Гордость так же свойственна женским сердцам, как и мужским. Тетка моя, Мавра Исаевна Исаева, была как бы живым олицетворением этого грандиозного чувства. Признаюсь, и по самой наружности я не видал величественнее, громаднее и могучее этой дамы, или, точнее сказать, девицы: прямой греческий нос, открытый лоб, строгие глаза, презрительная улыбка, густые серебристые в пуклях волосы, полный, но необрюзглый еще стан, походка грудью вперед словом, как будто господь бог все ей тело дал для выражения главного ее душевного свойства. Мавра Исаевна, как можно это судить по ее здоровой комплекции, чувствовала сильную наклонность к замужеству; но, единственно по своему самолюбию, считая всех мужчин недостойными себя, осталась в самом строгом смысле девственницей. Сердце ее всего один раз было пленено: сын губернатора Лампе, камер-юнкер и большой повеса (это было еще до двенадцатого года), танцевал с ней на бале у отца мазурку и вдруг выкинул какую-то ухарскую штуку - Мавра Исаевна на это только еще гордее подняла голову и пошла уж совсем грудью вперед. Камер-юнкер стал по-польски что есть силы стучать ногами - Мавра Исаевна прижала одну руку в бок и начала тоже по-польски довольно сильно выкидывать ноги. Камер-юнкер перевернулся вверх ногами - Мавра Исаевна сделала движение рукой и пошла от него в сторону. Камер-юнкер, наконец, пропел петухом - Мавра Исаевна представила, что как будто бы закудахтала курочкой. "Русскую!" - грянул камер-юнкер и в мундире (тогда на балы ездили в мундирах, чулках и башмаках) пошел вприсядку - Мавра Исаевна сейчас, как следует в русской пляске, стала поводить плечами и бровями...
Все зрители были в восторге и хохотали до упаду.
Старик Лампе, впрочем, на другой же день положил предел этой начинавшейся страсти и отправил сына обратно в Петербург.
- Воли родителей не было на то, и мы повиновались... - объясняла Мавра Исаевна, с покорностию в голосе, всю жизнь свою этот случай.
Главным отличительным свойством Мавры Исаевны было то, что бы она ни делала, она полагала, что делает это лучше всех: грибы ли отварит - лучше всех, по делам ли станет хлопотать - тоже лучше всех. Ставила она со своего имения рекрута: Мишку поставила - затылок! Петьку - затылок.
- Наконец, - говорит она, - я сама иду в присутствие. Брейте, говорю, меня самое; мне больше ставить некого!..
- Как в присутствие? Ведь там стоят голые мужики? - воскликнули ее слушатели.
- А характер нам, женщинам, на что дан? - отвечала Мавра Исаевна.
Проживая лет около тридцати в деревне, она постоянно держала у себя воспитанниц, единственною обязанностью которых было выслушивать рассказы ее о самой себе; но эти неблагодарные твари, как обыкновенно называла их Мавра Исаевна, когда прогоняла от себя, обнаруживали в этом случае довольно однообразное свойство: вначале они как будто бы и принимали все ее слова с должным вниманием, но потом на лицах их заметно стала обнаруживаться скука, и они начинали или грубить, или дурить... Пробовала было Мавра Исаевна по этому предмету входить в сношения с начальницами разных монастырей, приютов, ездила к ним, ласкалась, делала им подарки, чтобы они уделили ей хоть какой-нибудь отросток из своего богатого питомника, но и тут счастья не было: первый же взятый ею отпрыск вдруг обеременел, так что Мавра Исаевна, спасая уж собственную честь, поспешила ее поскорее отправить обратно в заведение. Последней приживалкой Мавры Исаевны была из дворян девица Фелисата Ивановна, девушка богомольная и вначале обнаруживавшая к своей благодетельнице такое почтение, что мыть ее в бане никому не позволяла, кроме себя, и при этом еще объясняла, что у Мавры Исаевны такое тело, что как ткнешь в него пальцем, так он и уйдет весь туда.
Раз мы обедали: тетушка, с своей обычно-гордой позой, я, всегда ее немного притрухивавший, и Фелисата Ивановна. Последняя была что-то грустна и молчалива. Мавра Исаевна, напротив, находилась в каком-то умиленном настроении.
- Когда я была в Петербурге, - начала она даже несколько заискивающим голосом, - познакомилась я с генеральшей Костиной. Муж ее, сенатор, вдруг заинтересовался мной... просто этим скотским чувством, как все вы, гадкие мужчины. "Генерал, - говорю я ему, - ни ваше звание, ни мое звание, ни ваши лета, ни мои лета не позволяют нам упасть в эту пропасть".
- Что ж, эти Костины были богатые люди, хорошо жили? - поспешил я спросить, чтоб как-нибудь не дать Мавре Исаевне разговориться на любимейшую ее тему: оставаясь равнодушною к мужчинам, она любила рассказывать о победах над ними!
- Она была племянница светлейшего, только, не больше... - отвечала она мне внушительно, - каждую неделю бал со двором. Я говорю: "Я не могу у вас бывать, вы знаете мой туалет и мои платья - раз, два и обчелся". - "Да вы сделайте, - говорит мне Костина, - форменное платье, всякая дворянка имеет на это право!"
- Какое же это форменное? - спросил я.
Мавра Исаевна прищурила глаза.
- Очень простенькое! - начала она. - Не знаю, как нынче, может быть, уже переменилось, а тогда - черное гласе, на правом плече шифр дворянский, на рукавах буфы, спереди, наотмашь, лопасти, а сзади - шлейф. Генеральша Костина тоже в гласе, на левой стороне звезда, на правой - шифр уже придворный... Три у них дочери были... очень милые девушки... танцуют... Тогда только еще эта ваша дурацкая французская кадриль начала входить в моду. Смотрю... что это такое? Растопырят платья и ходят, как павы. Ни вкусу, ни манер - просто гадко видеть... чувствую, что внутри во мне все так и кипит, а старый этот повеса, Костин, еще с любезностями вздумал адресоваться... глазками делает... "Подите, говорю, прочь; видеть вас не могу!" На другой день, только что еще проснулась и чувствую себя очень нехорошо, приезжает ко мне Костина. Тут уж я не вытерпела. "Марья Ивановна, - говорю я ей, - на что это нынешние девицы похожи? Где у них манеры, где у них обращение, где эти умные разговоры?.." - "Душенька, душенька, говорит, возьмите всех детей моих на воспитание..." Скороспелка этакая была, все бы ей сейчас сделать, не обдумавши... "Марья Ивановна, говорю, правила моей нравственности вот в чем состоят", - и этак, знаете, серьезно поговорила. Ну, разумеется, не понравилось. "Посудите, говорит, я мать". - "Очень, говорю, сужу и знаю; я сама мать и имею тоже дочь".
- Как дочь? - воскликнули мы оба в один голос с Фелисатой Ивановной.
- Да, дочь! - отвечала Мавра Исаевна, слегка вспыхнув (она, кажется, и сама была не совсем довольна, что так далеко хватила).
- Кто ж отец вашей дочери? - спросил я.
- Мужчина!
Фелисата Ивановна на этих словах не выдержала и фыркнула на всю комнату. Мавра Исаевна направила на нее свой медленный взор.
- Чему ты смеешься? - спросила она ее каким-то гробовым голосом.
Фелисата Ивановна молчала.
- Чему ты смеешься? - повторила Мавра Исаевна тем же тоном.
- Да как же, матушка, какая у вас дочь? - отвечала Фелисата Ивановна.
- А такая же, костяная, а не лышная, - говорит Мавра Исаевна по-прежнему тихо; но видно было, что в ее громадной груди бушевало целое море злобы, - я детей своих не раскидала по мужикам, как сделала это ты.
Фелисата Ивановна сконфузилась; намек был слишком ядовит: она действительно в жизнь свою одного маленького ребеночка подкинула соседнему мужичку.
- Не было у меня, сударыня, никаких детей, - возразила она, - и у вас их не было; вы барышня, вам стыдно на себя это наговаривать.
- А вот же и было; на, вот тебе! - сказала Мавра Исаевна и показала Фелисате Ивановне кукиш.
- Где ж теперь ваша дочь? - спросил я, желая испытать, до какой степени может дойти фантазия Мавры Исаевны.
- Не беспокойтесь; она умерла и не лишит вас наследства!.. - отвечала она мне с заметной ядовитостию. - О мой миленький, кроткий ангел! продолжала старушка, вскинув глаза к небу. - Точно теперь на него гляжу, как лежала ты в своем атласном гробике, вся усыпанная цветами, а я, безумная, стояла около тебя и не плакала...
Что тут было говорить? Мы с Фелисатой Ивановной потупились и молчали.
Мавра Исаевна несколько раз моргала носом, поднимала глаза к небу и тяжело вздыхала, как бы желая показать, что удерживает накопившиеся в груди слезы.
После обеда я ушел к себе наверх, но часов в шесть, когда уже смерклось, услыхал робкие шаги.
- Кто это? - окликнул я.
- Это я, батюшка! - отозвалась Фелисата Ивановна. - Подите-ка посмотрите, что тетенька делает.
- Что такое?
- Извольте посмотреть! - и затем, сказав, чтобы я шел на цыпочках, подвела меня к двери в гостиную и приложила мой глаз к небольшой щели. Тетушка сидела на диване перед столом, на котором светло горели две калетовские свечи. Она говорила сама с собой. "Да, это конечно!" - бормотала она, делая движение рукой, как бы играя султаном на шляпе. Потом говорила гораздо уж более нежным голосом. "Но это невозможно, невозможно!" повторяла она неоднократно. Затем щурила глаза, поднимала плечи, вряд ли не воображая, что на них были эполеты. (Она, должно быть, в этом случае, представляла какого-нибудь военного.) "Ваша воля, ваша воля!" - говорила она.
- Батюшка, что это такое? Ведь это часто с ними бывает! - вопияла Фелисата Ивановна.
- Ничего, - успокоивал я ее, - пойдемте; пусть она себе пофантазирует.
- Да я, батюшка, очень боюсь, - говорила она и в самом деле дрожала всем телом.
На другой день поутру в доме опять поднялся гвалт, и ко мне в комнату вбежала уж горничная.
- Пожалуйте к тетушке: несчастье у нас...
- Какое?
- Фелисата Ивановна потихоньку уехала-с к родителям своим-с.
Я пошел. Мавра Исаевна всею своею великолепной фигурой лежала еще на постели; лицо у ней было багровое, глаза горели гневом, голая ступня огромной, но красивой ноги выставлялась из-под одеяла.
- Фелисатка-то, мерзавка, слышал - убежала! - встретила она меня.
Я придал лицу своему выражение участия.
- Ведь седьмая от меня так бегает! Отчего это?
- Что ж вам, тетушка, так очень уж гоняться за этими госпожами! Будет еще таких много.
- Разумеется! - проговорила Мавра Исаевна уже прежним своим гордым тоном.
- Вам гораздо лучше, - продолжал я, - взять в комнату вашу прежнюю ключницу, Глафиру... (Та была глуха на оба уха, и при ней говори, что хочешь, - не покажет никакого ощущения.) Женщина она не глупая, честная.
- Честная! - повторила Мавра Исаевна.
- Потом к вам будет ездить Авдотья Никаноровна.
- Будет! - согласилась Мавра Исаевна.
Авдотья Никаноровна хоть и не была глуха на оба уха, но зато такая была дура, что ничего не понимала.
- Наконец, Эпаминонд Захарыч будет постоянный ваш гость.
- Да, Эпаминондка! Пьяница только он ужасный!
- Нельзя же, тетушка, чтобы человек был совершенно без недостатков.
Эпаминонд Захарыч, бедный сосед, в самом деле был такой пьяница, что никогда никакими посторонними предметами и не развлекался, а только и помышлял о том, как бы и где бы ему водки выпить.
- Все они будут бывать у вас, развлекать вас! - говорил я, помышляя уже о собственном спасении. Эта густая и непреоборимая атмосфера хоть и детской, но все-таки лжи, которою я дышал в продолжение нескольких дней, начинала меня душить невыносимо.
- А теперь позвольте с вами проститься! - прибавил я нерешительным голосом.
- Прощай, бог с тобой! - отвечала Мавра Исаевна.
Ей в эту минуту было не до меня, ей нужна была Фелисатка, которую она растерзать на части готова была своими руками. Дома я нашел плачевное и извиняющееся письмо от Фелисаты Ивановны:
"Ваше высокородие, Алексей Филатыч (писала она), хоша теперича, может, вы и ваша тетенька на меня, рабу вашу, гневаться изволите, но мне, батюшка Алексей Филатыч, было не жить при них - я сама девушка нездоровая и очень этого боюсь... Прошлый год, Алексей Филатыч, когда господь бог сподобил нас быть у Феодосия тотемского чудотворца и когда тетенька ваша стала прикладываться к раке святого угодника, так они плакали и до того их корчило, что двое монахов едва имели силы держать их... Значит, он, окаянный, в них сидел, и трудно ему там было, а оне еще святой себя называют. "Праведница, говорит, я". Это все его наущение; на этакой грех он их наводит, и я так теперь понимаю, что быть при них не то что нам, грешницам великим, а какому разве священнику безместному, чтобы он мог отчитать их, когда враг ихний заберет их во всю свою поганую силу".
Фелисата Ивановна считала бедную старушку за одержимую бесом, тогда как все дело было в том, что могучая фантазия Мавры Исаевны и в сотой доле своей не удовлетворялась скудною действительностью.