Приезд Суворова в Петербург; прием у Государя; выходки его на разводе и при других случаях; явное его нежелание поступить снова на службу; посредничество его племянника, князя Горчакова. — Просьба Суворова о дозволении удалиться снова в деревню; возвращение в Кончанск. — Неудачные попытки Суворова привести кобринские дела в порядок; уплата долгов жены; плачевное состояние денежных дел; возможность новых взысканий; обращение к Государю. — Окончание дела Вронского. — Заботы Суворова о сыне; духовное завещание. — Образ жизни Суворова; занятия; крайняя раздражительность; тоска; прошение о поступлении в монастырь. — Вызов Суворова в Петербург для войны против Французов.

Прискакав из села Кончанского в Петербург, князь Горчаков тотчас же поехал во дворец и убедился, что Император Павел действительно его ждал. Увидев Горчакова, Государь спросил: «а что, приедет граф?» Горчаков отвечал, что приедет непременно и приглашение Государя принял с радостью, но по слабости здоровья скакать на почтовых не может, а принужден ехать на своих лошадях и потому явится в Петербург не так скоро. Государь потребовал определить время приезда хоть приблизительно; Горчаков по своему соображению назначил день.

Государь ждал с нетерпением, спрашивая Горчакова по временам о здоровье Суворова, находится ли он в дороге и проч. К назначенному Горчаковым дню Суворов не поспел а прибыл только на завтра, вечером. Горчаков в ту же минуту доложил об этом Государю, который уже разделся на ночь, но надев шинель, вышел и сказал, что принял бы Суворова тотчас же, если бы не было так поздно, а потому будет ждать его завтра утром, в 9 часов. Так как Суворов был отставлен от службы без мундира, то Горчаков спросил, в какой форме быть его дяде. Приказано — в общей армейской форме. Суворов военного платья с собою не взял, а потому оделся в мундир племянника, худощавого 19-летнего гоноши, оказавшийся впору, и раньше 9 часов был уже во дворце. с 9 часам вернулся Государь с утренней прогулки и только что сошел с коня, как спросил у Горчакова, ожидавшего на подъезде, здесь ли его дядя; затем пройдя в приемную, он взял Суворова за руку и ввел его в кабинет. Тут они пробыли больше часу, затем Суворов вышел и поехал к разводу, а вскоре после него и Государь.

До сиих пор дело шло довольно гладко, хотя Суворов оставался прежним Суворовым: ожидая Государя в приемной, он подшучивал над находившимися там придворными, а с гардеробмейстером Кутайсовым, крещеным турченком, будущим графом, заговорил по-турецки. Но впереди, на разводе, предстояла опасность, ибо там было чувствительное место и Государя, и Суворова. Так и вышло. Желая сделать Суворову приятное, Государь производил батальону ученье не так, как обыкновенно, а водил его скорым шагом в атаку и проч.; но Суворова это не подкупило. Он отворачивался от проходивших взводов, подсмеивался и подшучивал над окружавшими, всячески выказывал свое умышленное невнимание и беспрестанно подходил к князю Горчакову, говоря: «нет, не могу более, уеду». Горчаков убеждал его потерпеть; внушал, что оставить развод, когда на нем находится Государь, было бы в высшей степени неприлично; но Суворов не принимал никаких доводов. «Не могу, брюхо болит», сказал он племяннику и уехал.

Государь заметил проделки Суворова, но смолчал; вернувшись же во дворец, позвал Горчакова. Павел был заметно взволнован; вспоминал свой разговор с Суворовым во всей подробности; говорил, что делал ему разные намеки, с целью убедить его проситься снова на службу, но без всякого успеха, Суворов вспоминал про Измаил, длинно рассказывал штурм; Государь терпеливо слушал и когда, вставив свое слово, наводил речь на прежнюю тему, т.е. что Суворов мог бы оказать новые заслуги, вступив на службу, он кидался в Прагу или в другое место. Так прошел целый час, потом странное поведение Суворова на разводе....... «Извольте, сударь, ехать к вашему дяде», сказал в заключение Государь: «спросите у него самого объяснение его поступков и тотчас же привезите мне ответ; до тех пор я за стол не сяду». Горчаков поскакал к Хвостову, где остановился Суворов, торопясь исполнить поручение, так как обеденное время Государя было очень близко. Суворов, раздетый, лежал на диване. Выслушав племянника, он отвечал раздражительно, что вступит на службу не иначе, как с полною властью Екатерининского времени, с правом награждать, производить в чины до полковника, увольнять в отпуск и проч.; что он был инспектором в чине подполковника, быть им снова не хочет, поедет лучше опять в деревню и т. п. Горчаков возражал, что не может передавать ничего подобного Государю; Суворов отвечал: «передавай что хочешь, а я от своего не отступлюсь». Горчаков поехал во дворец и сказал Государю, что дядя его был слишком смущен в присутствии Его Величества, не помнит хорошо, что говорил, крайне огорчен своей неловкостью и т. под., т.е. представил извинения общего, неопределительного характера, прибавив, что дядя его с радостью подчинится монаршей воле о поступлении на службу, если таково будет высочайшее соизволение. Едва ли Государь всему этому поверил, зная Суворова и видя смущение его юноши-племянника, и хотя сделал вид, что удовлетворен, однако пригрозил Горчакову, что именно он будет отвечать, если не вразумит своего дядю.

После того Государь не раз приглашал Суворова к своему столу и на развод, обращался с ним милостиво, наводил разговор на прежнюю тему о поступлении на службу, но получал в ответ уклончивые заявления о старости и болезнях. Мало того, Суворов не переставал «блажить», не упуская случая подшутить и осмеять новые правила службы, обмундирование, снаряжение, — не только в отсутствии, но и в присутствии Государя. Садясь в карету, он находил большое к тому препятствие в прицепленной сзади наискось шпаге, которая якобы не дозволяла пролезть ему в каретную дверцу; он запирал дверцу, обходил карету, отворял другую дверцу, старался в нее протискаться, но опять безуспешно. Целые четверть часа иногда у него уходило на усаживание в экипаж, и все это делалось, по его обыкновенной манере шутить, с серьезным, даже озабоченным видом, что усиливало комичность положения и возвышало едкость выходки. На разводе он делал вид, что не может справиться со своей плоской шляпой: снимая ее, хватался за поля то одной рукой, то другой — все мимо, и наконец ронял ее к ногам сумрачно смотревшего на него. Государя. Между проходившими церемониальным маршем взводами, Суворов бегал и суетился, что считалось крайним нарушением порядка и строевого благочиния; при этом он выражал на лице своем то удивление, то недоумение, шептал что-то себе под нос и крестился; когда же Государь спросил однажды, что такое он делает, то Суворов отвечал, что читает молитву: «да будет воля Твоя». Через несколько дней последовал приказ о благочинии на разводах, которым строго подтверждались правила порядка, нарушенные Суворовым, но имя его в приказе не упоминалось.

После каждой выходки Суворова, Государь обращался к молодому Горчакову и грозно требовал объяснения. Горчаков, на долю которого приходилось по пословице — в чужом пиру похмелье, был в положении очень затруднительном. Он ездил к дяде, объяснялся с ним, убеждал его безуспешно, получал от него прежние реплики, возвращался к Государю и передавал ответы собственного вымысла, диаметрально противуположные действительным, так как поступить иначе считал невозможным. Государь, перед которым все трепетало и безмолвствовало, в котором малейшее противоречие не в добрый час производило взрывы страшного гнева, переламывал себя и оказывал Суворову необыкновенную снисходительность и сдержанность, но вместе с тем недоумевал о причинах упорства старого военачальника, А между тем дело было простое: Суворов жил для военного ремесла и олицетворял его в издавна усвоенном, известном смысле, отречение от которого было для него самоотречением. Кроме того он обладал особенностью, развитию которой в русских людях не благоприятствовали исторические условия, — твердым; независимым характером. Усвоив многие недостатки эпохи, он однако не пропитался ими до глубины нравственных основ; сгибал перед обстоятельствами шею, но не гнул ни перед кем волю; был полон благоговейного почтения и преданности своему Государю, но правдолюбие и моральную стойкость считал не противоречием, а непременною их принадлежностью. Эти свойства Суворова, в соединении с его военною славой, и сделали его лицом, привлекавшим к себе особенное внимание современников и дорогим для потомства.

Все бесцельнее и скучнее становилось его пребывание в Петербурге; наконец выбрав время, он прямо попросил у Государя дозволения — возвратиться в деревню. Государь выслушал просьбу с видимым неудовольствием, но ответил, что не хочет удерживать его против волн. Суворов поцеловал Императору руку, откланялся Императрице и в тот же день выехал из Петербурга. Как ни худо было его житье в Кончанске, но зрелище новых порядков и жизнь в их сфере оказались еще тяжелее 1.

Первое время по возвращении в деревню, Суворов блаженствовал: петербургские впечатления были еще свежи, Николев не появлялся и никаких признаков прежнего надзора не замечалось. Он принялся за свои обычные занятия, стал изредка посещать соседей и принимать их у себя. Однако особенного рвения к хозяйственным делам у него по документам не замечается (кроме переписки по кобринскому имению), может быть потому, что он стал вчетверо богаче и, удерживая за собою общее руководительство, предоставлял теперь все остальное своим управляющим. Впрочем были предметы, которыми он интересовался преимущественно. В кончанской усадьбе строился одноэтажный дом для самого помещика и заготовлялся лес для новых служб, устраивались в саду беседки, на соседней горе Дубихе и в некоторых других окрестных пунктах ставились светелки, перекидывались через речки мостики, сажались фруктовые деревья. Часть дворовых обучалась пению, и из них сформировался порядочный церковный хор, которым Суворов даже несколько хвастал. Дворовые мальчики учились грамоте; дворовым улучшалось содержание и прибавляюсь жалованье, некоторым вдвое; отцу Прохора назначена пенсия во 100 рублей; самому Прохору (и особо его жене в Кобрине) выдавалось гораздо больше, но цифры в разных отчетах разноречивы. Из письма Прохора к Хвостову видно, что Суворов обещал ему вольную, но что она лежала не подписанная; вернее будет сказать, что Суворов обещал камердинеру волю после своей смерти — это и было исполнено впоследствии. Он так привык к Прохору, несмотря на его пьянство и грубость, что на замену его другим не мог решиться 2.

Наибольшая доля внимания Суворова, его распоряжений и переписки относилась к Кобрину, где хотя порядок начал восстановляться, но только по наружности и по отчетам, в сущности же происходило совершенно обратное. Главноуправляющим был там Красовский, искусившийся делец и крупный плут, который умел ловко обойти Суворова, внушить ему безграничную к себе веру и оттереть Корицкого от дела, для того, чтобы еще больше обирать своего доверителя. Подполковник Петр Григорьевич Корицкий, малоросс, служил с Суворовым довольно давно, но только ни в военных делах, ни даже в службе мирного времени имя его не встречается; состоял он при своем начальнике по части домашних его дел. По выходе дочери Суворова из Смольного монастыря на попечение Хвостова, этот последний просил к себе в помощь Корицкого, с тем, чтобы тот непосредственно состоял при молодой графине. Суворов не одобрял выбора; говорил, что место Корицкого в деревне или на хуторе; что вне этой сферы он никуда не годится, отличаясь замечательною неповоротливостью ума. Когда Хвостов настоял на своем, Суворов согласился, но предупреждал его: «Петр Григорьевич добрый человек, но леноумие его не препобедимо; вам в его мудрственных недоумениях придется преспособлять, как бы то ни было скучно, паче, что всякое с ним трактование тяжелее, нежели с Кондорсетом». Ближайшее в то время к Суворову лицо, Курис, шел гораздо дальше и предостерегал Хвостова так: «вы судите его совесть против каждого, а между тем он и отца при малейшем случае своем в годы не пожалеет; я тысячными опытами видел сие от него к себе, а что хуже, что не помнит никакого ему добра». Вскоре действительно последовали у Хвостова разные неприятности, в которых «леноумие» и нрав Корицкого играли главную роль. По этому поводу Суворов дает Хвостову практический совет: «с Корицким смирение лучше; не открывайте ему слабой стороны, не отвечайте; лает пес, — идите мимо; я вам то предсказал год назад, пеняйте с Наташею на себя». После того его отправили в объезд Суворовских деревень, для хозяйственных распоряжений, собирания оброка и т. д.; в последующие годы он или жил в своем имении в полтавской губернии, или исполнял разные поручения Суворова по вотчинам и наконец производил прием кобринского имения 3.

Корицкий был знающий и опытный сельский хозяин, поэтому Суворов поручил ему управление своим большим имением с широкими полномочиями. Но доверие его к старому сослуживцу не оправдалось. с сказанному по этому предмету в предшествовавшей главе можно прибавить, если верить имеющимся указаниям, что Корицкий распределил участки офицерам весьма невыгодно для имения, роздал несколько документов на денежные суммы, по которым пришлось потом уплачивать, и в заключение, уехав после киевского ареста в свое полтавское имение, неизвестно куда девал 16,240 рублей и не давал в них отчета, несмотря на настояния Красовского. Красовский кроме того сообщал Хвостову, что «Корицкий говорил о кончанских такое, что нельзя писать», и что прочие офицеры стараются поддержать с ним связь. Трудно определить, сколько в этом правды и сколько лжи; но едва ли подлежит сомнению. что Корицкий злоупотреблял доверием Суворова, так что последний приказал Красовскому взыскивать с Корицкого 16,240 руб. судебным порядком, отобрав от него и Хабовичи, что впрочем сделать было уже нельзя.

Кратковременное управление Сиона кобринским имением тоже сопровождалось разными злоупотреблениями и растратою сумм, так что Суворов решился совсем расстаться с воспитателем своего сына. Больше всех его удовлетворил шляхтич Красовский, добрые отношения с которым он сохранил до самой смерти; но разные факты управительской деятельности Красовского и состояние, в котором оказалось кобринское имение в 1800 году, удостоверяют, что под рукою этого шляхтича продолжала расти и развиваться, с большим противу прежнего успехом, система хищничества и грабительства, Наплыв в Кобрин людей, жаждущих попользоваться на счет Суворова, увеличивается; кроме явившихся сюда, по окончании дела Вронского, отставных Мандрыкина, Тищенко, Головлева, Носкова, — попадаются фамилии Ширая, Шкодры и других, никогда доселе не встречавшиеся. На жалованье состоит масса лиц; кроме того им производится до 1,500 рублей на стол, что по смерти Суворова было кассировано без всяких хлопот, следовательно производилось без законного основания. Сверх этого встречаются периодические выдачи на говядину, на пост; за одну и ту же бричку Суворова заплачено двум лицам, одному 400, другому 500 злотых. Новая отдача фольварков и ключей в аренду состоялась очень дешево, и вместо 3-летнего на 6-летний срок, при том на очень невыгодных для владельца условиях, с отнесением например на его счет градобитий и скотского падежа. Суворов уплачивал «десятый грош» (казенную подать) за всех офицеров, что после его смерти прекращено опять-таки без всякого труда и споров. Розданные Корицким в пожизненное пользование участки, Красовским не только не отобраны, но еще переведены на новые, более невыгодные для Суворова условия, тогда как в 1800 году оказалось возможным их отобрать по бездоказательности прав, хотя при этом и пришлось употребить военную силу. Арендная плата вносилась не исправно и не вполне; некоторые арендаторы вошли в соглашение с Красовским и потом совсем отказывались платить, вследствие особых с ним расчетов. Вообще характеристикой положения дел в Кобрине могут служить слова отчета, составленного посторонним лицом, по смерти Суворова: «это имение было так распоряжаемо и управляемо, как своим собственным, только с тою разницей, что кто хотел, тот брал и никому отчета не отдавал» 4.

Задумав по совету Красовского отобрать от офицеров розданные им участки, Суворов утвердился окончательно в своем намерении, когда плутоватый шляхтич убедил его в удобоисполнимости и законности такой меры. Красовский, с помощью приличной благодарности, привлек на свою сторону Воротынецкого, привозившего протокольную книгу к Суворову в кобринский его дом, и Воротынецкий подал в суд заявление на самого себя, т.е. против незаконности своего поступка. С этого и началось дело. Суворов не только не отказывался от вознаграждения деньгами своих «тамошних приятелей», но даже увеличил отступное, написав в августе Красовскому, что как его, Суворова, в Кобрине на лицо нет, то для него и наличные и отсутствующие офицеры фактически сравниваются, а потому тем и другим можно одинаково предложить по 40 рублей за душу. На эту сделку согласились однако немногие; сколько именно- не знаем, но к числу их принадлежали отсутствовавшие князь Ухтомский и Борщов, а также находившийся в Кобрине Ставраков, который не хотел против воли Суворова владеть его деревней. По этому поводу Суворов писал Красовскому: «честному человеку Семену Христофоровичу Ставракову, по возвращении деревни, извольте определить по смерть с юными братьями ежегодный пенсион 300 рублей, а Воротынецкому награждение в вашем рассмотрении». Из остальных лиц, Капустянский, которого Суворов по собственному сознанию и в глаза никогда не видал, не пользовался подарком Суворова и не предъявлял своих прав на обещанную деревню, а предпочел сделать это по смерти Суворова, когда возникло на покойника множество разных претензий. Затем прочие, все или почти все, не пошли на сделку и предпочли подчиниться приговору суда. В начале следующего года Суворов обращался к новому генерал-прокурору Лопухину, с просьбою о содействии, однако Государь как видно не согласился признать это дело исключительным и оставил его идти обыкновенным путем. Определение суда состоялось по смерти Суворова и, как кажется, не в его пользу.

Не в его же пользу окончилось и другое дело, — по претензиям его жены. Варвара Ивановна, получив дом для жительства и 8,000 руб. годового содержания, потребовала еще уплаты 22,000 руб. долга, в чем и успела. Суворов подчинился своей судьбе беспрекословно и в октябре занял в банке деньги, но велел поставить жене на счет издержки по займу, на поездки, полупроцентные и проч., а московскому своему управляющему, Скрипицыну, приказал выдать деньги не Варваре Ивановне, а её заимодавцам 3.

Таким образом общее состояние денежных дел Суворова было плачевное, что и отозвалось на всем. Уплата 30,000 р. В. И. Арсеньевой не производилась; из 60,000 руб., обещанных зятю Зубову в 1796 году, тоже ничего еще не было уплачено; других долгов по распискам считалось до 55,000 рублей; Ворцелю приходилось еще внести до 18,000 рублей. А между тем годовой доход едва превышал 40,000 рублей, тогда как при нормальных условиях одно кобринское имение должно было дать больше 50,000 руб. Чем же было жить самому Суворову и содержать в столице своего сына? Он и пишет Хвостову, что ума приложить не может. В особенности заботил его сын, потому что воспитатель его оказался в денежном отношении человеком ненадежным не только в Кобрине, но и дома. То и дело Суворов насчитывал за ним или сотни рублей, или целые тысячи; спрашивал Хвостова — куда они девались, спрашивал Н. Зубова, называл Сиона «гайдамаком», ждал ответа «с трепетом». На содержание Аркадия шло немного, всего 2,500 рублей в год, но и эту цифру пришлось понизить до 2,000 рублей, а себе самому Суворов определил всего 3-4,000 рублей. «Теперь бедный юноша почти скуднее меня», писал он Хвостову: «пособите ему временно от себя, доколе опомнюсь» 6.

Эти тесные обстоятельства, которые лишь в редкие минуты оптимизма Суворов считал пустяками и сравнивал «с неурожаем одного года», т.е. с обыкновенным, неизбежным злом, — заставили его прибегнуть к экстренной мере — обратиться к Государю. Но чтобы обеспечить насколько возможно успех ходатайства, он хотел заручиться содействием нового генерал-прокурора, Петра Васильевича Лопухина, назначением которого на эту должность был очень доволен и называл его человеком милосердым, правосудным, нелицемерным блюстителем законов. Наладить начало этого дела Суворов поручил Хвостову: «вы внимете с ним по сей материи в конференцию и преподадите мне сего честного мужа совет или и исправление». Но для этого он советует Хвостову «с Лопухиным дело исков трактовать просто, ясно и тем вразумительнее, без украшениев, не обременять слога элоквенциею и особливо без проклятого экивока, коим сжимается всякий переговор, предается на угады и под харею лукавства закрыть вид глупого обмана». Одних «конференций» Хвостова с Лопухиным впрочем не могло быть достаточно, и Суворов с крайней неохотой пишет генерал-прокурору два письма, одно в ноябре, другое к конце декабря. Сущность их в том, что болезни и раны, а в особенности непривычные долги, препятствуют ему «наслаждаться высочайшими милостями» в Петербурге, а потому он продолжает жить в деревне на скудном содержании. За сим Суворов просит предстательства Лопухина пред Государем, говоря, что взыскания последовали при Куракине, «может быть без надлежащего разбирательства и справок», и просит «подвергнуть дело существенному разбирательству, ежели сочтется за нужное». Одновременно с этими письмами, он посылает два прошения на имя Государя, излагая в них, что взыскания последовали по несправедливым просьбам и причинили стыд ему, некорыстолюбивому солдату, который привык довольствоваться малым; что он, Суворов, ищет не убытков, а принимает случившееся за гнев Государя и опасается, чтобы неблагомыслящие люди не покусились на сомнение о его чести, а потому просит — недоплаченное взыскание сложить и кобринское имение от секвестра освободить 7.

Легко быть может, что из двух пар писем была послана только одна, декабрьская, потому что обе они однородны, а прошения к Государю даже тождественны. Советовал Хвостов еще просить заступничества у наследника престола, через Императрицу, и сохранилась черновая просьба, Хвостовым писанная, но по всей вероятности это осталось без исполнения. Во всяком случае переписка не привела к желаемой цели, и хотя 25 января 1799 года Суворов послал Хвостову письмо: «при сем должное мое приношение к великодушному князю Петру Васильевичу, недостающее вы дополните», но остается неизвестным — что именно приносилось и за какую «великодушную» услугу. Знаем также, что Государь поручил (до 12 февраля) Лопухину рассмотрение дела о наложенных на Суворова взысканиях, однако это поручение направлялось не только к поверке сделанного, но и к отыскиванию причин для новых оштрафований. Из центральных управлений собирались справки за старые годы, и военною коллегией положено уже было взыскать с Суворова 97 рублей, следовавшие к уплате в 1793 году. Другая справка показывала, что в 1791 и 1792 годах, за бытность Суворова в Финляндии, четыре статьи расходов, общею суммою почти на 122,000 рублей, не очищены подробными отчетами. В третьей говорилось, что за 1793 год не получено из Херсона отчета об израсходовании 810,000 рублей на крепостные постройки; нет извещения об израсходовании в 1794 году 6,000 червонцев на чрезвычайные случаи; не доставлены в счетную экспедицию оправдательные статьи о 265,000 рублях в 1795 году. Если все это осталось без дальнейшего движения, то конечно потому, что Суворов понадобился для войны против Французов 8.

Но и этим не совсем еще исчерпывались невзгоды, готовые на него обрушиться: оставалось дело Вронского. За множеством необходимых справок и разъяснений, первое время дело почти не подвигалось, хотя все привлеченные к суду были в сборе, и из военной коллегии беспрестанно сыпались всюду напоминания и подтверждения. Особенно торопили военно-судную комиссию, хотя дело стояло не за нею, а за недостатком данных. Она должна была еженедельно представлять донесения о ходе своих занятий; заседала каждый день по два раза; каждое заседание продолжалось пять часов, а иногда и больше; бывали дни, что заседание не прерывалось даже для обеда. В октябре 1797 года Государь, долго сдерживавший свое нетерпение, указал: «кончить военный суд, не ожидая более справок, и заключить сентенцию по теперешним доказательствам». После того дело пошло ходко и к марту 1798 года было окончено.

Всех подсудимых было 16, из них один находившийся во время варшавского происшествия в отставке, другой подрядчик-еврей, остальные все служащие, преимущественно в провиантском ведомстве военно-судная комиссия признала семерых невиновными, в том числе Тищенко; из остальных приговорила трех к денежному взысканию в 2,056, 3,750 и 6,373 рубля; на четвертого наложила взыскание втрое против причитавшейся с него суммы, именно около 42,000 рублей. Кроме того, с троих определено взыскать по 1,111 р. 11 к. за незаконную карточную игру, а с одного двухгодовое жалованье. Затем один приговорен к лишению чинов; четверых решено «жестоко на теле наказать и из числа добрых людей выключить», в том числе Мандрыкина и Вронского, последнего «за ложный большею частью донос, клевету на генералов и взятки»; наконец один приговорен к повешению. Относительно Суворова определено: взыскать с него во-первых 9,418 рублей, не довзысканные в Варшаве с одного из подсудимых; во-вторых 47,488 рублей, взысканные в Варшаве с оказавшихся виноватыми, но не представленные куда следует по закону, а издержанные на разные потребности; в третьих — обратить на него же все то, чего ко взысканию с подсудимых доставать не будет.

Генерал-аудитор, князь Шаховской, с приговором комиссии согласился лишь относительно оправдания и освобождения семерых невинных, в остальном же нашел сентенцию большею частью неправильною и слишком строгою. В мнении своем он изложил, что комиссия нашла подсудимых виновными в тех самых преступлениях, за которые они уже были в Варшаве оштрафованы, а новых злоупотреблений за ними не открыла. Принимая к соображению это обстоятельство, давнее содержание подсудимых под арестом, пополненные убытки казны и другие облегчающие причины, генерал-аудитор полагал: взыскать с одного 3436 рублей (вместо 42,000); с троих по 1,111 руб. 11 коп.; никого не подвергать ни казни, ни телесному наказанию; двух выключить из службы, а третьего, Вронского, «лишить чинов и выкинуть из службы». Что касается до Суворова, то закон повелевает «без ответа никого не винить», спрашивать же фельдмаршала было высочайше воспрещено 31 января 1797 года; взяв это во внимание, а также и то, что казна, согласно определению варшавской комиссии, пополнена и никакого убытка не понесла, следует признать, что судная комиссия осудила Суворова к взысканию беззаконно, а потому объявить ей выговор.

Государь написал 17 марта 1798 года: «как виновные давно уже наказаны сколько надлежало, ибо семеро из них исключены из службы, а прочие, в числе коих и майор Вронский, долговременно содержатся под арестом, то дело оставить, и им быть свободными» 9.

Так миновала Суворова новая беда. Правда, военно-судное дело велось кое-как, лишь бы скорее кончить, не вызывая гнева Государя; в приговоре суда есть непоследовательности; одна из главных пружин варшавского происшествия не открыта, хотя фамилия лица в деле вскользь упомянута, и на него же встречается указание в письме Мандрыкина Хвостову; но таким дурным ведением дела и увеличивалась опасность для Суворова. Другое отягчающее обстоятельство заключалось в том, что решенное дело было поднесено на высочайшую конфирмацию как раз в то время, когда Суворов, уклоняясь от вторичного поступления на службу, уехал из Петербурга в деревню, оставив Государя при дурном впечатлении. Однако все прошло благополучно, и одной липшей заботой на душе Суворова стало меньше.

Довольно было с него и остальных, тем паче, что в эту тяжелую пору приходилось думать о сыне. Аркадию исполнилось 14 лет; наступил возраст, требующий наибольшего внимания к юноше и попечительности, а между тем отец и сын жили постоянно врозь. Зашла было речь о присылке Аркадия в Кончанск, но Суворов отказал, говоря, что юноше нечего тут делать. Он был совершенно прав, потому что не только при тогдашней, но и при всякой другой обстановке, в педагоги к мальчику решительно не годился. Аркадий жил у графа Зубова, под надзором своей сестры и непосредственным руководительством Сиона. Особенных попечений о нем тут не могло быть, рациональной педагогической системы тоже, но все-таки он был пристроен по мере практической возможности. В настоящую зиму однако и это условно-хорошее расстраивалось: между Суворовым и Зубовым пошли недоразумения, потом Зубову с женою понадобилось ехать в Москву. Суворов написал Хвостову: «должен я прибегнуть к дружбе вашей; при выезде Наташи из Петербурга, прошу принять Аркадия на ваши руки и содержать его так, как пред сим реченную его сестру содержали». Письмо было получено Хвостовым поздно; Сион уже успел нанять небольшую квартнру, вести хозяйство поручил своей жене и собирался начать со своим воспитанником визиты, дабы завязать порядочное и выгодное в будущем знакомство. Суворов не одобрил этого, написав Хвостову, что «Аркадию потребны непорочные нравы, а не визиты и контр-визиты; не обращение с младоумными, где оные терпят кораблекрушение, а беседа с мертвыми приятелями не усильно; угол его у вас, знакомство его — Андрюша и разве Вася, и так до 18 лет, а там посмотрим. Аристотель его вы; Наташа воспитана вами, он ей наследник». К этому времени у Суворова уже набралось не мало разных резонов, чтобы не доверяться Сиону с денежной стороны, а тут воспитатель сына прислал еще ему «разбойничий» счет, хотя только перед тем уверял, что не выйдет из назначенной суммы. Был ли Суворов в этом последнем случае прав или нет, но только решился расстаться с Сионом; граф Ы. Зубов вздумал было его уговаривать, по это только подлило масла в огонь.

Молодой сын Суворова перешел на попечение Хвостова, который однако не мог взять на себя ничего, кроме общего надзора и руководства; следовало приискать воспитателя или гувернера, который находился бы при мальчике безотлучно. Суворов добыл, не знаем откуда и но чьей рекомендации, Ивана Дементьевича Канищева, может быть служившего раньше под его начальством. По этому случаю Суворов пишет Хвостову: «я полагаю Аркадия у кас на воспитании; причем к нему для ассистенции П. Д. Канищев, не ради наук, но для благонравия. Он получает от меня 300 руб. в год; он у вас и на квартире с Аркадием». Тогда же он сообщил об этом и сыну, прибавив: «будь благонравен, последуй моим правилам, будь почтителен к Дмитрию Ивановичу, употребляй праздное время к просвещению себя в добродетелях; Господь Бог с тобою». Вообще в своих довольно редких письмах к сыну и даже в приписках к письмам Хвостову, Суворов любил обращаться к Аркадию с краткими наставлениями, в роде приведенного или следующего: «Аркадию-благочестие, благонравие, доблесть; отвращение к экивоку, энигму, фразе; умеренность, терпеливость, постоянство». Едва прошел месяц по прибытии в Петербург Канищева, как Суворов, вероятно получив одобрительный от Хвостова отзыв о новом воспитателе, пишет сыну: «доколе при нас И. Д. Канищев, он получает ежегодно 300 рублей; по кончине ж моей, определи ему ту ж сумму ежегодно до его смерти». Это показывает, до какой степени Суворов был отзывчив к впечатлениям и скор в решениях, особенно если находился под влиянием контраста, который в настоящем случае олицетворялся Сионом.

Делая сыну такой завет, Суворов основывался на недавно состоявшемся заявлении своей воли на случай смерти. Написав несколько лет назад завещание, он обозначил в нем только то, что касалось дочери, т.е. упомянул про меньшую долю своего состояния; остальною же, наибольшею, не распорядился. После того недвижимое его имущество увеличилось вчетверо, а здоровье ухудшилось и временами возникали недоразумения и неприятности с зятем. Все это заставило его подумать об обеспечении будущности сына, и в сентябре 1798 года он составил новое духовное завещание, в смысле дополнения первого. Сыну он оставлял все свои родовые и за службу пожалованные имения, дом в Москве и жалованные бриллианты, а дочери назначал по прежнему благоприобретенные имения и купленные бриллианты. Распоряжение свое Суворов представил Государю, прося утверждения, что Государь и исполнил рескриптом 9 октября; копию с рескрипта Суворов препроводил к Хвостову, прося его «что надлежать будет, выполнить после моей смерти», а также к сыну, заключив свое короткое письмо пожеланием: «Господь Бог продолжи тебе долгий век» 10.

Не переводившиеся беспокойства и тревоги делали для Суворова необходимыми развлечения и разнообразие занятий, а этого-то и не было. Впрочем, летом еще представлялось кое-что: постройки в усадьбе, уход за садом, посещение крестьянских работ, купанье, прогулки. Любимым его местом была гора Дубиха, в полуверсте от дома; самое её название показывает, каким лесом она была покрыта, но это относилось к очень давнему времени, а при Суворове дубов и в помине не было. Росли огромные ели (как и теперь); с вершины горы, в просветах между лесом, открывались дальние виды, которые оживлялись большим количеством воды. Здесь Суворов построил двухэтажный домик с кухней и людской, приходил сюда часто и оставался по долгу, так как не утратил живого чувства природы; тишина и некоторая унылость места не наводили на него тоску, как на людей, искалеченных городской жизнью и вкусами, а напротив успокаивали его. Часто посещал он и крестьянские дворы, устраивал свадьбы, бывал на венчаньях и крестинах, ласкал крестьянских ребятишек и принимал участие в их играх. Однажды он играл с крестьянскими подростками на кончанской улице в бабки; тут его застал какой-то гость, который не сумел скрыть своего удивления. Суворов объяснил, что в России развелось очень много фельдмаршалов, делать им нечего, а потому приходится играть в бабки. Зимою программа летнего препровождения времени суживалась, и приходилось чаще просиживать дома. Он устроил себе «птичью горницу», некоторое подобие зимнего сада, о котором было говорено в главе IX; напустил туда птиц, сидел в этой комнате, прохаживался, даже обедал. Каждую неделю он парился в жарко натопленной бане, часто посещал церковь, сам звонил в колокола, сам читал громогласно апостол и с певчими пел на клиросе.

Привыкнув с юных лет к умственным занятиям, Суворов разумеется не мог без них обойтись в своем унылом уединении. Читал он много, сколько только дозволяли глаза, начинавшие слабеть; в Кончанске была библиотека; он ее по временам пополнял, но не знаем — чем именно; один только раз встречаем в его переписке, что требовались, «между прочим», ода Хвостова — на Измаил, ода Кострова — на Варшаву, песнь — на Варшаву Державина, Оссиан в переводе Кострова. Надо полагать, что чтение Суворова было, как и до того времени, энциклопедическое, но преимущественно историческое, а также современные газеты. Он жадно следил за ходом политических и военных дел в Европе и искренно смеялся над замышляемою высадкою Французов в Англии, называя приготовления к ней «репетициею трагикомической военной драмы, которая никогда не будет разыграна». В начале сентября, в виду усложнившихся обстоятельств и становившейся возможною войны с Францией, Государь пожелал узнать мнение Суворова по этому предмету, для чего и послал к нему генерал-майора Прево де Люмиана, старого знакомого и сослуживца Суворова еще в 1791 году, в Финляндии. Суворов передал ему на словах свои мысли и даже продиктовал в общих чертах план кампании (см. Приложение VIII)[11]. Из этого ничего не вышло, потому что предположения, выросшие из Суворовского военного взгляда и дарования, требовали для своего исполнения этого же самого своеобразного дарования; для других они должны были представляться или непосильными, или невразумительными и причудливыми. В этом легко убедиться по прочтении самого плана 11.

Но все эти занятия были не то, чем мог удовлетвориться Суворов, привыкший к практической деятельности и для нее одной считавший себя предназначенным и подготовленным. Скука и тоска одолевали его все больше, тем паче, что он не имел самого необходимого условия для довольства настоящим, — личной свободы. Он вернулся в свою глушь по доброй воле, прежний надзор был с него снят, переписка его не контролировалась, а между тем симптомы опалы и ссылки продолжали существовать. Подобная непоследовательность, странная в другое время и при другом режиме, в ту нору не поражала, потому что проглядывала во всем. Государь был недоволен Суворовым за его нежелание поступить на службу. и это должно было в чем-нибудь выразиться. Узнав, быть может по внушению Суворовских недоброжелателей или по излишнему усердию своих приближенных, что Суворов делает частые выезды и приемы, Государь в порыве раздражительности приказал исключит из службы своего флигель-адъютанта, младшего Горчакова. Хотя сердце у него скоро прошло, и на другой или на третий день он приказал снова зачислить на службу племянника Суворова, но случай этот служил дурным предзнаменованием. Суворов растревожился и счел нужным снабдить Хвостова объяснением образа своей жизни, упомянув и про наговоры своих зложелателей, до него дошедшие или им предполагаемые. В письме его говорилось: «меня желают», — я Цинцинат; «солдаты меня любят», — я их люблю; «дворяне меня любят», — я их люблю и морально безгрешен; «весело живу», — весело жил, весело умру, весел родился, не мизантроп; «много ездят», — в торжественные дни препровождаем весело императорские праздники и даже до полуночи, иначе счел бы я за преступление; итак глас бездушных крамольников предавать насмешеству. Редко мой выезд; прочие многие дни я, как Цинцинат, препровождаю в глубоком уединении». С приближением в 1798 году святок, которые Суворов издавна привык проводить в забавах, он как будто опасается в этом помехи и снова возвращается к той же теме. «Бездушные крамольники», — пишет он: «да не вменят во зло, что я здесь иногда упражняюсь с моими соседями непорочно в дружеских утехах; они меня любят за мое чистосердечие, как любили солдаты; тако препроводя святые вечера, изготовлюсь к великому посту». Высчитывая свой домашний бюджет на следующий год и определяя себе на первое полугодие, в виду крайнего расстройства дел, всего 1,600 рублей, Суворов указывает на свой образ жизни: «5-6 дней собрания и иногда с виватом из пушек за высочайшее здоровье; обеды с друзьями, в числе полудюжины, вдвоем и втроем приезжающих нечаянно, иногда сам друг со священником — вдвое, втрое против того; да сверх того в расходе дюжина дней, — сам в гостях, согласились мы на непорочные игрища в святые вечера; неужто в сем вы мне воспретите?» Не довольствуясь этим предупреждением, — а может быть и вследствие новых дошедших до него слухов, Суворов обращается к самому Лопухину: «войск здесь нет, обращение мое две трети года с дворянами, в государские дни званы были раз 5-6: их не торжествовать я считал за грех. Не званые, по дружбе, — и в другие праздники были у меня к службе Божией и одному обеду раз до восьми человек от трех до полдюжины; сам я был в гостях меньше 10 раз; прочее время препровождал я в глубоком уединении, сам друг, сам третей, или со священником».

Были и другие признаки неудовольствия Государева и опального характера Суворовского пребывания в деревне; для примера приведем один. В середине 1798 года майор Антоновский представил в петербургскую цензуру небольшое сочинение, «Опыт о генерал-фельдмаршале графе Суворове-Рымникском», совершенно безвредное и даже в полном смысле невинное. Но так как на книжку набросилась бы читающая публика, и в результате получилось бы увеличившееся сочувствие к отставному фельдмаршалу, то цензурное разрешение не последовало.

А между тем, одновременно с неприятностями и утеснительными требованиями, сыпались на Суворова косвенные милости: 19 или 20-летний его племянник произведен в полковники; другой, не многим старше, был уже генерал-майор; Хвостов повышен в генеральский чин и одно время имел у Государя доклады; наконец Аркадий, сын Суворова, несмотря на свои 14 лет, пожалован в камергеры. Но эти знаки Государева благоволения еще более оттеняли противуположную сторону; они доставляли Суворову временное утешение, но не облегчение. Прибавим, что война надвигалась, а надежды на призыв к делу не было никакой. «Зима наградила меня влажным чтением и унылой скукой», — писал он Хвостову. Его неуживчивый, крутой нрав прорывался все чаще, природная живость и веселость уступали место тоске, воспоминания приносили не утешение, а жгучую боль. Все окрашивалось в черный цвет и пропитывалось горечью. Мелкие неудовольствия вырастали до крупных неприятностей, размолвки до вражды, взыскательность переходила в придирчивость. Отношения Суворова к зятю приняли остро неприязненный характер из-за разных недоразумений по денежным делам; говорилось про «похищение казны», по поводу отыскиваемых за два года назад 10,000 рублей; про «пограбление», по поводу не оплаченных еще 4,000 р. за грамоту на кобринское имение; про «шпионство», за время пребываний Суворова в Петербурге в начале 1796 года; кончилось тем, что Суворов прекратил корреспонденцию с Н. Зубовым: «по многим на меня налогам». Не обошлось даже без заподозревания любимой дочери в корыстных побуждениях 12.

Для нас не существенно, какая во всем этом была доля правды; нам важен градус душевного настроения, до которого был доведен Суворов обстоятельствами переживаемого им тяжелого времени. Он сам понимал, что находился в состоянии крайней раздражительности и по временам круто понижал тон. Так в одном из писем к Хвостову, после страстного изложения, он вдруг говорит: «но войдем в умеренность», и переходит к сдержанному обсуждению. После дерзкого письма к Зубову (быть может не отправленного), он пишет к дочери и просит передать поклон «любезному зятю». Упрекая Хвостова в недостаточном внимании к его, Суворова, интересам, в непрактичности, «в витании за облаками», Суворов тепло благодарит его в другом месте «за искреннюю дружбу, за благодеяния», говорит, что «во всех частях следует его воле», и в особенно-горькую минуту пишет ему: «не оставляйте меня, Бог вас не оставит». Для объяснения тогдашнего душевного настроения Суворова следует еще принять к соображению, что вопреки донесениям Николева, здоровье его пошатнулось довольно заметно. В начале своей ссылки, он говорит мимоходом в одном из своих писем о пользе съездить за-границу с лечебною целью, затем упоминает часто про свои увеличивающиеся недуги, а в декабре 1798 года пишет: «левая моя сторона, более изувеченная, уже 5 дней немеет, а больше месяца назад я был без движения во всем корпусе». Ему было уже 68 лет; годы брали свое, и им много помогал беспримерный переворот, постигший его в конце блестящего поприща. Душевная его сила не поколебалась, воля не была сломлена, но тем сильнее сказывалось внутреннее потрясение 13.

Такое состояние требовало какого-нибудь исхода, и религиозное чувство Суворова подсказало ему этот исход. Он был всегда и в одинаковой степени глубоко-верующим человеком и исполнительным сыном церкви, но под старость сделался еще строже в обрядовой стороне и вообще во внешнем богопочитании, особенно же в с. Кончанском. Видя для себя закрытою практическую деятельность, он решился уединиться в монастыре и отдаться одному Богу. «Со стремлением спешу предстать чистою душою перед престолом Всевышнего», говорит он в одном письме, а в другом пишет: «усмотря приближение моей кончины, готовлюсь я в иноки». На тоже самое довольно явственно указывают распоряжения его по имуществу, и особенно усиленная заботливость о разъяснении всех недоразумений по денежным счетам. Переходя от слова к делу, он пишет в декабре 1798 года Государю: «Ваше Императорское Величество всеподданнейше прошу позволить мне отбыть в Нилову новгородскую пустынь, где я намерен окончить мои краткие дни в службе Богу. Спаситель наш один безгрешен. Неумышленности моей прости, милосердый Государь». Под прошением подпись: «всеподданнейший богомолец, Божий раб». Принял ли Государь просьбу Суворова за минутный, скоропреходящий порыв, или в то время уже начала разъясняться потребность в отставном фельдмаршале для войны с Французами, — но ответа не последовало. Развязка приближалась, только совсем другая 14. Февраля 6 приехал в с. Кончанское флигель-адъютант Толбухин и вручил Суворову собственноручный высочайший рескрипт, помеченный 4 февраля: «сейчас получил я, граф Александр Васильевич, известие о настоятельном желании Венского двора, чтобы вы предводительствовали армиями его в Италии, куда и мои корпусы Розенберга и Германа идут. Итак по сему и при теперешних европейских обстоятельствах, долгом почитаю не от своего только лица, но от лица и других, предложить вам взять дело и команду на себя и прибыть сюда для отъезда в Вену». После всего только что описанного, не трудно понять, что Суворов был ошеломлен поворотом своей судьбы. Он отправил Толбухина немедленно назад с ответом, что исполняя монаршую волю, выезжает в Петербург, а сам принялся на скорую руку изготовляться к отъезду. Принеся в своей маленькой церкви горячую молитву, он 7 числа выехал, но не так, как в прошлый раз, а на почтовых, и ехал быстро. Как тогда, так и теперь, Государь ждал его нетерпеливо; он не был совершенно свободен от сомнения — примет ли старый, больной и причудливый фельдмаршал посланное ему приглашение, после выраженного им год назад нежелания поступить на службу. Государь не совсем верно понимал Суворова и причины его отказа; Суворов тогда не мог принять мирной службы на немыслимых по его разумению началах; теперь он не мог отказаться от службы боевой, призвание к которой было его жизнью. Февраля 8 возвратился в Петербург Толбухин; прочитав привезенное от Суворова письмо, Государь приказал тотчас же отнести письмо к Императрице и сказать австрийскому послу Кобенцелю, что Суворов приезжает и что Венский двор может им располагать по желанию. На другой день приехал и Суворов 6.