Авдотья Ильинична удалилась, обещаясь скоро прийти.

Счастливый Ваня, оставшись один на один с бабушкою, не замедлил посвятить её в тайну своего сердца, но бабушка слушала как-то рассеянно.

— Вот ужо я отпрошусь и тебя, родная, сведу к батюшке… увидишь моё счастье…

— Какое там счастье: связаться с поповной без алтына денег, да роднища, вишь… робятищи… Не такая тебе нужна жена… А чтоб поддержка через родню её была… Чтобы по рангу твоему, из своей братьи, вокруг государыни… Чего морду воротить от Авдотьи Ильиничны?.. Случайный человек… приветливая, умная, разумная, учтивая… Поддержка прямая, крепка надёжа…

— Я и сам, даст Бог, эту надёжу в себе сыщу… службою дорогу найду к милостям, не хуже других…

— Конечно, коли сам не будешь хорош, Ванечка, никто тебя не поддержит, спору нет… Да при поддержке и твой талан да сноровистость приметят; а без замолвки доброго слова, хоть семи пядей будь — не больно-то оценят… Я человек старый… всего навидалась… могу дать тебе один добрый совет… ведь ты у меня один… Стало, то пойми, что добра желаючи, тебе говорю — не погуби себя… неразумьем!.. Благо любят тебя здесь… Авдотья Ильинична баила, что души в тебе не слышит… Смотрит как на родного уж… и должен ты, это самое, на ус намотать… Не искать по задворкам, коли счастье на завалине сидит да тебя ждёт.

— Нет, бабушка, то не счастье, что приголубить задумали, когда съесть, чего доброго, не удалось — сам зубы показал да нос наклеил бездельным помыкателям… Теперь лебезить вздумали, как в них не нуждаются. А то счастье, родная, где душа — не расчёты и сердце отозвалось сердцу… как у нас с Дашей. Менять Дашу на приязнь Ильиничны и племянницы её — плохой расчёт, хоша бы и сердце не говорило другого… А тут не властен я забыть Дашу… Не корю Авдотьюшку — приглядная девушка, невеста хоть куда, только… не нам.

— И нам будет с руки, коли дурить перестанешь да взглянешь на дело разумно и толково: самохвальства не забираючи да своё досужество не представляючи. Ильиничну, коли теперь и впрямь благоволить к тебе стала, раздражать не рука; а ковать железо, пока горячо, — самая осторожность напредки требует. Времена переходчивы. Раз сошло ладно твоё невежество — что коня отпряг у княгини там какой-то — да, правду сказать, и самому батюшке показалось впрямь твоё дело правое… и слава Создателю!.. Только ведай, Иван, недаром пословица искон ведётся: близ царя — близ смерти! И угодить подлинно будешь стараться, да не покажется — и прогнали за посмех…

— Не та пора, бабушка! Не такие люди и порядки не те, да и сам государь невинного не обидит упрёком, не только взыскивать не станет за небывалую вину. Сам себя знаешь. К службе усердствуешь. Знаем стал повыше Ильиничны кому — так её гнева не боюсь… А буде мстить станет, по своенравию, что не сделаю, как ей хочется, — даст Бог милости, отделаемся. Только душу свою за какую ни на есть честь не продам. Сердце неволить не хочу… Даша — сказал — моя и будет моей!.. А хороших, пригожих, богатых, тороватых, родовитых и сановитых Ваньке Балакиреву не надо… Без их проживём с одной Дашей.

— Не ершись так, молоденек ещё, Ванюшка! — едва сдерживая гнев, высказала Лукерья Демьяновна уже с пылающим лицом. Взорвали её последние слова Вани, что Даша будет его во что бы то ни стало. «А я-то что? а слова-то мои внуку, наказы-то, во что же он вменяет?» — представилось жёлчному самолюбию старухи, и — поставить на своём было её первое решение.

Ваня ничего не ответил, высказавшись вполне и понимая, что коса находит на камень и что бабушка на первых же порах попала в сети Ильиничны. А Лукерья Демьяновна при упорстве своём не способна была ни к какой уступке. Вспышка бабушки Ваню сразу отрезвила и указала ему единственную тропку для удержания своего права — уклончивость. Он уже стал винить себя, что слишком прямо высказал своё непременное решение: взять Дашу. Но через минуту пришло ему на ум, что сделать иначе, как он поступил, не задумываясь, и нельзя было, сколько ни думай. Самая горячка его в настоящем деле даже была частию выгодна. Как ни была разгневана упорная старуха Балакирева, но по пылу внука поняла, что сразу с ним ничего не сделаешь, а можно провести свой план в несколько приёмов, напирая все на одно и стоя на своём. Приняв такое решение, она понизила тон и милостиво наведалась у внука, когда он будет свободен?

— Трудно сказать, бабушка… могут и теперь же куда-нибудь протурить.

Действительно, в притворённую дверь кельи Ваниной тихонько постучали, вызывая его.

Он встал с места и, отворив второпях дверь широко, чуть не ударил Дуню, племянницу Авдотьи Ильиничны.

Дуня несла закуску для гостьи. К счастью её, она подошла к двери Ваниной кельи тогда уже, когда хозяин и гостья молчали, подавленные предшествующим объяснением. Значение бабушки для внука, смущённого и робкого, Дуня поняла довольно осязательно, и надежда с её помощью устроить судьбу свою с Ваней мелькнула в мыслях девушки.

— Вас зовут, — сказала она робко предмету своей развивающейся сильно привязанности.

— Ты, бабушка, посидишь у меня ещё? — застёгивая кафтан и поправляя тупей[117] перед зеркальцем, спросил Ваня.

— Подожду тебя… Может, как воротишься, пустят тебя меня проводить… увидишь, где остановились мы… Я ведь матку привезла сюда.

— Балакирев! — раздался снизу голос недавно ещё пожалованного в гофмейстеры гофкурьера Димитрия Андреевича Шепелева[118].

Ваня поспешил сбежать по лестнице вниз.

— Зовут к государыне.

Её величество сидела в своём покоевом канифасном[119] бостроге да в юбке и раскидывала карты на три кучки.

Ваня стал у порога и поклонился. Анисья Кирилловна Толстая, сидя подле государыни, отдала приказание:

— Подойди поближе и не перепутай, что я тебе буду говорить: прежде съезди к княгине Настасье Петровне, наведайся о здоровье да скажи, чтобы завтра не жаловала, государыня занята будет; и послезавтра тоже нельзя будет её принять. Потом съезди к Варваре Михайловне, попроси на образец выкройку крылышек старшей княжны Марьи. А это, — подавая цидулу, сложенную уголком, сказала она вполголоса, — отвези камер-юнкеру на Городской остров и отдай в собственные руки, да ответ его привези ты же!

— Слушаю-с! — ответил Иван и, отвесив поклон государыне, смотревшей на карты, прошёл к коридору, где висел его плащ.

В плаще и шляпе прошёл Ваня через переднюю и уже взялся за дверную ручку, как Лакоста, ожидавший, должно быть, выхода его, пробормотал на ухо своим металлическим голосом:

— Ппи-ри-кись Иль-ги-нис-шни…

Крепкое пожатие руки и взгляд полного доверия были ответом со стороны Вани на бесполезное, как мы уже знаем, но доказывающее приязнь предостережение шута.

Княгиня Настасья Петровна жила попеременно то в доме у Литейного двора, то на Городском острове, в конце Большой Дворянской. Где застать её вернее каждое утро, было загадкою. Ваня решил всего удобнее ехать на рябике и сперва завернуть в Невку, к Дворянской, а буде там нет, можно было уже и к Литейному двору, недалеко отклоняясь.

Садясь в рябик, сказал Ваня, как ехать, старшему гребцу Антипу.

— Нет, государь Иван Алексеич, коли к Монцу нужно ещё, так наведаемся вперёд к Литейному, а на Городской остров успеем скорее и никого не проглядим с Невы. А коли на Городской попрежь, может, княгиня уедет, и мы не захватим её… Тогда — гонка тебе, потому что коли с отказом посылают, никак не желается, чтоб очи показывала… И коли без приказу, греховным делом, по першпекту скатаем, можешь оправдание принести: к ей, мол, к первой поехали, да не застали уж.

— Ну, ладно, коли так…

Выехали на Неву и плывут серединой. Вот поравнялись с Троицкою пристанью; вот впереди магазейн, где на часах Ваню поймал царь на купанье; вот хоромы министерские и канцелярские на повороте в Невку, на Городском острову. А на Московской стороне, за Летним садом, впала в Неву Фонтанная речка; за ней дворцовый запасный дом с амбарами и погребами и новая слободка из постоялых домов до прорываемого наискось к Литейному дому канала. А за ним к ряду и полукаменные хоромцы княгини-шутихи; низ на новый манер — каменный; фундамент как следует, а деревянный верх с красными и волоковыми окошечками — к крыльцу и на реку. И драниц[120], видно, не хватило и у сиятельной на всю кровельку; гонтин[121] наколотила с надворья. Крыльцо с Невы-реки, а сбоку, на двор — въезд, что в помойную яму. Обиталище сиятельной скопидомки внутри было тоже смесью новых излюбленных старинных московских порядков. Впрочем, так бывало и у всех столбовых бар петровского времени, придерживающихся старинки. Сама княгиня Настасья Петровна от привычек детства, разумеется, отстать не могла. А в числе этих разлюбезных привычек едва ли не главным было ежедневное выслушиванье всевозможных басен, с утра до вечера. Княгиня босиком, в душегрее и юбке валялась на пуховике и слушала, покатываясь со смеху, складные неприличности, которые привычные повествовательницы барабанили ей усердно, с полным сознанием своей службы. Доклад о приезде царицына посланца не остановил заведённой машины сального острословия. Напротив, в присутствии молодого человека незастенчивые острословки, желая отличиться своею досужливостью, наперебой забарабанили в три голоса:

— У попа у Евтея, у великого книгочея, попадья была добренька… Проси прямо у ей смело, кому хошь отказывать она не умела. Про такое её художество да про попово убожество воевода новый Скорохват услышал и на крыльцо скореича вышел… Тройку велел наспех запрячь… Приехал и повёл с попадьёй речь… Ты еси жена доброзрачна и толковата… у нас всем можешь быть удоволена досыта…

Балакирев, видя, что княгиня как бы его не замечает, не долго думая, громче горластой пересказчицы, потеряв терпение, закричал:

— Государыня меня прислала твоему сиятельству, княгиня, доложить, чтобы не изволила к её величеству быть… Покуда приказ новой не сошлётся и до слуха честности вашей не доведётся…

— Ай да молодец! — крикнула княгиня, невольно увлечённая тем, что царицын приказ был произнесён так складно. — Ты, голубчик, как слышим теперь, сам краснобай не последний… не обессудь, потешь хоть единой побасеночкой!.. Смерть люблю складное слушать… Присядь-ко… присядь хотя на малость…

— Приказ передавши, ни момента не велено мотчать без дела, — отрезал Балакирев.

— Что, голубчик, за дела такие у вас? Не верю, чтобы человеку нельзя было кружечки хоша испить прохладительного… Что кушать изволишь обычно?

— Квас, а не то воду!

— А окромя что… жажда коли велика?

— Ничего.

— Медок, к примеру сказать, ну… как не пить?.. Конечно, на досуге… не правда ль, Егор Михалыч?

— Правда, ваше сиятельство: как не пить меду!.. Он ломается только… Пьёт, воистину пьёт…

Балакирев хотел было прикрикнуть на отвечающего за него так развязно, но говоривший уже стоял перед ним и жал дружески руку, спрашивая:

— Не узнал, видно?

— Столетов, кажись! — не вдруг признавший было его в пышном наряде, ответил Балакирев, недоверчиво пожимая плечами.

Действительно, не заговори Столетов — в парчовом кафтане, алонжевом высоком парике, в ботфортах и бархатном камзоле, расшитом золотом, — ни за что не признал бы Ваня секретаря Монса, начавшего с ним знакомство чуть не дракою, а теперь обращавшегося дружески.

— Знакомы, видно? — спросила княгиня Настасья Петровна.

— Ещё бы… Кто же меня не знает? — не без ухарства проговорил расфранчённый секретарь Вилима Ивановича и прибавил, благосклонно показывая на царицына посланного: — Юрок-от царицын, нашенский же.

— Э-э, любезный, так это ты-то и есть, что сыграл со мною шутку отменную… коня-то отпряг? — не без ехидства, но доброжелательно проговорила княгиня Настасья.

— Я и есть, ваше сиятельство!

— Должен же за провинность свою выпить непременно горяченького… без того не прощу… Все корить буду, пока жива.

— Как угодно милости твоей, княгиня… а я ни горяченького, ни холодненького пить не могу, потому что послан наспех к барину его милости! — указал Ваня на Столетова, покрасневшего от неудовольствия, что признали в нём слугу Монса.

— Зачем так? — вздумал было разузнать Егор Михайлович Столетов, но, вероятно, скоро спохватился, вспомнив столкновение с Балакиревым и его неспособность уступать.

Припоминание заставило не только понизить голос в конце вопроса, но и боязливо поглядеть на Ваню, в ожидании от него, чего доброго, нового комплимента, который сшиб бы напускное Егорово высокомерие. К счастью, слуга царицын промолчал и только добрым взглядом, брошенным на Столетова, постарался успокоить замеченное им смущение.

Егор был доволен и не выпущенную ещё из своих рук руку Вани пожал совершенно дружески. Он был умён и понял неловкость своего вопроса, а в словах Вани намёк: раз Балакирев послан к Монсу, то и ему следует сократить своё пребывание в доме княгини. Если Иван проговорится, что секретаря его видел у княгини Настасьи Петровны, что скажет Вилим Иванович? Неизбежный вопрос: зачем? — может быть больше чем опасен Егору; особенно теперь, когда Монсовы родные предостерегают патрона, нашёптывают ему. Эта мысль заставила изворотливый ум Егора Столетова тотчас решиться ехать с Балакиревым самому и немедля.

Выполняя повеление княгини, между тем уже несут к Ване вино на подносе. Балакирев не берет.

Княгиня настаивает и грозит запереть ворота — не выпустить за порог, пока не выпьет. Столетов спешит на выручку нужного ему теперь Вани.

— Княгиня, я за него ответчик. Видите, дрянь… смаку ещё в вине не знает. Ужо коли узнает — сам попросит… Я за него пью… Будь здорова, княгиня Настасья Петровна!

— Не так чествуешь, сударик! — отозвалась одна из рассказчиц побасёнок. — Чтобы её сиятельству, богоданной нашей матушке, век веченской всласть было поесть и попить да послушать нас, недостойных, милостиво.

— То от вас, а нам пожелать того не приходится, — вывернулся Егор.

Балакирев же пробарабанил присказкою:

— Прощенья просим, княгиня, на ласке да на угощенье.

Егор, не желая отставать и в то же время стремясь напомнить о цели своего прибытия к княгине, балагуря, высказал обычную формулу подьячих милостивцам:

— Теперь станем ожидать к себе вашего посещенья, чтобы про дело не было забвенья.

— Будем, будем… сами… А его все же отпустить не хочется… Ты, пожалуй, Егор Михайлыч, иди… а юрка мне оставь…

— Без него не могу, государыня! — ответил за себя и за Балакирева Столетов.

— Так оставайся и ты… покуда выпьет он.

— И ему, княгиня, медлить, сам знаю, нельзя — не удерживайте. В другой раз, коли досужно, он, ваше сиятельство, милостью твоей будет удоволен.

— А все же выпить можно, — настаивала княгиня уже из приличия. В душе она довольна была умеренностью Балакирева, хотя в первую минуту ей было блеснула мысль напоить малого, чтобы подвести его в отместку за шутку с нею.

Вмешательство Столетова сослужило службу и Ване, и княгине, предоставляя почётный выход из возникших затруднений.

Княгиня, делать нечего, произнесла, как бы уступая необходимости:

— Ну, ин быть по-вашему. Только ты, юрок, напредки не отказывайся… Я считать за тобой буду сегодняшнюю чару.

— Прощенья просим, княгиня! — поспешил ответить, делая налево кругом, бравый Ваня, за которым последовал и франт в парчовом кафтане.

Когда они вышли из ворот, Столетов схватил за руку Ваню и торопливо проговорил:

— Стой и слушай! Никому не пикни, что ты видел меня у княгини Настасьи Петровны… коли хочешь быть мне другом! И я, в свою очередь, тебе готов вспомогать во всём, что потребуется… Идёт — так давай руку!

Опуская свою руку в широкую ладонь Столетова, Балакирев, в свою очередь, сказал:

— Готов, но… и ты исполни все, коли я буду иметь в тебе нужду.

— Готов такожде… в чём нужда, говори прямо Егорке: так и так… Что могу — тотчас же сделаю…

— И теперь могу просить?

— Проси.

— Да видишь ли… может, и так пройдёт, повременить могу… а в случае крайности — тогда просить стану… Видишь… коли бы Вилим Иваныч, как обещал, взаправду бы протекцию оказал мне… супротив ворогов.

— Почему не так… Говори, кто у тебя вороги, — я его как следует настрою… Все сделает, что желаешь.

— Давай-то Бог… Я, видишь, девушку одну полюбил… Она — меня тоже. Хотел жениться… Да боюсь, чтобы пакостей каких не наделала Ильинична… Приехала бабушка ко мне. Ильиничне и попадись прежде меня… А та её и настроила, чтобы меня женить на Дуньке, на племяннице её, Ильиничниной… А я, окроме Даши, не хочу ни на ком жениться. А бабушка грозит. Попервоначалу вздумал… Вот бы Вилим Иваныч помог своей милостью: оборониться от Ильиничны?

— Это, братец мой, плёвое дело. Нет ли чего побольше?.. И то сделать можем… А насчёт Ильиничны не беспокойся… Женись на ком желаешь, воли с тебя никто не снимет.

— А бабушка… коли что…

— И бабушке молчать велят… не соваться не в своё дело!

— Да, так нужно бы… чтобы бабушку не прогневить… Крепко люблю я её… Помню её милости к себе и к матери… Ни за что бы не ослушался ни в чём, да Даша-то моя, такая душа, коли бы знал… Не полюбил бы — совсем другое бы было. А коли так случилось, жизнь без Даши — не в жизнь. И навяжись на горе, на беду мою, Дуня с Ильиничной… Дуню ни в чём похаять не могу, да не нужна она мне — понимаешь!.. Не выбирать мне невесты…

— Коли уж выбрал, вестимо… А я так, братец, другого складу… Мне девки все хороши, смазливы да здоровы бы были… К одной я не привязываюсь… ни к чему нашему брату покуда с бабой со своей вожжаться… Мне моя воля дорога: гуляю где и как хочу… А гульнуть не прочь при подачке крупненькой… И без подачек мерзецов всяких аль мерзавиц, вроде хошь княгини Настасьи, опять скажу тебе, справлять нашему брату дела да челобитьицы — не рука. Они — пусто им будь — каждая себе норовит ведь!.. Так что я за дурак буду, коли не сорву на свой пай? Дают, всенепременно дают же везде, где кому надобность в деле довелась… на том свет стоит. Живи же — пока живётся! Иное дело — не знаешь, как и что с тобой может быть? Так пока заискивают — и бери, знай… спуску нечего давать. Ведь не дали бы, коли бы нужды не имели!.. Не будут иметь в тебе нужды — и не посмотрят, не только чтобы давать…

— А что ж тебе за подмогу мне потребуется? — брякнул прямо Ваня откровенному новому другу.

— С тебя — ничего… Так готов всякую подмогу оказать… в своё время пригодишься и мне должен сделать, что попрошу…

— С нашим великим и превеликим удовольствием.

— Так чего же больше. И я готов на все для тебя! Ты нашенский. А свой своему поневоле друг.

— Как же вашенский, коли я послан к твоему Вилиму Иванычу теперя во второй раз всего?

— Да это-то и есть нашенский… Коли от царицы посылают… Потому я своему могу шепнуть и насчёт твоего прошенья об уеме Ильиничны… Коли бы у царя в токарной ты что просил сработать себе на пользу, сказал бы прямо: не могу! Там денщики не наши. Приступить к ним даже не с чего. Один Васька Поспелов ещё туда и сюда. А насчёт Ваньки Орлова, аль Алёшки Татищева, аль там Сашки Румянцева[122] — что теперь с царевичева привоза в гору лезет… и думать не стоит. Стервецы, собаки! Себе одним норовят, а делиться, чтобы все шито да крыто было, не умеют ещё, невежи. Зато попадись который ни есть, и — выведут его, друга сердечного… Вот Алексей Васильич[123] — иная статья. Секретарь у царя, как я, к примеру сказать, у Монса. Я к нему что к себе иду… Так, мол, и так, нужно. Он и сделает все без слова. Он из нашенских совсем. Был из подьячих взят и доступен как есть ко всякому. А с нашим братом нече ему и зубы точить: насквозь видим друг друга. Прямо ему и говоришь: взял я столько-то; тебе даю столько-то! Вот у нас как, начистоту!.. Ничего друг от друга не скрываем… И идёт круговая: друг друга обороняешь, для себя. Поживи с нами — увидишь, что все легко поворотить как желается. Из наших и у князя светлейшего есть делец, Алёша Волков. И к нему идём прямо. А он князю прямо же. Из сенатских Июда Сибилев есть, секретарь; да Анисим Яковлич Щукин — люди как есть хорошие. Так-то мы общими силами и ворочаем! Живу я, к примеру сказать, у Монса в секретарях с поездки в европские штаты, а всю канитель понял спервоначалу же. Уж и теперя сам Вилимушка прямо говорит: так и так. Столько-то даёт, за то-то можно ли взяться? Рассчитаешь, сколько придёт на братию в разделе, и решишь, можно ли. Вот как у нас!..

От этих разоблачений холодом повеяло на Ваню. Компания, в помощи которой он теперь нуждался, внушала ему неприятные чувства, но, подавив их, Балакирев сделал невольный поворот и двинулся от угла дома княгини к лодке.

— Куда же ты? — спросил поражённый Столетов, не ожидавший внезапного манёвра.

— А к Вилиму-то Иванычу цидула… С тобой день-деньской простоишь этак, за россказнями, — нашёлся Ваня, на душе которого ещё не улеглось неприятное ощущение: страх не страх, а что-то ещё мучительнее и томительнее — бесприютность при сознании собственного бессилия. Боль в сердце и боязнь утраты любимого предмета навсегда и бесповоротно красноречивее, однако, заговорили против неуместной разборчивости средств в эту минуту. А без этого хотелось ногам Вани убежать от бесцеремонного Егора. Он открыл такую перспективу перед глазами честного Балакирева, что тот хватался за голову, пощупывая виски и уши — на месте ли они? Ясно: если такого разбора была заступа, к которой рассчитывал прибегнуть несчастный друг Даши, то и он сам, цепляясь для неё за поддержку мошенников, шёл в ряды их своею доброю волею? Как ни пересиливал себя умный, не по летам сдержанный Ваня, а на лице его выражалось если не отчаяние, то грусть безысходная.

Столетов, шагая сзади Балакирева, до спуска в рябик не видел лицо своего нового друга-протеже, а увидев, не мог удержаться от вопроса:

— то с тобою?

— Ничего, — чуть слышно, пересиливая невольное отвращение, ответил несчастный Ваня.

— Не робей… Нечего так падать духом… — вздумал утешать его Столетов.

Занятый, впрочем, своими расчётами и планами, ветреный секретарь Монса, никогда не задававший себе вопроса, дурно или хорошо им совершённое, а только — выгодно или нет? — никак не мог бы понять подлинных чувств Вани. Тяжёлую грусть нового друга он на первых порах объяснял проще и доступнее, по своему разумению: «Верно, малый что ни на есть набедокурил сдуру да боится, чтобы шашни не открылись… вот и упал духом. Видно, Дуня — Ильиничнина роденька-то — пригрозила жаловаться, что поиграл он с ней неладно… спервоначалу… не спросивши, хочет ли… А насчёт поповны — парень-от ухарь — должно быть, художество настряпал… Да с двоими разом как концы свести и не знает теперь… Вот и приуныл, как разделка близка. Наш, конечно, может рот зажать — хоша бы и не за девок вышло… А малого попугать не мешает маленько. Дай-ко попытать поглубже боязнь-то его…»

И, опустив руку за борт рябика и плещась водою, заговорил Егор, внимательно вглядываясь в лицо Вани и стараясь усмотреть в нём перемену по мере хитрого, как он думал, спроса.

— Так что же Ильинична — царице сегодня хотела жалобу принесть, что ль, на тебя, что племянницу испортил? — надумал он задать первый занозистый вопрос.

— Чего ей жаловаться… Жаловаться ни теперь, ни после, я думаю, не станет она — предлог нужно подыскать для жалобы, — а настроить бабушку рази жаловаться на моё неповиновье?. Да и это далека песня… Мы не скоро дойдём до разлада с бабушкой… — бормотал Ваня не то про себя, не то отвечая Егору, совсем сбитому с толку этими словами.

— Так поп, что ль, нажимает… хочет конец положить твоему вожжанью с дочкой, а тебе не хочется так скоро бросить её? — сказал он, пробуя с другой стороны.

Ваня на этот нелепый вопрос даже не ответил, презрительно отвернувшись в сторону.

Но для Егора этот поворот получил совсем другой смысл, и он в душе поздравил себя с быстрою разгадкою причины горя Балакирева. Довольство собою у Столетова, порочного, но в душе не злого человека, быстро заменилось желанием утешить бедняка, как он думал, убитого горем от страха неминуемой кары.

— Не вешай, одначе, головы! Наш все для тебя сделает, только прямо говори… И торговаться ему с тобою не след, коли… посылает тебя Сама к нему, из рук в руки передавать… Уж коли на меня из-за тебя напустился в первый же раз, значит — ты ему нужен. А нужным людям Вилимка не дурак, чтобы отказывать в первой просьбе… Сам знаешь, какую пакость можешь учинить, — и Столетов захихикал, многозначительно крякнув. Ни кряхтенья этого, ни смысла последних слов Ваня между тем не понимал ещё. Поэтому посмотрел он на Столетова так наивно-глупо, что тот сразу смекнул, что Балакирев слышит это, никак, в первый раз.

Однако царицын камер-лакей ни словом, ни знаком не проявил никакого любопытства и желания узнать больше или получить разъяснение непонятому. Столетов приготовился с охотою удовлетворить то и другое, но напрасно посматривал на Ваню, выжидая от него вопроса. Ему сделалось теперь неловко от принуждённого, как ему показалось, молчания Балакирева, и, судя о других по себе, он забрал себе мгновенно в голову, что молчание царицына лакея ни более ни менее как предательство. От одной мысли об этом страшно стало Егору. А страх ещё более усилился, когда он заглянул в глаза Вани и прочёл в них теперь суровость, если не жестокость.

Тяжёлое предчувствие беды и бессильное отчаяние овладели полностью душою Вани: он знал своеобычливый характер бабушки и неохоту её отменять раз принятое решение и боялся, что Ильинична сумела внушить ей свои планы накрепко. Мрачный, рассеянный взгляд Вани поймал Столетов и так невыгодно для себя истолковал. Этот взгляд заставил, впрочем, трепещущего Егора попробовать умилостивить сладкими обещаниями мнимого предателя:

— Может, ты и не так расслышал мои слова, — начал он, подобострастно глядя на Балакирева и искоса на гребцов, — оттого тебе и не показалось это самое… А ты волком-то не гляди, а рассуди впрямь, что я тебе всякого благополучия желаю и готов за тебя истинно на все идти… а насчёт лиха какого ни на есть ты не сумлевайся… и в помышлении у меня не было… Я…

— Слов не нахожу, Егор Михайлович, тебя возблагодарить за приязнь, — ответил Ваня, тронутый и начинающий снова надеяться, что обстоятельства поправятся благодаря влиянию нового друга. — Я твой услужник по гроб… неизменный. Меня коли поддержишь теперь… Я всюду за тобой: куда ты, туда и я… не раздумывая.

У Егора отлегло от сердца, и он с жаром ударил ещё раз по протянутой в знак дружбы Ваниной руке.

— От тебя, Иван Алексеич, впредь таиться Егорка не в жисть ни станет… вся душа нараспашку… Ты — такожде… — И горячо чмокнул в губы повеселевшего на минуту Балакирева.

Это скрепление дружбы последовало на самой шири Невы, разлившейся на ту пору от недавних дождей. С моря веяло отрадною свежестью. Светлые облачка быстро бежали по небу, открывая лёгкую лазурь. На крепостных часах куранты проиграли десять часов. Оба берега Невки, в которую от дружного взмаха четырех весел стремительно влетел рябик, представляли оживлённую картину труда. Народ рабочий копошился справа на Выборгской, на лесных пристанях и в караване барок, стоявших поодаль. Справа же шла спешная стройка домов в береговой слободке. Из-за береговых строений в прорезе переулка показались и две белые трубы дома камергера Монса.

— Ты, Ваня, меня попрежь спусти… И иди не следом за мной. А к примеру сказать, минуты через полторы, чтобы я мог переодеться к твоему приходу. — Говоря это, Столетов вынул английские часы из кармана парчового камзола. Часы эти, когда Столетов поворачивал их, тяжело опуская на ладонь, рисуясь и играя цепью, обратили на себя жадное внимание гребцов на рябике и не произвели никакого впечатления на Балакирева. Он совершенно машинально спросил нового друга:

— Так ты ещё переодеваться будешь… Да рази ты живёшь… не у Вилима Иваныча?

— То-то и есть, что нет… Тут же, близко, да в своём дому. Войдём ко мне… Я одним моментом кафтан, камзол да исподни переменю… Понимаешь, инаково нельзя.

— Почему не понять?.. Понимаю; да только скорее ты.

— Да ведь сам ещё не вставал… не бойся… не опоздаешь… И помедлить гораздо можешь… и то ничего.

— Ой ли! Так и до Посадской дойти успею, может?

— И то ладно… А там кто у тебя?

— Кое-кто есть, — ответил Ваня, не успев или не сумев скрыть невольного вздоха.

Повеселевшему Столетову этот вздох Вани прояснил многое.

— Эге! — думал теперь секретарь Монса, — да Балакирев, видно, по девчурке вздыхает… А я было, осел, подумал, что парень мироед и шельмовец какой… А он?! Значит, в ем мне клад даётся! Смышлён крепко, а облыжности нече бояться, — во все пустим его… Пусть на свой пай зашибает… нам ещё безопаснее. Нужно у Монса настоять, чтобы в нашенские его. А там все пойдёт по маслу парень — просто золото.

Слова эти, думая вслух, произносил Столетов у себя, живо переодеваясь в обычный свой кафтан и глядя в оконце вдоль улицы, вслед уходившему Ване. Он между тем, поравнявшись с поповским домом, был встречен радостною Дашею, как будто нарочно поджидавшею милого друга в огороде.

— Я на минутку забежал… К Монсу иду… с цидулою.

— Не пущу! — шутливо схватя его за плечо, промолвил, подкравшись, поп Егор.

— Нельзя долго-то… Наспех послан… Вы все… здоровы?

— Ночевали здорово, тебя проводивши. А ты, батюшка, как?

— Я-то? Здоров… Бабушка приехала… — и сам немного замялся.

— Где же она остановилась?.. Ты к нам бы её…

— Коли бы пошла, с моим великим удовольствием… Попрежь познакомиться нужно только… Она маленько своеобычлива, — невольно высказался Ваня. И у него на душе опять стало невесело.

— Что ж, что своеобычлива! — отозвалась попадья, снова теперь уже заискивающая в Ване после микрюковского афронта.

— Известно, человек пожилой надо угождать… Да ты, батюшка Ванюшка, только приведи знай… А уж моё дело бабушке всякое почтение будет оказать… Останется довольна. Не каки мы такие завалящие, не станет брезговать… А почтение старому человеку первое дело…

Ваня вздохнул. Он понимал теперь невозможность согласить то почтение, которого хотелось бабушке, с стремлениями его чувства, сулившего счастье. Оно теперь представлялось ему осязательно, покуда горячая рука Даши лежала в его руке. Зная характер Лукерьи Демьяновны, Ваня не верил, что это счастие устроится с благословения бабушки и может сделаться для неё желанным. На беду ведь подсунулась ей на первом шагу эта ненавистная Ильинична. Поставила вверх дном самые задушевные стремления и Вани, и свои, и тех добрых существ, которые верили, что могут понравиться помещице. Веры в это у Вани не было, и мечтания, которыми думал утешать он себя, не слагались во что-нибудь, похожее на общий мир и счастие. Поддержка влиятельного Монса, к которому теперь шёл Ваня, после откровений Столетова теперь претила честному Балакиреву. Брататься с грабителем, каким показался Егор Балакиреву, по необходимости или даже оставаться с ним в дружбе и единении он сознавал себя неспособным. Но крайняя нужда в его поддержке, впрочем, заставляла искать его временного содействия и помощи. А там — что Бог даст! — вылилось окончательное решение в мыслях Вани, когда, простясь с попом Егором и всеми его домашними, он торопливо подбежал к крылечку обиталища дарителя милостей.

На этот раз посланного царицы уже ожидали. Босоногий калмычонок, не дожидаясь стука в кольцо, отворил дверь в переднюю и снял епанчу с Балакирева… А Столетов, завидя его, сам ушёл докладывать, не спрашивая, и, выйдя через мгновение, молча указал ему путь к Вилиму Ивановичу в спальню. В неё входили из гостиной с двумя окнами, от которой роскошью уборов она не отличалась. Можно даже сказать, что опочивальня генерал-адъютанта и камер-юнкера больше походила на будуар модной красавицы западной Европы, чем на каютку холостого военного русской службы. Вилим Иванович Монс в спальне своей не только спал, но и занимался, проводя большую часть времени. Оттого и обстановка спального чертога была роскошная, изысканная и заключала в себе все, что нежило и утешало владельца дома. Он в спальне своей окружён был изображениями особ, оказывавших ему благосклонность. Тут в разных (по форме и размеру) рамках развешаны были шесть портретиков красавиц, между которыми на самом почётном месте, под зеркалом в серебряной раме, писанный масляными красками кистью Ганнауэра лик царицы Екатерины Алексеевны. Персона её грозного супруга помещалась в гостиной тоже под зеркалом. Так обыкновенно тогда по московскому обычаю помещали ценные картины. Отважный камер-юнкер в недосягаемом для посторонних спальном чертоге своём поместил и свой миниатюрный портрет в соседстве с изображением государыни (даже между ею и зеркалом). Балакирев, пройдя в спальню и случайно бросив взгляд на стену, противоположную пологу кровати, мгновенно подметил это, несмотря на то что портрет красавца камер-юнкера был задёрнут серенькою кисейкой.

А Вилим Иваныч был в полном смысле красавец: с чертами женственными, необыкновенно приятными да с цветом лица и губ самым живым и здоровым. Яркое лицо в рамке чёрных природных кудрей при огненном взгляде глаз и очаровательной улыбке даже самого бесстрастного созерцателя заставляло невольно сознаться, что редко приходится встречать такую картину. Прибавьте приятный, гармоничный голос, несколько картавивший, но так, что это не портило общего впечатления, высокий рост, статность, маленькую аристократическую руку, под пару которой не найти было у мужчины в целой России, — и вы поймёте, как современницы должны были приходить в восторг от страстного взгляда Монса! Он же, вполне осознавая своё физическое совершенство, хотя и был весьма влюбчив, но надолго не привязывался ни к какой юбке. При встрече с отставной своей фавориткой он прикидывался ещё сохраняющим к ней чувство, ловко обманывая доверчивость страсти ссылкою на недосуга, мешавшие свиданию… Так что врагов между особами прекрасного пола у Монса не было. С каждою новою любовницею он увеличивал штат вздыхательниц, никогда за удовольствие ничем не жертвуя, а скорее приобретая даже благосклонность.

Монсу было всего тридцать лет, но он казался годами пятью моложе. В эти годы, в полном смысле цветущие, не требуется, разумеется, особых забот о поддержании физических прелестей, тем более у человека отнюдь не истощённого и — к чести красавца нужно прибавить — не любившего никаких излишеств. Но весь почти стол в спальне камер-юнкера уставлен был флаконами да скляницами, наполненными всякими средствами, недёшево стоившими и придуманными угодливым Западом для возвышения или поддержания природных прелестей. Одних инструментов для приведения в благообразный вид ногтей лежало больше дюжины в двух раскрытых готовальнях. Красок и помад было тут двадцать две склянки причудливых изящных форм, в виде голов разных народов, от китайца до негра. Огромное количество других туалетных принадлежностей расставлено было рядами на бархатном вишнёвом покрове стола. На нём оставалось места у стенки не шире полуаршина для письменных принадлежностей и немецкого молитвенника малинового бархата с золотыми застёжками. На стене же кроме портретов и зеркал развешаны были арапники, уздечки, ошейники собачьи и два горские аркана. Тогда как под пологом кровати и по сторонам его, на стене, противоположной столу, красовалось дорогое оружие с золотыми и серебряными насечками.

По этому убранству внутреннего кабинета-спальни можно было безошибочно заключить, мы полагаем, что обладатель этой обстановки был одновременно любителем женщин, собак, лошадей и, может быть, даже охоты. Но последнее было скорее данью моде и приличию, чтобы, посещая знакомых любителей подвигов в отъезжем поле, не отстать от них при случае. Душевно же предан был Вилим Иванович, если можно так выразиться, одним только удовольствиям — при участии прекрасного пола. Но и этот нежный пункт в его хозяйственных расчётах не влёк за собою, как сказано, издержек, а, напротив, вознаграждался подарками и денежными приношениями. Последние он предпочитал всему и наводил на них всеми путями заискивающих его расположения. По мере же приобретения значения при дворе лиц, ищущих его помощи, стало немало. Особенно когда Вилим, истинный представитель своей родни, для приобретения взяток стал пускаться в ходатайство по любому делу, не спрашивая: трудно ли его оборотить таким образом, как желалось искателю его поддержки? В душе он был не злой человек, но благодаря всосанной с детства привычке принимать подачки и даже вымогать их все его хорошие качества проявлялись в неизменной зависимости от количества приноса. Приобретение за оказанную поддержку, замолвленное слово и тому подобное вошло у Вилима Ивановича в обиход и побуждало его к деятельности. Так что если бы ему сказали: ты должен даром сделать то или это — он улыбнулся бы только, ничего не ответив. Иное, разумеется, было дело, когда он, имея сам нужду, хотел привлечь кого-либо к себе. При таких случаях он рассыпался в обещаниях и готов был даже поступиться чем-нибудь; разумеется, в крайнем случае. К числу таких лиц Вилимом Ивановичем после первой же посылки причислен был Ваня Балакирев.

Когда вошёл он в спальню Монса, камер-юнкер занят был чтением очень длинной записки на орленых листах, сшитых тетрадкою. Должно быть, приготовился он к скуке этого чтения со стоицизмом, заслуживавшим лучшего применения, и сидел в спокойной позе на постели в длинном красном халате, подбитом заячьим мехом, без прорезов с боков, но с карманами. Ворот этого халата застегнут был золотым аграфом[124] с аквамарином недурной воды.

При входе посланного царицы Вилим Иванович наградил его милостивым взглядом и принял цидулу с лёгким поклоном головы. Заметим, что этого не делал он и с особами рангом повыше его самого.

По мере чтения лицо камер-юнкера делалось мрачнее и серьёзнее, и, дочитав послание, Монс устремил на лакея государыни взгляд, вызывающий на откровенность больше, чем когда-либо. И сам начал:

— Чего ты хочешь от меня? Я постараюсь тебе быть полезным… Но с условием — чтобы ты так же мне хорошо служил, как начал… Я должен… опасаться враждебности многих… завистников. Потому я нуждаюсь в человеке, на которого бы мог рассчитывать вполне. Чтобы все, что тебе поручается, умирало… как бы ничего ты не знал… не видал… не слыхал… На всякий вопрос: «Что несёшь?» — отвечал бы: «Ничего!..» Слышь?!

Иван, озадаченный этой подготовкою, молчал.

— Отвечай же: да или нет? — возвысив голос, добивался юнкер.

— Слышу…

— И что же?

— Буду поступать как сказано, — ответил с трепетом Балакирев.

— В таком случае… все, что тебе желается, не оставлено будет без внимания… Ты будешь отличен больше всех… будешь всем доволен… И если теперь чего хочешь, говори.

— Я бы попросил вас, Вилим Иваныч, принять меня под ваше покровительство… — робко высказал Ваня.

— Это само собою… Я…

— Меня заедает Ильинична… Хочет принудить жениться на племяннице, а я…

— Не хочешь?.. Почему же? Партия выгодная… при свойстве будешь ещё лучше выполнять мои дела…

— Я люблю поповскую дочь… другую и жён…

— Ну, это другое дело… Только… взяться надо за это… умеючи… Ильинична нужный человек и…

— Если вы не защитите… я перепрошусь у государя… к его величеству…

— Ну… это совсем напрасно… Я, во всяком случае, не допущу… чтобы… Я скажу Ильиничне… чтобы оставила тебя в покое… Но за это помни… требую… молчания… отрицанья… полного… «Нет… не знаю…»

Балакирев кивнул головою с уверенностью.

— Я клятв не требую… Они… слова… прикрывающие другие намерения. — И камер-юнкер при этом даже улыбнулся, но как-то неловко. Очевидно, он припомнил теперь своё собственное употребление клятв.

— Так вот, — сказал он важно, — я напишу ответ на цидулу, тобою принесённую… Ты его… отдашь самой государыне в руки… не Ильиничне… И чтобы никто не знал…

Последние три слова произнёс Монс шёпотом.

Написать ответ ему нужно было несколько мгновений; залепить воском — одно.

Передавая цидулу, Монс взглядом показал, что её следует опустить в карман камзола, и ласковым взглядом простился с посланным.

В передней был один Столетов. Он, казалось, ожидал выхода друга с большим нетерпением.

Заключив Ваню в прощальные объятия, Егор на ухо ему сказал:

— Дай цидулу прочесть!

Балакирев отрицательно качнул головой.

Столетов погрозил кулаком. Ваня улыбнулся и, надевая епанчу, расширил обе руки так, как бы охватил кого, и, подняв, выбросил.

Угрожающий взгляд Егора был ответом на эту мимику; но он не устрашил и без того смятенного Балакирева. У него с чего-то защемило сердце, а в голове был словно дурман; и в глазах зелено, и — звон в ушах. Ваня невольно схватился за сердце, заколотившееся так, словно готово было выскочить.