— Мои впечатления сводятся к тому, что правительство Коммуны пережило период внутренней борьбы и теперь все силы отдает созидательной работе, поскольку это возможно при войне со всех сторон.

— Я говорил третьего дня с Верленом. Вы знаете его, Коллинс? Он один из самых дальновидных политиков. Так вот он думает, что мы вступили в период революции, которая может продолжаться лет пятьдесят, до тех пор, пока не восторжествует по всей Европе и вообще в мире.

— Очень возможно. То же самое думает и мой старый знакомый Р. Этот старый энтузиаст сейчас носится с идеями международной связи. «От нас исходит зараза, — кричит он, — сейте ее, сейте по всему миру!» И так как он знаком с половиной Парижа, ему почти ничего не стоило собрать вокруг себя десяток таких же восторженных людей, как и он сам. Понимаете, Рейд, он приходит к вам в дом и упрашивает вас написать письмо о Коммуне своим приятелям на родину. Хорошее, мужественное письмо. Вы бы не могли ему в этом отказать, Рейд? Ну, так вот таким образом он усадил за писание писем чуть ли не всю русскую колонию. Один цирковой артист, русский эмигрант, даже вызвал в Париж известного на его родине публициста Глеба Успенского.

— Я что-то слышал об этом. Мне это нравится.

— Сегодня я видел письмо одного гимназиста из Тифлиса… знаете, на Кавказе? Он обязуется ознакомить с делом Коммуны все школы города. Но оригинальнее всего, Рейд, что ответ гимназиста счастливо избежал царской цензуры и проник в Париж. Теперь этот маленький Джабадари — герой дня у русских дам.

Пасси — Булонь

Батальон федератов отходил в траншеи за крепостную стену. Домбровский бегом догнал его и остановил среди улицы.

— Когда сражаешься, надо, знаете, побеждать, — укоризненно сказал он батальонному командиру и обратился к бойцам: — Сходим-ка еще раз, товарищи.

Случай в Трокадеро

Человек в больших синих очках отер с лица пот, растерянно вздохнул и спросил, где он находится. Ему назвали авеню Гош. Он спустился к скверу у русской церкви, обошел площадь Этуаль и неожиданно для самого себя присел к столику в кафе на улице Виктора Гюго. Было видно, что у него нет намеченного пути. Присев к столу, он повернул голову в сторону Булонского леса, от которого шла гроза орудийных выстрелов. В лицо его били послеобеденный жар, пыльный городской ветер и толчки воздуха. Проходящие мимо люди оставляли тени на его лбу. Он каждый раз резко отодвигался в сторону. Просидев довольно долго, но так и не добившись спокойствия на сердце, он расплатился и пошел вдоль левой стены улицы. День был так звонок и подвижен, что ничего не воспринималось как следует. Это был первый день, что человек в синих очках вышел в город один. Ему хотелось проверить себя. Но однородный и постоянный шум, который был нужен ему, чтобы воспринимать препятствия, отсутствовал вовсе. Множество звуков неслось вокруг, не имея своей постоянно неподвижной точки образования, по которой он мог бы ориентироваться в пространстве. В хаосе страшного звона, треска, сквозняков и скоплений запахов ныряли и проваливались даже звуко-запахи, исходящие из неподвижных мест.

Он был взволнован и недоволен неопределенностью своего одиночества.

«Это пройдет, я просто давно не был один», — думал он.

Палка сообщала ему неровности дороги, вытянутое вперед лицо ловило неровности воздуха, уши шевелились, как обрубки рук, нащупывая расстояния. Он дышал ровно и внимательно, изредка широко раскрывая ноздри, чтобы попробовать воздух на вкус.

В его сорок четыре года поздно было думать, что неожиданно чудесная операция может вернуть ему зрение, потерянное пяти лет от роду. Но иногда, по ночам, приходили сны, шли воспоминания. Они были настолько удивительны, что он отказывался им верить, хотя сознание и утверждало, что все это правда, и она бывает у зрячих, и когда-то была у него. Он не любил и боялся этих снов о возвращенном свете, считая их больной фантазией нервов.

Начало своей слепоты он потерял в памяти. Никогда впоследствии не мог он восстановить процесса того крайне медленного наплывания нового самоощущения, в котором постепенно исчезали зрительные впечатления, вырастали слуховые, осязательные и мускульные. Став взрослым, он нашел, что осязание есть основное чувство, из которого произошли все остальные, и что оно обладает свойством пространственности, большим, чем зрение, потому что последнее, являясь осязанием на расстоянии, приучает лишь к поверхностному общению с окружающим миром.

Если можно говорить о гордости слепого, то она у него была. Он чувствовал, что знает мир тоньше и глубже зрячего. Сознание своей силы и полноценности утвердилось и нем в особенности после знакомства с Брайлем, слепым ученым, и прочтения биографии лейтенанта Джемса Хольмана, слепым совершившего путешествие из Лондона в Иркутск. Стало казаться, что нет ничего невозможного для человека с крепкими, здоровыми мозгами. Он стал тренировать себя.

…Но тут жаркий и влажный шум ударил в уши. Лоб будто распух моментально от предощущения громадного препятствия впереди, и короткий сильный удар в плечо отшвырнул его в сторону. Только падая, он сообразил, что на него налетел экипаж.

Невысокого роста толстяк схватил его за руку и извлек из опасности.

— Эх, угораздило вас попасть в такой кавардак. Вы что, потеряли, что ли, своего провожатого? Откуда вы?

— Спасибо, — сказал слепой. — Ничего, ничего. Я только вот потерял направление. Мне — в сторону Трокадеро.

— Пойдемте.

Толстяк взял слепого под локоть и бережно повел сквозь толчею.

— Так откуда вы? — еще раз спросил он. — Вы этого дела не оставляйте, непременно обжалуйте. Теперь низший персонал всюду до того разбалован, что дальше некуда.

Мне не на кого жаловаться. Я вышел один, — ответил слепой. — Мне хотелось испытать себя.

Ну, чего там еще себя испытывать в этаком положении, — с соболезнующей укоризной заметил толстяк. — Сидели бы дома. Вы из приюта?

— Нет. Я староста страсбургской артели слепых. Меня зовут Александр.

— А-а, слышал, слышал, — мягко и внимательно ответил спаситель. — Вы где-то недавно здорово отличились. Верно? Знаете, я не поверил сначала: слепые — и вдруг работают лучше зрячих, чуть ли, говорят, не воюют.

— Моя артель существует двадцать лет, — сказал Александр. — У меня есть механики, математики, музыканты. Правда, сейчас они месят тесто в булочных и возят тачки, но… вот вы, например, никого не возили?

— Никогда. Вы думаете — буду жалеть? Я чертежник и — неплохой. Левей, левей немного. Вот так. Кто — что, а я воду себе свою линию, — сказал он с намеком на невольную игру слов, одновременно называющих и профессию и поведение его.

— Линии — это очень хорошо, — сказал Александр. — Ни один зрячий не знает, как хороша линия, контур, форма.

— Но ведь и вы, простите, не можете знать.

— Я? О, я — то как раз и знаю, что значит форма.

Держа за локоть своего спасителя, Александр с увлечением рассказал историю своей службы в антикварном депо Самуила Смайльса. Благодаря развитой памяти рук он храбро поддерживал порядок в витринах и шкафах антиквара в течение семи месяцев. По ночам, оставшись один в каморке позади магазина, он растягивался в кресле н, закинув голову высоко вверх, подолгу шевелил пальцами, в которых остались воспоминания об утренних вещах. Это занятие было для него музыкой линий, когда каждая точка предмета раздражала какую-то соответствующую точку чувств. Он отлично запоминал линейный образ вещи и любил повторять его в одиночестве. Однако очень часто, от напряженной усталости за день, он терял в осязательной памяти пространственность понравившегося предмета и никогда, пожалуй, не знал большего раздражения, чем то, которое охватывало его в эти минуты. Тогда указательным пальцем он начинал обводить в воздухе полузабытый контур, обводил, бросал, сызнова начинал свой рисунок. Кончик указательного пальца как бы вырастал до пределов вспоминаемой вещи.

— Нет, нет, вы, зрячие, не знаете, что такое форма. Вы берете ее зрением, то есть издалека, наспех и, повидимому, прежде всего вам бросается в глаза цвет ее, потом весомость, функция, и для ощущения чистой формы вам не остается времени. Вы посмотрели и будто потрогали. Но это не одно и то же.

Толстяк, не отвечая, шел рядом. Ему не хотелось спорить на тему, в которой мог разобраться лишь он один. Поэтому, корда Александр замолчал, он заметил мечтательно:

— В наши страшные дни ваша слепота — прямо роскошь. Инвалидов, таких, как вы, ни один чорт не тронет. Можете быть спокойны.

— Вы думаете? Впрочем, это верно. Но вот чувство некоторой безопасности и позволит мне сделать что-нибудь такое, для чего не годится зрячий. Скажем, мне вот иногда хочется убить Тьера.

— Ну-ну, не кричите так.

Они вошли в сквер Трокадеро и присели на первую же скамью. Александр отер пот с лица и несколько раз вздохнул с беспокойной глубиной.

— Вы коммунар? — спросил толстяк и, разглядывая Александра, вынул гребенку и расчесал усы и бороду. — Ну, а я нет. Я просто человек. Единственная партия, которой я держусь, — это мое я.

— Значит, вы за Версаль?

— Почему — значит? Я — за себя. Я могу ужиться с любым режимом, не делая ему вреда и даже принося пользу. Вы курите? Угощайтесь. Даже принося пользу, милый мой, — повторил он прочувствованно.

Ему приятно было откровенно поговорить с человеком, который не мог его видеть.

— Единственно, чего я боюсь, это переворотов, скажу вам прямо. А как только переворот завершен — я спокоен. Я не краду, не врежу нарочито, как вот, скажем, в Управлении…

— Где? — тревожно спросил Александр.

— Все равно, это неважно. Половина всех чиновников на содержании Тьера, — это для вас не секрет.

— Где, где? — настойчиво переспрашивал Александр. — Я вас задушу, слушайте, — сказал он.

Но толстяк быстро отодвинулся и замолк.

— Простите меня, я пошутил, — сказал Александр. — Я все забываю, что я слепой и беспомощный человек, — сказал он с притворной улыбкой. — Но мне странно, что вы так равнодушны к революции, вы, скромный чиновник, трудящийся, неимущий.

Толстяк недоверчиво и раздраженно разглядывал Александра. Чувство приятной безответственности, которое появилось у него в начале беседы, сейчас усилилось, переходя в сознание своего духовного и социального превосходства. Он с удовольствием ощущал, что сейчас доступна легкая и веселая безнаказанность откровенности.

— Видите, дорогой мой, — сказал он, — я, может быть, и был бы более за Коммуну, если бы увидел, что у нее получу то, чего никогда не получу у других. Но ее реформы и даже эти — житейские меры — меня не касаются…

— Но отсрочка квартирной задолженности и векселей…

— Если бы я был кому-нибудь должен — да, но я чист…

— Ах, так?..

— Пенсии вдовам убитых меня не интересуют, завтраки в школе тоже. А то, что я получаю за свой труд — я очень приличный чертежник, — дадут мне везде и всегда. Чертить-то ведь надо, а? Я и черчу. Коммуна? Черчу. Версальцы? Черчу. Придут англичане, я попрежнему буду чертить.

— Какая вы тварь!

— А-а, то-то. Завидуете, слепец дорогой. Я с вами откровенен до неосторожности, друг мой, но вы для меня как бы не существуете, вы призрак собеседника, собеседник без поступков. И не притворяйтесь, слушайте, идейным. Жалкий вы, больной человек. Перестаньте дрожать. Я вам скажу, только слушайте меня внимательно: среди ваших главарей есть такие деляги, что… Нет, я знаю достоверно, не отмахивайтесь. Хотите? Вот хотя бы Камилл… Он, вы скажете, не берет? А этот… — ах, чорт, забыл его имя! — что он не состоит в переписке с Версалем? Вы знаете, что подготовляется?

В приступе дикого издевательства он храбро придвинулся к Александру.

— Коммуна продержится еще месяц. Так надо. За это время один из ваших вождей успеет разослать письма в провинцию всем своим соучастникам. Приезжайте, мол, к нам сюда скорей, поддержите, вместе отстоим завоевания революции. А тут-то их — рраз! — и накроют. Одним ударом — всех. Поняли?

— Имя! Имя! — закричал Александр и бросил все свое тело по направлению дыхания, суетни и неясного шопота. — Имя! — он схватил человека за горло с такой силой, что больше не мог разжать пальцев.

…В собравшейся толпе происшествие было быстро расчленено на отдельные частности. Нашлись очевидцы несчастья со слепым на площади Гюго, и сенсация охватила сквер Трокадеро — спасенный слепой задушил своего спасителя. И несмотря на то, что полиция уже прибыла и труп был уложен в биржевой фиакр, слепого нельзя было вывести из плотного любопытствующего окружения женщин, детей и зевак. Полицейскому пришлось обстоятельно рассказать несложное показание убийцы. Потом посыпались вопросы. Их было так много, что, перекликаясь один с другим, они вырастали в угрозы. Полицейский незаметно блокировал вокруг себя и слепого цепь крепких сторонников. Когда начинал говорить Александр, толпа смолкала.

— Кто кричит на меня? Мелкие трусливые гады вы! Я убил вошь — что вы хотите? Ну-ка, посмотрите там друг на друга, кто из вас честный трудящийся, а кто — дрянь. Душить! Прямо на улицах! За горло — об землю!

Тогда какой-то в форме офицера Коммуны легко раздвинул локтями толпу, бросая по сторонам — на упреки в толчках — очень важно и со значением: «Простите, по должности», — и подошел к Александру. Он стукнул слепого пальцем по лбу.

— Немного поторопились, гражданин. Был бы ты зрячим, — ох, и дал бы я тебе за это по шее. Не в тех местах, видно, ум держишь, где принято.

И под смех первых рядов любопытствующих быстро усадил Александра в экипаж, крикнув кучеру адрес Комиссии общественной безопасности.

Вечер, последние фразы на улице

Те тучи, что с полдня собрались на Монмартре и потом проползли над всем городом, к ночи поредели. Будто в полувыбранной из воды сети, в них бились рыбешки звезд. Бессонница одолевала птиц в парках. Они стаями копошились в деревьях и суматошно вскрикивали.

— Слышали новость? Человек вытащил слепого из-под ландо, а он — в благодарность за избавление — через полчаса задушил его!

— Да, а вы знаете причины? Тот был агентом версальцев.

— Надо больше расстреливать. Начисто вывести эту сволочь. Молодец слепой, а?

— Молодец.

— Слышали? Красная горячка какая-то…

— И про расстрелы?

— Ну, знаете, не всегда тот бьет, кто больше убивает.

— Тсс…

— Что?

— Не надо раздражать этих такими афоризмами. Если они начнут щелкать, как версальцы, и мы с вами не уцелеем. Уж те, вы знаете, до чего дошли?

— Пойдем, пойдем, за нами кто-то следит.