрипел зубами от одиночества.
В работе это был человек жестокий, страшный. Но его любили за жестокость, за мрачность, за спокойствие, за то, что он одинок, за все.
— Официально Япония не добилась концессии на эти работы, да, повидимому, и не будет добиваться легально. Но все сиамские мужики, живущие на трассе будущего канала, уже роют землю. Работают аннамиты[36], китайцы, индусы. Как только они приходят в негодность, их увозят. Сейчас вербовщики из Сиама орудуют тут, в Шанхае, и необходимо устроить на канал Кра нескольких наших товарищей.
— Иначе говоря, мы должны продать в рабство десяток крепких ребят, на которых можно надеяться, — сказал Тан. — Но я все же не уверен, что это канал.
— Вот свидетель из Кра, — Осуда кивнул на неизвестного никому человека. — Расспросите его. Он аннамит.
Командир из советского района, говоривший по-аннамитски, стал расспрашивать беглеца и кратко передавать остальным его сообщения.
— Очень мало японцев, ни одного европейца, много китайцев с юга, потому что они здоровые. Всего десять тысяч, может быть больше, но люди живут порознь, кучками, выходить никуда нельзя, встречаться тоже. Кто много работает, тому дают бумагу, и он получает раз в неделю женщину. Женщины живут отдельно и принимают гостей по бумаге от начальника. Все хотят есть и часто убегают домой, но убежать трудно. Землю роют машинами, а мертвых выбрасывают в море. Рабочих меняют каждые три месяца.
Когда аннамит кончил рассказывать, командир с юга сказал:
— Я бы мог быть там очень полезным. Я знаю аннамитский и японский языки, немножко английский.
Стали думать.
— Нет, вы молоды я горячи, — сказал Осуда. — Я бы наметил туда человека с большим опытом.
Командир упрямо повторил, что он согласен.
— В сущности у нас нет выбора, — заметил Тан. — Не мы посылаем, а вербовщики, и если товарищ сумеет подписать договор, что ж… не будем его отговаривать, у нас нет выбора. Ты, дорогой брат, тоже постарайся вернуться в Кра, — сказал он аннамиту, который схватил и прижал к лицу руку Тана.
— Тебя будут бить, и ты будешь голоден, и, может быть, силы оставят тебя, и ты погибнешь, но другого выбора у нас нет. Когда начнут сменять вас, постарайтесь остаться в Сиаме и держать связь с Кантоном или Шанхаем.
— Я принадлежу твардый, одна штука смерть, — ответил аннамит на своем малословном пиджине. — Я пони, — добавил он, потому что в этом языке колоний все маленькое, ребенок и стакан, называется пони. — Одна штука смерть, наплевать.
Меллер раскурил трубку:
— Для нас не новость, что японцы строят повсюду. Они направляют людей на острова архипелага, и в Сиам, и в Африку… Что касается этого канала — о my goodness[37], пусть строят. Людей надо держать ближе к делу, ближе к полям сражений. Канал Кра… — он делает несколько колец дыма и качает головой. — Канал Кра…
Осуда стал спорить с ним, доказывая, что главное поле сражения там, где труднее работается, что партии надо точно знать обо всем происходящем.
Порешили, что молодой командир и аннамит завтра же явятся к вербовщикам и Меллер проследит, когда они будут отправлены.
— На всем этом деле потерял только Маньчжурский комитет, — сказал Тан. — Придется просить у ЦК нового товарища, и я предвижу упреки в расточительности людьми.
Было уже поздно, и Меллер просил рассказать ему о главнейших событиях в партии.
— На-днях мы выпустим доклад Сталина «Об итогах первой пятилетки» и речь «О работе в деревне», — сказал Осуда. — Обрати внимание, Меллер, на речь о деревне, это касается вас. Выучи ее наизусть и носи в сердце.
— Я не успею взять речь с собой? — спросил второй неизвестный товарищ.
— Только в уме, дорогой Сяо, — сказал Осуда. — Великие мысли запоминаются легко и остаются в памяти надолго.
Бродячий агитатор Сяо только что вернулся из странствия. Он шел из Сватоу берегом моря и пробыл в пути три месяца.
«Был я безмерно в ранах, еще больше в тюрьмах и многократно при смерти. От синерубашечников пять раз дано мне по сто ударов, однажды бит камнями, три раза приговорен к отсечению головы, но голова моя ясна и тело твердо», — записал он вчера в своей анкете.
Сяо отправлен был бродячим агитатором и, одевшись нищим, жил на деревенских дорогах, спал в чайных, работал среди кули, всюду неся с собой дух борьбы за свободную родину против японского рабства. Пособием его были мысли Сталина, приказы главкома Чжу Дэ, песни 4-й Красной армии да десять или двенадцать лозунгов борьбы за единый Китай, которые он писал на стенах придорожных кумирен. Все это он носил в себе, как талант.
Сяо был агитатором, то есть человеком правильных действий. С рыбаками он говорил о положении рабочих, а на фабрике рассказывал о мужиках, о налогах. Он владел шестью наречиями китайского языка, умел петь песни и хорошо рассказывать о сычуанских героях. Обо всем говорил он как очевидец или участник, а слова Ленина и Сталина звучали такой народной мудростью, что он так же передавал их как общие мысли. Он никогда ни на кого не ссылался, а запросто говорил мысли верные и пророческие, будто дошел до них сам в труде и лишениях. Лет ему было около пятидесяти или немногим больше. Худое лицо, худая, костлявая фигура, всегда наклоненная вперед от привычки к ходьбе, небольшие серые, осторожно прищуренные глаза, цепкие руки. Он сидел, слушая Тана, и тихонько покачивался из стороны в сторону, словно медленно шел по тяжелой дороге. Ходить было его специальностью. Он не имел ни семьи, ни угла, ни имущества. Если бы он женился, партии пришлось бы содержать и его подругу, потому что дело Сяо не давало доходов. Он бастовал с носильщиками, сидел в тюрьмах с полевыми рабочими, голодал вместе с безработными. Он был профессиональным революционером, то есть должен был думать в беде за других, вправлять мозги недоумкам, развивать ненависть в отчаявшихся, ярость в храбрецах, читать газеты неграмотным, петь революционные гимны над умирающими и говорить речи на любых митингах по любому деловому вопросу. Это был человек, в котором отражалась с удивительной яркостью воля масс к могучей счастливой жизни.
«Его, должно быть, часто видят во сне те, с кем он встречался», — подумал Чэн.
Впервые, глядя на Сяо, почувствовал Чэн гордость китайца за великий и славный народ свой, ограбленный, униженный и растленный цивилизованными варварами.
«Если хоть одна такая душа еще бродит по Китаю, мы победим и победим быстро», — и Чэн ясно представил себе, что не одна, не десять, а тысячи маленьких, но великих душ, подобных душе Сяо, бороздят сейчас дороги Китая. Их убивают в одном месте, они поднимаются в другом. Здесь они бастуют, там издают газеты, в третьем месте читают вслух Ленина, в четвертом сколачивают профессиональный союз.
Одни из них коммунисты, другие члены антияпонских лиг, рабочих клубов и маленьких деревенских обществ. Их нельзя уничтожить, бороться с ними невозможно. Плоть от плоти народной, они голодны, как весь Китай, и, как весь Китай, оскорблены. Если они замолкают, то для того только, чтобы взяться за нож или дубину. Они агитаторы во всем — в речах, поступках и даже в смерти, потому что и умирают они, как любой из миллионов, за свое кровное личное дело.
Они терпеливы и упорны, дерутся смелее других и ярче других умирают — вот их профессия.
И уже совсем отвлекаясь от речи Тана, Чэн думал, что, когда они победят, народ поставит памятник простому человеку с худым голодным лицом, оборванному, израненному, едва стоящему на ногах. И на камне памятника, на всех четырех сторонах его, скульптор высечет барельефы — великие битвы, в которых сражался и побеждал этот великий и славный полководец Агитатор Партии.
— Из печальных новостей страшней всех та, что арестован Тельман, — сказал Тан.
Меллер схватился за голову.
— Но нам сообщают и добрые вести: в Польше встают крестьяне, готовится подняться Испания. Но самая близкая твоему сердцу новость, Меллер, это, что Чан Кай-ши начинает готовить шестой поход против наших советских районов и, следовательно, твои проклятые немцы нас интересуют больше, чем когда-либо. Не позже чем через неделю ты обязан иметь хороших друзей где-нибудь возле штаба. Быть может, ты напрасно отправил сегодня своих земляков в Красную армию… Нет, нет, я ничего не говорю, я высказываю одно лишь предположение…