Часу во втором ночи тот же Гришка меня разбудил.
- Ступайте в темненькую комнату ночевать-с, - сказал он.
- Что... зачем? - спросил я спросонья и в испуге.
- Исправника тут положат - приехал.
Не поняв хорошенько, в чем дело, я, однако, встал и босиком, в одной рубашонке, завернувшись в одеяльце, прошел по довольно холодному коридору и, укладываясь на новое свое место, разгулялся; в гостиной я слышал, что отец с исправником ужинали. Отец что-то такое вполголоса и, по обыкновению своему, отрывисто рассказывал ему, на что исправник громко хохотал, вслед за тем кашлял, харкал. Остававшееся праздным мое воображение начало представлять себе исправника огромным мужчиной с огромным животом. Но это оказалось не совсем так: когда я на другой день вышел к чаю, то увидел, что с отцом раскланивался небольшого роста мужчина, с сутуловатым бычачьим шиворотком, широкий в плечах и с широкою львиною грудью.
- Итак, я иду, - говорил он.
- Сделайте одолжение, - отвечал отец рассеянно.
Матушка, разливавшая чай, держала глаза потупленными.
Исправник пошел. Я перебежал в девичью, чтобы оттуда из окна наблюдать за ним. На крыльце его встретил с бляхой на груди и падогом в руке сотский и снял шапку. Исправник сделал усилие приподнять несколько свою сутуловатую голову. Сидевшие на колоде наши мужики-погорельцы при виде его тоже встали и сняли шапки. Исправник сделал еще более усилия приподнять свою голову. Сотский в некотором отдалении и не надевая шапки следовал за ним. Они прошли в кухню. Вскоре после того в кухонные сени вышел Тимофей и сотский, и оба флегматически остановились в дверях на улицу - один у одного косяка, а другой - у другого, и оба ни слова не говорили между собою. Мужиков пять из погорельцев, один за другим, слезли с колоды и разлеглись по траве: пригретые солнцем, они вскоре тут заснули. Тимофея наконец увели в кухню, и вместо него сотский вывел Марью. Она уселась на рундучке и пригорюнилась. Сотский с убийственным равнодушием глядел ей в спину. Я перешел в залу. Там отец ходил взад и вперед, закидывая глаза вправо и влево, разводил руками и что-то такое нашептывал. Мать затворилась в своей комнате и, должно быть, молилась. Ключница Афимья, с явными уже слезами, текшими по ее морщинистому лицу, приготовляла закуску.
Не зная, куда от тоски и скуки деваться в доме, я вышел на улицу. Марьи уже не было на крыльце, и стоял один только сотский, куря из коротенькой, но в медной оправе трубчонки и сплевывая по временам сквозь зубы тонкой струей слюну. Я осмелился подойти и заговорить с ним.
- Что там делают? - спросил я его, указывая на кухню.
- Допрашивают-с, - отвечал он мне, осматривая меня с ног до головы.
- Что же допрашивают?
- По делу-с, по поджогу... вы сынок, что ли, здешнего-то барина?
- Сын.
- Похожи маненько на папеньку-то, - заключил сотский и своей зачерствелой рукой погладил меня по голове.
В это время Гришка, в совсем уж дурацкой, с высочайшими воротничками манишке и в сюртуке, далеко сшитом не на его рост, форсисто пронес в кухню закуску с графином водки и с двумя бутылками наливки.
- Вы в горницу взойдите и завтракать ступайте в людскую, - сказал он, проворно проходя и кивая сотскому головой.
Тот стыдливо пошел в девичью, и когда возвратился оттуда, то самодовольно обтирал рукавом усы: видимо, что он получил приличную порцию. Проходя в людскую мимо спящих мужиков и заметно повеселев, он ткнул одного из них своим падожком и проговорил:
- Что ты тут, черт, дрыхнешь?
Мужик приподнял немного голову, взмахнул на него глаза и опять улегся.
Невдолге после того Гришка вынес из кухни закуску обратно, с выпитым почти до дна графином и с объедками пирога и колбасы. Две бутылки наливки остались еще там. Затем сцены на дворе значительно оживились: сначала в сени выбежал длинноносый чиновник, вероятно, писарь исправника, и, видя, что никого тут нет, и проговоря: "Никогда его, шельмы, нет на месте!.." крикнул погорельцам: "Эй, вы, пошлите сюда сотского и приказчика!"
Из лежавших на траве мужиков хоть бы один пошевелился, и только тот же деятельный Спиридон Кутузов, все время сидевший на колоде и что-то такое с жаром толковавший другому мужику, при этом возгласе вскочил и побежал в людскую. Оттуда выскочили и проворно пробежали в кухню наш Кирьян с своей озабоченной рожей и сотский, только что начинавший было багроветь от получаемого им за щами удовольствия. Кирьян, впрочем, вскоре снова показался и начал еще более беспокойными и отупевшими глазами оглядываться. Заметив возвращавшегося на свое место Кутузова, он подкликнул его и что-то такое сказал ему.
- Да где? - спросил тот скороговоркой.
- Да хоть в саду! - отвечал ему Кирьян тоже скороговоркой.
Кутузов побежал.
Кирьян остался на месте и заметно поджидал его. Спиридон, наконец, возвратился с пучком прутьев в руках.
- О черт, мало! - воскликнул Кирьян, сердито вырывая у него прутья.
- Я еще сбегаю! - подхватил с готовностью Спиридон и опять побежал.
Кирьян стал прутья развязывать на пучки.
- Неровных каких, дьявол, наломал, - говорил он, обшмыгивая и обдергивая их.
Спиридон невдолге принес еще большой пучок, и потом они, что-то такое переговорив между собою, скрылись в кухонных сенях, войдя в которые, дверь с улицы притворили.
Я осмелился приблизиться на некоторое расстояние к кухне. Оттуда слышались голос и харканье исправника. Наконец на крыльце показался прежний длинноносый чиновник.
- Пошлите нашего кучера!.. - крикнул он.
Продолжавший сидеть на колоде мужик, кажется, и не понял его.
- Кучера пошли! - повторил ему письмоводитель.
Мужик нехотя встал и пошел на сеновал, с которого вскоре и сошел действительно кучер, с заспанной рожей и с набившимся в всклоченные волоса сеном, в поношенной казинетовой поддевке без рукавов, в вытертых плисовых штанах и только в новых, сильно смазанных дегтем сапогах. Неторопливой и спокойной походкой, как человек, привыкший к тому, к чему его звали, прошел он в кухню; я догадался, наконец, в чем дело. Ужас овладел мною окончательно: я убежал в свою комнату, упал на постель, закрыл глаза и зажал себе уши!!!
Обедать у нас подали, чего прежде никогда не бывало, часам к четырем, и, когда я вышел в залу, там все уже сидели за столом и исправник, присмакивая и даже как-то присвистывая, жадно ел щи. Матушка, сама разливавшая горячее, грустно и молча указала мне на место подле себя. Письмоводитель исправнический тоже сидел за столом, уткнувши свой длинный нос в тарелку, и точно смотрел в нее не глазами, а этим органом. Отец был в прежнем раздраженном состоянии.
- Этакие злодеи, варвары!.. - говорил он, тряся руками и головой.
Исправник хохотнул слегка.
- Красного петушка это по-ихнему называется пустить... Четвертое дело у меня этакое вот на этом году, - говорил он, едва прожевывая огромные кусищи говядины и хлеба, которые засовывал себе в рот.
- Пятое-с, - поправил его письмоводитель.
- И все бабенки эти?.. Бабенки?.. - спросил отец, продолжая трястись от бешенства.
- Бабенки, да! - отвечал исправник.
Письмоводитель слегка кашлянул себе в руку.
- Одна, по ревности, весь свадебный поезд было выжгла, тремя колами дверь приперла... мужики топорами уж простенок выломали и повыскакали, проговорил он.
- Самих бы разбойников эдаких на огонь!.. Самих бы! - говорил отец, и глаза его, ни на чем уже не останавливаясь, продолжали бегать из стороны в сторону.
Исправник захохотал полным смехом.
- На огонь?.. В подозренье только оставили! - воскликнул он, устремляя на отца насмешливый взгляд. - У нас вор и разбойник запирайся только всегда прав будет! - прибавил он и глотнул, как устрицу, огромную галушку.
- Уездный суд еще на нас представление делал, - заметил по-прежнему скромно, но с ядовитой улыбкой письмоводитель, - зачем мы поезжан под присягой спрашивали: они, говорит, лица, к делу прикосновенные.
Отец несколько раз повернулся на стуле.
- По Кузьмищеву лучше было! - подхватил исправник и в видах, вероятно, вящего внушения взял уж его за борт сюртука. - Есть там Николая Гаврилыча Кабанцова мужичонки - плут и мошенник народишко... приступили они к нему, дай он им лесу. Тот говорит: погодите, у вас избы еще не пристоялись... они взяли спокойнейшим манером, вынесли все свои пожитки в поле, выстроили там себе шалашики, а деревню и запалили, как огнище.
Отец от волнения и гнева ничего не в состоянии был и говорить, а только глядел во все глаза.
- Приезжаю я на место, - продолжал исправник, - ну и, разумеется, сейчас же все и сознались... Николай Гаврилыч прискакал ко мне, как сумасшедший. "Батюшка, - говорит, - пощади; ведь я лишаюсь пятидесяти душ, все на каторгу идут". Так и покрыли разбойников - показали, что деревня от власти божией сгорела.
- Что же, и наша женщина созналась? - спросила матушка, каждую минуту трепетавшая за отца и желавшая на что-нибудь только да переменить разговор.
- Как же-с, совершенно во всем как есть, - отвечал ей исправник с заметной любезностью.
- И муж с ней участвовал?
- Совершенно-с! И труту ей приготовил, и лучины нащепал, и стражем стоял, чтобы кто не подсмотрел их деяний.
- Но что же за причина? - спросила матушка.
- Причина!.. - произнес отец и начал растирать себе грудь рукою.
Исправник пожал плечами.
- Спросим ужо об этом... порасспросим, - отвечал он.
- Сам старик, говорят, тут виноват, - пробурчал больше себе под нос письмоводитель.
Отца точно кто кольнул.
- Как старик? - сказал он, кидая на приказного свирепый взгляд; но в это время встали из-за стола.
Исправник расшаркался перед матушкой, поцеловал у нее руку и отправился спать. Письмоводитель тоже пошел уснуть, но только на сеновал, где спал и кучер ихний.
Я вышел на крыльцо и уселся на нем. Ко мне подошла наша дворовая собака Лапка. Я обнял ее. "Лапушка, друг мой, что такое у нас делается?" - говорил я, целуя ее в морду. Она в ответ на это лизнула мне щеку, потом вдруг, завиляв хвостом, побежала от меня к садовой калитке, из которой выходил ее прокормитель и воспитатель по части хождения за утками, тетеревами и белками, наш старый садовник Илья Мосеич, в своем заскорблом от старости сюртуке и в сапогах, изорванных по всевозможным местам и шлепавших теперь от мокроты. Лицо Мосеич имел несколько французское - с заостренным птичьим носом, с довольно тонкими очертаниями и с небольшими клочками висевших по щекам бакенбард. Он только что сейчас возвратился с рыбной ловли, ради которой, не докладывая даже господам, на собственные свои деньги нанимал у займовских мужиков тони по четвертаку за штуку, имея в этом случае в виду, что прорвало пятьковскую мельницу, - и действительно: в три раза было вытащено четыре пуда щук, которые он уже своими руками выпотрошил и посолил на погребе, а в Филиппов пост и объявит матушке, что у него рыбы есть и чтобы она не беспокоилась. Теперь он шел за грибами, и тоже больше для господского продовольствия. Я стал просить его взять меня с собой. Илья Мосеич насмешливо посмотрел на меня.
- Что в лесу хорошего взять?.. Пенья, коренья надо перелезать, нагибаться... Господа любят только грибки кушать за столом, - проговорил он с ядовитою улыбкою.
Я, однако, продолжал проситься и почти насильно пошел за ним. Лапка тоже побежала за нами.
Илья Мосеич мог быть назван бесценным человеком для отца и матери: кроме уж поставления рыбы и дичи к столу, он овладевал для них и другими благами природы. Наш огромный сад, который давал до пяти тысяч огурцов, до ста арбузов, до ста дынь, ягод разных на несколько пудов варенья, был решительно его трудами создан и поддерживаем. Мало того, он получал еще за него гоненье, особенно когда весной поупросит или понастращает и заставит дворовых женщин полоть несколько гряд.
- Ты, старая кочерга, все в свое заведение у меня народ отводишь! закричит, бывало, на него отец.
Илья Мосеич обыкновенно в этом случае и не оправдывался, а махнет только рукой и уйдет там у себя за какой-нибудь куст или засядет в грядку.
В торжественные дни, когда Илья Мосеич призывался быть лакеем и когда вместо заскорбленной хламиды надевал свой более новый вердепомовый{540} сюртук, сшитый еще по той моде, когда наши входили в Париж{540}, он с особенною важностию, как будто бы это была его собственность, подавал, во-первых, ерофеич, настаиваемый травами его произрастения, потом квас, который всегда заваривал он, а не поваренок, и, наконец, соленье и особенно зелень. Весьма часто, уставляя закуску, он вдруг, сколько бы тут ни было гостей, указывая на редиску, замечал с внушительною миной: "Двадцать пятого апреля снята!"
При таком, по-видимому, страстном усердии к господам Илья Мосеич в то же время не любил их и нисколько уж не уважал, считая себя безусловно умнее их, даже образованнее, так как они хоть и грамоте поучены, но читают в книгах все пустяки, а он читал все книги умные, как, например: о лечении домашних животных купоросом, об уходе за пчелами, о разведении свекловицы. Вступая в разговор с каким-нибудь барином или священником, он никогда почти не говорил прямо, а по большей части рассказывал при этом случае какой-нибудь анекдот или давно случившееся происшествие, из которого уже и выводил, что было ему нужно. Своего брата он тоже больше презирал и не чужд был посудить о нем, и тоже больше все притчей.
- Фомкино у нас выгорело, - говорил я, едва поспевая за ним идти.
- Д-да, Фомкино выгорело, Бычиха горела, Климцово... Солдатово... и много и долго еще будут гореть русские деревеньки, - произнес Илья Мосеич каким-то пророческим тоном.
После того мы все поле прошли с ним молча.
- Прежде народ лучше был... умнее... мудрецов много было!.. - заговорил он, снова обращая ко мне свое вопросительное лицо.
- Какие же? - сказал я.
- Да вот был царь Соломон, - отвечал он, как бы открывая мне новую Америку, - раз приходят к нему две женщины, две бабы дуры! (Мосеич, не совсем счастливый в семейной жизни и более преданный любви к природе, постоянно отзывался о женщинах с не совсем выгодной для них стороны). Одна из них, по нечаянности, ребенка своего ночью и заспала, а как дело пришло к утру, - мать и чужая про живого ребенка говорят: "Это мой ребенок". Царь Соломон берет сейчас свой меч: "Хорошо, - говорит, - коли так, я разрублю вам его надвое..." Мать-то настоящая сейчас и откликнулась. "Ай нет, нет! говорит. - Это ее ребенок." - "Нет, - говорит ей царь Соломон, - он твой: ты его жизнь пощадила..." Ей сейчас отдает младенца, а другую велел посадить в острог и на поселенье... Ну, так ведь тоже не все господа цари Соломоны! заключил вдруг старик и внушительно качнул мне головой.
Попавшийся на пути нам сосняк переменил течение его мыслей.
- Забежать тут надо, отварушечек для папеньки к ужину набрать! проговорил он и скрылся от меня.
Я пошел по закраине леса. Мосеич пропал надолго: он забрался, вероятно, в самую глушь; каждая благушка, каждая спорхнувшая птичка обыкновенно занимали его внимание. Я начал, наконец, аукаться и выкликать его и только уж через полчаса сошелся с ним на небольшой открытой поляне. У него была почти полна корзинка грибов, а я всего нашел три или четыре гриба.
- Только-то? Мало же, - сказал он, кидая их с пренебрежением в свое лукошко, - кабы вы не барчик были, а дворовой мальчишка, вас бы за это наказали... и больно... да еще сказали бы, что вы где-нибудь в поле, под кустом, припрягали для батьки и матки.
Я слушал его, далеко еще не понимая, сколь ядовито он для меня говорил.
- Господа говорят, - продолжал Мосеич более уже серьезным тоном (он вообще любил со мной поговорить и нисколько уж не церемонился), - говорят, что мы другого рода - Хамова, а они - от Авеля. Это так, положим! Но ведь иногда и комар лишает жизни льва - все приставать к нему будет, над ухом звенеть, а убить-то тот ею не может!.. Мал очень... увертывается... лев терпел-терпел и, наконец, сам себя от гнева загрыз; и это не то, что выдумка какая, а настоящее было.
- Это басня, - возразил было я.
- Нет, настоящее! - повторил настойчиво Мосеич. - В Абаховском приходе теперь жил помещик по фамилии Хитрецов, еще маненько и сродственник вашему дедушке. Как вот в сказках сказывается о могучем Змее-Горыниче или вепре диком, так и он, пожалуй, был, а после того попался же из-за нашего брата...
На последних словах у Ильи заметно появилась в лице какая-то насмешливая радость; я же, с своей стороны, окончательно переставал понимать, что такое и к чему он все это говорит.
- Или теперича, господи ты боже мой! - продолжал он, пожимая уж плечами и пришедши, видимо, в экстаз своего мышления. - Иностранцы вон к нам разные, венгерцы ходят с духами и лекарствами. "Русска, - говорит, - человек глуп, не может ничего делать". - "Как, - говорю, - постой, брат мусью", - и сейчас нарвал самых простых цветиков и поднес ему к носу. "На-ка, говорю, сделай мне такие духи; а как ты-то носишь, так и я сделаю; да не хочу, потому что и землю и хлеб имею, а ты к нам с голоду пришел: мы к вам не ходим, как незачем".
Мосеич, при всем своем несколько мизантропическом взгляде на вещи, был постоянно большой патриот.
Мне между тем хотелось уж чаю. Я сказал ему о том.
- Пойдемте! - отвечал он мне несколько насмешливо. - Баре-то, подумаешь, - начал он после короткого молчания, - поутру чай пьют, кофей, обедают... потом опять чай, ужинают; а мы-то, грешные, едим когда попало и что ни попало.
Дорога, ведущая обратно в усадьбу, открылась перед нами, извиваясь лентой по зеленевшему озимову полю. Лапка, тоже откуда-то появившаяся и только что, вероятно, перед тем придавившая какого-нибудь зазевавшегося зайчонка, была с окровавленным рылом и весело начала прыгать около Мосеича, подскакивать к его руке, лизать ее.
- Вон она, тварь бесчувственная? - сказал он, показывая мне ласково на нее. - А если теперь ладно к птице подошла, прибей ее, поколоти тут, другой раз она все дело испортит: и вертеться станет, и бояться, тревожиться... Человек же и подавно: без вины его наказать - не на хорошее, а больше на худое направит - другой с отчаянности бог знает что накуролесит, как и Машка наша теперь!
- А Марью разве наказывали? - спросил я, обрадованный, что разговор, наконец, склонился на понятный для меня предмет.
- Н-ну! - произнес Илья Мосеич протяжно. - Рано еще вам все знать, молоденьки вы! - прибавил он полушутливо и полунаставнически.
С небольшого пригорка, на который мы вскоре взошли, нам кинулось в глаза довольно уже низко стоявшее солнце. Кверху оно бросало, точно стрелы, золотые лучи, а внизу освещало сзади деревья нашей березовой рощи, которые в весьма заметной перспективе, отделяясь одно от другого, трепетали в воздухе своими зелеными листочками.
Илья Мосеич несколько времени стоял в умилении перед этой картиной.
- Батюшка - наше солнышко! - заговорил он, качая головой. - Всем оно одинаково светит: и большому дереву и малому, и худой траве и хорошей, - а господа так нет, ой, как нет! Только и любят и уважают, что богатых своих подчиненных: они у них умные, и честные, и добрые, а спросил бы, что такое значит богатый мужик. Наипервая бестия изо всех; потому что где мужику взять: он и барину подай, и в казну, и в мир. А руки-то всего две - значит, когда хочешь богатеть, - плутуй! И если теперь наш брат разбогател, разве доброе и хорошее он творить станет, - жди того, как же, пить да жрать, да... В священном писании именно про мужиков, должно быть, сказано, что легче борову свиному пройти в игольные уши, чем богатому в царство небесное, потому что он, аки сатана, со всеми смертными грехами путами спутан.
Сказав это, Илья вдруг остановился. Мы были почти у самого тына нашего сада.
- Вы ступайте дорогой, а я вот туда посекретней проберусь, а то папенька, пожалуй, увидит. "В эдакое, - скажет, - время, бестия, за грибами ходишь".
Проговоря это, он юркнул в нарочно и, вероятно, издавна уже сделанную лазейку, глухо-глухо заросшую всякого рода зеленью, а потом стал пробираться по самой темной аллее, нагибаясь и прячась за деревья.
"Что это папенька, зачем бранит Илью, - он такой славный", - подумал я, обходя сад кругом.
В воротах усадьбы я увидел, что со двора съезжал исправник в легоньком тарантасе, на тройке с расписной дугой, с колокольцами и бубенцами, с ухарски развязанными на троках пристяжными, которые своими обозленными мордами только что не хватали земли. Я оробел и поклонился ему.
- Прощайте, душенька! - проговорил он, делая мне рукой.
Сидевший рядом с ним письмоводитель тоже слегка приподнял фуражку и поклонился, но только не глядя на меня. Вслед за тарантасом ехал на крестьянской лошади и в навозной телеге Спиридон Кутузов, еле-еле примостившийся на кое-как сделанной в передке беседочке, на которой, заняв гораздо большее пространство, помещался также и сотский, оборотясь лицом к заду. В самой телеге сидели, и вряд ли не привязанные к ней, Марья, покрытая, как повитая невеста, с головы до ног в какую-то крашенину, и Тимофей, тоже с потупленной вниз головой и в нахлобученной почти на самые глаза шапке. В усадьбе было совершенно пусто, и только перед растворенной уж кухней Гришка огромным топором рубил дрова, закусив язык на правую сторону и каждый раз прикряхтывая, видимо, желая тем показать, что он мастер и молодец на это дело. Я прошел через заднее крыльцо в дом и застал там страшную сцену: отец, с пеной у рта, ходил по комнате.
- Меня обмануть? Меня?.. Меня? - кричал он, закидывая голову назад и как бы вопрошая самый воздух.
Матушка, сидевшая тут же в гостиной и при всех его вспышках всегда старавшаяся сохранить присутствие духа, на этот раз едва владела собой.
- Я удивляюсь, как ты этого не знал... я давно это знала, - проговорила было она.
- А, ты знала! Ты знала! - вскричал отец, подбегая уж к ней. - Отчего ж ты мне не сказала? Отчего? - прибавил он, отступая от нее на несколько шагов и выпрямляясь, точно готовый сейчас же произнести ей смертный приговор. - А, ты госпожа, помещица здешняя! Ты все можешь знать и все располагать; а я нищий... голыш, приведенный сюда так... Христа ради? Врете! Я господин всем вам: и тебе и твоей челяди!
Матушка пожала плечами, и на глазах ее навернулись слезы: это оскорбление было самое горькое и обидное для нее.
- Из чего ты беснуешься, я понять не могу, - сказала она.
- Ты не понимаешь - да! Не понимаешь, что я, может, и двух его первых сношенок погубил... и этих несчастных наказывал; всегда держал его руку... на эшафот их теперь возвел... Какими молитвами отмолить мне у бога эти мои прегрешения?.. Какими?..
- Но ведь ты сам говоришь, что не знал этого.
- Что же, я и теперь не знаю!.. Я сам, своими глазами, видел ее показания... он ей проходу не давал - все адресовался, а что она "нет", так бил ее и сына. Мне и идти теперь благодарить его: благодарю, батюшка Михайло Евплыч, покорно, что вы развратили всю вашу семью и мне случай в том поспособствовать вам дали.
- Его и без тебя уж бог покарал, потом накажут и по закону, по суду! заметила кротко матушка.
- А, да! По закону, по суду, - вот что! - воскликнул старик с ожесточенным смехом. - А ты слышала, что исправник говорил? Слышала? Есть у тебя уши? Так нет же! Врете, я его накажу! Я!.. Кирьяна мне!.. Кирьяна...
Последние слова он едва уже выговаривал.
Припадок гнева в этот раз так был силен в нем, что даже матушка встала и ушла от него.
- Пошлите к барину Кирьяна, - сказала она, проходя девичью и сколько только могла спокойно, горничным девушкам.
Те побежали.
Я, все время тихонько сидевший в зале, плача и обмирая от страха, решительно не знал, что мне с собой делать.
- Кирьяна... Кирьяна! - продолжал между тем шептать отец, скрежеща зубами и сжимая кулаки.
Через несколько минут Кирьян, позеленевший от страха, стоял перед ним.
Отец так и впился в него глазами.
- Возьми сейчас, - заговорил он прерывающимся голосом, - этого Евплова... стащи его за волосы с печи... кинь его в телегу и вези за исправником... скажи, чтоб его на поселенье взял... Не надобно мне его... Писать я теперь не могу, после все напишу... после...
Кирьян хотел было поскорей убраться.
- Но если же ты его не довезешь, если не отдашь там, я тебя самого убью и растерзаю, - закричал уж на него безумный старик и побежал было за ним.
- Помилуйте-с! Сейчас все исполню, - отвечал тот, едва успевая затворить перед ним за собой дверь, и потом действительно никто уж и не видал, как он собирался, захватил с собой Михайла и уехал.
Отец между тем возвратился в гостиную и, тяжело дыша, опустился на диван. Несчастные припадки гнева всегда кончались для него ужасно: его обыкновенно оставляли одного в комнате, притворяли в ней дверь и подавали ему только холодной воды. Все это повторилось и теперь. Мать пересела к дверям гостиной, чтоб прислушиваться, что там будет происходить. Я поместился около ее колен и стал целовать ее руки.
- Для тебя только, друг мой, и желаю я жить на свете, - проговорила она, поцеловав меня в голову и отерев катившиеся по ее щекам слезы.
Я разрыдался окончательно, так что она едва утешила и успокоила меня.
К вечеру по дому распространился новый ужас: исправник не принял Михайла Евплова, говоря, что он стар идти на поселенье.
- Батюшки! Отцы мои! Что теперь будет? - провопила даже старуха Афимья, более всех привычная к гневу барина и всегда с каким-то стоическим спокойствием его переносившая.
Кирьян, привезя Михайла Евплова назад, не распрягая лошади, убежал в лес, говоря, что он и не придет, пока барин гневаться будет. Сказать отцу о решении исправника осмелилась, разумеется, одна только матушка, но я видел, чего ей это стоило: вся взволнованная и беспрестанно обращая взор на образ, она несколько раз подходила к гостиным дверям и, наконец, уже вошла. Я бросился за ней и приложил глаз к замочной скважине. Что она там сказала, я не слыхал, но только отец вдруг поднялся.
- Хорошо, я сам его упрятаю, - сказал он по наружности спокойным, но в самом деле еще более раздраженным голосом, - велите коляску мне заложить, а мерзавца этого, скажите, чтобы везли за мной в полуверсте.
Матушка беспрекословно исполнила его приказание. Часов в двенадцать ночи он уехал. Два дня, пока его не было, она была на себя не похожа, беспрестанно тревожилась и все чего-то ожидала. Наконец отец возвратился и был совсем уж больной. Его прямо привели в его комнату. Он тосковал и стонал на весь дом.
- Что, папаша чем болен? - спросил я мать.
- Обыкновенно, как и всегда, мучится и терзается... сам наказал, а теперь и жалеет всех... - отвечала она.
С детской души моей, как перестали на нее действовать неприятные впечатления, сейчас же все и слетело: на другой день я уже спокойнейшим манером пахал сохою собственной работы на Гришке грядку в саду, и, что всего удивительнее, этот малый, лет почти восемнадцати, с величайшим наслаждением играл со мной в эту игру, непременно требуя, чтоб я его взнуздал, и чем глубже я упирал соху в землю, тем старательнее и рьянее он вез ее. К нам подошел Мосеич с лейкою в руке.
- Землю пахать - самое приятное для бога занятие, - сказал он.
- Приятное? - переспросил я, очень довольный, что он хвалит мою выдумку.
- Да!.. И если бы вот даже этот дурак Евплов не мытарничал, а кормился бы больше, как следует мужичку, землицей, не был бы там, куда угораздился.
- А куда его, дядюшка, барин увез? Далече ль? - спросил уж Гришка.
- Далече, в место хорошее, - сказал Илья и скрылся за одной из куртин.