Нас собралось вместе несколько человек, побывавших в Средней Азии, и разговор завязался о дальних туркестанских местах, о новых людях советской Азии. Конечно, прежде всего коснулись хлопка. Товарищи рассказали, что года через два-три поля Средней Азии дадут его столько, что, пожалуй, больше и не придется прикупать у англичан. Вспомнили мы песчаные пустыни, по которым проводят сейчас водные оросительные каналы, тенистые сады старых оазисов, первый грохот тракторов на дехканских полях, первые хлопковые колхозы, первые фабрики — и нас уж нельзя было удержать.
В самый разгар воспоминаний один из нас сказал, что Средняя Азия — основной наш хлопковый район — сейчас энергично выдвигает вперед и другую культуру — шелководство. С позапрошлого года хлопок стали сеять на Украине и Северном Кавказе, а в этом году о шелке говорят даже в совхозах вокруг Воронежа. Что же касается, мол, самих среднеазиатских республик, то у них развитие шелкового дела через два года изменит даже внешний вид областей, их ландшафт, их климат. На месте пустынь разрастутся рощи шелковичного дерева (туты), деревья облегчат добычу воды из земных глубин, и там, где сейчас гуляет море песка, будет начата просторная жизнь.
Мы попросили его рассказать о новом деле подробнее.
Начало этой истории можно отнести к маю позапрошлого года, когда кузнец Мурад Мурадов из селения Денезли (Туркменистан) был избран на бедняцком сходе кандидатом в рабочие.
Над Денезли стоял багровый вечер; солнце, упав за поля, как оброненная лампа, вытекало косым пламенем прямо на землю, почти не задевая неба, и от горизонта до околицы вздрагивали в неверном закатном свете багровые поля, багровые арыки, красные травы.
Дневной ветер залег в садах и в пазухах кривых улочек, щекотал камыш у обочин канав и играл дымками очагов. День поспешно заканчивался, и инструктор из города вышел на площадь перед сельсоветом и велел собираться сходу.
Когда все собрались, он произнес речь о значении выборов. Он говорил больше жестами, чем словами. Он протягивал руки вперед, и все, что было в тихом вечере, стоящем над Денезли: скрип чигирей в садах, беготня старух и детей за возвращающимся с поля скотом, грохот арб по дороге — все, казалось, служило ему для речи.
В соседний колхоз возвращались из города люди; они остановились и слушали его. Мальчишки, валясь друг через друга, подбирали в жестяные коробки коровий помет, а особые ловкачи танцевали перед самыми хвостами животных, прямо на лету получая в корзинку добро. Старики подбодряли их криками одобрения. Инструктор знал, что ребята делают нужное дело: из навоза вместе с соломой и глиной наделают кирпичей — строить жилища, и он не останавливал криков.
Из садов, волоча мешки по земле, возвращалась последняя смена заготовщиков тутового листа для шелковичного червя, и агроном из-за спины инструктора кричал на весь Денезли:
— А-эй!. А-эй! А-эй! Надо беречь лист. Если не беречь — червя в этом году у нас много, — листа не хватит.
— А-эй? — спросил его издалека невидимый голос. — А-эй, почему раньше хватало?
Инструктор встал и, сделав рупор из рук, ответил:
— А-эй, потому что план мы теперь удвоили, количество червя удвоили… А-эй… А-эй, вот почему!
Так все, что протекало на денезлийской площади, уходящей краями в сады вокруг дехканских жилищ, принимало участие в инструкторской речи. Сущность речи была проста — одна мысль, но нужен был час, чтобы ее сказать, час, чтобы ее поняли, и еще час, чтобы осуществили.
Он хотел сказать так: «Наша страна строит промышленность, но рабочих сил у нас нет. Рабочий класс Туркмении — это несколько сот европейцев в городах да несколько сот туркмен-кустарей, но этого недостаточно. Завоевать технику, стать первыми индустриальными пролетариями должны лучшие из колхозников, ударники и комсомольцы. Дайте мне пять человек кандидатов в рабочие!»
Но чтобы сказать это немногое, он произнес множество слов, и уже было совсем темно, когда он покинул свою трибуну и увидел лица пятерых человек, которым определена была новая жизнь.
Вечером, после выборов, пятеро и инструктор пришли пить чай к кузнецу Мураду. Они сели на коврике под старой тутой, и жена кузнеца подала им пять чайников чаю и пять пиал.
— Старик спит? — спросил ее Мурад. — Скажи, что гости есть, пусть придет.
Она вернулась, почти таща старика на своих плечах. Дед Нияз перебирал в воздухе тонкими, синими от старости и худобы ногами, будто шел сам.
Кузнец сказал ему:
— Вот какое дело мы сегодня решили, отец. В рабочие меня выбрали, в Ашхабад ехать, на завод.
Сон выходил из старика медленно» старик чесался. Сон прыгал по нем, как блоха, но старик поборол его.
Кузнец еще раз сказал ему про выборы, и теперь старик понял. Его лицо сразу стало бодрым, и глаза раскрылись устойчиво.
— Это правильно, — сказал он и тут же переспросил: — Куда выбрали? В город? Правильно.
Лет сорок тому назад род, сейчас населяющий Денезли, кочевал со стадами в песках Кара-Кума. И вот выдался год морозов, таких, о которых даже и в песнях не пелось. Овцы погибли от холодов и бескормицы, к весне попадали кони и верблюды. Тогда род порешил уходить на юг, к берегам Аму-Дарьи, туда, где люди сеют хлеб, выкармливают шелковичного червя и живут оседло.
Был послан найти места для переселения самый бедный и оттого самый смелый человек, отец кузнеца. Он выбрал полосу отличных земель, тех самых, на которых раскинулось сейчас Денезли, насадил первые тутовые рощи и научил сородичей рыть поливные каналы. Тогда ему было двадцать семь лет, и он все умел.
— Сын твой, старик, выбран большую дорогу открыть, — сказал инструктор. — Ты вот привел своих из песков на берег Аму, научил людей разводить туту и выкармливать шелковичных червей, а твой сын будет из шелковых коконов пряжу производить и из пряжи ткать различные вещи. Теперь, старик, из шелка чего только не делают. Я даже сам не знаю что, но вот ученые люди пишут, находят, говорят: все, что хочешь, хоть аэроплан можно построить. Понял?
Старик кивнул головой и сказал:
— Правильно!
Он не знал ничего об аэроплане, да и не интересовался им. Он понял, что делают что-то, для чего нет даже слова понятного и объясняющего, делают такое, чего еще нет в окружающей жизни. Что известно из шелка? Халаты, полотно для женских рубах, цветные нитки для вышивания и вата для подушек невестам. Но люди добиваются делать из шелка необычайные вещи.
Он медленно жевал табак и думал. Мысли его были длинны. Сорок лет назад он бы не выдержал такой длинной мысли. Тогда не успеешь подумать что-нибудь, а руки уже взялись за дело. Все мысли были в руках, а не в голове. Вот послали его найти места для селения, и он нашел, научил людей новому делу, видел, как голые берега зарастают садами и рощами, как на полях появляется хлопок, в садах — виноград, а перед домами — цветы. Он думал о том, что его сына, кузнеца, выбрали первым рабочим от денезлийского колхоза и что вот он уйдет присмотреть опять новую жизнь и, как найдет ее, вернется за всеми — и старик, пожалуй, еще успеет увидеть, какая она такая, рабочая городская жизнь.
— Ах, Анны-Мамеда нет, — сказала жена кузнеца. — Уйдешь ты в город, так он тебя и не увидит.
В тот день ждал кузнец из Ашхабада в гости из школы сына.
— Да, не скоро увидимся, — ответил кузнец. — А ты как скажешь: семью мне брать или нет? — спросил он инструктора.
— Кочуй со всем добром, — неожиданно, проснувшись, сказал старик отец. — Мы всегда были первыми. А мальчишку пошли на третью дорогу — пускай вперед ищет. Мы всегда были первыми.
Все засмеялись, и инструктор похлопал старика по плечу.
— Не отдавай, отец, первого места, не отдавай. Правильно.
— Надо ехать сперва одним, — сказал рыжий Юсуп, тоже выбранный в рабочие.
— В колхозе у нас червей вдвое против прошлогоднего; если баб и ребят возьмем! — беда будет, рук нет. До осени брать нельзя.
— Потом кулаков у вас еще много. Глаз нужен свой. Пусть бабы смотрят.
— Ха! — сказала жена Мамеда. — Они сегодня и так зубы раскрыли, как шакалы. Я у себя возле червей дежурила, слышала, что они говорили.
— Ну, что говорили? — спросил инструктор.
В это время за селением, на большом, арыке, раздался выстрел.
Все вскочили.
— Нет, ничего, — успокоительно произнес кузнец, вслушиваясь в ночь, — видно, ошибка вышла. Крика нет, все тихо.
И сейчас же, заглушая его слова, раздались еще два выстрела, пронеслись слабые отголоски крика, протопала в темноте за забором лошадь и стали зажигаться огоньки ламп в уже давно уснувших домах.
— Вот какой их разговор, — сказал один из выбранных. — Мурад, открой кузницу, дай в руки тяжелое, надо итти.
Влево, за коконосушилкой, в ночь посыпались первые искры пожара. Справа, от головы большого канала, опять раздались частые выстрелы. Голос агронома пронесся в темноте:
— А-эй! А-э-эй! Сюда!
У сельсовета седлали коней. И когда выезжали, прибежала женщина с правой стороны, сообщила, что голову арыка кто-то повредил лопатами, вода прорвалась через борта и затопила часть дороги; что сторож проспал, а теперь стреляет по кулакам и что раненый агроном один лежит у дверей школы.
— Посылай народ на пожар, — сказал инструктор председателю сельсовета, — а я с моими рабочими пойду к голове арыка. Там мобилизуем кого можно, будем удерживать воду. А еще пошли человека верхом в «Зарю Востока», пусть помощь дают.
С вечера, с самых выборов, настроение в Денезли — теперь все вспомнили — не казалось приятным. Кулаки пришли на сход с шутками и прерывали докладчика, подсмеивались над избранными, спрашивали: «А что, и умирать теперь без разрешения нельзя?» — и требовали, чтобы их дети были взяты в заводские школы, потому что все дети, говорили они, одинаковы и кулаков среди детей нет.
Когда же инструктор предложил усилить нажим на кулаков и пересмотреть наложенные на них обязательства по хлопку и шелку, встал человек в рваном халате, по виду бедняк, и сказал:
— Если бы ты мог отнести мое слово наверх, туда, — он махнул рукой, — откуда к нам приходят все ваши приказы, я бы тебе сказал, что нас — двадцать человек, и мы вами разорены, но мы можем вызвать весь твой колхоз на спор, что всегда сделаем больше, чем он, и больше червей выкормим, и кокон у нас лучше будет, и за дорогой ценой не погонимся. Я бы тебе сказал тогда, что колхоз — это крепко спать; колхоз — это хорошо кушать; колхоз — мало работать, воду не беречь, сушилок не сторожить; колхоз — это для того, чтобы все на других сваливать. Но ты мои слова никуда не отнесешь, и потому я ничего тебе не могу сказать, сам увидишь, — закончил человек в рваном халате и исчез в толпе.
Теперь и сам инструктор вспомнил эту речь и выругал себя, что не посоветовал колхозникам усилить осторожность и бдительность. Он, инструктор, и с ним пятеро кандидатов в рабочие бежали к арыку, по пути поднимая всех взрослых. Вода, невидимо ластясь к ногам, журчала повсюду. Слева вырастал огонь пожара, и теперь уже видно было, что горят коконосушилка и склад. Навстречу пробежал в засученных кальсонах водный надзиратель.
— Пойдем обратно! — закричал он. — Пойдем тушить пожар, а после все — на исправление арыка! Тут надо двести человек!
Все бросились назад. В низинах дороги вода шла высоко, в уровень с колесом; в ее пене плавали смытые сонные куры, корыта, тутовый лист, домашняя утварь.
Во дворе сельсовета голосили бабы и дети, валялись узлы с барахлом, толкались ослы, овцы и лошади.
— Кто? Кто? Кто поднял на нас руку? — кричали женщины.
— Сушилка сгорит, а все по соседству с ней спасем, — говорил милиционер. — Надо браться всем за воду.
— Возьми с собой десять человек и иди арестуй всех кулаков, — сказал инструктор. — Забирай всех, старых и малых, больных и здоровых, веди сюда. Надо найти виновных.
— Виновных? — Кузнец будто впервые услышал, что действительно несчастье стряслось не само собой.
— Двое наших сгорели, — сказал кто-то.
— А в «Зарю Востока» послали?
— Послали. Давно уже.
— Виновных я сейчас найду, — сказал кузнец. — Я их сейчас найду!
Он схватил в руки свой молот и побежал дворами.
— Что ты хочешь делать? — крикнул вслед ему инструктор.
Но кузнец был уже в темноте.
Не глядя, он по памяти прыгал через канавки, перелезал через низенькие дувалы и вот уткнулся в дом, будто не жилой, без суеты и без признаков жизни.
Он ударил молотом в дверь, вышиб ее и еще взмахнул молотом. Раздался звон и треск внутри жилища. Кузнец услышал, как, не выдержав этого грохота, заплакал ребенок. Он двинулся навстречу голосу, размахивая молотом, и скрипнул зубами, почувствовав под молотом, голову человека.
Тогда крикнула в темноте женщина:
— Мурад, Мурад, не убивай его, я скажу!
Он опустил молот.
— Кузнец, ты убил мужа? А? Ты убил?
— Не знаю, — ответил он. — Говори! — И поднял молот.
— Я скажу, Мурад, я скажу. Это все Беги, твой сосед, надумал. «Выпустим воду, говорит, сделаем огонь, срубим нашу туту, пускай колхоз свою насадит». Мой муж сказал, что туту рубить не надо. Не трогай его, Мурад, он, правда, так сказал. Он только помог выпустить воду, чтоб попугать. Я говорю правду. Ты не убьешь моего ребенка? Мой старик пошел, только чтобы напугать.
Мурад вышел во двор. Инструктор уже искал его.
— Где ты был?
— Они решили рубить старые деревья! Ты слышишь? Те, что еще посажены моим отцом, а? Не дам!
И он рассказал инструктору о сообщении женщины.
Анна-Мамед, сын кузнеца, выехал из Ашхабада домой дня за три до отцовских выборов, об исходе которых он догадывался. Анне-Мамеду шел шестнадцатый год, но он был мал ростом, худ и желт, а хромая нога делала его похожим на старика. До ученья, в Денезли, дед часто говорил ему с горькой нежностью:
— Ты, Анна-Мамед, у нас не удался, да. Вот я — я открыл первую дорогу для своего рода, твой отец ищет вторую, тебе надо третью найти, а ты — что? Ты — хромой. Ты разве работник?
И отдали Мамеда в легкое ученье — в школу шелководства, вместе с девочками, потому что возиться с выкормкой червя и размоткой коконов не мужское дело, говорили старики.
Да и правда, не так еще давно это было легкое дело. Получили дехкане от кустпромсоюза грену, мелкие, как мак, яички шелковичного червя, и рассыпали ее весной на подстилке из молодых листьев туты. Из зернышка грены через несколько дней вылуплялся маленький червячишко и сейчас же начинал пожирать тутовый лист. Быстро вырастая и несколько раз меняя кожицу, достигал червяк возраста в тридцать — тридцать пять дней, потом переставал есть, облюбовывал себе прутик и начинал завивать вокруг себя кокон-коробку, выделяя для этого изо рта липкую шелковую нить.
Тогда дехканин собирал коконы, ставил их под пар, чтобы убить личинку — червя, внутри кокона превращавшегося в куколку, и либо сам распаривал кокон и сучил из него нить, либо продавал сырой кокон кооперации. Если кокон не обваривали, дней через десять из куколки выходила бабочка. Она продырявливала кокон, похожий на тупоконечное яичко, и вылетала класть яйца — грену. Но обычно выводом грены дехкане не занимались. Они выкармливали червя и продавали завитые коконы на сторону. Было бы достаточно листа туты.
Дело и вправду нетрудное, и его отводили женщинам в те времена, когда она была рабой семьи и мужа.
Анна-Мамед приехал в город, не зная ни слова по-русски. Впрочем, и на своем родном языке, туркменском, он объяснялся не без труда, потому что знал мало слов, меньше, чем нужно было в городе, а писать и читать не умел.
Он приехал в город, и голова у него пошла кругом. Сразу его обступили вещи, о которых он не имел никакого понятия и значение которых не мог себе вообразить. Он увидел автомобили, кино, граммофоны, тракторы, электричество, примусы, пишущие машины; он узнал, что существуют фотография, радиозвучание, микроскоп, который показывает вещи, не видимые глазу, и он не спал много ночей, чтобы понять, что все состоит из тел, даже воздух, который как будто ничто, и что, следовательно, в мире никого «ничто» не существует.
Сначала все, что он видел, его только удивляло, но скоро он привык к своей новой жизни и научился чувствовать, что жизнь — это не просто граммофоны и тракторы, ружья или паровозы, а хитрое и сложное взаимоотношение вещей, что надо уметь обращаться с вещами и что жизнь таит в себе больше возможностей, чем те, которыми мы уже располагаем.
Ночью, во сне, жизнь ему представлялась хитроумно сложенным чертежом из кубиков-вещей, которые можно переставлять до бесконечности.
Он так поверил в это, что вскоре постоянное удивление перед вещами сменилось у него постоянным же недоверием к вещам. Он брал щипцы для орехов и никак не хотел поверить, что они только щипцы и только для орехов. Ему хотелось найти у них еще какую-нибудь скрытую или пока неизвестную способность.
Он знал, что с коровой можно делать многое: доить, ездить верхом, или запрягать в арбу, или откармливать на убой, — и так же он относился ко всем вещам.
Все эти мысли Анны-Мамеда удалось узнать позднее и стороной, так как он был скрытен и не имел друзей.
Но, приезжая на каникулы в Денезли, он иногда делился своими городскими впечатлениями с сельскими ребятами, с Файзуллой, что теперь полноправный член денезлийского колхоза, с Нефесом — ныне студентом комвуза, с Фатьмой — воспитанницей соседа Беги. В школе же никто не имел понятия о его странном отношении к жизни. Учителя в один голос устанавливали лишь одно: что любознательность Анны-Мамеда была неистощима, энергия неослабеваема, упрямство незаполнимо.
— Этот мальчишка набрасывается на науку с ножом, как разбойник на большой дороге, — говорил про него заведующий школой. — Честное слово! Он хватает каждого из нас прямо за горло.
Когда Анна-Мамед приезжал к родным и рассказывал об учебе, дед уже утешал его виноватым голосом:
— Подумаешь, — говорил он, — какая беда, что ты хромой! Тимурлэн тоже был хромец, а слыхал, каких дел натворил? Ну, вот видишь! Хорошая голова на плечах, — тут старик стучал по своей, — это все!
Интересную запись об Анне-Мамеде сделал инспектор профтехшколы. В своих записках «О выдающихся и способных детях ашхабадских школ, начиная с 1924 года» он так характеризовал Анну-Мамеда:
«Этот малый — прирожденный языковед. Туркменской грамоте научился в три месяца, сейчас занимается русским и уже не плохо болтает по-персидски. Предложил с ним заниматься особо, так как общей школьной нагрузки для него мало. Предложил ему написать свою биографию с подробным описанием условий жизни (питания).
В характере его поражает невероятная подозрительность к окружающему. Никакими объяснениями явлений природы и жизни не бывает удовлетворен. Все ему кажется недостаточным. Что-то из него выйдет? Я убежден — языковед».
А школьный сторож Юсуп, у которого Анна-Мамед учился персидскому языку, ежедневно жаловался заведующему.
— Этот малый меня замучил, — говорил он, — как только от него отвернешься, обязательно что-нибудь сломает. Грубый мальчик, все любит ломать. Лампу разбил, замок развернул. Я в РКИ на него буду жаловаться.
И действительно, любви к вещам у Анны-Мамеда не было. Он интересовался не готовою вещью, а тем, что она могла делать для человека, и хорошо ли делала, и то ли, что надо, и нельзя ли ее заставить нести еще и другую работу.
Когда стало известно, что в Денезли произойдут выборы новых рабочих, кузнец сообщил сыну, чтоб он приехал.
От станции железной дороги до селения Денезли человеку итти часов двадцать, верблюду — сутки, коню — восемь часов, и никто поэтому не мог сказать точного расстояния. На половине дороги старик Фарух держал чайханэ, где ночевали путники. В ночь с 4 на 5 мая в чайханэ было народу немного, и поэтому Фарух не долил самовара и сам рано улегся на лавке за стойкой.
После полуночи огонь большого пожара осветил чайханэ, и ослы забились и заревели у привязи. Фарух проснулся и разбудил спящих.
Двое бродячих торговцев стали поспешно укладываться.
— Кто там виноват — неизвестно, а как нас поймают — придется долго сидеть, — сказал один из них. — В прошлом году вот также случился пожар, а мы рядом спали, так потом три месяца отсидели. Допрашивали-допрашивали…
— Как же это так? — спросил дехканин из Чимкента.
— Говорят: «Вы вредный элемент, от вас всякое зло». Это про нас.
Дехканин быстро встал и проверил, цел ли его осел у привязи и в порядке ли хурджины.
Торговцы засмеялись.
— Смеяться нечего, — сказал чимкентец, — кто вас знает, бродячих!
Еще встал один человек и сказал:
— Надо бы всех разбудить, а то и правда уедут эти бродячие, а потом того нет, другого нет. Фарух, — сказал он, — буди своих гостей, скоро и солнце.
Старик вынес за дверь самовар, — дым ахнул и загудел в трубе на ветру, и запахло керосинным паром, — потом вернулся и сказал тихо:
— Едут! — И стал перебирать на стойке пиалы и чайники.
Торговцы засуетились. Чимкентец выскочил на порог, вслушался и сказал:
— Да, на конях едут, трое-четверо, шибко едут, разговор держат. Ждать их надо. — И ушел в темноту, к привязям, где стоял его осел.
Фарух, хозяин, чтобы разрядить беспокойство, стал рассказывать, что места здесь покойные, мирные, басмачей никогда не было, грабить не грабят, и придумал историю, как человек ехал из города, испугался ночью верблюда, убежал в степь и три дня блуждал, чуть не умер. Никто не смеялся от его рассказа.
На дворе зафыркали кони, и чей-то голос произнес:
— Фарух! Возьми коней, чай едем пить.
Старик, только рассказавший смешную историю для бодрости, вздохнул и сказал облегченно:
— По имени зовут, значит приятели. Наши места, я говорю, тихие.
И сейчас же вошел в чайханэ человек, закутанный в халат, за ним еще один и женщина.
Первый вполголоса поздоровался в пространство и, не ожидая вопросов, сказал:
— Беда, беда, уважаемые.
— Что случилось? — спросили все.
— Такая беда, что и слов нету. Колхоз у нас взбунтовался. Да, хороший был колхоз, крепкий, да вот приехал человек из города — выбрать пять человек рабочими на фабрику, стали выбирать — передрались, арык выпустили, сушилку подожгли и друг друга ножами режут.
— Сколько людей поубивали! — сказал второй приехавший.
— Туту порубили, уважаемые, людей попортили!.. Ах, что делается! Я вот забрал сына и старуху, еду в кочевки, пережду пока что. А то завтра приедут из города, сейчас же — а-а, ты не колхозник, кулак, вредный элемент, — садись, тюрьма.
«Садись, тюрьма» сказал человек по-русски, но все поняли и засмеялись, как хорошей остроте.
Торговцы стали прощаться. Тогда с бардана в углу поднялся хромой человек и сказал:
— Подождите ехать. Я сейчас вам важное слово скажу.
Дехканин из Чимкента, что выходил в темноту, вернулся и стал у дверей.
Хромой человек вышел на середину, посмотрел на приехавших, сказал, указывая всем на них:
— Вот эти люди — трое — эти люди завтра будут арестованы. Это они подожгли. Они кулаки. И если меня убьют, Фарух, скажи всем, что убил меня кулак Беги из Денезли.
— Ах, шайтан его… это сын кузнеца, — тихо ахнула женщина.
— Да, я сын кузнеца Мурада, — сказал хромой.
— Не знаю, что случилось, но ты, Беги, свою вину знаешь, раз уходишь в кочевки. Запомните его имя.
Утро поднялось над Денезли, как большой костер из отсыревшего камыша. Дым стоял над садами, и вода залегла на улицах и во дворах.
В тяжелом запахе гари глухо звучал человеческий голос.
Анна-Мамед сидел на плоской крыше отцовского дома и грел у маленького костра свой мокрый халат. Над Денезли перекликались люди.
Беспокойный куриный вопль и блеяние овец в окруженных водой хлевах поднимались то тут, то там. Иногда по большой улице пробегала бездомная лошадь или, громко и страшно лая, проплывал голодный пес.
Анна-Мамед спустился во двор, круглой лепешкой выглядывающий из воды. На сухом островке двора столпились куры, кошки, псы и десяток взъерошенных крыс. Крысы пискнули, но не сдвинулись с места, когда Анна-Мамед прошел, задевая их сапогами. Он хотел было выбраться на холмы за аулсоветом, туда, откуда шел говор людей и запах пищи, но не знал, как пройти водяные разливы.
Проникая сквозь облака и дым, солнце окутывало поду, и она казалась глубже и тяжелее.
Вдалеке, на холмах, перекликались люди, а дома были пусты. Анна-Мамед, крикнул раз-другой, потом сел, и скрестил ноги и запел долгую песню, в которой без слов хотел рассказать все, что мучило его упрямое сердце.
Он сидел и пел и, не видя, смотрел на землю и воду, на крыс и кур. Он видел, что куры суетливо хлопочут возле чего-то и толкаются и ворчат, пожирая какую-то пишу. Ом видел — копошатся черви в траве. Он видел — черви расползаются по растениям и поедают листочки.
А мысль была далеко. Он думал о разрушенном доме отца, о пожаре, о срезанных ночью деревьях, о кулаках, о том, что многое нужно будет начинать сначала и что молодым ребятам настало время работать, каждому в десять рук. Он думал, и вот, законченная, отхлынула мысль, и на ее место ввалилась другая — черви, черви живы, черви что-то едят, не туту, нет, другое.
И он подполз, как зверь, к траве, усеянной червями, и уже не глазами, а мыслью увидел и понял, что черви едят одуванчик. Подумав, что он ошибся, Анна-Мамед даже протер глаза.
Да, шелковичные черви, выброшенные из дома на двор во время ночного погрома, не умерли, а спокойно грызли листья одуванчиков, будто всегда их ели наравне с листом шелковицы — туты.
Анна-Мамед приник к земле.
Никаких сомнений не было — черви деловито пожирали одуванчики.
В голове Мамеда все завертелось.
Никто даже из самых мудрых стариков не знал, что червь питается чем-либо, кроме туты, и она почиталась единственной кормилицей его. Никто никогда не видел, чтобы червь поедал другой лист. Никто не поверит, если просто сказать об этом, а потому следует показать событие людям во всей его полноте и важности и сделать его оружием борьбы против кулаческих попыток уничтожить деревья туты и этим погубить разведение червя, разрушить рождение первых шелковичных колхозов.
Анна-Мамед любил, чтобы вещи и события служили новую службу, и сейчас в уме его родились планы, как и что надо сделать. Ах, сколько чудесных планов возникло тут у него сразу!
«Кулаки, — думал он, — будут кричать, что дело с одуванчиком — колдовство, а бедняки в душе своей скажут, что и вправду непобедимы большевики, на помощь которым приходит даже сама природа».
Сам Анна-Мамед не думал о научном смысле открытого случая. Он был только доволен, что открыл его он, Анна-Мамед, а не кто-либо другой из враждебного лагеря, и что теперь он вправе использовать случай, как нужно, в любом применении. Он полз по земле, наблюдая червей, и пел, и кричал, и смеялся.
Лодка, которая пришла за ним, долго не подходила к островку двора, и Фатьма говорила шопотом:
— Смотрите, Мамед сошел с ума. Вы слышите? Надо его связать веревками. Он поет и смеется. Вы слышите?
К приезду в Денезли комиссии для расследования событий обнаружилось множество мнений относительно того, как дальше быть. Одни стояли за то, чтобы немедля просить помощи центра в снижении налога; другие предлагали прежде всего распустить колхоз, так как, говорили они, год будет трудный, а в тяжелые дни даже пес уходит из дома и живет в одиночестве; третьи намерены были бросить все и уйти навсегда в город рабочими. Был собран с утра шумный митинг.
Еще не прибыла комиссия, а у трибуны уже шли яростные споры. Старики ссылались на божий гнев и пытались найти оправдание кулакам. Кулацкие подголоски трусливо отмалчивались, а молодежь воинственно грозилась будущим, но конкретных планов и сама не имела.
Часов в десять утра пришел Анна-Мамед. Он взошел на трибуну, и толпа смолкла, увидев его изможденную фигуру. Многие думали, что он станет просить за отца, или выскажет слова сожаления о происшедшем, или, наконец, обратится к собранию за милостыней. Но он начал свою речь так, как если бы ничего не произошло и будто люди собрались для решения трудных, но спокойных вопросов, как некогда собирались у мечети говорить о премудрости аллаховой и решать философские споры.
Он сказал, что его речь — к старикам, и начал ее с того, что коснулся событий ужасной ночи.
— Наш сосед Беги, старший кулак, так сказал, покидая аул: «Именем пророка проклинаю благополучие Денезли. Проклинаю труд денезлийцев и зову на их головы все беды, какие могут случиться, и говорю: червь погибнет здесь и шелковица перестанет расти и люди будут жить, как дикие звери, пока не кончится срок проклятья».
Уходя, Беги и его люди попортили корни многих деревьев. Пожар погубил другие. Теперь старики говорят, что вот проклятие Беги вступило в силу и что нам грозят нищета и голод. А я говорю: его проклятие ложь, нет Магометов-пророков, карающих нас, есть враги революции. Но если бы и был пророк и если бы проклял он нас, я, Анна-Мамед, вызвал бы его на соревнование и победил бы на ваших глазах.
Кто говорит, что нам нужно, подобно умирающим животным, уйти в свои логова и распустить колхоз? Кто говорит, что мы не можем платить налогов? Кто говорит, что нужно послать деньги святому человеку, чтобы он замолил проклятие?
А я скажу, что мы должны платить государству прежнее, кто же против — заплатит вдвое, и будем жить в колхозе, и жизнь наша улучшится, а кулакам и их людям утроим обложение, чтобы помнили свое зло.
Потом он открыл решето, которое во время произнесения речи держал перед собой, и показал всем, говоря:
— Сказали нам, что червь проклят и жить не будет. Но вот! Не только жив червь, но даже есть новый корм. Найти его легче легкого, и пусть никто не боится, что листа шелковицы не хватит. Не уменьшим, а увеличим выкормку — вот наш ответ пророку.
Он сошел с трибуны и показал, что у него в решете лежат сытые черви и покойно едят листья одуванчика.
— Я поеду в город, — сказал он, — и там выясню, как кормить новым кормом, чтобы было правильно.
На этом можно было бы и закончить нашу историю, если бы она не получила в скором времени своего продолжения в жизни. В прошлом году я был в Денезли. В большой шелководческой артели черви кормились по-новому: в первые возрасты одуванчиком, в старшие — листом туты. Фатьма была техноруком этой новой фабрики коконов, и в ее каморке увидел я кипу газет из разных концов Союза с портретами Анны-Мамеда.
— А где же он сам? — спросил я.
— Не знаю, — сказала Фатьма. — Сердце его стало диким, и он наверно никогда не вернется к нам.
Я пересмотрел газеты и потом, вернувшись в город, расспросил об Анне-Мамеде нескольких человек. Вот что я прочел и услышал о нем:
«То, что червь питается не только листьями шелковицы, но и листьями скорцопера (ковельца, ежевики, сладкого корня), козлобородника и одуванчика, известно давно, — сказал мне как-то инструктор по шелководству. — Кое-где в Китае шелководы кормят червей в первых двух возрастах одуванчиком, а затем до конца выкормки дают лист шелковицы. У нас к использованию суррогатов шелковицы не приступали потому, что у нас еще нет перепроизводства червей и листа шелковицы вполне хватало, но как только мы взялись за выполнение шелковой пятилетки и увеличили планы выкормки, стало ясно, что при наших методах хозяйствования шелковицы, конечно, не хватит и надо подумать о суррогатах. Да ведь в чем беда! Дехканин еще пока человек темный. Если у него дело с одуванчиком не выйдет, он никогда за него не возьмется вновь.
И вот Анну-Мамеда заело: надо ввести суррогаты, одуванчики, говорит. Стал объезжать аулы, держать речи к комсомольцам. «Давайте, говорит, выдвинем наш встречный план. Если, говорит, примерно тысяча деревьев кормила миллион червей, так при подкормке одуванчиком та же тысяча деревьев выдержит полтора и два миллиона червей. Тута, даже при кустиковой культуре, идет в эксплоатацию через два года, а одуванчик — посеял его весной, а уж летом собирай урожай».
Так было организовано с десяток молодежных артелей. Упрямый парень.
— В другой раз, — продолжал рассказчик, — беседовал я с директором шелкосовхоза.
— Дело не только в том, о чем вам инструктор рассказывал, — заметил директор. — Этот Анна-Мамед еще почище дело задумал. Надо вам сказать, что наш тутовый червь не единственный вид шелкопряда. Во-первых, есть еще дикий тутовый шелкопряд, по-видимому предок нашего одомашненного, затем есть тутовый японский шелкопряд «ямамай», он дает шелк, близкий по своим качествам к шелку тутового шелкопряда, известный под названием туссота. Затем есть североамериканский дубовый шелкопряд, индийский и китайский. Ну-с, затем клещевинный и айлантовый.
На юге Испании вырабатывают шелк из кокона дубового шелкопряда, тоже и в Индии и в Северной Америке.
Вот Анна-Мамед, дьяволенок, и задумался над тем, почему бы у нас не попробовать разведение диких дубовых и айлантовых шелкопрядов. Вы представляете, что это значит? У нас на Кавказе тутовых лесов много, а в Восточной Сибири еще поболе. А если случится, что он в нашем климате на воле жить не сможет, почему бы не поставить опыта и сделать его домашним, комнатным? Подсчитали мы с ним, что если только в одной Сибири развести тутового шелкопряда, так шелку от него будет столько, что через пять-шесть лет всяких мануфактурных кризисов перестанем бояться.
Или вот айлантовый шелкопряд. Айлант, как известно, растет у нас как сорная трава, особенно на Кавказе. Дерево это красивое, засухоустойчивое, растет быстро, а, между прочим, ничему не служит. Почему бы им действительно не кормить червей?
Потом товарищ вынул из бумажника газетную вырезку и прочел:
«Украина, Северный Кавказ и Нижняя Волга быстро становятся районами сплошных технических культур. Хлопок, кендыр, джут, рами, клещевина и ряд новых для СССР эфироносов уже вошли в наше хозяйство. Предложение тов. Анны-Мамеда Мамедова, вызов, сделанный им от имени туркменских комсомольцев комсомолу Украины, преследует дальнейшее расширение этого плана.
Тов. Мамедов вызывает нас на соревнование по шелку. Климат Украины вполне подходящ для культуры тутового дерева. Что же касается айлаита, то его просто девать некуда, и таким образом создание украинского шелководства — дело, находящееся полностью в наших руках.
Надо немедленно мобилизовать внимание пионерского и комсомольского актива на политическом и хозяйственном значении вызова-предложения тов. Мамедова. Детские сады, школы, кружки юных натуралистов, вступайте в соревнование!»
А вот кусок доклада профессора на комсомольском активе Полтавского района:
«Что такое шелк? Когда-то он был волокном садоводческих стран, и червь представлял собою, образно говоря, садовую овцу земледельца, живущую на тутовых деревьях. Шелк был когда-то одеждою буржуазных классов и материалом для изделий ненужной торжественной роскоши. Фантазеры мечтали сделать его одеждой трудящихся. Но наш шелк — не только одежда. Мы будем изготовлять из него не только ткани, но применять в воздухоплавании, в мукомольном деле, в хирургии, в научно-исследовательских учреждениях — для изготовления точных измерительных приборов, в рыболовстве — для производства снастей, в электротехнике — для изоляции электропроводов и, наконец, для получения шелкооческов ткани, сгорающей без остатка, что важно в военном деле.
После разводки шелка получаются отбросы: серицитин, клей, соединяющий нити, и куколки. Клей идет для изготовления желатина, употребляемого на фабрикацию фото- и кинопленок, а куколки заключают в себе сорок два — сорок пять процентов масла, которое является прекрасным смазочным и осветительным материалом и служит в Японии для изготовления высокого качества туалетных мыл. По извлечении из куколок масла получается отброс, являющийся прекрасным кормом для скота, птицы и рыбы, а также сильным удобрительным туком.
Таким образом, принимая вызов Туркмении, мы должны иметь в виду одно: что мы можем приступить к шелкостроительству не кустарными способами, еще господствующими на родине тов. Мамедова, а во всеоружии индустриальной техники. Следует прямо начинать с создания шелковопромышленных комбинатов, которые охватят и сельскохозяйственную сторону дела (устройство тутовых и иных плантаций): и выкормку червей, и производство грены, и, наконец, выработку из шелка-сырца тканей и фабрикатов».
Я украинских газет не читал, но вот случайно мне попала в руки стенновка Яндыкского сельсовета, под Астраханью. Вот она:
«Заслушав доклад тов. Ирины о туркменском товарище насчет посадки шелка, принять единогласно и запросить инструкции».
Из резолюции этой понять ничего нельзя, но несомненный факт — шла речь о шелке.
— Этот Мамедов завернул громадное дело, а? — спросил второй из трех присутствующих.
— Дело горячее, — сказал рассказчик, читавший стенновку.
— Я, по-видимому, один ничего не знаю об этом Мамедове. Впрочем, простительно, я не шелковод, — сказал третий из нас.
Да тут, знаете, дело совсем не спецовское: вопрос поставлен политически. Вопрос поставлен отнюдь не в спецовском плане. Сельские комсомольцы Туркмении пробуют себя на шелке, как заявил Мамедов. Каждая сельская школа организует шелководческую артель, каждый пионерский отряд — свою. Индивидуальное соревнование между комсомольцами и пионерами: кто больше посадит тутовых деревьев, кто больше червей выкормит, кто больше сдаст осевшие в быту очесы и сырец. Но Мамедов, хоть и здорово поставил вопрос, но как типичный сельчанин, а украинцы, приняв его вызов, отвечают опытными индустриалами.
Сибиряки примкнут к соревнованию, по-видимому как экспериментаторы, как опытники. Тута у них не растет, а с дубовым шелкопрядом сроду у нас работа не велась.
— Вы куда теперь едете?
— На Кавказ. Там, говорят, очень здорово взялись. Обидно показалось, что из туркменской глухомани им, старым шелководам, вызов. Очень, говорят, здорово взялись.
Недели три тому назад я такую вот штуку от одного человечка подслушал:
— Когда Ермак вдруг свернул на юг, стремясь по линии сегодняшнего Турксиба, песками, проникнуть в Среднюю Азию, не за шелком ли шел он?
А был тогда шелк, как золото, ценен и добывался, как слыхать было, с деревьев. И про ту хитрость на Руси никто не знал ни пуха. И может быть, вспомнивши Ермака, царь Петр в свое время строго повелел повсеместно сеять шелковицу, и посеяли ее гибельное количество по-за Астраханью, в калмыцких степях, а при царице Екатерине, которая во всем, где способна была, подражала Петру, стали высаживать туту в Новороссийском крае и Украине.
В прежнее время в Москве, в Покровской общине сестер милосердия, долго кормили червей для интереса и оригинальности, и в Москве с тех пор остались шелковичные деревья. Нежинский садовод Ансютин еще в 1896 году развел у себя туту, и она у него не страдает от морозов и прижилась. В Томске профессор Кащенко в зиму чрезвычайно суровую сохранил туту и даже червей потом ею выкормил. В ЦЧО, вокруг Воронежа, шелковица известна во всех районах, а на Одесщине в свое время ловко выкармливали червей.
Да вот все так. Там идет, тут валится, там откормили, здесь прогадали. А вот пришел человек, взял всех за хвост: «Тяните, говорит, а то хвост оторву». И потянут! Наши ребята в сердцах взяли да свой отдельный от нас, стариков, себе будто колхоз молодой устроили. Тута у нас издавна растет. Все деревья за собой записали, будто, значит, мобилизация, — всем нам объявили запрет, чтоб мы до их туты даже пальцем не касались, и давай червей кормить. Выписали им: червяка зеленого да страшного. Силач, говорят, шелк выплевывать.
— Да и видать, что силач: не по своему росту жрет. Прямо не хуже мыши.
Имя Анны-Мамеда и слух о его вызове обежали десятки газет от Одессы до Владивостока, и начинало казаться, что этот хромой подозрительный парень подобен вихрю, проходящему по стране, и ни степи, ни пространства не существенны для него.
Впрочем, очень возможно, что Анны-Мамеда, такого, каким я описал его, не было вовсе. Я видел выборы рабочих из среды лучших колхозников, тушил пожары в аулах, пересчитывал срубленные кулаками деревья туты и сторожил у костра вместе с ребятами судьбу завтрашнего дня от внезапных кулацких ударов. И потом, вернувшись к себе, — закончил рассказчик, — я надумал этот рассказ, как если бы все происшедшее в нем случилось на моих глазах с самого начала и до конца.
1931