Переезд Суворова из Варшавы в Петербург; прием у Императрицы; житье в таврическом дворце. — Поездка в Финляндию для осмотра границ; отказ от Персидской экспедиции; назначение в Тульчин. — Найденные там неустройства; распоряжения Суворова. — Ожидание войны; изучение Суворовым последних кампаний; назначение его в заграничный поход и приготовление войск к походу. — Ход Персидской экспедиции; издевательства Суворова над нею и над Зубовыми. — Платон Зубов; удовлетворительные отношения между ним и Суворовым в начале; изменение к худшему. — Отношения Суворова к зятю и дочери; появление Аркадия Суворова; другие родственники; их значение. — Щедрость Суворова при его скупости; образ его жизни в Тульчине.

Когда Суворов выезжал из Варшавы, морозило и дул резкий ветер; почему сберегая свои болевшие глаза, он сидел в дормезе, подняв все стекла. Переехав Вислу и едучи по Праге, он с нескрываемым удовольствием глядел по сторонам, замечая сглаживающиеся следы прошлогоднего бедствия и большое число новых зданий, возводившихся на месте пожарища. «Слава Богу, кажется забыто прошедшее», промолвил он в заключение, улыбаясь. Проехав Прагу, он часто обращался к тому месту, где после штурма была разбита для него калмыцкая кибитка и где он принимал депутатов варшавского магистрата. Едучи через передовую линию укреплений, он заметил: «волчьи ямы еще не заросли и колья в них живут до времени», а потом перекрестясь, прибавил: «милостив Бог к России, разрушатся крамолы и плевелы исчезнут».

И Варшава, и Прага скоро пропали из виду в мглистой дали, и потянулась белая однообразная дорога. Зимний путь еще не установился; кочки и выбоины сменялись на каждом шагу и награждали Суворова беспрерывными толчками. Не имея привычки к продолжительной езде в крытом экипаже, он поминутно вскрикивал, но все-таки решил продолжать путь безостановочно, отдыхая только по ночам. Впереди скакал курьером в кибитке один из его адъютантов, заготовлявший лошадей, ночлеги и проч. На первом или втором ночлеге произошел комический случай, показывающий как поразительны были для посторонних людей некоторые привычки и причуды Суворова. Генеральс-адъютант Тищенко приготовил и прибрал для ночлега теплую хату, но не догадался осмотреть в ней запечье, где спала глухая старуха. Когда приехал Суворов, то по своему обыкновению разделся до нага, окатился холодною водой и, чтобы расправить одеревеневшие от долгого сиденья члены, стал прыгать по хате, напевая по-арабски разные изречения из корана. В это время проснулась старуха, выглянула из запечья, приняла Суворова за чорта и закричала во вес голос: «ратуйте, с нами небесная сила». Перепугался и Суворов от этого внезапного вопля, и инстинктивно тоже поднял крик; явились люди и вывели старуху, полумертвую от ужаса.

На всем пути готовились новому фельдмаршалу торжественные военные встречи, но он этого не пожелал и разослал самые категорические просьбы и запрещения. Многие послушались, но не все, так как некоторые считали своим служебным долгом — представиться фельдмаршалу. Суворову пришлось прибегать к разным хитростям, чтобы избежать встреч; останавливаться для перемены лошадей в нескольких верстах от почтовой станции, пересаживаться в передовую курьерскую кибитку и закрываться рогожей. Выходило это местами не совсем ловко, например в Гродно, где ожидал его с почетным рапортом князь Репнин, один из тех, которых Суворов обошел при производстве в фельдмаршалы. Тут же, под Гродном, дошли до Суворова разные слухи о столичных новостях, в том числе один, очень для него неприятный. Он встревожился и послал одного из своих спутников вперед, с письмами к Платону и Николаю Зубовым, на которые и получил перед Нарвой успокоительные ответы. Несмотря на это, он отправил к своему зятю другого посланного, с вопросами: «что, как, где», на которые граф Н. Зубов отвечал: «ох, уж вы мне...... все хорошо».

В Стрельну была выслана по повелению Государыни парадная придворная карета, при эскорте из чинов конюшенного ведомства; туда же выехал на встречу своему тестю Н. Зубов; несколько других генералов встретили его еще раньше. В Стрельне Суворов облекся в фельдмаршальский мундир со всеми орденами, сел в присланный экипаж и отправился в Петербург. Это было 3 или 4 января 1796 года; мороз стоял сильный, больше 20 градусов; несмотря на это Суворов просидел весь переезд в одном мундире, с открытою головой, держа шляпу в руках; спутники его, Н. Зубов и генералы Исленьев и Арсеньев, поневоле следовали его примеру. Прибыв в Петербург, к зимнему дворцу, Суворов зашел предварительно к Платону Зубову, чтобы обогреться самому и дать отойти от стужи полузамерзшим спутникам. Исленьев и Арсеньев из субординации молчали, но Н. Зубов заметил с неудовольствием одному из свиты Суворова: «твой молодец нас всех заморозил». Из покоев фаворита отправились в приемные комнаты Императрицы. Тут Суворову был оказан самый благосклонный прием; Екатерина на первых же порах вступила с ним в разговор о предполагавшейся тогда персидской экспедиции и предложила ему главное начальствование, но Суворов попросил несколько времени на рассмотрение дела. Она совершенно очаровала Суворова своим милостивым обхождением и простерла внимание до того, что зная нелюбовь Суворова к зеркалам, приказала их завесить на время приема причудливого фельдмаршала.

Суворову и его свите назначен был на жительство таврический дворец, куда они тотчас по окончании аудиенции и отправились. Велено было заранее разузнать все привычки Суворова и сообразно с ними устроить его домашний обиход. Приехав в таврический дворец, Суворов прытко пробежал по комнатам вплоть до спальни, не заметив, что его везде встречала придворная прислуга. В небольшой спальне, с диваном и несколькими креслами, уже была готова пышная постель из душистого сена и ярко горел камин; в соседней комнате стояла гранитная ваза, наполненная невскою водой, с серебряным тазом и ковшом для окачивания и прочею принадлежностью. Суворов разделся, сел у камина и приказал подать варенья, он был оживлен, необыкновенно весел и особенно красноречив; говорил с воодушевлением о милостивом приеме Императрицы, но ввернул замечание, что «Государыне расцветили, помилуй Бог как красно, азиятские лавры». На другой день начались к нему визиты, но приняты были весьма немногие, в том числе Державин и Платон Зубов. Державина Суворов встретил дружески, без всяких церемоний и оставил обедать; также бесцеремонно обошелся он и с Платоном Зубовым, но в другом смысле. Накануне, когда Суворов приехал в зимний дворец из Стрельны, Зубов встретил его не в полной форме, а в обыкновенном вседневном костюме, что было принято за неуважение и пренебрежение. Теперь Суворов ему отплатил, приняв временщика в дверях своей спальни в одном нижнем белье, а Державину объяснил причину своего поступка словами: «vice-versa» 1.

Живя в Петербурге, Суворов был предметом общего любопытства и внимания; он вошел на первое время в моду, о нем говорили, спорили, ему прислуживались и угождали, так что зависть и недоброжелательство до поры спрятались и замолкли. Он вел прежнюю жизнь, с некоторыми уступками столичным условиям, и обедал уже не в 8 часов утра, а в 10 или 11, причем всегда бывали у него гости. Во дворце, у Государыни, он бывал редко, в особенности избегая парадных обедов. Узнав, что он ехал из Стрельны в одном мундире, Екатерина подарила ему соболью шубу, крытую зеленым бархатом, но Суворов брал ее о собою только едучи во дворец, да и то держал на коленях и надевал лишь выходя из кареты. Когда ему приходилось бывать в собраниях, он давал полную волю своему темпераменту и не скупился на насмешки и разные выходки. Встречаясь с обоими Салтыковыми, обиженными его производством в фельдмаршалы, он зло над ними подшучивал, растравляя их зависть и недоброжелательство. Принимая визиты от именитых и чиновных лиц, он по своему оказывал им разную степень внимания и уважения. Увидев в окно подъехавшую карету и узнав сидевшее в ней лицо, он выскочил из-за стола, сбежал на подъезд, вскочил в карету, когда лакей отворил дверцу, и просидел в ней несколько минут, беседуя с гостем, а затем поблагодарив его за честь, распрощался и ушел. В другой раз, тоже во время обеда, при визите другого лица, Суворов не тронулся с места, приказал поставить около себя стул для вошедшего гостя, сказав ему: «вам еще рано кушать, прошу посидеть», поговорил с ним некоторое время, и когда тот откланялся, то не встал его проводить 2.

Обращение его с Императрицей также было для придворной сферы необычное, режущее глаза. Он был предан Государыне никак не меньше, если не больше всякого другого и в заявлении ей наружных знаков почтения шел дальше чем нужно, но отличался от других подчас неумытой откровенностью, лагерной бесцеремонностью и своеобразными воззрениями на приличия. В разговорах с Екатериной он постоянно высказывал ей голую правду о дурном состоянии войск, вкоренившихся злоупотреблениях и т. под., так что стал наконец однообразен, т. е. скучен. В своих выходках он не стеснялся касаться личностей. Однажды за обедом, Екатерина желая оказать внимание сидевшему около нее князю С. Ф. Голицыну, сказала, что спала эту ночь очень спокойно, зная что в карауле находится надежный офицер (сын Голицына). Голицын встал и поклонился. Суворов, сидевший по другую руку Государыни, тотчас же обратился к Голицыну с вопросом, отчего тот не прислал кого-нибудь из сыновей под Варшаву за Георгием и, указывая на некоторых лиц за столом, в том числе на князя Барятинского, хваставшего своими подвигами, прибавил: «они даром получили». Эффект вышел неприятный, особенно для Екатерины; но слова Суворова отдавали кроме того и большим цинизмом, потому что в своем первом, коротком донесении о штурме Праги, упоминая про небольшое число наиболее отличившихся, он поместил между ними и Барятинского. Таким образом издеваясь над другими, он издевался и над самим собой, как над человеком, принужденным по пословице — с волками жить, по волчьи выть. В другой раз он находился на придворном балу и конечно скучал сильно. Обходя гостей и беседуя с ним, Государыня приблизилась между прочим к нему и спросила: «чем почивать дорогого гостя»? — Благослови, Царица, водочкой, — сказал Суворов кланяясь (был 9 час вечера). «À что скажут красавицы фрейлины, которые будут с вами разговаривать», заметила Екатерина. — Они почувствуют, что с ними говорит солдат, — отвечал простодушно Суворов. Екатерина собственноручно подала ему рюмку тминной, его любимой. Как-то цесаревич Павел Петрович пожелал его видеть; Суворов вошел к нему в кабинет и начал проказничать. Цесаревич этого терпеть не мог и тотчас же остановил шутника, сказав ему: «мы и без этого понимаем друг друга». Суворов усмирился, но по окончании делового разговора выйдя из кабинета, побежал вприпрыжку по комнатам, напевая: «prince adorable, despote umplacable». Это было передано цесаревичу 8.

Едва успел Суворов прожить в Петербурге несколько дней, как ему нашлось дело: Государыня предложила ему съездить в Финляндию и осмотреть пограничные укрепления. Суворов много над ними поработал в 1791 и 92 годах, кончив главное; но после того исполнение по его мысли и планам все-таки продолжалось, и никто лучше его самого не мог быть судьей в этом деле. Он с радостью взялся исполнить волю Государыни, в половине декабря отправился и вернулся к Рождеству, совершенно довольный всем найденным, «ибо не осталось уголка, куда бы могли проникнуть Шведы, не встретив сильных затруднений и отпора», писала Екатерина Гримму. Кроме этого оконченного дела, занимало Суворова еще другое — персидская экспедиция. Суворов согласился принять главное над нею начальство и стал к ней подготовляться, но потом передумал и отказался «от азиатских лавров», предпочитая остаться в европейской России, в ожидании более значительной войны, которая предполагалась. Тогда ему было предложено командование войсками на юге, в знакомых местах, что он и принял, и хотя потом жалел, что отказался от экспедиции, но поправить ошибку уж было нельзя. Впрочем сожаление его не основывалось ни на чем положительном, ибо будущее оставалось в тумане, только возбуждая в нем безотчетное тревожное состояние. Впечатление недавнего триумфа тем временем успело сгладиться и забыться; Суворов чаще бывал не в духе, становился несносен и придирчив, находя например неприличным, что великий князь Александр Павлович употребляет в театре лорнетку. Многие в это время попадали к нему на зубок, много самолюбий было задето и себялюбий оскорблено. Оттого современники высшего круга относились к нему большею частию неблагосклонно, с затаенной, но прорывающейся наружу досадой. Один, упоминая про его странности, не распространяется на этот счет, а говорит полупрезрительно: «и прочее, и прочее»; другой, извещая своего приятеля, что «Суворов продолжает предаваться шутовству», находит, что он «самое гордое существо на свете» и что «в каждом его слове обнаруживается непомерное самолюбие». Это замечание отчасти справедливо, но мелкие недостатки не должны заслонять больших достоинств, а именно в этом смысле многие современники и погрешали. Не так смотрела на своего знаменитого подданного Екатерина, но и в её глазах внешняя оболочка Суворова делала его человеком неудобным при установившейся обстановке. Государыня и прежде находила его здесь, около своей особы, не на месте, а теперь он стал таким вдвойне. Ростопчин в это время писал: «не знают как отделаться от Суворова; его плоские шутки наскучили Императрице, и она от них краснеет». Ростопчин по своему обыкновению прибавил, но в основе его фразы лежала правда: Суворову пора было на действительную службу, тем более, что и он сам скучал от бездействия.

Не знаем, что его задержало в Петербурге до половины марта 1796 года; вероятно, кроме домашних и семейных дел, еще забота о том, чтобы как можно определительнее выяснить свое назначение и будущее служебное положение. Он выбрал себе штаб-квартирою Тульчин, разослал войскам расписание их будущих квартир с открытием подножного корма и отправился в дорогу. Путь свой он совершил почти безостановочно, завернув лишь к старому начальнику, Румянцеву. На последней станции перед местом его жительства, Суворов надел полную парадную форму, подъехав к воротам дома, вышел из экипажа и, держа шляпу в руке, прошел весь двор пешком. Беседа продолжалась часа два; они свиделись тут в последний раз 4.

По новому расписанию войск, состоявшемуся еще в начале января, под начальство Суворова назначены были войска в губерниях врацлавской, вознесенской, екатеринославской, харьковской и в таврической области, всего 13 кавалерийских и 19 пехотных полков, черноморский гренадерский корпус, три егерских корпуса, 40 осадных, 107 полевых орудий и 48 понтонов; кроме того 3 полка чугуевских и екатеринославское пешее и конное войско. В нескольких соседних губерниях войска были отданы под главное начальство графа Румянцева; далее и в Литве они оставались под командою князя Репнина, Таким образом по южной и западной границам России образовалось три армии, во ожидании событий 5.

По приезде на место, в Тульчин, Суворов прежде всего обратил внимание на благоустройство войск. Картина представилась давно знакомая, Умирало огромное количество, как в эпидемическое время, особенно на работах в одесском порте, где годовой процент умерших доходил до 1/4 всего штатного состава войск, и между прочим вымерла одна отдельная команда почти целиком. Причины тому были тоже не новые: многие генералы состояли поставщиками в войска; строитель Одессы де Рибас наживался страшно; рекруты прибывали на укомплектование босые, полунагие, изнуренные, со всех сторон «обиженные»; казармы были сырые, без бань; солдаты находились на работах во всякое время, в жару и ненастье, а после работы не могли в сырых казармах ни согреться, ни обсушиться; воды в Одессе не хватало даже на приготовление пищи, так что иногда употреблялась вода с грязью; наставления и приказы Суворова, данные два года назад, забылись и не соблюдались. Суворов тотчас же отдал приказ о делении больных на разряды, о порядке отправления их в лазареты и лечения при полках; послал штаб-лекаря Белопольского в Одессу; одного наиболее виновного начальника, которого он называл «торговой бабой», выгнал из службы. Но в особенности его «сердце было окровавлено» от поступка де Рибаса. Живя зиму в Петербурге и видясь с Суворовым, де Рибас скрывал от него дурное состояние одесских войск и, по назначении Суворова главнокомандующим на юге, послал в Одессу 1,000 червонцев, чтобы «воскресить больных по лазарету и меня омрачить», объясняет Суворов. Иначе говоря, этот давний его приятель, рассчитывая на его снисходительность или заступничество, подкупил кого следует, дабы показать умерших живыми и перечислить снова в умершие потом, во время командования Суворова. Теперь только прозрели глаза Суворова, и лукавый, двоедушный де Рибас представился ему если еще не вполне в настоящем свете, то по крайней мере не под розовой дымкой, так что Суворов стал держаться от него настороже и уже не удостаивал его прежнего названия «intime аmi». Зоркий глаз, не ослабевающая деятельность и практическая опытность грозного Суворова не заставили долго ждать доброй перемены. Едва прошло два месяца, как в Одессе смертность понизилась вчетверо, а в некоторых других местах процент умерших еще ближе подошел к нормальному. Суворов извещал об этом то Хвостова, то Н. Зубова, приводя цифры. Но результаты все еще отставали от его надежд и ожиданий, и он с удвоенной энергией продолжал преследовать свою цель. В августе он имел утешение донести Екатерине, что в июле умер один из 792-х. Еще успешнее велась борьба с какою-то опасною, заразительною болезнью, обнаружившеюся на Таманском полуострове уже при Суворове, в конце апреля. Она с самого начала стала развиваться так быстро, что число больных в населении и войсках дошло до 320 человек, но своевременными мерами была совсем прекращена 8.

Внутреннее неустройство войск проявлялось и в других видах: в большом числе беглых, в своевольстве и в обидах мирных жителей. Вслед за приездом Суворова в Тульчин, ковельский окружной начальник донес, что многие помещики приносят жалобы на квартировавший там драгунский полк, команды которого не только берут фураж насильно, под квитанции, но отбивают замки в амбарах, забирая оттуда самовольно сено и овес. Надо думать, что такое самовольство было порождено невысылкою де нег или какою-нибудь другою неисправностью провиантского ведомства. Это конечно не оправдывает насилий, и хотя остается неизвестным, что именно сделал Суворов по жалобам на драгун, но если припомним его взгляды и распоряжения по однородному предмету в последнюю войну, то убедимся, что ковельские самовольства не остались безнаказанными. Впрочем такого рода явления были более или менее случайны, хроническое же зло состояло по-прежнему в дезертировании. Для искоренения его паллиативные меры не годились, а распоряжения центрального военного начальства имели именно это значение, тогда как требовались коренные реформы в военном устройстве и управлении. Суворов застал тут если не совсем тоже, что было 2 года назад, то не многим лучше, и прибегал к тем же мерам, но существенной перемены к лучшему добиться не мог. Пограничный начальник, князь Волконский, который старался действовать прежде, как мы видели в своем месте, на отстранение причин побегов, теперь донес Суворову, что за поимку беглых назначил премию: за первую 50 рублей, за следующие по 5 рублей с каждого пойманного. Побеги конечно от этого не прекратились 7.

Будучи начальником по военной части в обширном пограничном крае, куда он был послан потому, что не были уверены в мире, Суворов считал круг своего ведения недостаточно обширным, ибо хотя войска были в его руках, но крепости и флот от него не зависели. Выждав некоторое время, он пишет Хвостову, что при последнем свидании, Платон Зубов говорил о подчинении ему, Суворову, флотов, гребного и парусного, а между тем ничего писанного об этом нет, флоты же находятся в очень дурном состоянии. «Будет ли что?» спрашивает Суворов и чрез несколько дней пишет Хвостову о том же, с пояснением, что неустройства во флоте, по слухам, быстро возрастают. Результата не было никакого. Спустя некоторое время Суворов решается обратиться к самому Платону Зубову и пишет, что в Петербурге была объявлена ему, Суворову, высочайшая воля о подчинении ему парусного и гребного флотов, а между тем указа нет, на что и просит объяснения. В тот же день он посылает письмо своему зятю, Н. Зубову, где между прочим говорит: «время проходит, люди мрут, суда гниют; князь Платон Александрович знает, сколько ныне в лом и перед сим было; против прежнего найдет, что оба (флота) уменьшились, а у Турок возросли, многочисленнее и несказанно исправнее наших». Но ответов не последовало. Суворов в неудовольствии махнул рукой: «пусть этими флотами князь Платон берет Стамбул из своего кабинета»; однако выждав несколько недель, решился сделать последнюю попытку. Донося Императрице о произведенном им осмотре войск, он замечает, что флотов и крепостей не видал, потому что они ему не подведомы. Но и этот намек не имел последствий 5.

«При войне будет поздно», объяснял Суворов Хвостову свое желание получить начальство над Черноморским флотом. Действительно, ради возможности войны его сюда и назначили, но она оставалась до самой осени 1796 года в неясных предположениях. Грандиозный проект Платона Зубова, о котором было раньше упомянуто, продолжал существовать; одно время носились слухи о назначении Суворова для исполнения азиатской части этого предприятия и, он ни маю такою задачею не затруднялся, говоря: «Тамерланов поход мне не важен, хоть до Пекина». Но европейский театр войны Суворов считал для себя более предпочтительным, поэтому отказался потом от персидской экспедиции и, прибыв в Тульчин, стал добиваться высшего начальствования над флотом. Впрочем, фантастические бредни Зубова далеко еще не дошли до одобренного и принятого плана действий. Персидская экспедиция, состоявшая под начальством графа Валериана, меньшего брата фаворита, имела ближайшую, гораздо более узкую цель, хотя и была обставлена довольно широко. О «Тамерлановом походе» не было пока и речи. Из почти ежемесячных донесений Суворова Императрице о состоянии войск и о положении дел в Турции видно, что Россия ожидала от Турции войны, а не Турция от России. В одном донесении говорится, что если через месяц турецкие войска не сблизятся к Балканам, то войны нечего ожидать; в другом значится, что Турки не деятельны, и раньше года их нечего опасаться. К тому же в 1796 году, являлась временами возможность неприязненных действий со стороны Швеции и Пруссии, и таким образом не могло быть помышления о чем-нибудь, что подходило бы к завоевательным планам Зубова 8.

Собираясь выезжать из Польши и разделяя общие ожидания на счет близкой войны с тем или другим противником, Суворов писал зятю, что желает иметь при себе генералов Шевича, Исленьева, Денисова и Буксгевдена. По истечении нескольких месяцев, передавая Хвостову свой афоризм; «готовься в войне к миру, а в мире в войне», он упоминает про князя А. À. Прозоровского, желающего служить под его начальством, про Дерфельдена, про П. Потемкина, который «в последнюю кампанию очень руку набил». Перечисляя этих лиц, Суворов впрочем не настаивает на них, а дает Хвостову такую короткую инструкцию: «кто бы ни был, был бы первое — деятелен, второе — наступателен, третье — послушен». После того политические обстоятельства начали разъясняться и военные предположения делаться более определительными; стали громко говорить о войне с Турцией и Францией; толковали, что первая будет поручена Платону Зубову, а против Французов двинут вспомогательный корпус под начальством Дерфельдена. Как ни маловероятен был этот слух, но Суворова он сильно обеспокоил. Всполошились и его приближенные, говоря, что их победоносного вождя «хотят послать в хижину, как Румянцева», а один из них, не допускавший такого решения, изложил в письме к Хвостову другой мотив: «как-де поверить ему управление, когда им самим управляют Арсеньев и Тищенко; да и где ему против Французов, его дело против Турок». Суворов решился напомнить о себе, послал Екатерине донесение о только что оконченном осмотре войск и в заключение прибавил: «Карманьольцы по знатным их успехам могут простирать свой шаг на Вислу... Всемилостивейшая Государыня, я готов с победоносными войсками Вашего Императорского Величества их предварить» 9.

О войне с Францией говорили уже давно, только времени нельзя было определить, так как оно зависело от группировки обстоятельств. Время это подошло в августе; правительство решило окончательно — принять активное участие в войне Австрии с Францией, снарядив вспомогательный корпус. Хотя 11 августа дано было по этому предмету высочайшее повеление военной коллегии, но Суворов узнал про решение Государыни стороной. Давно уже он мечтал о войне с Францией, и с большим интересом следил по газетам и другим сведениям за ходом военных действий, изучая их в подробностях, с картою на столе. Иногда даже он собирал из наличных генералов подобие военного совета, докладчиком которого был инженер-полковник Фалькони, и предлагал на обсуждение интереснейшие эпизоды современной французской войны, с их вероятными последствиями. В июне он писал Государыне, что успехи Французов больше всего могут поощрить Турцию на войну с Россией; в августе вызывал Екатерину на неотлагательное снаряжение экспедиции. Из его частной переписки видно, что не личные честолюбивые расчеты заставляли его так говорить, а военные и политические соображения. Он писал, что опасное для Европы Французское правительство без войны существовать не может, что Франции приходится действовать против России или с Турцией, или с Пруссией, или с той и другой. В Турцию Французы могут снарядить корпус тысяч в 50, а чрез Пруссию могут придти в Польшу с сотнями тысяч. Отдача Варшавы Пруссии есть большая ошибка, доказывающая «слабость и недостаток предприимчивости нашего министерства»; оно дало этим «Прусскому королю в руки хлыст» против себя. Как бы то ни было, но если успехи Французов приведут их в Польшу и Турцию, то понадобится большая численная сила, чтобы их одолеть; если яге не ожидать их, а искать в Германии, то потребуется гораздо меньше. Но если будет принято последнее решение, то следует приступить к исполнению нимало не медля, ибо Французов необходимо побить основательно, «не на живую нитку», а для этого теперь понадобится войск вдвое меньше, чем в будущем году, при продолжающихся успехах общего врага. Если при ухудшившихся обстоятельствах, будет послана армия, численность которой соображена с нынешним положением дел, то «последняя лесть выйдет горше первой» 10.

В октябре сомнения Суворова на счет его назначения против Французов рассеялись, хотя войной все еще не спешили, ведя переговоры с Англией. Усердный Хвостов всюду рыскал, всех расспрашивал, обо всем разузнавал и в результате сообщил дяде успокоительное известие. Он узнал от австрийского посланника Кобенцеля, что император требует именно Суворова, и никого другого не возьмет. Хотя графа Валериана Зубова произвели в генерал-аншефы, продолжал Хвостов, но брат его Платон очень раздосадован и обижен, что тот его в чинах догнал, и против Французов Валериана Зубова не пошлют, как ни стараются об этом некоторые. Слух ходил о назначении туда Дерфельдена, но Безбородко говорил ему, Хвостову, что это вздор и что если война состоится, то пошлют никого другого, как Суворова. Государыня к Суворову непоколебимо милостива и в его способностях настолько уверена, что никакого противуположного внушения не примет. Хвостов писал правду, и дело это приобрело такую известность, что в Пруссии начались вооружения, в смысле демонстрации в пользу Франции, которые однако же Екатерину не испугали.

Начались приготовления по указаниям военной коллегии, высочайшее же повеление на имя Суворова все еще не последовало. Назначено какие войска пойдут в поход, приказано их укомплектовывать, ставить на военную ногу и подготовлять все остальные предметы военной потребности. Суворов приказал из остающихся полков выбирать в выступающие самых лучших людей, а в кавалерийских и лошадей; хилых же и ненадежных, назначенным в кампанию частям сдавать в остающиеся на месте. Укомплектование и другие приготовления шли быстро под зорким его взглядом; многие полки были уже готовы, когда о выступлении не шла еще и речь. Посыпались на Суворова кучи просьб от желавших отправиться к кампанию; он написал Хвостову, что просится генерал-аншеф князь Волконский и генерал-поручик Апраксин, что он не прочь, если чрез это не отстраняется Дерфельден. Потребовав к себе провиантмейстера, полковника Дьякова, он приказал ему привести подвижные и запасные магазины в полное комплектное, исправное состояние и пригрозил в противном случае повесить его, Дьякова, на первой осине, пояснив: «ты знаешь, друг мой, что я тебя люблю и слово свое сдержу». Пока он таким образом» готовил свои войска к походу, в Петербурге, в начале ноября, заготовлялся на его имя рескрипт. В нем значилось, что «составляется армия для отправки за границу, как на помощь союзникам, так и для охранения прав и безопасности империи нашей»; армия эта поручается начальству Суворова; формируется она, по особому расписанию, из войск Суворова, Румянцева и Репнина, численностью в 51,094 человека, с 8 генерал-майорами, 3 генерал-поручиками и 1 генерал-аншефом. Войска должны быть совершенно готовы к выступлению на Краков не позже 4 недель; в свое время последует повеление с подробным наставлением о времени выступления, куда идти и проч., во ожидании чего войска должны быть укомплектованы по штатам военного времени; о ходе укомплектования и о времени, когда все может быть готово — доносить и наблюсти, «чтобы полки имели полное число воинов не на одном показании полковых командиров, но все бы они находились под знаменами в действительном строю». Но этот проект рескрипта так и остался проектом: в ноябре Екатерина скончалась, и вступивший на престол Император Павел отменил отправку войск за границу 11.

Так лопнула надежда Суворова — померяться с новым противником, который уже несколько лет, к общему недоумению, вел с коалицией неравную борьбу счастливо и успешно. Суворов мог утешаться тем, что произошло это не по его вине; но относительно персидской экспедиции не было у него и такого утешения. Она вызвана была желанием — не давать Австрийскому императору вспомогательный корпус войск или денежную субсидию, что следовало сделать на основании заключенного с ним трактата, если Россия не будет иметь на руках своей войны. Экспедиция обещала выгоду — утвердить русское владычество на берегах Каспийского моря, чего добивался Петр Великий, а местные смуты давали для войны достаточно поводов. Официальною целью похода было наказание Шейх-али-хана дербентского и Агу-Магомет-хана, за их неприязненные поступки против России. Цель эта, и даже занятие Испагани, в Петербурге казалась очень легкою; Валериан Зубов хвастал, что доберется до Испагани не позже сентября; участники экспедиции заранее распределяли между собою щедрые награды. Вся черная подготовительная работа возложена была на командующего Кавказским корпусом, генерал-аншефа Гудовича; во время военных действий ему предстояла тоже второстепенная, но самая трудная роль, — забота о продовольствии и заведование тылом, — хотя он был старше чином Зубова, годился ему чуть не в деды по летам и считался в числе самых заслуженных генералов. Вообще вся обстановка отзывалась придворными, закулисными соображениями и расчетами; нахождение у трона малоспособного, честолюбивого временщика просвечивало во всем. Только этим и можно объяснить тот изумительный факт, что вместо отказавшегося от экспедиции победоносного 66-летнего фельдмаршала, имя которого составляло военную гордость России, главное начальство было поручено 25-летнему юноше, без опытности, без обнаружившегося в чем либо дарования и без заслуг, если прикинуть к нему общую мерку, которою меряют всех. Командование в последнюю Польскую войну небольшим авангардом, грабительства и насилия, да оторванная неприятельским ядром нога, — вот в сущности все, что показала бы эта мерка.

Подробности дела — как и почему Суворов отказался от экспедиции, остаются неизвестными, но едва ли может быть сомнение, что его уговорили Зубовы. В переписке его с Хвостовым читаем, что они еще в Варшаву подсылали к нему майора Цылова, для отговаривания от персидской экспедиции; затем находим упрек, что Николай Зубов сделал его, Суворова, «ослушником воли монаршей». Уговорить Суворова было не трудно, особенно таким людям, как Зубовы, да еще при туманных политических обстоятельствах начала 1796 года. Потом его брало раздумье, а по временам и раскаяние, и потому он с горьким чувством следил за ходом экспедиции. Официально дело шло как нельзя лучше, а в действительности приобретаемые успехи совсем не стоили средств и жертв, на них затрачиваемых. Эта оборотная сторона медали была очень хорошо известна публике, но только, как всегда бывает, официальные прикрасы и умолчания служили поводом к преувеличению дурных слухов. Такими темами служили неудачный штурм передовой дербентской башни, истребление отряда подполковника Бакунина, падеж волов, недостаток продовольствия, развившиеся от употребления фруктов болезни, вредные особенности климата, большое число беглых, просьба Гудовича об увольнении его от командования на линии и пр. Взятие Дербента, занятие Баку, производство Валериана Зубова в генерал-аншефы — не разубеждало неверующих, ибо во всем этом звучала фальшивая нота, и пристрастие высшей правительственной сферы к молодому полководцу кидалось в глаза. Если в одном из своих писем к Гримму, Екатерина проводила параллель между военными действиями Зубова и Петра Великого, к резкой невыгоде последнего, без соображения условий прошедшего и настоящего времени, то каким же восхвалениям Зубова не было места при дворе, и кого эти дутые панегирики могли обмануть? 12.

Если об экспедиции Зубова строго судили дилетанты, то такому знатоку, как Суворов, имевшему вдобавок личные причины относиться к делу неприязненно, представлялась богатая тема для саркастической критики, особенно в горькие минуты. Про награждения за Дербент он пишет Хвостову, что они назначены будто за Стамбул; над производством В. Зубова в генерал-аншефы иронизирует: «граф Валериан за освобождение Грузинского царства и за завоевание знатной части Персии, стыдно сказать, генерал-аншеф; случится ему из тамошних нескольких тысяч, побить несколько десятков тысяч — и целый фельдмаршал». Официальные восхваления В. Зубова Суворов преследует сарказмами: «Граф Валериан освободил Грузинское царство, — ложь, он там и не был; лютый Махмуд — он с ним не встречался; покорение — покоряют ослушных и противоборных (а их там не было); соблюдение (здоровья (войск, — последняя ложь; здесь умирает в год 50-й человек, а там в полгода 4-й и говорят 3,000 побито; запрещено о том рассуждать под смертною казнью». Огромные потери и издержки экспедиционного корпуса в официальных сведениях умалчивались или сглаживались, но Суворов про них знал и де лился ими с Румянцевым; когда же доносились до него тревожные слухи о разных небывалых бедствиях и катастрофах экспедиции, тогда патриотическое чувство возбуждало в нем другого рода беспокойство, и он требовал от Хвостова разъяснений. Однако, несмотря на театральное значение графа Б. Зубова, Суворов опасается его конкуренции и боится подвоха. Когда назначение Суворова против Французов было уже делом окончательно решенным, он пишет Хвостову: «слышно, победитель лютого Махмуда, сдавши команду Исленьеву, скачет в Петербург. Для чего? Вы скажете, для наставлениев по Анатолии; может быть то верно, однако су-мнение, не для Французов ли?» Как бы в доказательство возможности такой перемены, он приводит и причину: «и то резон, что он послушен предписаниям, а я исполняю по обстоятельствам». Но перемена царствования одинаково наложила руку на обе экспедиции 13.

Относясь с иронией и сарказмом к Валериану Зубову, Суворов не отличался лучшими отношениями и к его братьям. Требовательный, неуживчивый, знавший себе цену, он в Польше успел оказать отечеству новые важные услуги, и разница между ним и другими обозначилась еще резче, А между этими другими находился фаворит, сделавшийся всесильным владыкой, которого Суворов знал за человека самого ординарного. Они стали, правда, свойственниками, но в настоящем случае это обстоятельство было не примиряющим, а обратно, потому что от свойственника больше требовалось, а между тем меньше получалось. Тоже самое произошло между Суворовым и Н. Зубовым, тестем и зятем.

Семейство Зубовых, принадлежавшее к известной, но не знатной фамилии, состояло в конце 80-х годов из отца, 4 сыновей и дочери. Отец, Александр Николаевич, дал своим детям довольно поверхностное образование и почти никакого воспитания; все они были люди заурядные. Один из них, Платон, родившийся в 1767 году и отличавшийся красотой, впрочем женственною, вышел в люди благодаря придворным интригам и покровительству Н. И. Салтыкова. За собою он потянул отца и братьев, и если они сделали служебную карьеру не одинакового уровня, то опять-таки вовсе не пропорционально своим личным достоинствам или степени служебного рвения, а в силу разных посторонних обстоятельств. Действительную службу нес только один, Николай, и однако это его не выдвинуло. Впрочем слишком большое возвышение родни было вовсе не в намерениях Платона, вследствие развившегося в нем эгоизма. Вообще он в начале своего «случая» был гораздо лучше, чем в конце. В начале он был человек не злой, не злопамятный и довольно правдивый; к новому своему положению относился довольно серьезно и добросовестно, стараясь вникать в дела, к которым вовсе не был подготовлен; не ленился и не отдавался одним забавам и удовольствиям. Но эти задатки пропали бесследно, потому что ни ум Платона Зубова не отличался глубиною, ни характер устойчивостью, и голова его закружилась на высоте, куда его забросила судьба, и до которой он своими личными средствами никогда не достиг бы.

Его испортила во-первых чрезмерная благосклонность Государыни, уже состарившейся и утратившей прежнюю энергию мысли, но болезненно сохранившей энергию чувства. Она усмотрела в Зубове не то, что в нем было, а что ей было очень желательно в нем найти, и приняла его за Потемкина. Карьера Потемкина создалась не одними его государственными способностями, но и личным расположением Екатерины, и последнего было больше, чем первых; карьера Зубова выросла исключительно на одном личном расположении Государыни. Его стали приучать к делам управления, выдвигать на первые места, делать опытных и даровитых государственных людей его учителями, ставя их в тень и маскируя их действительное значение. Когда такая роль самолюбивым людям не нравилась, и происходили недоразумения и столкновения между действительными и показным руководителями, первые замечали признаки неудовольствия Государыни; им оставалось или отстраняться от дел, или подчиняться и служить пьедесталом для неспособного фаворита. При этом происходила путаница и промахи, распутывать и расправлять которые должны были они же, что не всегда было легко, а иногда и вовсе невозможно. Но все это нисколько не вразумляло Государыню; она со старческим упрямством продолжала выдвигать своего любимца на самую вершину государственного здания, и сделала его таким всесильным владыкой, каким не бывал и Потемкин.

Во-вторых Платона Зубова портила сфера, в самый центр которой он был поставлен волею Екатерины. Тут, за малыми исключениями, он встретил лесть и угодничество от самых утонченных до самых грубых форм. Пред ним курили фимиам, его превозносили до небес, удивлялись его обширному уму, проницательности, светлому пониманию самых трудных вопросов внутренней и внешней политики. Угодить временщику, втереться к нему в милость или даже удостоиться одного благосклонного его взгляда, признавалось за верх благополучия. Не привередничали в выборе средств для достижения такого благополучия, тем паче, что признание и воспевание в Платоне Зубове великих государственных дарований, совпадало со взглядами и желаниями Государыни. Со своей стороны он постарался обзавестись несколькими умными, понимающими дело помощниками, которые однако принесли его репутации больше вреда, чем пользы, потому что были значительною долею люди бесчестные и интриганы. Таким образом, в неумолкаемом хвалебном хоре возрастала и укреплялась самоуверенность Зубова, и чем больше убеждался он в своих достоинствах, тем камертон угодничества, лести и низкопоклонства давал тон выше и выше. Один знаменитый впоследствии генерал, собственноручно и по собственной инициативе варил ему утренний кофе и относы чашку к нему в постель. Другой, в порыве благоговейной благодарности за какую-то награду, целовал ему руку. Третий в полном присутствии сената сказал ему, что некоторый зловредный гений (Потемкин) присоединил к России голые степи, а он, Зубов, завоевал плодоноснейшие страны (польские). Ежедневно многочисленные толпы наполняли его покои, ласкали последних лакеев и терпеливо сносили от них толчки, а от любимой его обезьяны всякие проказы.

Бывали острые случаи, вызывавшие как будто охлаждение к нему Императрицы, и все с замиранием сердца ожидали исхода. Но такие эпизоды разрешались скоро мировою, и с утратою Екатериною некоторой доли её гения, деятельности и силы, каждая мировая только увеличивала могущество Зубова. Он занял наконец беспримерно-высокое положение, и в нем утвердилось искреннее убеждение, что его дарования и способности вполне этому положению соответствуют. Наравне с таким гигантским самомнением развилось его властолюбие, во все вмешивавшееся и все захватывавшее, а также надменность, размерам которой трудно теперь верить. Она доходила не только до полного забвения приличий, самых общеупотребительных и безусловных, но и до низведения людей на степень неодушевленных предметов. Платон Зубов забывался даже до того, что дозволял себе дерзости в обращении с наследником престола, в присутствии его семейства и всего двора. Если прибавить ко всему этому жадность, скупость и эгоизм, развившиеся в нем по мере его восхождения кверху, то получится довольно полный очерк последнего временщика Екатерининского времени. И однако, несмотря на непривлекательность портрета, следует сознаться, что низость приспешников, раболепно пред временщиком пресмыкавшихся, представляет собою картину, еще более отталкивающую 14.

Суворов не только не принадлежал к ним, но выделялся из общего хора в виде диссонанса. Он не будировал, не разыгрывал из себя Катона, старался даже сблизиться с «универсальным министром» или «великим визирем», как втихомолку многие называли Платона Зубова, и приобрести в нем протектора у престола, но не покупал этого ценою душевного раболепства и нравственного унижения. В начале поприща временщика, когда Суворов находился в Финляндии, между ними не происходило никаких столкновений, и Суворов мог жаловаться только на равнодушие и безразличность к нему Платона Зубова. В Херсоне являются некоторые симптомы неудовольствия Суворова, но больше в смысле общем, по отношению к двору и к высшей администрации, а не к Платону Зубову лично. Щадил ли Зубов чуткое самолюбие Суворова, или Суворов старался быть ручным, — трудно сказать; вернее и то и другое. В Польше, по завладении Варшавой, поводов к неудовольствиям явилось больше, вследствие различия политики «кабииетной» от «полевой», но опять-таки в смысле безличном, и тогдашние отношения между Зубовым и Суворовым скорее можно назвать хорошими. В эту же пору обе фамилии породнились, что прибавило в общественном мнении новый устой для Зубовых вообще и для Платона в частности, да и Суворову могло послужить на пользу. Платон Зубов обратился в феврале 1795 года к Суворову с письмом, очень любезно поздравляя его с предстоящим браком дочери. Суворов благодарил его «зачисто-сердечные изъяснения», прибавив: «они по государевой службе делают меня спокойным и уверенным в особе вашей», и изъявил соболезнование о постигшем его, Платона Зубова, горе — потере отца. На это последовало повое письмо Зубова; изъявляя благодарность за присылку карты расположения войск, состоящих под «знаменитым» начальством Суворова, за прежние подобные сообщения и за соболезнование о кончине родителя, Зубов говорит: «все это подтверждает ваше благосклонное ко мне расположение, коего я видел всегдашние опыты, и которое всемерно буду стараться сохранить с моей стороны во всей его силе, уверяя ваше сиятельство, что как в собственном моем, так и по службе, найдете вы меня во всякое время готовым на угодное вам». Чрез несколько дней, когда совершилось бракосочетание его брата с дочерью Суворова, он опять пишет поздравительное письмо и получает новый благодарственный ответ, с обещанием, что за обнаруживаемую им Зубовым искренность, он Суворов будет платить искренностью же. Таким образом в 1795 году их взаимные отношения были очень удовлетворительны, и если существовали поводы к неудовольствию, то при помощи обоюдного желания и сдержанности обеих сторон, не выходили из зачаточного состояния и не вели к неприятностям 15.

Не так пошло дело в Тульчине. Поводы к перемене еще народились в Петербурге; они были не крупные, но при характере Суворова и свойствах Платона Зубова, сделали свое дело. Первым поводом были известные читателю визитные костюмы. Затем кто-то пустил слух, будто Суворов совершил запись, определив дочери 7,000 душ, пожалованные ему в кобринском уезде, 7,000 руб. годового содержания и 100,000 руб. единовременно. Ничего подобного и в помине не было, а основанием для молвы вероятно послужило составленное Суворовым несколько лет завещание, по которому Наталья Александровна должна была получить все благоприобретенные отцом имения и наличные деньги. Подкреплением слуху могло служить и то обстоятельство, что Суворов как будто забыл про своего сына, который с самого рождения оставался на руках у матери. Недоразумение конечно разъяснилось, Зубовы разочаровались, и это оставило в них след. Правда, дело касалось собственно Николая Зубова, но не могло не интересовать и Платона, как фактического главы семейства. Суворов узнал об этих мечтаниях позже других и принял меры, объяснив Хвостову, что составляя завещание, он имел в виду благоприобретенные, а не жалованные имения; что последних тогда не было и на них не рассчитывалось, а потому, если надо пополнить в этом смысле духовную, то чтобы Хвостов распорядился это сделать.

Новым поводом к последующим неприятностям послужила персидская экспедиция, от которой Суворов хотя и отказался, но потом об этом жалел и своего сожаления нимало не скрывал, так что о нем открыто говорил Валериан Зубов. Суворов задел Зубовых еще тем, что до своего отказа от персидской экспедиции, составил для нее список генералам, в который никого из Зубовых не включил. С другой стороны, Платон Зубов дал Суворову повод к неудовольствию, не подчинив ему флота, что было однако обещано; сверх того Суворов требовал из Тульчина на разные надобности войск — 5 миллионов рублей, а зубов пытался удовлетворить его только 100,000. Наконец, Суворова укололо возведение Платона Зубова в княжеское достоинство Римской империи. По этому поводу он писал в апреле 1796 года Хвостову: «Платон Александрович — князь по вступлении моем в Варшаву; это — мне предопределяемое и ведомо кознью осеклось». Успокоительный ответ Хвостова мало на него подействовал, ибо «служить другим мартышкиным каштанным котом» он не любил, а только постарался замаскировать свое честолюбие посторонними резонами: «Платон Александрович — князь взял мое; вы на это холодно взираете; титлы мне не для меня, но для публики потребны». Держась своего взгляда, он поручил Хвостову «попенять Кобенцелю за императорову неблагодарность» и высказал даже свое неудовольствие в письме к Платону Зубову. Поздравив его с получением княжеского достоинства, Суворов заметил: «до меня ж император скуп: я ему больше утвердил и подарил, нежели подобные титла с собой приносят».

Эти поводы дополнялись еще и другими. Явились подозрения в намерении князя Зубова оттереть его, Суворова, от командования армией против Французов; не разрешавшееся ничем дело Вронского не давало ему покоя и внушало мысль, что оно затянулось неспроста, а по зложелательству князя Платона; припутались сюда и иные недоразумения. «Вронский лаял, но его никто палкой не ударил, хотя я того довольно стою, и ведомо от попущения князя Платона», сообщил он Хвостову. Князь Зубов, будучи безмерно властолюбив, захватил в свои руки множество высших должностей, в том числе управление всей артиллерией и Черноморским флотом. Суворов издевается над этим и говорит, что «алгебра чертящего пушку фельдцейхмейстера и знающего имена мачт и парусов адмирала» никогда не достигнет до назначения против Французов его, Суворова. Такое подозрение на счет свойств или силы Зубовской «алгебры», как мы видели не оправдалось, да и по делу Вронского едва ли Суворов был прав в свои подозрениях: оно просто тянулось обычным черепашьим шагом, а не дать ему хода было бы большой несправедливостью. Тем не менее, постоянно обнаруживавшееся кичливое самомнение Зубова и случаи высокомерного его невнимания к Суворову, дававшие себя чувствовать даже в тоне официальной корреспонденции, а с другой стороны крайняя чувствительность Суворова в этом отношении, — продолжали подливать масла в огонь. Суворов становился все злее в своих сарказмах, срывая сердце в интимных письмах к своему универсальному поверенному. Он радуется, когда обстоятельства придвигают графа Безбородко к преобладающему участию в делах, называет его единственным «надежным членом кабинета», а Зубова «козлом, который и с научением не будет львом», и которому пора опомниться ради блага России. Издеваясь над его угодливостью и сговорчивостью, чтобы только сохранить милость состарившейся Императрицы, Суворов пишет: «князь Платон добрый человек, тих, благочестив, бесстрастен, как будто из унтер-офицеров гвардии; знает намеку, загадку и украшается как угодным, что называется в общенародии лукавым, хотя царя в голове не имеет...» В другом письме он говорит: «при его мелкоумии, он уже ныне возвышеннее князя Потемкина, который с лучшими достоинствами, в своей злобе был откровеннее и, как великодушнее его, мог быть лучше предпобежден... Я часто смеюсь ребячьей глупости князя Платона и тужу о России... Снять узду с ученика, он наденет ее на учителя. Вольтером правила кухарка, но она была умна, а здесь государство» 16.

Как ни крепился Суворов, ограничиваясь саркастическими выходками на счет Зубова в письмах к Хвостову, однако не выдержал, послал ему самому записку, в которой между прочим сказал: «Ко мне стиль ваш рескриптный, указный, повелительный, употребляемый в атестованиях!... Нe хорошо, сударь». Не довольствуясь этим наставлением, Суворов решился прекратить с зазнавшимся временщиком сношения и обращаться впредь к самой Императрице. Хвостову он выставил поводами к разрыву недостаток почтения со стороны Зубова, хотя вежливость и мало тут значит, «ибо вежлив бывает и палач»; указал, что Зубов на многие бумаги вовсе не отвечает, а в последнее время и совсем перестал писать. «Князю Платону дал я над собой много власти», говорит Суворов: «ослабить оную ни у кого пет силы, остается отнестись прямо к престолу». В другом письме он замечает: «князь Платон не перестает меня атестовать», и подтверждает неоднократно выраженное прежде желание, иметь посредником между собой и Императрицей графа Безбородко, который хотя «роскошен и ленив, но мудр». Он говорит, что письма Зубова, какие будут, он без ответа не оставит, но со всякими представлениями намерен обращаться прямо к Императрице; прекращает посылку своих курьеров чрез зятя, Николая Зубова, и направляет их к Хвостову.

Хвостов обратился к Безбородко, который, отклоняя комплименты насчет своего государственного значения, охарактеризовал себя так: «я золотарь; я очищаю, что пакостит князь Зубов». Хвостов стал его убеждать от имени Суворова в необходимости меньшей уступчивости; говорил, что Екатерина отличается мудростью, любит Россию и свою славу, а он, Безбородко, проницателен и опытен; что Государыня и Европа ему верят, а потому поддаваться не следует. Безбородко на это возражал, что ему верят как деловому человеку, а к князю Зубову имеют хотя неосновательное, пристрастное доверие, но оно сильнее и ближе. На дальнейшие настояния Хвостова или, лучше сказать, Суворова — воспользоваться настоящим моментом, когда к нему, Безбородко, силою обстоятельств возвратилось прежнее влияние (вследствие промахов Зубовской партии по сватовству Шведского короля за одной из великих княжон), Безбородко скептически отвечал, что эта перемена ненадолго, а потом опять все пойдет по прежнему. Таким образом миссия Хвостова не удалась, и быть посредником между Суворовым и Екатериной Безбородко не согласился. Несмотря на это, Хвостов одобрил принятое Суворовым решение — обращаться прямо к Государыне, а не к Зубову, но курьеры должны вручать бумаги все-таки Зубову; это будет приятно Екатерине и так советует Захар Константинович (Зотов). Переписываться с Зубовым нет надобности, кроме разве мелочей; он Суворову ничего худого сделать не в состоянии, но доводить дело до полного разрыва не следует, а лучше сохранить наружное согласие «с особою верховного избрания». «Он свойства доброго», заключает Хвостов: «подлинно сержант гвардии, но воздух вонючий — Рибасы, Марковы, Кутузовы». Таким образом Хвостов советовал почти тоже самое. на что решился Суворов, и хотя формального разрыва с князем Зубовым не произошло, но отношения стали на столько холодными и натянутыми, что при неуступчивости обеих сторон, дурной исход в будущем не подлежал сомнению, если бы не был предупрежден катастрофой, перевернувшей все вверх дном и отразившейся и на Зубове, и на Суворове.

Неудовольствие с князем Платоном отразилось и на отношениях Суворова к зятю, графу Николаю, вдобавок к другим, непосредственным поводам. Эти последние почти не выходили из круга обыденных неприятностей между тестем и зятем, от которых никто и никогда не может уберечься. Все дело лишь в том, давать ли им значение, или пропускать без внимания, ради сохранения добрых отношений. Суворов не обладал таким миролюбивым качеством; он был слишком восприимчив, и всякое лыко шло у него в строку; оттого с его стороны не делалось почти ничего для поддержания доброй связи с зятем. Н. Зубов тоже не отличался предупредительностью и не очень-то старался примениться, с помощью уступок, к неуживчивому старику. Служить Суворову в том смысле, как Хвостов, он был вовсе не расположен; быть для тестя ступенью к брату Платону — тоже не желал, да едва ли и мог, ввиду эгоизма временщика. Тесть с зятем переписку вели не частую, и временами она прерывалась. Суворова очень затрагивало, что Николай Зубов пишет редко, да еще иногда забывает подписывать свои письма, и он видел в этом пренебрежение, хотя сам часто писем не подписывал. Суворов находил еще, и не совсем несправедливо, что зять тянет больше к брату, чем к тестю и, при недоразумениях и неприятностях между ними, не оказывает последнему никакого содействия. «Князь Платон лгал и обманывал», пишет Суворов Хвостову: «а граф Николай ему потакал, и ему недосуг было ни строчки писать, а досуг было зайца гонять. С Зубовыми нам наблюдать настояще-текущие правила, недоверия не уменьшать и цветками какими не обольщаться... Я от несбыточных услуг Зубовых удалился; граф Николай может быть скорее инструментом князя Платона, по недоразумению или невинно; чего ради ему нет никакой нужды иметь со мной переписку, а о здоровье и вы скажете. Равно мне, если он меня будет называть отцом или сыном; я ему приятель». Н. Зубов как будто переставал быть близким человеком и, так сказать, отчислялся от семейства Суворова к фамилии Зубовых. «Наташа отдана мужу, тако с ним имеет связь; он ко мне не пишет, я к ним не пишу, — Божие благословение с ними! Естественно муж имеет связь с братьями; обоюдно для брака муж и я имели связь, по совершении его она кончилась. Родство и свойство мое с долгом моим: Бог, Государь и Отечество. Месяц от вас писем не было, я не хотел и к вам писать, — Божья судьба всем правит». Впрочем это выдержки из писем за 7 или 8-месячный период, а потому кладут слишком густую тень, которая на самом деле не была такой мрачной и перемежалась просветами. Во всем этом сказывается Суворов, и если бы понадобился вывод — кто же из них двух, тесть или зять, был главною причиною их неудовлетворительных отношений, то справедливость указала бы на Суворова 13.

К дочери он продолжал питать привязанность, но прежние горячие и нежные её заявления встречаются гораздо реже. Оно и понятно после лихорадочного его желания — выдать Наталью Александровну замуж и стать человеком свободным. Цель эта теперь была достигнута, дочь сделалась отрезанным ломтем; она естественно тяготела к мужу больше, чем к отцу, жила с мужем хорошо, и отец успокоился. Он не забывает ее почти ни в одном письме к Хвостову, посылает благословение и иногда обращается к ней с несколькими словами. В январе 1796 года она родила мертвую дочь, когда отец находился в Петербурге; в октябре была уже во второй половине своей второй беременности; Суворов но этому поводу писал её мужу коротко: «благослови Бог Наташу в её беременности; желаю ей благополучного конца». Встречаются со стороны Суворова и мимолетные на нее неудовольствия за то, что редко пишет, но дальнейших последствий они не имеют. Вообще отношения между отцом и дочерью хорошие и спокойные; размолвки с зятем не ведут к размолвкам с дочерью.

Но выдав дочь замуж, Суворов не остался вполне бобылем и не избавился от семейных забот, так как на смену дочери явился сын. Детские свои годы до 11-летнего возраста он провел при матери, в Москве; эти 11 лет остаются для нас совершенно темными; не знаем даже, виделся ли с ним Суворов в этот промежуток времени; если да, то проездами через Москву. В сентябре 1795 года Суворов первый раз упоминает о сыне, и именно в письме к Платону Зубову: «монаршее к сыну моему благоволение я имел счастие получить; посредство вашего сиятельства в сем случае обязывает меня всепокорнейшею вам благодарностью, и я желаю, чтобы он был полезен высочайшей службе». Из этого видно, что Аркадию предстояла тогда перемена судьбы и что Государыня, вероятно в знак внимания к его отцу, оказала ему в чем-то свое благоволение. Молодой сын Суворова однако в то время еще не появляется в Петербурге; из Москвы он был вызван лишь в январе или феврале 1796 года и назначен камер-юнкером к великому князю Константину Павловичу. По свидетельству одного современника, 11-летний сын Суворова «под униженной и странной личиной, скрывал гордую, повелительную и впечатлительную душу». Отец разумеется не мог взять на себя его воспитания и образования; к подобному труду он не был ни склонен, ни способен; к тому же ему предстояла скорая поездка к новому месту службы, на юг. Естественнее всего было поручить Аркадия попечению его замужней сестры; Суворов так и поступил, а граф Николай Зубов взял на себя надзор за педагогической стороной дела.

В переписке Суворова из Тульчина, довольно часто упоминается имя его сына. Но если до той поры не имеется никаких данных для оценки воспитания и образования Аркадия, то последующее время, давая их больше, все-таки крайне бедно этим материалом. Судя по некоторым фактам и главное по последствиям, педагогический план, приложенный к сыну Суворова, не отличался ни систематичностью, ни рациональностью, и молодой Аркадий подготовлялся к жизненному поприщу отрывочно, неполно и неправильно. Оба они были одарены богатыми, хотя и несходными натурами, но отец имел и жажду, и время для самообразования, сделавшись взрослым человеком, а сын этой возможности не имел, потому что вступил в действительную жизнь на 15-летнем возрасте. Поручив своего сына его сестре и ее мужу, Суворов приставил к Аркадию нечто в роде гувернера или воспитателя и приискал учителей. Воспитателем был взят иностранец де Сион, кажется по рекомендации Платона Зубова принятый в русскую службу с чином майора. Из учителей за первое время известен Микулин, преподававший во всех четырех фортификационных классах кадетского корпуса.

Суворову сообщалось о ходе занятий его сына довольно часто, но из этой переписки сохранились только кое-какие отрывки. Граф Николай Зубов пишет ему, что Аркадий «учится математике на основаниях алгебры, но не так, как бы готовился в академики; Микулин показывает ему при каждом уроке военные чертежи, кои он копирует изрядно и вообще к рисованию имеет безошибочное воображение. Сион, со своей стороны, довольно попечителен и, не притупляя в нем врожденного живого характера, преподает ему добрые правила; по желанию брата, князя Платона, Аркадий нередко у него бывает и, одним словом, много предвещает доброго». Со своей стороны Микулин пишет отцу, что сын «занимается разрешением задач, касающихся до общежития, наипаче же до военного состояния; притом для удовлетворения его склонности и для предварительного приготовления к фортификации, начал чертить архитектуру». На подобные извещения Суворов иногда отвечает и делает замечания, например: «Аркадий учится методически, не лучше ли ему сократить алгебру», но не настаивает на этом и отдает на усмотрение Н. Зубова. Вообще же, как видно из его письма Н. Зубову в ноябре 1796 года, занятиями своего сына он «весьма доволен». К сожалению, нет данных для исследования его взгляда и поверки сделанной аттестации 17.

Выдав дочь замуж и пристроив сына к её семейству, Суворов приобретал желанную свободу действий далеко не в том размере, как предполагал, а в некоторых отношениях даже более утрачивал, чем приобретал, потому что делался больше доступным эксплуатации других своих родственников. Все они чаяли от него разных благ и, кто только мог, старались на него действовать не в одних его собственных, но и в своих интересах. Благодаря своему значению, он служил для них обильным источником протекции, и даже одно его имя, помимо его воли, делало судьбу к ним благосклонною. Главный из них по влиянию на Суворова, Хвостов, хотя недалеко еще продвинулся, но это произошло от сплетения разных неблагоприятных обстоятельств и вознаградилось позже. Родственники Суворова, вместе с некоторыми из его приближенных, образуют вокруг него незримую сферу, где происходит борьба самолюбий и личных интересов, зарождается и зреет интрига, но все это искусно от него маскируется, ибо действуют люди, подробно его изучившие. В Тульчине повторяется тоже, что было раньше, только покрупнее, так как Суворов недавно поднялся на новую, высшую ступень и потому искателями и эксплуататорами оценивался дороже прежнего.

Старший из князей Горчаковых, племянников Суворова, пишет Хвостову из Тульчина длинное письмо, ярко освещающее сферу, окружавшую его дядю. Описывая свое прибытие в Тульчин и радостное чувство, с которым встретил его Суворов, князь Алексей Горчаков объясняет это исключительно тем, что Суворову не перед кем было срывать сердце и изливать свою желчь по поводу разных неприятностей и недоразумений. Передавая затем смысл своих с ним разговоров, Горчаков сообщает, что причиною некоторых неприятностей он признает дежурного генерала Арсеньева, о чем и дал почувствовать дяде/ Далее даются Хвостову наставления по разным предметам и испрашиваются у него советы — как поступать и что делать. «С Зубовыми у нас совершенный разрыв», продолжает Горчаков: «так по малой мере с ним (Суворовым) сохраним союз, а паче не дозволим восторжествовать тем, которые хотят нас от него удалить. Он совершенно отступился от дочери и, что важнее, от зятя, не говорит больше о своем сыне и считает тебя и меня своими единственными близкими людьми». Горчаков впрочем усматривает тут одни слова и им не верит, но решается остаться при дяде и «терпеть все мерзости, покуда сил достанет». Арсеньев, имеющий на Суворова большое влияние, желает ему, Горчакову, всякого зла и находится с ним в отношениях дипломатических; Мандрыкин смотрит туда же, но не слишком к Суворову близок; Тищенко черен по натуре, служит Арсеньеву послушным орудием, однако любезен; Прошка «нас всех обожает и передает мне все, что происходит во внутренних покоях». Горчаков беседует с Суворовым ежедневно, часа по два наедине, «но дело не подвигается; впрочем, никакого нового любимца нет и все идет по прежнему, т.е. из него делают, что хотят». Дальше идет речь, чтобы сестер Горчакова сделать фрейлинами; действовать в этом смысле Суворов согласен, но не сам и притом окольными путями, однако обещал каждой из них по 300 душ при выходе замуж. «Но это все одни слова», снова замечает Горчаков: «ежели нужны какие письма отсюда его именем, наставь меня... О себе скажу, — я не генерал и Бог знает когда им буду; я без деревень и Бог знает когда их получу». Суворов затеял устроить женитьбу Горчакова, но он на это не соглашается, пока не получит генеральского чина, а до тех пор будет выжидать обстоятельств. «Если случится, что пошлют против французов Ферзена, как тут толкуют, я хотел бы отправиться с ним, чего ненасытно желаю; пожалуйста устрой это, потому что нужно же искать счастья где-нибудь. Дядя этим немного оскорбится, но если при нем ничего нельзя выиграть, то надо приискивать ресурсы инде». В заключение Горчаков просит передать свое письмо на прочтение брату и сестре, «ради их научения».

В пояснение этого извлечения из письма, можно разве прибавить, что племянник, прослужив всего 7 или 8 лет до бригадира, в последующие 3 года получил еще два генеральские чина без выдающихся заслуг. Находясь в видимом противоречии с самим собой, он говорит Хвостову, что оба они «служат Суворову прибежищем в дурных обстоятельствах и что на него, дядю, не действуют никакие резоны, когда идет дело о нем самом и его эгоизме». А между тем, страницей раньше он пишет, что «внушил дяде по партикулярным делам держаться Перекусихиной и Зотова, которые ему доброжелательствуют» и, заручившись его согласием, отправил к Хвостову письмо на имя Марьи Савишны, прося именем Суворова её «посредничества» относительно назначения сестер фрейлинами. «Внушение» его так хорошо подействовало на Суворова, что тот счел нужным подкрепить свою просьбу еще следующими строками к Хвостову: «осталось у меня нечаянно давних драгоценных варшавских венгерских три бутылочки: две Марье Савишне, одну Захару Константиновичу; при обязанности моей просите, чтобы на здоровье пили». Суворов был действительно погружен в самого себя, часто забывал о других, не видя чужих интересов из-за своих собственных, но упрекать его в этом имел право не всякий. Впрочем такова уж была среда и её воззрения. Князь Алексей Горчаков был вообще не дурной человек; другие поступали еще более беззастенчиво.

Суворов, почти всегда бережливый, даже просто скупой, был и в этом отношении человеком своеобразным, не похожим на всех. В каждом периоде его жизни можно найти тому доказательства; особенно в последние годы встречаем широкую щедрость наряду чуть не со скаредностью. Пребывание его в Тульчине ознаменовалось несколькими примерами такой щедрости, и если не все они реализовались, то причины тому народились после. Сестре своей, Олешевой, он велел производить по 1,000 руб. пенсии, вероятно за её услуги по отношению к его дочери до выхода замуж. Была у него бедная родственница, девица Евпраксия Федоровна Раевская; Суворов обещал ей на приданое 6,000 руб. и, когда она была в июне сговорена, приказал Хвостову вручить ей обещанную сумму. Это не было исполнено потому, что свадьба не состоялась. В Тульчине проживал один французский эмигрант, принятый в русскую службу майором; он очень хворал, нуждался в деньгах и в уходе, и хотя желал выписать свою жену, но не мог этого сделать по крайней бедности. Суворов просил Императрицу, чрез графа Безбородко, о пожаловании эмигранту пенсии, дал ему от себя 500 руб. на путевые издержки жены и намеревался назначить по 300 руб. ежегодного пособия. Последнее вероятно не состоялось, так как князь Горчаков, написав об этом Хвостову, заметил, что если дядя будет таким образом содержать всех, то ему самому ничего не останется, почему и просил Хвостова собрать но этому предмету справки и уведомить.

Щедрость Суворова еще более обнаружилась при следующем случае. Дежурный генерал Арсеньев, человек ничем не замечательный и состоявший при Суворове не так давно, был болен чахоткой и осенью 1796 года умер, оставив вдову с несколькими сиротами, в Петербурге или Москве, да долгу 60,000 руб. Отсутствие Арсеньевой и её детей казалось бы облегчало Суворову официальную, казенную сторону дела; не было ни плача, ни раздирающих сцен, ни щемящего зрелища нужды; нервы оставались спокойными, и соболезнование могло ограничиться одним выражением вдове сочувствия, да просьбою в Петербург об оказании милости. Суворов однако поступил не так; он назначил вдове Арсеньевой 40,000 руб. единовременно, но с уплатою в несколько сроков, о чем и вошел в переписку с Хвостовым. Письмо его замечательно между прочим тем, что не имея свободных денег и не предвидя их в близком будущем, он решил было выдать Арсеньевой деньги, подлежавшие уплате Зубовым. Нигде прямо не говорится, какие это деньги, но разные выражения наводят на мысль, что Зубовы, по смерти их отца Александра Николаевича, сумели привлечь Суворова, как своего свойственника, к складчине, на уплату оставленных покойным долгов, и на долю Суворова причлось внести 60,000 руб. Хвостов разверстал эту сумму на 4-годовой срок, по 15,000 ежегодно; ни одного взноса еще не было сделано. Желая непременно пособить Арсеньевой в её трудных обстоятельствах, Суворов, под впечатлением дурных своих отношений к Зубовым, в особенности к князю Платону, пришел к убеждению, что платить Зубовым не следует. В один и тот же день, 11 ноября, он пишет Хвостову несколько писем по этому предмету, приводя в них разные резоны в подкрепление своего решения. Доводы его вертятся преимущественно на том, что от Зубовых он ничего хорошего не видал; что они богаты, а Вера Ивановна Арсеньева бедна, причем разбирается каждый из Зубовых в отдельности, и лучше всех оказывается граф Дмитрий, наименее известный. Суворов говорит как бы в свое оправдание: «я не денежник, счет в них мало знаю, кроме казенных»; прибавляет, что «не хочет быть ослом или шутом Зубовых» и наконец указывает на главное доказательство в свою пользу:«что мне нужды до долга их отца? я повинен был только приданым». Об Арсеньевой Суворов пишет, что 20,000 рублей своего долга она должна выплатить сама, соблюдая экономию; если же не в силах будет, то он пожалуй и их возьмет на себя, вместо уплаты Зубовым, и кроме того обещает устроить в службе её 15-летнего сына. Он посылает Хвостову особую, короткую записку, с обязательством уплаты Арсеньевой 40,000 рублей, и приписывает на ней: «сие служит вам завещанием, если бы мне последовала смерть». Но натянутость доводов, после данного Зубовым обещания, остается все-таки очевидною; сам Суворов не может этого не заметить и, отвечая на свою невысказанную мысль, пишет в одной из посылаемых записок: «это правда, ежели особливо в графе Н. Зубове буянства не приметится, то предпочитая Беру Ивановну, должен я им (все таки) вперед о 4 раз 15,000; слово мое держать, поелику Бог пособит». На этом дело и было кончено, но Вера Ивановна Арсеньева получила, как надо полагать по разным соображениям, только 10,000 рублей, которые ей были выплачены немедленно. Уплата остальных должно быть не состоялась, по наступившим вскоре непредвиденным обстоятельствам, о которых будет сказано в своем месте 18.

Таким образом проходило время Суворова в Тульчине. Он жил в замке графини Потоцкой, занимая один этаж и оставляя другой в распоряжении хозяйки; обедал в 8 часу утра, носил платье из грубой холстины, часто посещал церковь и пел на клиросе. Он очень сошелся с Потоцкою и её семейством, беспрестанно их посещал, и они у него обедали почти каждый день. У Потоцкой было две взрослые дочери, одиа в Петербурге, другая в Тульчине; из доброжелательства к матери, Суворов взялся за совершенно новое для себя дело, за сватовство. В женихи он прочил своего племянника, князя Алексея Горчакова, который жил в Тульчине несколько месяцев. Потоцкая была как видно не прочь, но Горчаков не согласился; тогда Суворов выставил кандидатом в женихи молодого Эльмпта, того самого, который был женихом его дочери. Дело кажется сладилось, благодаря именно участию в нем Суворова. Вообще же и образ его жизни, и все привычки, и причуды оставались прежние; замечается только некоторое развитие религиозного чувства и внешних его проявлений. Он например постоянно посылал деньги на поминание родителей в церковь Федора Студита, в Москве, а в 1796 году послал деньги на тот же предмет и в другую церковь, сделав кроме того в нее вклад; прежнее строгое соблюдение постов еще усилил, не принимая никакой пищи в продолжение первых трех дней страстной недели 19. Во всем этом сказывалась старость, когда религиозное чувство нередко просыпается даже у тех, у кого дотоле дремало, и усиливается у тех, кто никогда с ним не расставался. Суворов действительно старел и это чувствовал, но старался разными способами скрывать и от себя и от других, так как, по его мнению, военный человек должен быть постоянно крепок духом и телом, т.е. вечно юн.