ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

ПОКРОВИТЕЛЬНИЦА

В начале 1830-х годов, в июле месяце, на балконе господского дома в усадьбе в Воздвиженском сидело несколько лиц. Вся картина, которая рождается при этом в воображении автора, носит на себе чисто уж исторический характер: от деревянного, во вкусе итальянских вилл, дома остались теперь одни только развалины; вместо сада, в котором некогда были и подстриженные деревья, и гладко убитые дорожки, вам представляются группы бестолково растущих деревьев; в левой стороне сада, самой поэтической, где прежде устроен был "Парнас", в последнее время один аферист построил винный завод; но и аферист уж этот лопнул, и завод его стоял без окон и без дверей - словом, все, что было делом рук человеческих, в настоящее время или полуразрушилось, или совершенно было уничтожено, и один только созданный богом вид на подгородное озеро, на самый городок, на идущие по другую сторону озера луга, - на которых, говорят, охотился Шемяка[1], - оставался по-прежнему прелестен.

Наши северные мужики конечно уж принадлежат к существам самым равнодушным к красотам природы; но и те, проезжая мимо Воздвиженского, ахали иногда, явно показывая тем, что они тут видят то, чего в других местах не видывали!

Мысли и чувствования, которые высказывало сидевшее на балконе общество, тоже были совершенно несовременного свойства. Сама хозяйка, женщина уже лет за пятьдесят, вдова александровского генерал-адъютанта, Александра Григорьевна Абреева, - совершенная блондинка, с лицом холодным и малоподвижным, - по тогдашней моде в буклях, в щеголеватом капоте-распашонке, в вышитой юбке, сидела и вязала бисерный шнурок. По нравственным своим свойствам дама эта была то, что у нас называют чехвалка. Будучи от природы весьма обыкновенных умственных и всяких других душевных качеств, она всю жизнь свою стремилась раскрашивать себя и представлять, что она была женщина и умная, и добрая, и с твердым характером; для этой цели она всегда говорила только о серьезных предметах, выражалась плавно и красноречиво, довольно искусно вставляя в свою речь витиеватые фразы и возвышенные мысли, которые ей удавалось прочесть или подслушать; не жалея ни денег, ни своего самолюбия, она входила в знакомство и переписку с разными умными людьми и, наконец, самым публичным образом творила добрые дела. Все эти старания ее, нельзя сказать, чтобы не венчались почти полным успехом: по крайней мере, большая часть ее знакомых считали ее безусловно женщиной умной; другие именовали ее женщиною долга и святых обязанностей; только один петербургский доктор, тоже друг ее, назвал ее лимфой.

У Александры Григорьевны был всего один сын, Сережа, мальчик лет четырнадцати, паж[2]. В отношении его она старалась представиться в одно и то же время матерью строгою и страстною. В самом же деле он был только игрушкой ее самолюбия. Она воображала его будущим генерал-адъютантом, потом каким-нибудь господарем молдаванским; а там, пожалуй, и королем греческим: воображение ее в этом случае ни перед чем не останавливалось! В вечер, взятый мною для описания, Сережа был у матери в Воздвиженском, на вакации, и сидел невдалеке от нее, закинув голову на задок стула. Он был красив собой, и шитый золотом пажеский мундирчик очень к нему шел. Многие, вероятно, замечали, что богатые дворянские мальчики и богатые купеческие мальчики как-то схожи между собой наружностью: первые, разумеется, несколько поизящней и постройней, а другие поплотнее и посырее; но как у тех, так и у других, в выражении лиц есть нечто телячье, ротозееватое: в раззолоченных палатах и на мягких пуховиках плохо, видно, восходит и растет мысль человеческая!

Несколько в сторону от хозяйки, и как бы в тени, помещался небольшого роста, пожилой, коренастый мужчина в чиновничьем фраке. Несмотря на раболепный склад всего его тела, выражение лица его было умное, солидное и несколько насмешливое. Господин этот был местный исправник Ардальон Васильевич Захаревский, фактотум[3] Александры Григорьевны по всем ее делам: она его, по преимуществу, уважала за знание русских законов!

Напротив Александры Григорьевны, и особенно как-то прямо, сидел еще старик, - в отставном военном сюртуке, в петличке которого болтался Георгий, и в военных с красными лампасами брюках, - это был сосед ее по деревне, Михаил Поликарпович Вихров, старый кавказец, курчавый, загорелый на южном солнце, некогда ординарец князя Цицианова[4], свидетель его коварного убийства, человек поля, боя и нужды! Первое время, как Вихров вышел в отставку и женился, он чаю даже не умел пить!.. Не мог ездить в рессорном экипаже - тошнило!.. Не мог спать в натопленной комнате - кровь носом шла!.. Теперь уж он был уже вдов и имел мальчика, сынка лет тринадцати.

По переезде Александры Григорьевны из Петербурга в деревню, Вихров, вместе с другим дворянством, познакомился с ней и на первом же визите объяснил ей: "Я приехал представиться супруге генерал-адъютанта моего государя!"

Фраза эта очень понравилась Александре Григорьевне. Впоследствии она к одной дружественной ей особе духовной писала так: "Владыко! Вы знаете, вся жизнь моя была усыпана тернием, и самым колючим из них для меня была лживость и лесть окружавших меня людей (в сущности, Александра Григорьевна только и дышала одной лестью!..); но на склоне дней моих, - продолжала она писать, - я встретила человека, который не только сам не в состоянии раскрыть уст своих для лжи, но гневом и ужасом исполняется, когда слышит ее и в словах других. Феномен этот - мой сосед по деревне, отставной полковник Вихров, добрый и в то же врем" бешеный, исполненный высокой житейской мудрости и вместе с тем необразованный, как простой солдат!" Александра Григорьевна, по самолюбию своему, не только сама себя всегда расхваливала, но даже всех других людей, которые приходили с ней в какое-либо соприкосновение. Все, чему она хотя малейшее движение головой делала, должно было быть превосходным!

Вихров всегда ездил к Александре Григорьевне с сынишкой своим: он его страстно любил, и пока еще ни на шаг на отпускал от себя. Мальчик стоял у отца за стулом. Одет он был в суконный, домашнего шитья, сюртучок и в новые, но нанковые брючки; он был довольно уже высоконек и чрезвычайно, должно быть, нервен, потому что скука и нетерпение, против воли его, высказывались во всей его фигуре, и чтобы скрыть это хоть сколько-нибудь, он постоянно держал свои умненькие глазенки опущенными в землю. Красивый пажик по временам взглядывал на него с какой-то полуулыбкой. Мальчик не отвечал ему на это никаким взглядом.

- Сережа!.. - обратилась Александра Григорьевна к сыну. - Отчего ты Пашу не занимаешь?.. Поди, покажи ему на пруду, как рыбки по звонку выходят... Soyez donc aimable![120] - прибавила она по-французски.

Сережа нехотя встал, повытянулся немного и с прежней полуулыбкой подошел к Паше.

- Пойдемте! - сказал он. В голосе его слышалась как бы снисходительность.

- Ступай, погуляй! - прибавил Паше и отец его.

Ребенок с укором взглянул в лицо старика и пошел за Сережей.

Оба они, сойдя с балкона, пошли по аллее. Видимо, что им решительно было не о чем между собой разговаривать.

- У вас есть гувернер? - спросил Сережа, вспомня, вероятно, приказание матери.

- Нет, - отвечал Паша угрюмо, - у меня учитель был, но он уехал; меня завтра везут в гимназию.

Сережа вопросительно взглянул на Пашу.

- А что такое это гимназия? - спросил он.

- Где учатся, - отвечал Паша прежним серьезным тоном.

- А! - произнес Сережа.

В это время они подошли к пруду. Сережа позвонил в колокольчик.

- Вот и рыбки! - сказал он, когда рыбки в самом деле вышли на поверхность бассейна.

- Вижу! - отвечал Паша и стал глядеть на воду; но вряд ли это его занимало, а Сережа принялся высвистывать довольно сложный оперный мотив.

На балконе в это время происходил довольно одушевленный разговор.

- Стыдно вам, полковник, стыдно!.. - говорила, горячась, Александра Григорьевна Вихрову. - Сами вы прослужили тридцать лет престолу и отечеству и не хотите сына вашего посвятить тому же!

- Он у меня, ваше превосходительство, один! - отвечал полковник. Здоровья слабого... Там, пожалуй, как раз затрут... Знаю я эту военную службу, а в нынешних армейских полках и сопьется еще, пожалуй!

- Ваш сын должен служить в гвардии!.. Он должен там же учиться, где и мой!.. Если вы не генерал, то ваши десять ран, я думаю, стоят генеральства; об этом доложат государю, отвечаю вам за то!

- Ну что ж из того: и поучится в Пажеском корпусе и выйдет в гвардию?..

- Ну, да: и выйдет в гвардию...

- А что потом будет? Бедному офицеру, ваше превосходительство, служить промеж богатых тяжело, да и просто невозможно!

Серьезное лицо Александры Григорьевны приняло еще более серьезное выражение. Она стороной слышала, что у полковника были деньжонки, но что он, как человек, добывавший каждую копейку кровавым трудом, был страшно на них скуп. Она вознамерилась, на этот предмет, дать ему маленький урок и блеснуть перед ним собственным великодушием.

- Не смею входить в ваши расчеты, - начала она с расстановкою и ударением, - но, с своей стороны, могу сказать только одно, что дружба, по-моему, не должна выражаться на одних словах, а доказываться и на деле: если вы действительно не в состоянии будете поддерживать вашего сына в гвардии, то я буду его содержать, - не роскошно, конечно, но прилично!.. Умру я, сыну моему будет поставлено это в первом пункте моего завещания.

Александра Григорьевна замолчала, молчали и два ее собеседника. Захаревский только с удивлением взглянул на нее, а полковник нахмурился.

- Нет, ваше превосходительство, тяжело мне принять, чтобы сыну моему кто-нибудь вспомоществовал, кроме меня!.. Вы, покуда живы, конечно, не потяготитесь этим; но за сынка вашего не ручайтесь!..

- Сын мой к этому будет обязан не чувством, но законом.

- А мой сын, - возразил полковник резко, - никогда не станет по закону себе требовать того, что ему не принадлежит, или я его и за сына считать не буду!

Лицо Александры Григорьевны приняло какое-то торжественное выражение.

- Я сделала все, - начала она, разводя руками, - что предписывала мне дружба; а вы поступайте, как хотите и как знаете.

Полковник начал уж с досадою постукивать ногою.

- Кому, сударыня, как назначено жить, пусть тот так и живет!

- Не для себя, полковник, не для себя, а это нужно для счастья вашего сына!.. - воскликнула Александра Григорьевна. - Я для себя шагу в жизни моей не сделала, который бы трогал мое самолюбие; но для сына моего, - продолжала она с смирением в голосе, - если нужно будет поклониться, поклонюсь и я!.. И поклонюсь низенько!

При этих ее словах на лице Захаревского промелькнула легкая и едва заметная усмешка: он лучше других, по собственному опыту, знал, до какой степени Александра Григорьевна унижалась для малейшей выгоды своей.

- Да что же, и я, пожалуй, поклонюсь! - возразил Вихров насмешливо.

Ему уж очень стало надоедать слушание этих наставлений.

В это время дети опять возвратились на балкон. Паша кинул почти умоляющий взгляд на отца.

- Вижу, вижу, домой хочешь! Поедем! - проговорил старик и встал.

Александра Григорьевна тоже встала.

- Ну, полковник, так вы завтра, значит, выезжаете и везете вашего птенца на новое гнездышко?

- Да, завтра!.. Позвольте вашу ручку поцеловать! - И он поцеловал руку Александры Григорьевны.

Та отвечала ему почти страстным поцелуем в щеку.

- Прощай, мой ангел! - обратилась она потом к Паше. - Дай я тебя перекрещу, как перекрестила бы тебя родная мать; не меньше ее желаю тебе счастья. Вот, Сергей, завещаю тебе отныне и навсегда, что ежели когда-нибудь этот мальчик, который со временем будет большой, обратится к тебе (по службе ли, с денежной ли нуждой), не смей ни минуты ему отказывать и сделай все, что будет в твоей возможности, - это приказывает тебе твоя мать.

- Благодарю, Александра Григорьевна, - произнес Вихров и поцеловал у нее еще раз руку; а она еще раз поцеловала его в щеку.

- Ну, проститесь и вы, будущие друзья! - обратилась она к детям.

Те пожали друг у друга руки и больше механически поцеловались. Сережа, впрочем, как более приученный к светскому обращению, проводил гостей до экипажа и, когда они тронулись, вежливо с ними раскланялся.

Когда Вихровы выехали из ворот Воздвиженского, сам старик Вихров как будто бы свободнее вздохнул.

- Да, - произнес он протяжным голосом, - в гостях хорошо, а дома лучше!

- Зачем же, папаша, мы ездим в Воздвиженское? Там очень скучно!.. проговорил почти строгим голосом Павел.

- Ну да так, братец, нельзя же - соседи!.. И Александра Григорьевна все вон говорит, что очень любит меня, и поди-ка какой почет воздает мне супротив всех!

Павел задумался.

- А что, она добрая или нет? - спросил он.

- Добрая, говорунья только, краснобайка!.. Все советует мне теперь, чтобы я отдал тебя в военную службу.

- Отчего же ты не хочешь отдать меня в военную?..

- Да так, братец, что!.. Невелико счастье быть военным. Она, впрочем, говорит, чтобы в гвардии тебе служить, а потом в флигель-адъютанты попасть.

- Флигель-адъютантом быть хорошо!.. - произнес ребенок с нахмуренным лицом.

- Еще бы! - сказал старик. - Да ведь на это, братец, состояние надо иметь.

Павел внимательно посмотрел на отца.

- А мы разве бедны? - спросил он.

- Бедны, братец! - отвечал Михайло Поликарпыч и почему-то при этом сконфузился.

II

КОРОТЕНЬКОЕ ПРОШЕДШЕЕ МОЕГО МАЛЕНЬКОГО ГЕРОЯ

По приезде домой, полковник сейчас же стал на молитву: он каждый день, с восьми часов до десяти утра и с восьми часов до десяти часов вечера, молился, стоя, по обыкновению, в зале навытяжку перед образом. Пашу всегда очень интересовало, что как это отцу не было скучно, и он не уставал так долго стоять на ногах. На этот раз, проходя потихоньку по зале, Паша заглянул ему в лицо и увидел, что по сморщенным и черным щекам старика текли слезы. Тяжелые ощущения волновали в настоящую минуту полковника: он молился и плакал о будущем счастье сына, чтобы его не очень уж обижали в гимназии. При этом ему невольно припомнилось, как его самого, - мальчишку лет пятнадцати, - ни в чем не виновного, поставили в полку под ранцы с песком, и как он терпел, терпел эти мученья, наконец, упал, кровь хлынула у него из гортани; и как он потом сам, уже в чине капитана, нагрубившего ему солдата велел наказать; солдат продолжал грубить; он велел его наказывать больше, больше; наконец, того на шинели снесли без чувств в лазарет; как потом, проходя по лазарету, он видел этого солдата с впалыми глазами, с искаженным лицом, и затем солдат этот через несколько дней умер, явно им засеченный... Полковник теперь видел, точно въявь, перед собою его искаженное, с впалыми глазами, лицо, и его искривленную улыбку, которою он как бы говорил: "А!.. За меня бог не даст счастья твоему сыну!" Слезы текли, и холод пробегал по нервам старика. Более уже тридцати лет прошло после этого события, а между тем, какое бы горе или счастье ни посещало Вихрова, искаженное лицо солдата хоть на минуту да промелькнет перед его глазами.

Паша, выйдя из комнат, сел на рундучке крыльца тоже в невеселом расположении духа. Ему почему-то вдруг припомнился серый весенний день... К нему в горницу прибегает дворовый мальчишка Титка. "Барчик, у нас в борозде под садом заяц сидит! - говорит он взволнованным голосом. - Пойдемте его ловить!.." - "Пойдем!" - говорил Павел, и оба они побежали. "Куцка! Куцка!" - кричит Титка, и Куцка, - действительно куцая, дворовая собака, соскакивает как бешеная с сеновала, где она спала, и бежит за ними... "Заяц, заяц!" - кричит, как бы толкуя ей, Титка... Из борозды в самом деле выскакивает заяц... Куцка ударяется за ним, а за Куцкой Павел и Титка. Павел только видел, что заяц махнул в гумно; Куцка за ним; Павел и Титка, перескочив огород, тоже бегут в гумно. Заяц опять повернул в поле; Куцка немного позавязнул в огороде, проскакивая в него; заяц, между тем, далеко от него ушел; но ему наперерез, точно из-под земли, выросла другая дворовая собака - Белка - и начала его настигать... Заяц убежал в лес, Белка за ним, а за ними и Куцка... Павел и Титка долго еще стояли в поле и поджидали, не выбегут ли они из лесу; но они не выбегали. Павел, с загрязненными ногами, весь в поту и с недовольным лицом, пошел домой... Титка, тоже сконфуженный, бежал около него. "А дядя Кирьян прошлой весной так трех зайцев затравил!" рассказывал он. - "Поди, какое счастье!" - говорил Павел. - "Что, батюшка, не поймал зайчика?" - сказала встретившаяся им дворовая баба и зачем-то поцеловала у Павла руку. - "Не поймал!" - отвечал он и ей с грустью... От этих мыслей Паша, взглянув на красный двор, перешел к другим: сколько раз он по нему бегал, сидя на палочке верхом, и крепко-крепко тянул веревочку, которою, как бы уздою, была взнуздана палочка, и воображал, что это лошадь под ним бесится и разбивает его... Теперь, впрочем, Павел давно уже ездит не на палочках, а на лошадях настоящих и довольно бойких, и до страсти любит это!.. Главное удовольствие при этом доставляли ему опасность и могущество власти над лошадью. Он один-одинехонек уезжал верст за семь через довольно большой лес; кругом тишина, ни души человеческой, и только что-то поскрипывает и потрескивает по сторонам. Лошадь идет, навострив уши, вздрагивая и как бы прислушиваясь к чему-то. Но вот огромная глинистая гора; Павел слегка только придерживает поводья. Лошадь осторожнейшим образом сходит с горы, немного приседая назад и скользя копытами по глине; Павел убежден, что это он ее так выездил. За горой надобно проехать через довольно крутой мост; на середине его большая дыра. Павел нарочно погоняет лошадь и направляет ее на эту дыру; но она ее перескакивает. Следующую речку Павел решился переехать вброд. Речонка тоже пенится и шумит; лошадь немножко заартачилась. Павел смело нукает ее; лошадь осторожно входит в воду. На середине реки ей захотелось напиться, и для этого она вдруг опустила голову; но Павел дернул поводьями и даже выругался: "Ну, черт, запалишься!" В такого рода приключениях он доезжает до села, объезжает там кругом церковной ограды, кланяется с сидящею у окна матушкой-попадьею и, видимо гарцуя перед нею, проскакивает село и возвращается домой... Года с полтора тому назад, между горничною прислугою прошел слух, что к полковнику приедет погостить родная сестра его, небогатая помещица, и привезет с собою к Павлу братца Сашеньку. Паша сначала не обратил большого внимания на это известие; но тетенька действительно приехала, и привезенный ею сынок ее - братец Сашенька - оказался почти ровесником Павлу: такой же был черненький мальчик и с необыкновенно востренькими и плутоватыми глазками.

- Нет ли у вас ружья? Я с собою пороху и дроби привез, - начал он почти с первых же слов.

- У меня нет; но у папаши есть, - отвечал Павел с одушевлением и сейчас же пошел к ключнице и сказал ей: - Афимья, давай мне скорей папашино ружье из чулана.

- Да он разве велел? - спросила было та.

- Велел, - отвечал Павел с досадою. Он обыкновенно всеми вещами отца распоряжался совершенно полновластно. Полковник только прикидывался строгим отцом; но в сущности никогда ни в чем не мог отказать своему птенчику.

Когда ружье было подано, братец Сашенька тотчас же отвинтил у него замок, смазал маслом, ствол продул, прочистил и, приведя таким образом смертоносное орудие в порядок, сбегал к своей бричке и достал там порох и дробь.

- А где бы выстрелить в цель? - сказал он.

- У нас в гумне, - отвечал Павел.

Побежали в гумно. Братец Сашенька зарядил ружье. Павел нарисовал ему у овина цель углем. Братец Сашенька выстрелил, но не попал: взял выше! Потом выстрелил и Павел, впившись, кажется, всеми глазами в цель; но тоже не попал. Вслед затем они стали подстерегать воробьев. Те, разумеется, не заставили себя долго дожидаться и, прилетев целою стаей, уселись на огороде. Братец Сашенька выстрелил, убил двоих; Павлу очень было жаль их, однакож он не утерпел и, упросив Сашу зарядить ему ружье, выстрелил во вновь прилетевшую стаю; и у него тоже один воробышек упал; радости Паши при этом пределов не было!

- Кто тут стреляет? - прислал из горниц спросить полковник.

- Мы!.. - отвечал Павел. - И будем еще долго стрелять!.. - прибавил он решительно.

На другой день, они отправились уже в лес на охоту за рябчиками, которых братец Сашенька умел подсвистывать; однако никого не подсвистал. Через неделю, наконец, тетенька и братец Сашенька уехали. Полковник был от души рад отъезду последнего, потому что мальчик этот, в самом деле, оказался ужасным шалуном: несмотря на то, что все-таки был не дома, а в гостях, он успел уже слазить на все крыши, отломил у коляски дверцы, избил маленького крестьянского мальчишку и, наконец, обжег себе в кузнице страшно руку. Но Павел об Саше грустил несколько дней и вместе с тем стал просить отца, чтобы тот отдал ему свое ружье. Полковник поморщился, поежился, но махнул рукой и отдал. Павел с тех пор почти каждый день начал, в сопровождении Титки и Куцки, ходить на охоту. Охотником искусным он не сделался, но зато привык рано вставать и смело ходить по лесам. Каких он не видал высоких деревьев, каких перед ним не открывалось разнообразных и красивых лощин! Утомившись, он очень любил лечь где-нибудь на траве вверх лицом и смотреть на небо. И вдруг ему начинало представляться, что оно у него как бы внизу, - самые деревья как будто бы растут вниз, и вершины их словно купаются в воздухе, и он лежит на земле потому только, что к ней чем-то прикреплен; но уничтожься эта связь - и он упадет туда, вниз, в небо. Павлу делалось при этом и страшно, и весело...

В нынешнее лето одно событие еще более распалило в Паше охотничий жар... Однажды вечером он увидел, что скотница целый час стоит у ворот в поле и зычным голосом кричит: "Буренушка, Буренушка!.."

- Что ты кричишь? - спросил ее Павел.

- Буренушки, батюшка, нет; не пришла, - отвечала та.

Потом он видел, что она, вместе с скотником, ушла в лес. Поутру же он заметил, что полковник сидел у окна сердитым более обыкновенного.

- Что вы, папаша, такой? - спросил он его.

- Да, вон корова пропала, лучшая, шельмы этакие! - отвечал полковник.

Вскоре после того Павел услышал, что в комнатах завыла и заголосила скотница. Он вошел и увидел, что она стояла перед полковником, вся промокшая, с лицом истощенным, с ногами, окровавленными от хождения по лесу.

- Что, нашла корову? - спросил ее Павел.

- Нашла, батюшка, нашла; зверь ее, голубушку, убил, - отвечала скотница и залилась горькими слезами.

- Шельмы этакие! - повторил опять полковник, сердито взмахнув на скотницу глазами.

- Только что, - продолжала та, не обращая даже внимания на слова барина и как бы более всего предаваясь собственному горю, - у мосту-то к Раменью повернула за кустик, гляжу, а она и лежит тут. Весь бочок распорот, должно быть, гоны двои она тащила его на себе - земля-то взрыта!

- Медведь это ее убил? - спросил Павел с разгоревшимся взором.

- Он, батюшка!.. Кому же, окромя его - варвара!.. Я, батюшка, Михайло Поликарпыч, виновата уж, - обратилась она к полковнику, - больно злоба-то меня на него взяла: забежала в Петрушино к егерю Якову Сафонычу. "Не подсидишь ли, говорю, батюшка, на лабазе[5]; не подстрелишь ли злодея-то нашего?" Обещался прийти.

- Нечего уж теперь стрелять-то; смотреть бы надо было хорошенько! возразил ей мрачно полковник.

- Николи, батюшка, николи они в эту трущобу не захаживали! - убеждала его скотница и потом, снова обливаясь слезами и приговаривая: - "Матушка, голубушка моя!" - вышла из комнат.

Но вряд ли все эти стоны и рыдания ее не были устроены нарочно, только для одного барина; потому что, когда Павел нагнал ее и сказал ей: "Ты скажи же мне, как егерь-то придет!" - "Слушаю, батюшка, слушаю", - отвечала она ему совершенно покойно.

Егеря, впрочем, когда тот пришел, Павел сейчас же сам узнал по патронташу, повешенному через плечо, и по ружью в руке.

- Ты на медведя пришел? - спросил он его с любопытствующим лицом.

- Да-с, - отвечал тот, глядя на него с улыбкою.

- Папаша, егерь! - закричал Павел.

Полковник тоже вышел на крыльцо.

- Здравствуй, Яков, - проговорил он.

- Что, батюшка, и у вас сосед-то наш любезный понадурил? - отвечал тот, вежливо снимая перед ним шапку.

- Да, а все народец наш проклятый: не взглянут день-деньской на скотину.

- Не усмотришь тоже за ним, окаянным, - произнес Сафоныч.

- А ты убивал когда-нибудь медведей-то? - приставал к нему Павел.

- Как же-с! Третьего года такого медведища уложил матерого, что и боже упаси!

- Я, папаша, пойду с ним сидеть на медведя, - сказал Павел почти повелительным голосом отцу.

- Ты? - повторил тот, покраснев слегка в лице. - Эй, Кирьян! - крикнул он проходившему мимо приказчику.

Кирьян подошел.

- Возьми ты Павла Михайлыча ружье, запри его к себе в клеть и принеси мне ключ. Вот как ты будешь сидеть на медведя! - прибавил он сыну.

Кирьян сейчас же пошел исполнять приказание барина. Павел надулся.

- Где, судырь, вам сидеть со мной; я ведь тоже полезу на лабаз, на дерево, - утешал его Сафоныч.

- А я разве не умею взлезть на дерево? - возразил ему Павел.

- Ну, а как он вас стрясет с дерева-то?

- А отчего ж тебя он не стрясывает?

- Да я потяжельше вас.

- И меня, брат, не стрясет, как я схвачусь, сделай милость! - сказал хвастливо Павел.

- Ну, об этом разговор уже кончен: довольно! - перебил его, с совершенно вспыхнувшим лицом, полковник.

Павел отвернулся от него.

Сафоныч, затем, получив рюмку водки, отправился садиться на лабаз. Все дворовые, мужчины и женщины, вышли на усадебную околицу и как бы замерли в ожидании чего-то. Точно как будто бы где-то невдалеке происходило сражение, и они еще не знали, кто победит: наши или неприятель. Между всеми ими рисовалась стоящая в какой-то трагической позе скотница. Она по-прежнему была в оборванном сарафанишке и с босыми расцарапанными ногами и по-прежнему хотела, кажется, по преимуществу поразить полковника. Павел беспрестанно подбегал к ней и спрашивал: "Что? Не слыхать? Не слыхать еще, чтобы выстрелил?"

- Нету, батюшка, нету, - отвечала она монотонно-плачевным голосом.

Наконец, вдруг раздался крик: "Выстрелил!.." Павел сейчас же бросился со всех ног в ту сторону, откуда раздался выстрел.

- Куда это он? - спросил полковник, не сообразив еще хорошенько в первую минуту; потом сейчас же торопливо прибавил: - Кирьян, лови его! Останови!

Кирьян тоже сначала не понял.

- Лови его, каналью этакую! - заревел полковник.

Кирьян бросился за Павлом и кричал:

- Постойте, сударь, погодите! Павел Михайлыч, папенька вас спрашивает!

Павел не слушался и продолжал улепетывать от него. Но вот раздался еще выстрел. Паша на минуту приостановился. Кирьян, воспользовавшись этим мгновением и почти навалясь на барчика, обхватил его в охапку. Павел стал брыкаться у него, колотил его ногами, кусал его руки...

В это время из лесу показался и Сафоныч. Кирьян позазевался на него. Павел юркнул у него из рук и - прямо к егерю.

- Что, убил? - проговорил он задыхающимся голосом.

- Убил! - отвечал тот. - Велите, чтобы телега ехала.

- Телегу! Телегу! - закричал Павел почти бешеным голосом и побежал назад к усадьбе. Ему встретился полковник, который тоже трусил с своим толстым брюхом, чтобы поймать сына.

- Телегу, папаша, телегу! - едва выговаривал тот и продолжал бежать.

- Телегу скорей! - закричал и полковник, тоже повернув и побежав за сыном.

Телега сейчас же была готова. Павел, сам правя, полетел на ней в поле, так что к нему едва успели вскочить Кирьян и Сафоныч. Подъехали к месту поражения. Около куста распростерта была растерзанная корова, а невдалеке от нее, в луже крови, лежал и медведь: он очень скромно повернул голову набок и как бы не околел, а заснул только.

- Мне бог привел с первого же раза в правую лопатку ему угодать; а тут он вертеться стал и голову мне подставил, - толковал Сафоныч Кирьяну.

Но Павел ничего этого не слушал: он зачем-то и куда-то ужасно торопился.

- Валите на телегу! - закричал он строгим, почти недетским, голосом и сам своими ручонками стал подсоблять, когда егерь и Кирьян потащили зверя на телегу. Потом сел рядом с медведем и поехал. Лошадь фыркала и рвалась бежать шибче. Павел сдерживал ее. Егерь и Кирьян сначала пошли было около него, но он вскоре удрал от них вперед, чтобы показать, что он не боится оставаться один с медведем. В усадьбе его встретили с улыбающимся лицом полковник и все почти остальное народонаселение. Бабы при этом ахали и дивились на зверя; мальчишки радостно припрыгивали и кричали; собаки лаймя лаяли. Вдруг из всей этой толпы выскочила, - с всклоченными волосами, с дикими глазами и с метлою в руке, - скотница и начала рукояткой метлы бить медведя по голове и по животу. "Вот тебе, вот тебе, дьявол, за нашу буренушку!" - приговаривала она.

- Перестань, дура; шкуру испортишь, - унял ее подошедший Сафоныч.

- Ну, на тебе еще на водку, - сказал полковник, давая ему полтинник.

Сафоныч поклонился.

- Уж позвольте и лошадки черта-то этого до дому своего довезти: шкуру тоже надо содрать с него и сальца поснять.

- Хорошо, возьми, - сказал полковник: - Кирьян, доезжай с ним!

Кирьян и Сафоныч поехали. За ними побежали опять с криком мальчишки, и залаяли снова собаки.

Все эти воспоминания в настоящую минуту довольно живо представлялись Павлу, и смутное детское чувство говорило в нем, что вся эта жизнь, - с полями, лесами, с охотою, лошадьми, - должна была навеки кончиться для него, и впереди предстояло только одно: учиться. По случаю безвыездной деревенской жизни отца, наставниками его пока были: приходский дьякон, который версты за три бегал каждый день поучить его часа два; потом был взят к нему расстрига - поп, но оказался уж очень сильным пьяницей; наконец, учил его старичок, переезжавший несколько десятков лет от одного помещика к другому и переучивший, по крайней мере, поколения четыре. Как ни плохи были такого рода наставники, но все-таки учили его делу: читать, писать, арифметике, грамматике, латинскому языку. У него никогда не было никакой гувернантки, изобретающей приличные для его возраста causeries[121] с ним; ему никогда никто не читал детских книжек, а он прямо схватился за кой-какие романы и путешествия, которые нашел на полке у отца в кабинете; словом, ничто как бы не лелеяло и не поддерживало в нем детского возраста, а скорей игра и учение все задавали ему задачи больше его лет.

Когда Паша совсем уже хотел уйти с крыльца в комнаты, к нему подошла знакомая нам скотница.

- Не прикажете ли, батюшка, сливочек? Уедете в город, там и молочка хорошего нет, - проговорила она.

- Дай, - сказал ей Павел.

Та принесла ему густейших сливок; он хоть и не очень любил молоко, но выпил его целый стакан и пошел к себе спать. Ему все еще продолжало быть грустно.

III

ПРАКТИЧЕСКОЕ СЕМЕЙСТВО

На соборной колокольне городка заблаговестили к поздней обедне, когда увидели, что с горы из Воздвиженского стала спускаться запряженная шестериком коляска Александры Григорьевны. Эта обедня собственно ею и была заказана за упокой мужа; кроме того, Александра Григорьевна была строительницей храма и еще несколько дней тому назад выхлопотала отцу протопопу камилавку[6]. Когда Абреева с сыном своим вошла в церковь, то между молящимися увидала там Захаревского и жену его Маремьяну Архиповну. Оба эти лица были в своих лучших парадных нарядах: Захаревский в новом, широком вицмундире и при всех своих крестах и медалях; госпожа Захаревская тоже в новом сером платье, в новом зеленом платке и новом чепце, - все наряды ее были довольно ценны, но не отличались хорошим вкусом и сидели на ней как-то вкривь и вкось: вообще дама эта имела то свойство, что, что бы она ни надела, все к ней как-то не шло. По фигурам своим, супруг и супруга скорее походили на огромные тумбы, чем на живых людей; жизнь их обоих вначале шла сурово и трудно, и только решительное отсутствие внутри всего того, что иногда другим мешает жить и преуспевать в жизни, помогло им достигнуть настоящего, почти блаженного состояния. Захаревский сначала был писцом земского суда; старые приказные таскали его за волосы, посылали за водкой. Г-жа Захаревская, тогда еще просто Маремьяша, была мещанскою девицею; сама доила коров, таскала навоз в свой сад и потом, будучи чиста и невинна, как младенец, она совершенно спокойно и бестрепетно перешла в пьяные и развратные объятия толстого исправника. Захаревский около этого времени сделан был столоначальником и, как подчиненный, часто бывал у исправника в доме; тот наконец вздумал удалить от себя свою любовницу; Захаревский сейчас же явился на помощь к начальнику своему и тоже совершенно покойно и бестрепетно предложил Маремьяне Архиповне руку и сердце, и получил за это место станового. Здесь молодой человек (может быть, в первый раз) принес некоторую жертву человеческой природе: он начал страшно, мучительно ревновать жену к наезжавшему иногда к ним исправнику и выражал это тем, что бил ее не на живот, а на смерть. Маремьяна Архиповна знала, за что ее бьют, - знала, как она безвинно в этом случае терпит; но ни одним звуком, ни одной слезой никому не пожаловалась, чтобы только не повредить службе мужа. Ардальон Васильевич в другом отношении тоже не менее супруги своей смирял себя: будучи от природы злейшего и крутейшего характера, он до того унижался и кланялся перед дворянством, что те наконец выбрали его в исправники, надеясь на его доброту и услужливость; и он в самом деле был добр и услужлив. В настоящее время Ардальон Васильевич был изукрашен крестами и, по службе в разных богоугодных заведениях, состоял уже в чине статского советника. Маремьяна Архиповна между небогатыми дворянками, чиновницами и купчихами пользовалась огромным уважением. Детей у них была одна дочь, маленькая еще девочка, и два сына, которых они готовились отдать в первоклассные училища. Состояние Захаревских было более чем обеспеченное.

Увидав Захаревских в церкви, Александра Григорьевна слегка мотнула им головой; те, в свою очередь, тоже издали поклонились ей почтительно: они знали, что Александра Григорьевна не любила, чтобы в церкви, и особенно во время службы, подходили к ней. После обедни Александра Григорьевна направилась в малый придел к конторке старосты церковного, чтобы сосчитать его. Захаревский и Захаревская все-таки издали продолжали следовать за ней. Александра Григорьевна, никого и ничего, по ее словам, не боявшаяся для бога, забыв всякое чувство брезгливости, своими руками пересчитала все церковные медные деньги, все пучки восковых свеч, поверила и подписала счеты. Во все это время Сережа до неистовства зевал, так что у него покраснели даже его красивые глаза. Александра Григорьевна обернулась наконец к Захаревским. Госпожа Захаревская стремительно бросилась навстречу; при этом чепец ее совершенно перевернулся на сторону.

- Ваше высокопревосходительство, прошу вас осчастливить нас своим посещением, - проговорила она торопливым и взволнованным голосом.

- О, непременно!.. - отвечала Александра Григорьевна благосклонно.

- Именно уж осчастливить! - произнес и Захаревский, но таким глухим голосом, что как будто бы это сказал автомат, а не живой человек.

- Едемте! - сказала Александра Григорьевна, обращаясь ко всем, и все пошли за ней.

- Ах, какой ангел, душечка! - говорила Маремьяна Архиповна, глядя с чувством на Сережу.

Тот тоже на нее смотрел, но так, как обыкновенно смотрят на какое-нибудь никогда не виданное и несколько гадкое животное.

Сев в экипаж, Александра Григорьевна пригласила с собой ехать и Захаревских: они пришли в церковь пешком.

- Что вы изволите беспокоиться, - произнес Ардальон Васильевич, и вслед затем довольно покойно поместился на передней лавочке коляски; но смущению супруги его пределов не было: посаженная, как дама, с Александрой Григорьевной рядом, она краснела, обдергивалась, пыхтела. Маремьяна Архиповна от природы была довольно смелого характера и терялась только в присутствии значительных особ. Когда подъехали к их красивому домику, она, не дав еще хорошенько отворить дверцы экипажа, выскочила из него и успела свою почтенную гостью встретить в передней. В зале стояли оба мальчика Захаревских в новеньких чистеньких курточках, в чистом белье и гладко причесанные; но, несмотря на то, они все-таки как бы больше походили на кантонистов[7], чем на дворянских детей.

- Пожалуйте сюда в гостиную, - говорила Захаревская почти задыхающимся голосом.

Александра Григорьевна вошла вслед за ней в гостиную.

- Сюда, на диванчик, - говорила Маремьяна Архиповна.

Александра Григорьевна села на диванчик. Прочие лица тоже вошли в гостиную. Захаревская бросилась в другие комнаты хлопотать об угощении.

- Это ваши молодцы? - обратилась Александра Григорьевна несколько расслабленным голосом к хозяину и показывая на двух его сыновей.

- Да-с, - отвечал тот с некоторою нежностью.

Разговор на несколько минут остановился: по случаю только что выслушанной заупокойной обедни по муже, Александра Григорьевна считала своею обязанностью быть несколько печальной.

- Мне часто приходило в голову, - начала она тем же расслабленным голосом, - зачем это мы остаемся жить, когда теряем столь близких и дорогих нам людей?..

- Воля божия на то, вероятно, есть, - отвечал Ардальон Васильевич, тоже придавая лицу своему печальное выражение.

- Да! - возразила Александра Григорьевна, мрачно нахмуривая брови. - Я, конечно, никогда не позволяла себе роптать на промысл божий, но все-таки в этом случае воля его казалась мне немилосердна... В первое время после смерти мужа, мне представлялось, что неужели эта маленькая планетка-земля удержит меня, и я не улечу за ним в вечность!..

На это Ардальон Васильевич не нашелся ничего ей ответить, а только потупился и слегка вздохнул.

- Меня тогда удерживало в жизни и теперь удерживает конечно вот кто!.. - заключила Александра Григорьевна и указала на Сережу, который все время как-то неловко стоял посредине комнаты.

Старший сын хозяев, должно быть, очень неглупый мальчик, заметил это, и когда Александра Григорьевна перестала говорить, он сейчас же подошел к Сереже и вежливо сказал ему:

- Вы устали, я думаю, в церкви; не угодно ли вам сесть?

- Да, устал! - отвечал Сережа ротозеевато и сел.

Мальчик-хозяин поместился рядом с ним, и видимо с целью занимать его. Другой же братишка его, постояв немного у притолки, вышел на двор и стал рассматривать экипаж и лошадей Александры Григорьевны, спрашивая у кучера настоящий ли серебряный набор на лошадях или посеребренный - и что все это стоит? Вообще, кажется, весь божий мир занимал его более со стороны ценности, чем какими-либо другими качествами; в детском своем умишке он задавал себе иногда такого рода вопрос: что, сколько бы дали за весь земной шар, если бы бог кому-нибудь продал его? Маремьяна Архиповна вошла наконец с кофеем, сухарями и сливками. Лицо ее еще более раскраснелось. Она сначала было расставила все это перед Александрой Григорьевной, потом вдруг бросилась с чашкой кофе и с массой сухарей и к Сереже. Умненький сынок ее сейчас же поспешил помочь матери и поставил перед гостем маленький столик.

Александра Григорьевна и Сережа почти с жадностью принялись пить кофе и есть печенье.

- Я нигде не пивала таких сливок, как у вас, - отнеслась Александра Григорьевна благосклонно к хозяйке.

Та при этом как бы слегка проржала от удовольствия.

- И трудно, ваше высокопревосходительство, другим такие иметь: надобно тоже, чтобы посуда была чистая, корова чистоплотно выдоена, - начала было она; но Ардальон Васильевич сурово взглянул на жену. Она поняла его и сейчас же замолчала: по своему необразованию и стремительному характеру, Маремьяна Архиповна нередко таким образом провиралась.

- Ну-с, теперь за дело! - сказала Александра Григорьевна, стряхивая с рук крошки сухарей.

- Убирай все скорее! - скомандовал Захаревский жене.

- Сейчас! - отвечала та торопливо, и действительно в одно мгновение все прибрала; затем сама возвратилась в гостиную и села: ее тоже, кажется, интересовало послушать, что будет говорить Александра Григорьевна.

- Пожалуйте сюда, Ардальон Васильевич, - отнеслась последняя к хозяину дома.

Тот встал, подошел к ней и, склонив голову, принял почтительную позу. Александра Григорьевна вынула из кармана два письма и начала неторопливо.

- Прежде всего скажите вы мне, которому из ваших детей хотите вы вручить якорь и лопатку, и которому весы правосудия?

- Вот-с этому весы правосудия, - сказал с улыбкою Ардальон Васильевич, показывая на сидевшего с Сережей старшего сына своего.

- Прекрасно-с! И поэтому, по приезде в Петербург, вы возьмите этого молодого человека с собой и отправляйтесь по адресу этого письма к господину, которого я очень хорошо знаю; отдайте ему письмо, и что он вам скажет: к себе ли возьмет вашего сына для приготовления, велит ли отдать кому - советую слушаться беспрекословно и уже денег в этом случае не жалеть, потому что в Петербурге также пьют и едят, а не воздухом питаются!

- Слушаю-с, - отвечал Захаревский покорно, и искоса кидая взгляд на адрес письма.

- Касательно второго вашего ребенка, - продолжала Александра Григорьевна, - я хотела было писать прямо к графу. По дружественному нашему знакомству это было бы возможно; но сами согласитесь, что лиц, так высоко поставленных, беспокоить о каком-нибудь определении в училище ребенка совестно и неделикатно; а потому вот вам письмо к лицу, гораздо низшему, но, пожалуй, не менее сильному... Он друг нашего дома, и вы ему прямо можете сказать, что Александра-де Григорьевна непременно велела вам это сделать!

На все это Ардальон Васильевич молчал: лицо его далеко не выражало доверия ко всему тому, что он слышал.

- Третье теперь-с! - говорила Александра Григорьевна, вынимая из кармана еще бумагу. - Это просьба моя в сенат, - я сама ее сочинила...

Лицо Захаревского уже явно исказилось. Александра Григорьевна несколько лет вела процесс, и не для выгоды какой-нибудь, а с целью только показать, что она юристка и может писать деловые бумаги. Ардальон Васильевич в этом случае был больше всех ее жертвой: она читала ему все сочиняемые ею бумаги, которые в смысле деловом представляли совершенную чушь; требовала совета у него на них, ожидала от него похвалы им и наконец давала ему тысячу вздорнейших поручений.

- Подайте это прошение, ну, и там подмажьте, где нужно будет! заключила она, вероятно воображая, что говорит самую обыкновенную вещь.

Но у Ардальона Васильевича пот даже выступил на лбу. Он, наконец, начал во всем этом видеть некоторое надругательство над собою. "Еще и деньги плати за нее!" - подумал он и, отойдя от гостьи, молча сел на отдаленное кресло. Маремьяна Архиповна тоже молчала; она видела, что муж ее чем-то недоволен, но чем именно - понять хорошенько не могла.

Александра Григорьевна между тем как бы что-то такое соображала.

- На свете так мало людей, - начала она, прищуривая глаза, - которые бы что-нибудь для кого сделали, что право, если самой кому хоть чем-нибудь приведется услужить, так так этому радуешься, что и сказать того нельзя...

- Вам уж это свыше от природы дано! - проговорил как бы нехотя Ардальон Васильевич.

- А по-моему так это от бога, по его внушениям! - подхватила, с гораздо большим одушевлением, Маремьяна Архиповна.

- Вот это так, вернее, - согласилась с нею Александра Григорьевна. "Ничто бо от вас есть, а все от меня!" - сочинила она сама текст.

Разговаривать далее, видимо, было не об чем ни гостье, ни хозяевам. Маремьяна Архиповна, впрочем, отнеслась было снова к Александре Григорьевне с предложением, что не прикажет ли она чего-нибудь закусить?

- Ах, нет, подите! Бог с вами! - почти с, ужасом воскликнула та. - Я сыта по горло, да нам пора и ехать. Вставай, Сережа! - обратилась она к сыну.

Тот встал. Александра Григорьевна любезно расцеловалась с хозяйкой; дала поцеловать свою руку Ардальону Васильичу и старшему его сыну и - пошла. Захаревские, с почтительно наклоненными головами, проводили ее до экипажа, и когда возвратились в комнаты, то весь их наружный вид совершенно изменился: у Маремьяны Архиповны пропала вся ее суетливость и она тяжело опустилась на тот диван, на котором сидела Александра Григорьевна, а Ардальон Васильевич просто сделался гневен до ярости.

- Какова бестия, - а? Какова каналья? - обратился он прямо к жене. Обещала, что напишет и к графу, и к принцу самому, а дала две цидулишки к какому-то учителю и какому-то еще секретаришке!

- Да ты бы у ней и просил писем к графу и к принцу, как обещала!

- Для чего, на кой черт? Неужели ты думаешь, что если бы она смела написать, так не написала бы? К самому царю бы накатала, чтобы только говорили, что вот к кому она пишет; а то видно с ее письмом не только что до графа, и до дворника его не дойдешь!.. Ведь как надула-то, главное: из-за этого дела я пять тысяч казенной недоимки с нее не взыскивал, два строгих выговора получил за то; дадут еще третий, и под суд!

- Теперь, по крайности, надо взыскать!

- Да, поди, взыщи; нет уж, матушка, приучил теперь; поди-ка: понажми только посильнее, прямо поскачет к губернатору с жалобой, что у нас такой и сякой исправник: как же ведь - генерал-адъютантша, везде доступ и голос имеет!

- Сделаешь как-нибудь и без ее писем, - проговорила как бы в утешение мужа Маремьяна Архиповна.

- Сделаю, известно!.. Серебряные и золотые ключи лучше всяких писем отворяют двери, - сказал он.

- У кого ты остановишься?.. У Тимофеева, чай?.. Все даром проживешь...

- У него попробую, - отвечал исправник, почесывая в голове: - когда здесь был, беспременно просил, чтобы у него остановиться; а там, не знаю, может, и не примет!

- Коли не примет, так вели у него здешнюю моленную[8] опечатать!..

- Велю; не стану с ним церемониться.

Тимофеев был местный раскольник и имел у себя при ломе моленную в деревне, а сам постоянно жил в Петербурге.

Весь этот разговор родителей старший сын Захаревских, возвратившийся вместе с ними, после проводов Абреевой, в гостиную, выслушал с величайшим вниманием. Он всякий раз, когда беседа между отцом и матерью заходила о службе и о делах, не проронял ни одного слова. Может быть Ардальон Васильевич потому и предназначал его по юридической части. Другой же сын их был в это время занят совсем другим и несколько даже странным делом: он болтал палкой в помойной яме; с месяц тому назад он в этой же помойне, случайно роясь, нашел и выудил серебряную ложку, и с тех пор это сделалось его любимым занятием.

По всем этим признакам, которые я успел сообщить читателю об детях Захаревского, он, я полагаю, может уже некоторым образом заключить, что птенцы сии явились на божий мир не раззорити, а преумножити дом отца своего.

IV

СТАРЫЙ ХОЛОСТЯК

Вихров, везя сына в гимназию, решился сначала заехать в усадьбу Новоселки к Есперу Иванычу Имплеву, старому холостяку и двоюродному брату покойной жены его. Паша любил этого дядю, потому что он казался ему очень умным. К Новоселкам они стали подъезжать часов в семь вечера. На открытой местности, окаймленной несколькими изгибами широкой реки, посреди низеньких, стареньких и крытых соломою изб и скотных дворов, стоял новый, как игрушечка, дом Имплева. Паша припомнил, что дом этот походил на тот домик, который он видел у дяди на рисунке, когда гостил у него в старом еще доме. Рисунок этот привез к Есперу Иванычу какой-то высокий господин с всклоченными волосами и в синем фраке с светлыми пуговицами. Господин этот что-то такое запальчиво говорил, потом зачем-то топал ногой, проходил небольшое пространство, снова топал и снова делал несколько шагов. Гораздо уже в позднейшее время Павел узнал, что это топанье означало площадку лестницы, которая должна была проходить в новом доме Еспера Иваныча, и что сам господин был даровитейший архитектор, академического еще воспитания, пьянчуга, нищий, не любимый ни начальством, ни публикой. После него в губернском городе до сих пор остались две - три постройки, в которых вы сейчас же замечали что-то особенное, и вам делалось хорошо, как обыкновенно это бывает, когда вы остановитесь, например, перед постройками Растрелли[9]. Во всей губернии один только Еспер Иваныч ценил и уважал этот высокий, но спившийся талант. Он заказал ему план и фасад своего деревенского дома, и все предначертания маэстро выполнил, по крайней мере снаружи, с буквальной точностью. Дом вышел, начиная с фасада и орнаментов его до соразмерности частей, с печатью великого вкуса. Еспер Иваныч предполагал в том же тоне выстроить и всю остальную усадьбу, имел уже от архитектора и рисунки для того, но и только пока!

Когда Вихровы въехали в Новоселки и вошли в переднюю дома, их встретила Анна Гавриловна, ключница Еспера Иваныча, женщина сорока пяти лет, но еще довольно красивая и необыкновенно чистоплотная из себя.

- Мы с Еспером Иванычем из-под горы еще вас узнали, - начала она совершенно свободным тоном: - едут все шагом, думаем: верно это Михайло Поликарпыч лошадей своих жалеет!

- Жалею! - отвечал, немного краснея, полковник: он в самом деле до гадости был бережлив на лошадей.

- Миленький, как вырос, - обратилась Анна Гавриловна к Павлу и поцеловала его в голову: - вверх пожалуйте; туда барин приказал просить! прибавила она.

- Идем! - отвечал полковник.

Чем выше все они стали подниматься по лестнице, тем Паша сильнее начал чувствовать запах французского табаку, который обыкновенно нюхал его дядя. В высокой и пространной комнате, перед письменным столом, на покойных вольтеровских креслах сидел Еспер Иваныч. Он был в колпаке, с поднятыми на лоб очками, в легоньком холстинковом халате и в мягких сафьянных сапогах. Лицо его дышало умом и добродушием и напоминало собою несколько лицо Вальтер-Скотта.

- Здравствуйте, странники, не имущие крова! - воскликнул он входящим. Здравствуй, Февей-царевич[10]! - прибавил он почти нежным голосом Павлу, целуя его в лицо.

Павел целовал у дяди лицо, руки; от запаха французского табаку он счихнул.

Вихровы сели.

Кабинет Еспера Иваныча представлял довольно оригинальный вид: большой стол, перед которым он сам сидел, был всплошь завален бумагами, карандашами, циркулями, линейками, треугольниками. На нем же помещались: зрительная труба, микроскоп и калейдоскоп. У задней стены стояла мягкая, с красивым одеялом, кровать Еспера Иваныча: в продолжение дня он только и делал, что, с книгою в руках, то сидел перед столом, то ложился на кровать. По третьей стене шел длинный диван, заваленный книгами, и кроме того, на нем стояли без рамок две отличные копии: одна с Сикстовой Мадонны[11], а другая с Данаи Корреджио[12]. Картины эти, точно так же, как и фасад дома, имели свое особое происхождение: их нарисовал для Еспера Иваныча один художник, кротчайшее существо, который, тем не менее, совершил государственное преступление, состоявшее в том, что к известной эпиграмме. "Всевышнего рука три чуда совершила!" - пририсовал руку с военным обшлагом[13]. За это он сослан был под присмотр полиции в маленький уездный городишко, что в переводе значило: обречен был на голодную смерть! Еспер Иваныч, узнав о существовании этого несчастливца, стал заказывать ему работу, восхищался всегда его колоритом и потихоньку посылал к его кухарке хлеба и мяса. Эта помощь, эти слова ободрения только и поддерживали жизнь бедняка. На третьей стене предполагалась красного дерева дверь в библиотеку, для которой маэстро-архитектор изготовил было великолепнейший рисунок; но самой двери не появлялось и вместо ее висел запыленный полуприподнятый ковер, из-за которого виднелось, что в соседней комнате стояли растворенные шкапы; тут и там размещены были неприбитые картины и эстампы, и лежали на полу и на столах книги. Все это Еспер Иваныч каждый день собирался привести в порядок и каждый день все больше и больше разбрасывал.

- Залобаниваю вот, везу в гимназию! - начал старик Вихров, показывая на сына.

- Что ж, это хорошо, - проговорил Имплев с каким-то светлым и ободряющим лицом.

- Одно только - жаль расстаться... Один ведь он у меня, - только свету и радости!.. - произнес полковник, и у него уж навернулись слезы на глазах.

Еспер Иваныч потупился.

- Зачем же расставаться - живи с ним! - проговорил он.

- А как хозяйство-то оставить, - на кого? Разорят совсем! - воскликнул полковник, почти в отчаянии разводя руками.

Еспер Иванович понял, что в душе старика страшно боролись: с одной стороны, горячая привязанность к сыну, а с другой - страх, что если он оставит хозяйство, так непременно разорится; а потому Имплев более уже не касался этой больной струны.

Вошла Анна Гавриловна с чайным подносом в руках. Разнеся чай, она не уходила, а осталась тут же в кабинете.

- Где жить будет у тебя Паша? - спросил Еспер Иваныч полковника.

- Да тут, я у Александры Григорьевны Абреевой квартирку в доме ее внизу взял!.. Оставлю при нем человека!.. - отвечал тот.

- Что же, он так один с лакеем и будет жить? - возразил Еспер Иваныч.

- Нет, я сына моей небогатенькой соседки беру к нему, - тоже гимназистик, постарше Паши и прекраснейший мальчик! - проговорил полковник, нахмуриваясь: ему уже начали и не нравиться такие расспросы.

Еспер Иваныч сомнительно покачал головой.

- Не знаю, - начал он, как бы более размышляющим тоном, - а по-моему гораздо бы лучше сделал, если бы отдал его к немцу в пансион... У того, говорят, и за уроками детей следят и музыке сверх того учат.

- Ни за что! - сказал с сердцем полковник. - Немец его никогда и в церковь сходить не заставит.

Говоря это, старик маскировался: не того он боялся, а просто ему жаль было платить немцу много денег, и вместе с тем он ожидал, что если Еспер Иваныч догадается об том, так, пожалуй, сам вызовется платить за Павла; а Вихров и от него, как от Александры Григорьевны, ничего не хотел принять: странное смешение скупости и гордости представлял собою этот человек!

Еспер Иваныч, между тем, стал смотреть куда-то вдаль и заметно весь погрузился в свои собственные мысли, так что полковник даже несколько обиделся этим. Посидев немного, он встал и сказал не без досады:

- А мне уж позвольте: я помолюсь, да и лягу!

- Сделай милость! - сказал Еспер Иваныч, как бы спохватясь и совершенно уже ласковым голосом.

Анна Гавриловна, видевшая, что господа, должно быть, до чего-то не совсем приятного между собою договорились, тоже поспешила посмягчить это.

- Поумаялись, видно, с дороги-то, - отнеслась она с веселым видом к полковнику.

- Да, а все коляска проклятая; туда мотнет, сюда, - всю душу вымотала, - отвечал он.

- Неужели лучше в службе-то на лошади верхом ездили? - сказала Анна Гавриловна.

Она знала, что этим вопросом доставит бесконечное удовольствие старику.

- Э, на лошади верхом! - воскликнул он с вспыхнувшим мгновенно взором. - У меня, сударыня, был карабахский жеребец - люлька или еще покойнее того; от Нухи до Баки триста верст, а я на нем в двое суток доезжал; на лошади ешь и на лошади спишь.

- А сколько вам лет-то тогда было, барин - барин-хвастун!.. - перебила Анна Гавриловна.

- Лет двадцать пять, не больше!

- То-то и есть: ступайте лучше - отдохните на постельке, чем на ваших конях-то!

- И то пойду!.. Да хранит вас бог! - говорил полковник, склоняя голову и уходя.

Анна Гавриловна тоже последовала за ним.

- Идти уложить его! - говорила она.

Ко всем гостям, которых Еспер Иваныч любил, Анна Гавриловна была до нежности ласкова.

Имплев, оставшись вдвоем с племянником, продолжал на него ласково смотреть.

- Ну-ка, пересядь сюда поближе! - сказал он.

Паша пересел.

- Вот теперь тебя везут в гимназию; тебе надобно учиться хорошо; мальчик ты умный; в ученье счастье всей твоей жизни будет.

- Я буду учиться хорошо, - сказал Павел.

- Еще бы!.. Отец вот твой, например, отличный человек: и умный, и добрый; а если имеет какие недостатки, так чисто как человек необразованный: и скупенек немного, и не совсем благоразумно строг к людям...

Павел потупился: тяжелое и неприятное чувство пошевелилось у него в душе против отца; "никогда не буду скуп и строг к людям!" - подумал он.

- Ты сам меня как-то спрашивал, - продолжал Имплев, - отчего это, когда вот помещики и чиновники съедутся, сейчас же в карты сядут играть?.. Прямо от неучения! Им не об чем между собой говорить; и чем необразованней общество, тем склонней оно ко всем этим играм в кости, в карты; все восточные народы, которые еще необразованнее нас, очень любят все это, и у них, например, за величайшее блаженство считается их кейф, то есть, когда человек ничего уж и не думает даже.

- А в чем же, дядя, настоящее блаженство? - спросил Павел.

- Настоящее блаженство состоит, - отвечал Имплев, - в отправлении наших высших душевных способностей: ума, воображения, чувства. Мне вот, хоть и не много, а все побольше разных здешних господ, бог дал знания, и меня каждая вещь, что ты видишь здесь в кабинете, занимает.

- А это что такое у вас, дядя? - спросил Павел, показывая на астролябию, которая очень возбуждала его любопытство; сам собою он никак уж не мог догадаться, что это было такое.

- Это астролябия, инструмент - землю мерять; ты, ведь, черчению учился?

- Учился, дядя!

- И поэтому знаешь, что такое треугольник и многоугольник... И теперь всякая земля, - которою владею я, твой отец, словом все мы, - есть не что иное, как неправильный многоугольник, и, чтобы вымерять его, надобно вымерять углы его... Теперь, поди же сюда!

И Еспер Иваныч подвел Павла к астролябии; он до страсти любил с кем бы то ни было потолковать о разных математических предметах.

- Теперь по границе владения ставят столбы и, вместо которого-нибудь из них, берут и уставляют астролябию, и начинают смотреть вот в щелку этого подвижного диаметра, поворачивая его до тех пор, пока волосок его не совпадает с ближайшим столбом; точно так же поворачивают другой диаметр к другому ближайшему столбу и какое пространство между ими - смотри вот: 160 градусов, и записывают это, - это значит величина этого угла, - понял?

- Понял! - отвечал бойко мальчик. - Этому, дядя, очень весело учиться, - прибавил он.

- Весело! "Науки юношей-с питают, отраду старцам подают!" продекламировал Еспер Иваныч; но вошла Анна Гавриловна и прервала их беседу.

- Воин-то наш храпом уж храпит!.. - объявила она.

- А и бог с ним!.. - отозвался Еспер Иваныч, отходя от астролябии и садясь на прежнее место. - А ты вот что! - прибавил он Анне Гавриловне, показывая на Павла. - Принеси-ка подарок, который мы приготовили ему.

- Хорош уж подарок, нечего сказать! - возразила Анна Гавриловна, усмехаясь, сама впрочем, пошла и вскоре возвратилась с халатом на рост Павла и с такими же сафьянными сапогами.

- Облекись-ка в сие благородное одеяние, юноша! - сказал Еспер Иваныч Паше.

Тот в минуту же сбросил с себя свой чепанчик, брюки, сапожонки, надел халат и сафьянные сапоги.

- Ну, теперь, сударыня, - продолжал Еспер Иваныч, снова обращаясь к Анне Гавриловне, - собери ты с этого дивана книги и картины и постели на нем Февей-царевичу постельку. Он полежит, и я полежу.

- Чтой-то, полноте, и маленького-то заставляете лежать! - воскликнула Анна Гавриловна.

- Нет, Анна Гавриловна, я хочу полежать, - ей-богу, - торопливо подхватил Павел.

Он полагал, что все, что дядя желает, чтоб он делал, все это было прекрасно, и он должен был делать.

- Ах вы, уморники, - право! - сказала Анна Гавриловна, и начала приготовлять Паше постель.

- Читывал ли ты, мой милый друг, романы? - спросил его Еспер Иваныч.