Суровая природа Армении скупа на краски. Пейзаж с жестокою силой скручен из горных кряжей, чаще всего оголенных, как древние руины. Даже столица страны Ереван кажется вырубленной из скал. Сады почти не бросаются в глаза, хотя их много. Они прячутся в пазухах гор, в тени ущелий. Пожалуй, только в одном Лори нарушается сдержанный стиль армянской природы — горные леса с дерзким вдохновением превращают строгие линии ландшафтов в гульбище цветов, красок и ароматов, убеждая, что и горы могут быть нежными, ласковыми. Но даже в красках Лори есть что-то строгое, мудрое, проникнутое такою мощью, которая и нежности сообщает воинственные черты.
В горах Лори, на скалах, у подножья которых сварливый Дебет день и ночь мешает волну с каменьями, есть маленькая деревня Агви — имя официальное, в обычной же жизни деревню зовут: «там, где Ануш Унанян». Мне кажется, скоро победит второе имя и деревня будет переименована во славу женщины, являющейся живой гордостью Армении.
Мы долго искали Агви и едва не оказались вдали от нее.
Целью своих исканий мы называли тот колхоз, где работает больше всего фронтовиков. Таких колхозов десятки. На станции Санаин нас окружили такими рассказами о передовиках и героях, что стало вдруг непонятно, куда же собственно ехать. Колхозники, в свое время эвакуированные с Украины и теперь возвращающиеся домой с годовым запасом провианта, божились, что нет лучшего колхоза, чем «1-е Мая». Дежурный по станции, пожимая плечами в знак крайнего своего удивления нашему невежеству, совал нам газету, где было написано, что тринадцатилетний Рачик Чабонян внес в фонд обороны восемь тысяч рублей, заработанных им в колхозе. Рассказывали о каком-то замечательном безногом дояре, он же знаменитый пулеметчик в сражениях за Моздок, знакомили с братом известного снайпера. И вдруг кто-то произнес: «Унанян!» — и все сразу отхлынуло, притихло и подчинилось силе этого слова, прозвучавшего, как заклинание в сказке. Точно оно — это имя — было заведомо лучше и сильнее всех остальных, ранее названных, и с ним ничто не могло соперничать и соревноваться.
Дежурный по станции сказал голосом судьи, выносящего приговор:
— Вы люди приезжие, вам нельзя в одном месте сад смотреть, а в другом табак. Вам одно место надо, чтоб как кулак было, чтобы там всё. Верно говорю? Конечно, верно. Я сам знаю. Поезжайте к Ануш.
— Недалеко? — спросили мы.
— Туда далеко, зато оттуда совсем близко, — стал объяснять он, показывая нам рукой, что две версты вверх, в гору, значительно длиннее двух верст под гору, и этим несложным примером прекрасно иллюстрируя сложнейшую теорию относительности, как она в тот момент представлялась ему.
В тот же день мы добрались до Агви. Осенние леса вокруг деревни светились желтыми пятнами, точно увешанные обрывками солнца. Перекликаясь с лесом, ярко и четко горела черепичная чешуя крыш. Селение было не похоже на горное.
Спрашивать об Ануш? Но глупо вопрошать о море, стоя на его берегу. Мы должны были, конечно, узнать ее без расспросов. Мы уже в пути узнали, что ей семьдесят пять лет, что она и до сих пор красавица, а нрав у нее суровый и властный, к тому же она старшая в роде, членов которого здесь наберется до сотни.
Мы знали, что у нее внуков больше, чем кур, и что невестки боятся ее как огня, и что она отдала фронту десять сыновей и пять внуков, не говоря о родственниках более отдаленных.
Мы уже знали, что она стахановка и властвует, как самодержец, на колхозной сыроварне и что сам председатель колхоза величает ее колхозной совестью.
Слишком много примет для одного человека. Будто в деревне была одна тропа — и та к Ануш.
Встречные, не ожидая наших вопросов, махали нам рукой — дальше, мол! Ребята, толпой опережая нас, сзывали истошным криком всех собак округи, и собаки тоже бежали вперед, рассчитывая, очевидно, заняться нами именно у дома Ануш, на ее глазах.
И вот она. Не расспрашивая, кто мы и откуда, она пригласила нас в дом повелительным жестом. Не знаю, каким был бы у нас разговор во дворе, на нейтральной почве, но в ее доме мы оказались прикрепленными к обеденному столу. Она знакомила нас с собой, уставляя скатерть тарелками с острым овечьим сыром, яичницей, маслом, сушеными фруктами, медом, домашними печеньями из поджаренной муки и еще какими-то другими, не известными нам, но соблазнительно вкусными вещами собственного приготовления, и рассказывала о сыновьях и внуках, о колхозных делах, о войне. Все это было ее жизнью.
Она не стеснялась вводить нас в семейные подробности, как не стыдится хозяин, что у него не все деревья в саду одинаково рослы или одинаково плодовиты. Мы ели сладости и ощупывали шерстяные носки, связанные для фронта, не успевая следить за хозяйкой, которая величественно скользила по дому, то отдавая какие-то распоряжения, то выслушивая доклады младших, то, наконец, повествуя нам о течении ее жизни с быстро мелькающими спицами в сухих, тонких, еще и до сих пор женственно-красивых руках.
Зовут ее Ануш, так же как и героиню распеваемой народом поэмы Ованеса Туманяна того же названия. Эта поэтическая одноименность ее как бы переросла в духовную. Все поэтично, все живо, былинно в огненной старухе Ануш Унанян. Она говорит необычайно красиво, слова ее так пластически лепятся, так выразительно оркестрируются в предложения, что недостает какой-то ничтожной мелочи для того, чтобы мы начали понимать ее, не зная собственно языка.
Мы заводим речь о сыновьях, что на фронте, и сразу начинается урок географии: Запорожье, Фастов, Великие Луки, Керченский пролив, Карелия. Так как географической карты нет и никто в доме не может представить, как далеки друг от друга эти места, невольно создается впечатление, что они по соседству и что, значит, сыновья, разбросанные по разным фронтам, конечно часто встречаются.
— Я Амбарцуму кое-что послала, — говорит Ануш о старшем сыне. — Он, если надо, уступит часть Аветику или другим.
Подполковник Амбарцум Унанян, сражавшийся за Новороссийск и Тамань, должно быть не раз улыбался, получая на правах старшего сына объемистые посылки для всего мужского поколения Унанянов, рассеянного от Карелии до Черного моря. Впрочем, в его ответных письмах, утверждает мать, нет точных указаний, встречается ли он с братьями.
— Может, военная тайна, кто знает, — заключает она спокойно.
Да и что можно написать матери о протяженности наших фронтов? Трудно объяснить ей, ни разу не покидавшей гор, расстояние от Черноморья до Балтики. Впрочем, это не совсем верно, что она не покидала гор. Уже в дни войны она спускалась к Санаину, на железнодорожную станцию, — проводить на фронт сразу четырех сыновей.
С высокой горы станция была еле видна. Ануш остановилась на крутом повороте тропы.
— Дети, смотрите, как мы высоко живем. Кто живет так высоко, как мы, не должен пасть низко. Запомните.
Это было ее напутствием и наказом.
Приведя сыновей на станцию и усадив их в вагоны, она дала невесткам поплакать. Жены должны плакать, она сама плакала в свое время, а теперь ее дело за все отвечать, всем управлять, все предвидеть и всех вести. Она стояла спокойно, смотрела, как невестки хорошо провожают мужей, и вдруг сдала, ослабела душой. Вот сейчас улетят в дальний путь ее четыре сокола, а она, их мать, останется дома, в тепле и уюте родного жилища, вдали от них Она разыскала начальника эшелона и объяснила ему, что ей непременно следует ехать с сыновьями.
— Кто пищу будет готовить им? — говорила она. — Кто станет им белье стирать? Кто раны перевяжет? Это женское дело, мое дело. Я — мать.
Начальник показал ей кухни, поваров, прачечную, санитаров. Он успокоил ее, сказал, что сыновья не останутся без ухода. Оставался последний аргумент.
Она сказала:
— За детьми, сколько бы им лет ни было, глаз нужен.
И в этом отношении успокоили ее. И тогда она понемногу пришла в себя, вернула себе ту величавость, ту гордую суровость, которыми славилась много лет, и проводила сыновей, как старший воин семьи.
С тех пор она уже не спускалась на станцию, потому что попрощаться, она говорит, и дома можно.
— Чем короче слеза, тем легче путь. Этим вот, молодым, им только дай случай поплакать, — кивает она в сторону невесток. — А мне нельзя.
— Все же вам не легко, — сказал мой товарищ.
— Да, совсем не легко, — достойно согласилась она. — Ну, а Сталину легко? У меня только пятнадцать душ там, а у него?..
Потом развернули на столе письма с фронтов. Тут уже, с безмолвного разрешения, стол был окружен всем населением дома. Письма — это было общее добро, общая радость. Каждый сел на свое место, как равный.
— Фастов, — сказал один из внучат, ткнув рукой в верхнее письмо. Они уже угадывали письма по одному внешнему виду их, потому что, наверно, не раз мысленно путешествовали по всем местам отцовских подвигов.
А у Ануш Унанян воюют десять сыновей да пять внуков, восемнадцать внуков и невесток трудятся в колхозе, а десятка полтора малышей еще подрастают дома.
Теперь, в час чтения писем, все как бы обрели в ее глазах права гражданства, и она говорит, оглядывая бронзовые лица и вихрастые головы:
— У меня ничего народ, крепкий, веселый, такие у меня всегда были.
Подполковник Амбарцум Унанян — на Северном Кавказе. Возможно, что в тот час, когда мы вспоминаем его, он дерется за Керчь, за Крым.
Второй после него, Элесбар, сидел сейчас с нами. Он был в отпуску после ранения. Но поскольку он был уже дома, слова ему не давали.
Третий, Хорен, — где-то на севере. Письма не дают точных указаний, но мы объяснили, что если даже он в Мурманске, так и то не особенно страшно, — в Мурманске не холоднее, чем в горах Лори.
Ашот, четвертый, сражался в Сталинграде, был там ранен, но не покинул строя.
— У нас кровь густая, как мед, сразу останавливается, — гордо говорит Ануш. — Сурен был ранен четыре раза в одном бою, и то ничего.
Сурен воевал на Западном фронте, Константин и Арутюн — на одном из Украинских, Артуш — в Карелии, Левон — та Смоленщине, Аветик — не совсем ясно, где именно, во всяком случае не южнее Гомеля.
Три сына дочери Тамары — Аршалуйс, Асрибек и Саркис — учились в школе младших лейтенантов и уже бывали в боях, а два сына дочери Ханум — Аветик и Вагенак — моряки.
Ануш улыбается, почти смеется. За письмами она не самая старшая, а самая пожилая.
Пишут: «Плаваем по морю». Смех и грех. Как это можно воевать, плавая?
— Пробуем объяснить, что такое море, но в горах воды мало, речка мелка, камениста, — образ моря лишен здесь реальности.
— Летчиков у нас ни одного нет, — говорит Ануш. — А все мои мальчики, и Тамары и Ханум, все они как орлы, и глаза у них хорошие, и сила есть! Ну, вот этой зимой еще один внук на очереди. Обязательно, сказала я, чтоб летал. Вернется, расскажет, как там в небе. Из нашего Агви никто вверху не бывал, все по земле ходили, — первый должен быть мой.
И такая простая и гордая сила чувствуется в ее словах, что мы невольно заглядываемся на нее. Без семьи Унанянов не мыслит она своей родины. Родина начинается здесь, в доме, у колыбели внуков, поднимается до колхоза, а от него еще выше и дальше — до полков, дивизий и армий на всем пространстве фронтов. Если летают другие, могут и Унаняны. Если другие свершают подвиги, грех не совершить Унанянам. Она не хочет быть худшей ни в колхозе, ни в республике, ни в Союзе. Уж если вышли за околицу родного села, держитесь не хуже, чем дома, — таков ее простой и мудрый закон.
— Кто своего дома не любит, тот всюду чужой, — говорит она. — Наш дом всегда крепко стоял. В день моей свадьбы построили его, сорок восемь лет тому назад. Здесь все дети родились. Здесь покойный муж мой, Мовсес, наших молодых большевиков при царской власти прятал. Здесь, в этом доме, мы и немцев в 1918 году видели. Кто их раз видел, никогда не забудет… Я на них давно зло имею и всегда сыновьям пишу: бейте, сколько возможно, никогда не жалейте. Если немец сам себя не жалеет — к нам полез, зачем мы его будем жалеть? И я правду говорю. Кто у себя дома не сидит, по чужим местам шляется, на чужое зарится, у того совести нету. Шакал и шакал. Я так и пишу, и мои все слушаются.
Ануш испытующе оглядывает стол, над которым свисают добродушные и лукавые мордочки детишек. Они тотчас рассеиваются по сторонам, как букет по ветру. Очевидно, час писем прошел. Пора за дело!
1944