Прошло времени недели с две. Мы ужинали. Отец (он все это время был заметно в дурном расположении духа и теперь кидающий то туда, то сюда свой беспокойный взгляд) вдруг побледнел и, проворно вставая, проговорил:
- Фомкино горит!
Мы взглянули по направлению его глаз: все наши окна были залиты заревом.
- Батюшка, может быть, это овин! - хотела было успокоить его матушка.
- Вся деревня, сударыня, в огне!.. Выдумала!.. Лошадь мне! - кричал старик, проворно сбрасывая с себя халат.
Матушка сама стала ему подавать одеваться: горничная прислуга вся уж разбежалась по избам, чтобы поразузнать и поохать насчет пожару. В залу вошел наш приказчик Кирьян, со своей обычной, не совсем умной и озабоченной рожей и теперь совсем опешивший от страху.
- В Фомкине несчастье-с! - проговорил он.
- Людей туда!.. Лошадь мне! - говорил батюшка, застегивая дрожащими руками свой полевой чепан.
Мне тоже захотелось съездить на пожар.
- Папаша, возьми меня! - запросился я.
- Перестань, пащенок! - прикрикнул было на меня старик.
Но я не отставал:
- Папаша, возьми!
- Ах ты!.. Ну, поезжай!
Он вообще любил несколько геройские с моей стороны выходки; но матушка напротив.
- Алексей, что ты хочешь со мной делать?.. Пощади ты меня хоть сколько-нибудь! - сказала она в одно и то же время строгим и умоляющим голосом.
Но я уже почти не слыхал ее: выбежав на улицу и видя, что поваренок Гришка вел оседланную лошадь, я отнял ее у него и сейчас же на нее взгромоздился. Со стороны от Фомкина слышался наносимый ветром беспорядочный звон набатного колокола. Через несколько минут привели и отцу беговые дрожки. Точно молоденький мальчик, он проворно, хоть и тяжело, опустился на них. Человек шесть дворовых людей было около нас верхами. На крыльце появилась матушка.
- Возьмите неопалимую купину, что вы, на кого надеетесь? - сказала она.
Кирьян подъехал к ней и, приняв у нее образ, положил его, перекрестясь, за пазуху. Пока мы съезжали со двора, матушка не переставала нас крестить вслед. Проехать нам надобно было версты две - три лесом. Ночь была осенняя, темная. Несмотря на колеи и рытвины, отец погнал свою лошадь что есть духу. Мы скакали за ним. По всем направлениям от нас раздавался топот наших лошадей и слышались шлепки летевшей из-под копыт их грязи. Рядом же с нами и нисколько не отставая, бежал вприскочку спешенный мною с лошади Гришка-поваренок и бежал, надобно сказать, сохраняя ужасно гордый вид, который был дан ему как бы от природы, вследствие покривленного в детстве позвоночного столба.
- Ату, ату его! - травил его кучер Петр, доставая в спину ветвиной.
- Это он на дымок бежит... поварская душонка: услыхал, что гарью-то пахнет, - заметил ткач Семен.
По другую сторону дороги шел более солидный разговор.
- В сеннике у Евплова загорелось и пошло, братец ты мой, вить, боже ты мой! - говорил Кирьян.
- Ишь ты, поди, где греху-то быть! - отвечал ему на это басом и со вздохом другой голос.
Набат становился все слышнее и слышнее. Сколько ни печальное ожидало нас впереди зрелище, но при этом быстром скаканье на лошади, в глухую ночь, в лесу, при этом хлопанье воротец, которые кучер Петр на всем маху, не слезая с лошади, отворял и так же быстро отпускал их, мое детское сердце исполнилось какой-то злобной радостью: мне так и хотелось битв, опасностей и побед. При въезде в открытое поле первое, что представилось нам, - это стоявшая несколько поодаль от селения, на совершенно темном фоне, белая церковь, освещенная пожаром до малейших архитектурных подробностей и с блистающими красноватым светом главами и крестами. Пламя выходило почти из половины деревни и, склоняемое ветром, уже зализывало огромными языками близстоящие к нему строения. Вверху над всем этим клубился сероватый дым, в котором летали чего-то огненные куски и кружились какие-то белые птицы. В самом селении перед пламенем мелькали черные фигуры мужиков и баб. Отовсюду слышался шум и гам, сливавшийся со звоном колокола. Сидевшие около вынесенных на средину улицы пожитков старухи и ребятишки выли и ревели. Выгнанная из хлевов скотина: коровы и лошади, - все столпились в кучку и, заметно под влиянием какого-то непонятного для них страха, прижались к церковной ограде, - одни только дуры-овцы, тоже скучившиеся в одно стадо и кинувшиеся было сначала прямо на огонь, но шугнутые оттуда двумя - тремя взвизгнувшими бабенками, неслись теперь далеко-далеко в поле. Перед сгоревшим почти уже вполовину домом Михайла Евплова была целая толпа людей, и они не унимали пожара, а на что-то такое друг через дружку заглядывали, и несколько голосов говорило: "Полно!.. Перестань!.. Старый!" Посреди всего этого раздавалось: "Пустите!.. Пустите!"
Мы быстро подъехали: это Михайло Евплов рвался из рук двух наших мужиков. Спокойной наружности в нем и следа не оставалось: он был в одной разорванной рубахе, босиком, с обезумевшими глазами и с опаленными, всклоченными волосами.
- Что такое? - спросил отец.
- В огонь рвется, сгореть хочет, - отвечал один из мужиков. - О дьявол, какой здоровый! - прибавил он, гробаздая снова старика за ворот, который тот было у него вырвал.
- Оттащите его подальше, в лес, - приказал отец.
- Батюшка, пусти!.. Пусти!.. - кричал Михайло Евплов.
Но мужики его потащили. Сделав еще раз тщетное усилие вырваться у них, он завопил, как дикий зверь, и вцепился зубами в собственную руку - кровь фонтаном брызнула из-под его рта и усов. Мужики отвели ему эту руку назад за спину и продолжали его тащить.
- Батюшки! У Матрены Лукояновны уж загорелось! - раздался пронзительный женский голос.
Все бросились туда.
Покойный отец тоже проворно соскочил с дрожек и потом - уж я не знаю, как это и случилось при его полноте, - вдруг очутился на крыше этой самой избы.
- Снимайте кафтаны, мочите их и давайте сюда! - командовал он оттуда.
Первый бросился ему помогать самый бедный из всей деревни мужик Спиридон, по фамилии Кутузов. Собственная изба его давно уже сгорела, и он, кажется, из нее и вынесть ничего не успел, но, несмотря на то, нисколько не потерявшись, начал он усерднейшим образом подавать воду, понукать и ругать других мужиков и особенно баб, что-нибудь не по его или непроворно делавших.
Кирьян между тем достал из-за пазухи неопалимую купину и, взяв ее на руки, как обыкновенно носят иконы, стал с нею обходить еще не загоревшуюся часть селения. Вдруг пламя из косого направления приняло прямое, поколебалось несколько минут и снова склонилось, но уже в поле, в сторону, противоположную от деревни.
- Господи! Полымя-то на лес пошло!.. Царица небесная! - заголосили бабы.
Мужики только молча перекрестились. Отец, молодцевато и скрестивши руки, стоял на крыше. Я же и Кутузов, бог уж знает для чего, ухвативши - он с одного конца багром, а я с другого кочергой, - тащили горящее бревно. Оно, наконец, рухнуло и жестоко ударило одну бабу по боку, так что она кувыркнулась и не преминула нам объяснить: "Ой, дьяволы, лешие экие!" Бревно порядком задело и меня, так что я едва выцарапал из-под него ноги. Правая штанина у меня загорелась, и, только уж плюя на нее и обжегши все себе руки, я успел ее затушить. Все это видевший с крыши отец побледнел.
- Ступай, глупой мальчишка, домой! - закричал он, заскрежетав зубами.
Я было вздумал отпрашиваться.
- Мать беспокоится, а он тут... Петр, отвези его домой! - говорил старик, выходя из себя и грозя мне кулаками.
- Поедемте, судырь! Что тут барчику делать! - посоветовал мне и Петр.
Я, делать нечего, взмостился на своего коня и отправился. Петр последовал за мной. Я всегда любил бывать с этим человеком за его веселый и разговорчивый характер.
- Что, Михайло Евплов плачет еще? - спросил я его.
- Поуняли маненько, поукачали... раза три в огонь-то врывался: все хотелось кубышку-то с деньгами выцарапать.
- А много денег у него было?
- Много, черт его дери, накопил... тысяч десять, говорят, было...
- А сын его Тимка - тоже плачет?
- Да, тут тоже присутствует, - отвечал Петр, - только слез-то не больно что-то видать у него, - прибавил он как бы в некотором размышлении.
Я дал шпоры лошади и поскакал марш-марш.
- Тише, тише, барин! Право, маменьке скажу! - говорил Петр.
Но я знал, что он не скажет.
Матушка нас встретила только что не на крыльце.
- И не стыдно тебе, не грех так меня мучить? - сказала она.
Я поспешил поцеловать у ней руку и стал ей представлять почти в лицах, как огонь горел, как Михайло Евплов плакал.
- Ну, не говори... будет! - произнесла она, махая мне рукой и сама готовая почти разрыдаться.
Видневшееся из наших окон пламя все становилось меньше и меньше. Через час после того приехал и отец. Загрязненный, залитый почти с ног до головы водой и чем-то, должно быть, еще более раздраженный, он шумно вошел в залу. Вслед за ним поваренок Гришка, вспотевший, как мокрая мышь, и с закоптелым лицом Кирьян ввели под руки Михайла Евплова. Он был в чьем-то чужом полушубчишке, весь дрожал; рука и лицо его были в крови.
- Посадите его тут! - сказал отец.
- Его надобно напоить чаем или мятой: он весь продрог! - сказала матушка.
Несчастный старик замотал головой.
- Нет, матушка: водочки дай! Дай водочки! - проговорил он.
Матушка поспешно пошла и сама принесла ему целый стакан.
Михайло Евплов выпил его дрожащими губами из ее рук. Она после того хотела было подать ему кусок пирога, но он молча отвел его руками.
- Сведите его в людскую, да чтобы он не сделал там чего-нибудь над собой - я с тебя спрошу, - сказал отец Кирьяну.
Тот с Гришкой хотел было поднять Михайла, но он не дался им и повалился отцу в ноги.
- Батюшки, благодетели мои! Не оставьте меня, несчастного! - стонал он.
- О старый дурак! Сказано, что не оставят - бога только гневит, вспылил отец, между тем как у него у самого текли по щекам слезы.
- И ее, злодейку, накажите, и ее! - бормотал Михайло Евплов, ползая по полу и хватая отца за ноги.
- И ее накажут! Отведите его! - говорил тот, едва сдерживая себя.
Гришка и Кирьян подняли, наконец, бедного старика и увели.
Меня вскоре после этого послали спать, но я долго еще слышал из своей маленькой комнаты, что отец и мать разговаривали.
- Поджог! - говорил тот своим отрывистым тоном.
- Господи помилуй! - восклицала на это матушка.
- Невестушка... сынок... - повторял несколько раз отец.
- Боже ты мой, царица небесная! - говорила матушка.