Дмитрий Иванович Менделеев был четырнадцатым ребенком в семье, младшим сыном. Одна из его старших сестер, Екатерина Ивановна Менделеева, вышла замуж за управляющего Томской Казенной палатой Капустина, уехала в Томск и в 1859 году овдовела, имея на руках большую семью. Менделеев помогал сестре. Весной 1867 года он посоветовал ей совсем перебраться из Томска в Петербург для воспитания детей, а по пути приглашал в Боблово. Приглашение было принято с радостью, и вся семья Капустиных – мать, ее три сына, три дочери и внучка – поселились у Дмитрия Ивановича до осени.
Прошло много лет, дети выросли, и одна из племянниц, Надежда Яковлевна Капустина (Губкина), оставила «Воспоминания о Дмитрии Ивановиче Менделееве»[23] изданные ею после его смерти в 1908 году, вместе с некоторыми письмами его матери, отрывки которых нами уже приводились, а также братьев и сестер, в виде своеобразной хроники семьи Менделеевых. В ее собственных воспоминаниях, подчас наивных, но всегда теплых и дружественных, подкупает искренность и чистота преклонения сначала девочки, затем девушки и, наконец, прошедшей большой жизненный путь женщины перед кумиром, каким для нее всегда оставался Дмитрий Иванович.
По следам Гёте тенью ходил его секретарь, верный Эккерман, который с педантизмом фанатика заносил в специальный журнал описания всех деяний, совершенных его великим патроном, изъяснения всех слов, им произнесенных. Надежда Яковлевна Капустина могла бы быть менделеевским Эккерманом, и ее свидетельства явились бы неоценимым подспорьем историка, если бы она хоть отдаленно понимала, что делал Менделеев за пределами крошечного по сравнению с большим миром, в котором он так жадно жил, мирка семьи; и если бы Надежда Яковлевна имела хоть малейшее представление о том, как нужно документировать исторические факты. Нужно быть благодарным ей и за то, что ей удалось сделать. Но каково же огорчение биографа, который наталкивается на обрывки «мыслей и мнений» Менделеева, в святом неведении выхваченных Надеждой Яковлевной из каких-то бесконечно более драгоценных записей разговоров и встреч. Эти лоскутные «мысли и мнения» она с трогательной старательностью опубликовала пестрыми пачками, без связи с происходившим, без указаний дат, без ссылок на поводы, которые их вызвали к жизни!..
Вместе с тем она оставила несколько безыскусственных зарисовок жизни в Боблове, какой та запечатлелась в памяти двенадцатилетней де вочки. Она начинает их с описания старинной вязовой аллеи в глубине обширного парка из вековых дубов, кленов, развесистых берез и сторожевых елей, скрывающих дом на Бобловской горе. Тарантас, который везет ее в Боблово, сворачивает с аллеи на мостовую двора усадьбы, и навстречу ему с крыльца сбегает «высокий и бодрый, немного сутуловатый человек в серой куртке, с русой бородой и длинными развевающимися над высоким лбом волосами». Этот высокий человек – Менделеев. Ему тридцать три года. Его двухлетний сын Володя уже хорошо говорит и бойко бегает.
«Дмитрий Иванович был не только нежный, но и горячо любящий отец. Как бы он ни был занят, но если он слышал крик или плач ребенка, он бросался с места, прибегал испуганный, кричал громко и резко няне: – В чем дело? В чем дело? – и очень ласково и нежно говорил мальчику: Володичка! Что ты, об чем?..»
На следующий день Надя увидела жену дяди – «маленькую, грациозную женщину, уже немолодую» (она была на шесть лет старше своего мужа). Но «душой дома был Димитрий Иванович», в его «серой, неподпоясанной широкой куртке, в белой… соломенной шляпе, с… быстрыми движениями, энергичным голосом, хлопотами по полевому хозяйству, увлечением в каждом деле и всегдашней лаской и добротой к нам, детям…»
Она знала, что Дмитрий Иванович ученый и профессор и что он химик. Но, по ее собственному признанию, ей тогда это не казалось ни интересным, ни важным. «А было важно и интересно, что Дмитрий Иванович так любил поля, лес, луга».
В Боблове было еще одно существо, которое относилось к Менделееву точно так же и выражало это с той же непосредственностью двенадцатилетней девочки. Это была его немолодая жена.
Она наслаждалась безмятежным счастьем в своем, отгороженном от всего света, углу. Счастье заключалось в том, что ей никто не был нужен и она никому не была нужна, кроме своих близких.
В имении было мало пахотной земли, и она вся была занята опытным полем. Как вспоминает племянница, Дмитрий Иванович на своем гнедом жеребце часто ездил осматривать это поле. «При этом иногда бывало, что я, маленькая ростом и худенькая, но бойкая, оказывалась, по приглашению дяденьки, сидящей с ним вместе верхом на лошади, впереди его казацкого седла. И счастью и гордости моей не было конца».
Иной раз, когда он уходил перед вечером поглядеть на возвращающееся стадо, его провожала жена. Они останавливались у низкого частокола, за которым колыхалась тугая рожь. В молчании Феозва упивалась медовым дыханием полей, переливами вечерней песни какой-то пеночки, – для нее все птички были пеночками… И сколь же разными были их думы!..
***
Опыты Дмитрия Ивановича давали богатые плоды. Юная бытописательница бобловской жизни вспоминала, как однажды во двор к Дмитрию Ивановичу пришли несколько мужиков по какому-то делу и, кончив его, спросили:
Скажи-кася ты, Митрий Иванович, хлеб-то у тебя как родился хорошо за Аржаным прудом… Талан это у тебя, али счастье?
«Я стояла тут же и видела, как весело и ясно сверкнули синие глаза Дмитрия Ивановича, он хитро усмехнулся и сказал:
Конечно, братцы, талан…
…Потом, за обедом, он, смеясь, рассказывал это большим и прибавил:
Зачем же я скажу, что это только мое счастье? В талане заслуги больше».
Его «талан» не был мертвым сокровищем, закопанным в землю. Он был пущен в мир и умножался несчетно, этот «талан» знаний и умелости. Во многих, более поздних, высказываниях Менделеева и в его докладах в Вольно-экономическом обществе сельскохозяйственные увлечения той поры выявляются со всеми своими корнями. Маленькое бобловское поле для него самого было источником ответов на глубоко волновавшие его вопросы. Опыты, поставленные на этом поле, знаменовали начало его первых общественных экспериментов и выступлений. С этого он начал осуществлять свой заветный замысел продвижения науки в народнохозяйственную жизнь. В обрывках «мыслей и мнений», собранных в коробе воспоминаний Н. Я. Капустиной, есть одно, весьма примечательное, высказывание Менделеева, неизвестно, впрочем, к какому периоду жизни относящееся. Он говорил как-то о том, что в будущем труд крестьян, вооруженный знанием и техникой, будет разновидностью умственного труда…
Он искал в своих опытах опоры для протеста против рассуждений разнообразных последователей Мальтуса. Ханжествующий английский пастор не только возводил в непреложный закон нищету, которая душила огромную часть человечества, но предрекал еще большие беды от роста народонаселения, обгоняющего якобы рост средств существования. Надо подавить, ограничить, иссушить силу размножения, учил он, ибо число приборов на жизненном пиру строго ограничено и лишним места нет. Этот бред человеконенавистничества возмущал Менделеева не меньше, чем проповедь благостности страдания в земной юдоли во имя воздаяния в потустороннем мире. Хотя Менделеев не раз повторял, что от «лентяев и лежебоков все отнимется когда-нибудь, несмотря ни на что», однако он никогда не поднимался выше туманных благих пожеланий, никогда не достигал ясного понимания законов классовой борьбы, которым подчиняется жизнь общества и из которых единственно вытекало научное предвидение подлинно светлого будущего. Но искренняя и честная любовь к трудовому люду, которая в нем жила, внушала ему глубокую ненависть к проповеди блаженной и смиренной скудости, лицемерно призывающей многих голодных отказаться от своих человеческих прав во имя безраздельного довольства немногих сытых. На склоне лет он писал в своих «Заветных мыслях», что не хочет вдаваться даже в рассмотрение «слащавой мысли», что условием «блага народного» должно считать довольство первобытными потребностями.
«Не хочется мне этого делать по той причине, что, долго живши, я слышал речи подобного рода от лиц с очень сложными потребностями, больше всего от литераторов». Этому от всей души противилось ясное, молодое, менделеевское: «Чтобы все было!» Чтобы деток было побольше – «деток надо жалеть». Чтобы люди жили и обильнее и теснее, – «без тесноты людской не мог бы появиться ни Рафаэль, ни Стефенсон», – из глуши народных масс выкристаллизовываются таланты и гении, «что теснее, то дружнее». И обилие и тесноту можно совместить. Кто смеет утверждать, что убывание земного плодородия неизбежно? Мы не знаем, когда Менделеев говорил о крестьянине будущего, занимающемся умственным трудом, но мы наверняка знаем, что именно он под этим понимал. А он разумел под этим научное управление процессами увеличения производительности сельскохозяйственного производства, безграничное расширение пира жизни. Это та же мечта о превращении земли в благоухающий и плодоносящий сад, которую вынашивали в себе Чехов и другие лучшие люди старой России. Максим Горький вспоминал, как незадолго до смерти, устраивая свой домик в Крыму, Чехов говорил: «Как прекрасна была бы земля наша, если бы каждый на одном маленьком клочке сделал все, что он может…» Этой мечте о трудовом подвиге нехватало самой малости – точки приложения этого рычага, способного перевернуть мир, – того самого свободного клочка земли, на котором можно создать чудеса…
Менделеев не видел прямых путей передачи трудового уменья, воспитанного наукой, из одних рук в другие, из рук ученого – в чьи-то руки, которые смогут использовать все могучие средства покорения природы в полную силу. Чьи это руки? Где, когда они примут этот дар? Не по-менделеевски, не орлиным взором исследователя, а робко.
ощупью он будет искать ответы на этот вопрос. Но зато первую часть задачи он понимает в совершенстве. Выковать победоносное оружие своей науки он умеет, быть может, лучше, чем кто бы то ни было в его время. Он охватывает просторы знания шире, чем другие…
И вступая на путь сельскохозяйственных опытов, он был на своем коне. На незыблемую опору опытного знания он хотел поставить зревшее в нем убеждение, что «хлебная производительность… не достигла своего наибольшего возможного развития и с увеличением знаний может еще безгранично возрастать до возможности искусственного производства (заводским путем) питательных веществ» и что, следовательно, «проповедь… мальтузианцев… может иметь влияние… противное естественной разумности». Мнение это, которому он справедливо придавал большую важность, он имел уже право с полной уверенностью высказать в своей большой работе о своде российских таможенных тарифов 1891 года, откуда мы его и заимствуем. К тому времени он уже успел подкрепить его обширным материалом. К этому вели, в частности, и затеянные им бобловские сельскохозяйственные опыты.
Незадолго до смерти, приводя в порядок свой рабочий архив, он написал на полях рукописей, относившихся к сельскохозяйственным опытам шестидесятых годов: «Они важны для меня потому, что оправдывают все мое дальнейшее отношение к промышленности»; это была другая их сторона. На интереснейшем вопросе об отношении Менделеева к промышленности нам придется еще подробно остановиться, рассказывая о его участии в борьбе за развитие производительных сил родной страны. В данном случае он имел в виду совершенно определенную, обозначавшуюся в предпринятых им опытах связь между успехами земледелия и необходимостью развертывания такой существенной отрасли химической промышленности, как производство удобрений.
Он упоминал в своей речи в Вольно-экономическом обществе о первых опытах по выяснению роли удобрений в сельском хозяйстве[24]. Эти опыты служили прекрасным примером полезности коллективных усилий в науке, плодотворности споров, решаемых практикой. Они все вытекали из ясного понимания того, что сельскохозяйственное производство относится к тому особому кругу обмена веществ на земном шаре, который направляется сознательной творческой волей человека и входит, как новое звено, в общую цепь круговорота веществ в природе. Менделеев всегда говорил об этой идее в плане именно такого широкого обобщения. «Основным законом химии, – писал он, например, в своем отчете о поездке на Международную выставку 1867 года в Париже, – служит закон вечности материи, который гласит, что материя ни в одном знакомом нам процессе не создается и не пропадает, что она только подвергается разнообразным превращениям, но ее элементы не создаются и друг в друга не переходят. Эта истина, примененная ныне к растениям, дала те основы, которыми должны руководствоваться земледельцы при употреблении удобрений».
Юстус Либих был одним из первых, кто начал пробовать применять эти основы на практике. Неутомимый в удовлетворении своей любознательности аналитика, он исследовал вещества, которые содержатся в золе, остающейся при сжигании растений. Он установил таким образом, что озимая рожь вытягивает своими корнями из каждого гектара пашни около 40 килограммов фосфорной кислоты и до 75 килограммов окиси калия. Естественно, что у него сразу возникла мысль о необходимости возвращать земле соли, похищенные у нее урожаем, для восстановления, тем самым, ослабленной силы ее плодородия и о вероятной возможности повышать урожаи, создавая в почве избыточные запасы солей. Но Либих потерпел неудачу: одни только фосфорно-калиевые удобрения оказались не в состоянии поднять урожай.
Эти исследования довелось дополнить Жану Буссенго. Двадцатилетним юношей, окончив горную школу, Буссенго отправился в Южную Америку, чтобы стать под знамя Боливара, легендарного героя освободительных войн против испанских феодалов[25]. Переходя с места на место с армией повстанцев, в промежутках между боями Буссенго изучал распределение растительности в горах, состав газов, выходящих из расселин в кра тере действующего вулкана, а также залежи чилий ской селитры и перуанского гуано, которое местные жители примешивали к бесплодной песчаной почве, чтобы получать богатейшие урожаи маиса.
Вернувшись в Европу, Буссенго объяснил причину неудачи Либиха. Внесение в почву одной толь ко золы не может обеспечить поднятие урожая, потому что в золе нет третьего элемента, прозванного когда-то «безжизненным»[26] и без которого на самом деле нет жизни, – в ней нет азота. Либих возражал: он ссылался на свои безупречные анализы химического состава десятков разнообразных почвенных образцов. Все они показывали, что азота в почве больше чем достаточно. Буссенго доказал, в свою очередь, что преобладающая часть этих азотных богатств почвы также недоступна растению, как вода, заключенная в кристалле, для желающего утолить жажду. Корни могут всасывать только растворимые в воде минеральные соединения азота – селитру, соли аммиака, которых в почве почти всегда нехватает. Озимая пшеница, например, ежегодно уносит с каждого гектара около ста килограммов усвояемого минерального азота. Буссенго доказал также, что растения не в состоянии питаться недеятельным свободным азотом из воздуха. Чтобы растение нормально развивалось, ему необходим навоз, который богат усвояемыми азотистыми соединениями.
Менделеев напомнил об этих начальных опытах, чтобы итти дальше. Вопрос о значении удобрений до тех пор был только поставлен и выяснен лишь в самых общих чертах. Нужны были новые подробные фактические данные. И «их надо собирать… по плану», – заявлял Менделеев. Он рассказывал о своих собственных опытах, в которых
испытывались им самим приготовленные подкормки земли. Он сам ездил по окрестным селам, скупал на свалках старые кости, золу, устроил костедробилку и обрабатывая костяную муку серной кислотой, добывал суперфосфат. Обожженная кость служила ему фосфорно-известковым удобрением. Он смешивал эти минеральные удобрения с навозом, испытывал их в разных пропорциях на горохе, на ржи. Он утроил урожай на своем опытном участке и видел, что это еще далеко не предел.
Многие ему «предрекали неуспех», как вспоминал он потом, но это, разумеется, его «еще больше возбуждало».
Он не считал свои выводы вполне и до конца «безучастными» (объективными, как сказали бы мы сейчас). Он настаивал на более широкой постановке исследований, чтобы можно было «превратить виденное в числа, которые добываются измерением». Он ясно представлял себе, что единичными усилиями громадную проблему, к которой он прикоснулся, не продвинуть. Он развертывал перед своими слушателями, на собраниях Вольно-экономического общества, заманчивую программу крупных исследований. Надо одновременно вести опыты в разных местах. Надо тщательно учитывать все их особенности: узнавать историю каждого опытного поля, производить анализы почвы и подпочвенных слоев, изучать метеорологические условия местности, наблюдать за развитием не только опытных растений, но и сорной растительности, научиться точно анализировать продукты урожая. Надо уметь гибко менять масштабы опыта: можно рассматривать то или иное явление сельскохозяй- ственного производства как бы при большом увеличении – это будет опыт лабораторный; в более крупном масштабе, с более широким охватом материала – это будет опыт вегетационный и, наконец, на полном развороте полевых испытаний.
Но кто восприемники этой программы, предусматривающей приложение соединенных, мы бы сказали сейчас-комплексных, усилий целой плеяды науки: и химии, и несуществующего еще почвоведения, и метеорологии, и ботаники, и физиологии растений? Его вдохновенным речам несколько скептически внимают просвещенные землевладельцы и восторженно горсточка научной молодежи, среди которой, впрочем, молодой Докучаев, будущий основатель мировой науки о почвах, исследователь русского чернозема, создатель системы лесозащитных зон, преобразующих земледелие степной полосы. Среди нее будущий великий русский ученый Тимирязев, которому предстоит показать применимость к анализу жизни растения законов физики и написать новую главу науки о круговороте веществ в природе, – главу о механизме поглощения растением четвертого, важнейшего, необходимого ему элемента-углерода. Из этого элемента растение, в основном, строит свои ткани, преимущественно его оно откладывает в своих плодах. Тимирязев решит одну из интереснейших загадок жизни – откроет изумительную естественную приспособленность растения к использованию энергии красной части солнечного излучения для разложения углекислоты – источника углерода, из которого растение строит свои ткани.
Может быть, для начала этого не так уж мало!
Появляются охотники предоставить для новыхопытов свои земли и средства. Менделеев отправляет Тимирязева в Симбирскую губернию, в имение князя Ухтомского. Там закладывается один из четырех – первых в России – опытных участков сельскохозяйственной науки[27]. Другие участники опытов – Яковлев, Капустин, Густавсон – «разъезжаются по другим поместьям, в другие края.
161
Пусть невелики будут полученные ими первые результаты. Менделеев понимает, что значение их не столько в них самих, «сколько в положенном ими начале опытного пути». «Главной пользы от наших опытов мы ждем только тогда, когда они будут продолжены», – говорит он с трибуны Вольно-экономического общества, обращаясь к будущему. Ему в высокой степени свойственно ощущение простора научных возможностей. «Если можно было дойти до производства тюльпанов желаемого цвета, то можно дойти и до производства из рябины – фрукта на славу по широте спроса, по вкусу и пользе, – продолжает он в лекции «Мысли о развитии сельско-хозяйственной промышленности». – Но к этому перескочить сразу нельзя, надо начинать – передовикам… Только тогда можно надеяться на открытие многого нового, неизвестного, а совокупность таких новостей может глубоко повлиять на науку и на практику сельского хозяйства. Наши главные породы культурных хлебов ведь все созданы давно-давно, разве один картофель поновее, а вероятно, что когда за дело примутся с за-пасом знаний, наблюдательности и настойчивости, найдутся неожиданности…»[28].
Здесь вновь углубляется то противоречие, которым отмечена его жизнь. Ведь эти его слова не могут относиться к тому будущему, которое он хотел бы провидеть, оставаясь со всеми своими передовыми идеями в плену жизненного строя царской России. В этом душном и косном мире жизнь, конечно, тоже будет итти вперед. По инициативе профессора А. Я. Зайкевича возникнут опытные поля в Харьковской губернии, правда, для того, чтобы вскоре закрыться из-за материальной необеспеченности. Будет снаряжена «Особая экспедиция для испытания и исследования различных способов и приемов лесного и водного хозяйства» под руководством В. В. Докучаева. Результатом ее явится замечательное научное обобщение-о существовании зависимости между климатом и культурной растительностью, хотя в отчетах этой экспедиции, как и в отчетах всех опытных станций, будет указано, что «намеченная программа на деле не была осуществлена вполне». Д. Н. Прянишников завершит здание теории круговорота азота в природе и в культурном обиходе человека. Тимирязев выступит со своими блистательными открытиями. Мичурин, в безвестном Козлове, не только из рябины создаст «фрукт на славу», но и передвинет юг на север, пересоздаст природу южных растений, сделав их произрастание доступным в несравненно более северных широтах…
Но в полном объеме ожидания Менделеева оправдались только тогда, когда народ сделался полновластным хозяином своей судьбы и сделал науку своим путеводным огнем.
А тогда, в 1867 году, для самого Менделеева поставленная им перед собой скромная задача была решена. Начатое дело было передано надежным преемникам. Перед ним открывались уже новые области кипучей деятельности.
Долгое время еще никто из его близких не понимал, что его жизнь вступала уже в новую фазу. Ведь за полетом его мысли, давно вырвавшейся за пределы бобловского мирка, никто из его обитателей не мог уследить, а внешне ничто не предвещало перемен. Так свет погасшей звезды еще долго несется в пространстве…
«Вот я гуляю с Димитрием Ивановичем за парком по оврагам, называемым Стрелицами, потому что поля между ними идут как бы стрелами… – продолжает вспоминать Надежда Яковлевна Капустина радости своей двенадцатилетней поры. – Я рву цветы, а он говорит мне их названия.
Он сорвал сам один красивый цветок с липким стеблем и мелкими малиновыми цветочками, и говорит:
– Это дрёма. Вот. не будешь спать, сорви и положи под подушку, уснешь.
И я не знаю, шутит он, или это правда…»
В имении появляется племенной скот, конная молотилка. Дмитрий Иванович играет в нее с увлечением ребенка, получившего новую забаву. Он присутствует при ее сборке и, конечно, никому не уступит права в первый раз опустить развязанный сноп в барабан. С неменьшим пылом он играет в крокет и увлекается так, что его не затащить домой, пока не кончится партия. «Я очень любила играть с ним в одной партии, – вспоминает Н. Я. Капустина свое золотое детство, – тогда всегда выиграешь. Он руководил планом игры, учил, как лучше целиться, и в азарте игры прилегал головой к земле, проверяя, верно ли наставлен молоток для удара о шар. Если темнело, а партия не была окончена, он посылал за фонарями, и мы при свете фонарей кончали игру».
Поля попрежнему источают медвяный дух. Пчелы, как всегда, жужжат над клеверами и носят к себе в свои домики янтарный взяток. Феозва Никитична, как и прежде, любит обходить усадьбу, опираясь на его руку. Какой он хороший здесь! Когда он останавливается в задумчивости, прислушиваясь к голосам природы, он словно вырастает из земли. Родной, домашний, уютный…
А он в то время был уже далеко, далеко…
Она радовалась увеличению урожаев, она гордилась тем, что он был хорошим хозяином. А на самом деле он был великим ученым.
Его тянуло в этот ужасный Петербург. Но пускай бы это только на зиму. Быть профессором – хорошо потому, что у профессоров большие каникулы. Пускай он там зимой поработает, но только для того, чтобы как можно скорее, с еще большей радостью, отдаться созиданию тихого благополучия семьи. Она нетерпеливо поджидала возвращения преуспевающего помещика Менделеева к своему растущему, умножающемуся добру. А для него эксперимент был закончен…
Надежда Яковлевна Капустина вскользь касается этой драмы в своих воспоминаниях, рассказывая о том, как «Димитрий Иванович за неимением времени оставил свои хозяйственные опыты в деревне…»
Душа дома покинула его.
Она ни словом не упоминает о том, как эту «измену» встретила Феозва Никитична. Но позволительно думать, что именно тогда трещина, которая всегда существовала в их интимных отношениях, превратилась в непроходимую расселину. И она уже не могла сомкнуться никогда…