По Москве разнеслась страшная молва о том, акибы Лябьев, играя с князем Индобским в карты, рассорился с ним и убил его насмерть, и что это произошло в доме у Калмыка, который, когда следствие кончилось, сам не скрывал того и за одним из прескверных обедов, даваемых Феодосием Гаврилычем еженедельно у себя наверху близким друзьям своим, подробно рассказал, как это случилось.

- Вот-с, в этих самых стенах, - стал он повествовать, - князь Индобский подцепил нашего милого Аркашу; потом пролез ко мне в дом, как пролез и к разным нашим обжорам, коих всех очаровал тем, что умел есть и много ел, а между тем он под рукою распускал слух, что продает какое-то свое большое имение, и всюду, где только можно, затевал банк...

- Ну, да, банк, банк! От этих скороспелок все и гибнут! - отозвался вдруг хозяин, боязливо взглянув на отворенную дверь, из которой он почувствовал, что тянет несколько свежий воздух.

- Гибнут только дураки от скороспелок, а умные ничего себе, живут! возразил ему Калмык и продолжал свой рассказ: - Аркаша, оглоданный до костей своими проигрышами, вздумал на этом, таком же оглодыше, поправить свои делишки.

- Ах, барин, барин!.. Не ты бы говорил, не я бы слушала! - воскликнула вдруг восседавшая на месте хозяйки Аграфена Васильевна. - Кто больше твоего огладывал Аркашу?.. Ты вот говоришь, что он там милый и размилый, а тебе, я знаю, ничего, что он сидит теперь в тюрьме.

- Как ничего! - воскликнул в свою очередь Калмык. - Я сам чуть не угодил вместе с ним в острог попасть.

- Да тебе-то бы давно довлело там быть! - подхватила расходившаяся Аграфена Васильевна.

- Да и буду, тетенька, там. Мне даже во сне снятся не райские долины, а места более отдаленные в Сибири, - проговорил кротким голосом и, по-видимому, нисколько не рассердившийся Калмык.

- Не перебивай, Груня, и не мешай! - остановил жену Феодосий Гаврилыч. - Рассказывай мне с точностью, - отнесся он к Калмыку, - где это произошло?

- У меня на вечере; человек пятьдесят гостей было. Я, по твоему доброму совету, не играю больше в банк, а хожу только около столов и наблюдаю, чтобы в порядке все было.

- Я думаю, - не играешь! - снова отозвалась не вытерпевшая Аграфена Васильевна.

- Ей-богу, тетенька, не играю, и вот доказательство: я подошел было и сел около Аркадия, который держал банк, чтобы не задурачился он и не просмотрел бы чего...

- А пьяны они были? - спросил с некоторою таинственностью Феодосий Гаврилыч.

- Как водится, на третьем взводе оба.

- А кому из них больше везло? - интересовался с глубокомысленным видом Феодосий Гаврилыч.

- Аркадию! Бил почти все карты.

Аграфену Васильевну точно что подмывало при этом, и она беспрестанно переглядывалась то с одним, то с другим из прочих гостей.

- Но из-за чего у них произошла ссора? - снова вопросил с глубокомысленным видом Феодосий Гаврилыч.

- Из-за того, что этот затхлый князь вдруг рявкнул на всю залу: "Здесь наверняка обыгрывают, у вас баломут подтасован!" "Как баломут?" - рявкнул и Аркаша.

- Да, так вот что князь сказал, теперь я понимаю!.. - произнес глубокомысленно Феодосий Гаврилыч.

- Что ж ты именно понимаешь? - спросил его насмешливо Калмык.

- То, что Лябьев обиделся и должен был выйти из себя! - сблагородничал Феодосий Гаврилыч.

- Вовсе не должен! - возразил ему с прежнею почти презрительною усмешкою Калмык. - Я бы на другой же день вызвал этого тухляка на дуэль и поучил бы его, и никакой бы истории не вышло.

- Но ты мне объясни одно, - допытывался, сохраняя свой серьезный вид, Феодосий Гаврилыч, - что подерутся за картами, этому я бывал свидетелем; но чтобы убить человека, - согласись, что странно.

- Ничего нет странного! - отозвался с некоторою запальчивостью Калмык. - Аркадий, в азарте, хватил его шандалом по голове и прямо в висок... Никто, я думаю, много после того не надышит.

- Конечно, это правда! - стал соглашаться Феодосий Гаврилыч. - Но, по городским рассказам, Индобского не то что ударил один Лябьев, а его били и другие...

- Лябьев еще живой человек, однако этого он не показывает, - возразил Калмык.

- Не показывает, как рассказывают это, по благородству души своей, и, зная, что произошло из-за него, принял все на себя.

- Мало ли в Москве наболтают, - произнес с презрением Калмык.

- Наболтать, конечно, что наболтают, - отозвался Феодосий Гаврилыч, но все-таки князь, значит, у тебя в доме помер?

- У меня!.. Так что я должен был ехать в полицию и вызвать ту, чтобы убрали от меня эту падаль.

Когда Янгуржеев говорил это, то его лицо приняло столь неприятное и почти отвратительное выражение, что Аграфена Васильевна снова не вытерпела и повторила давно уже данное ее мужем прозвище Янгуржееву: "Дьявол, как есть!" Калмык, поняв, что это на его счет сказано, заметил ей:

- Что вы, тетенька, меня все дьяволом браните; пожалуй, и я вас назову ведьмой.

- Э, зови меня, как хочешь! Твоя брань ни у кого на вороту не повиснет... Я людей не убивала, в карты и на разные плутни не обыгрывала, а что насчет баломута ты говоришь, так это ты, душенька, не ври, ты его подкладывал Лябьеву: это еще и прежде замечали за тобой. Аркаша, я знаю, что не делал этого, да ты-то хотел его руками жар загребать. Разве ты не играл с ним в половине, одно скажи!

- Играл! - отвечал ей Янгуржеев.

- И отчего так вдруг повезло Аркаше?

- Прошу тебя, замолчи! - снова остановил жену Феодосий Гаврилыч. - Ты в картах ничего не понимаешь: можно в них и проигрывать и выигрывать.

- Больше тебя, вислоухого, понимаю, - перебила расходившаяся вконец Аграфена Васильевна. - И я вот при этом барине тебе говорю, - продолжала она, указывая своей толстой рукой на Калмыка, - что если ты станешь еще вожжаться с ним, так я заберу всех моих ребятишек и убегу с ними в какой-нибудь табор... Будьте вы прокляты все, картежники! Всех бы я вас своими руками передушила...

- Уйми прежде твоею ребенка, который, я слышу, там плачет внизу! сказал ей наставительно Феодосий Гаврилыч.

- Без тебя-то пуще не знают! - огрызнулась Аграфена Васильевна, и, встав из-за стола, пошла вниз.

- Как ты можешь жить с этой злой дурой? - спросил, по уходе ее, Калмык.

- Умом, братец, одним только умом и живу с ней, - объяснил самодовольно Феодосий Гаврилыч.

Калмык при этом усмехнулся, да усмехнулись, кажется, и другие гости.

Что происходило между тем у Лябьевых, а также и у Марфиных - тяжело вообразить даже. Лябьев из дому же Калмыка был арестован и посажен прямо в тюрьму. Муза Николаевна, сама не помня от кого получившая об этом уведомление, на первых порах совсем рехнулась ума; к счастию еще, что Сусанна Николаевна, на другой же день узнавшая о страшном событии, приехала к ней и перевезла ее к себе; Егор Егорыч, тоже услыхавший об этом случайно в Английском клубе, поспешил домой, и когда Сусанна Николаевна повторила ему то же самое с присовокуплением, что Музу Николаевну она перевезла к себе, похвалил ее за то и поник головой. Что Лябьев разорится окончательно, он давно ожидал, но чтобы дело дошло до убийства, того не чаял. "Бедные, бедные Рыжовы! Не суждено вам счастия, несмотря на вашу доброту и кротость!" пробормотал он. Стоявшая около него Сусанна Николаевна глубоко вздохнула и как бы ожидала услышать слово утешения и совета. Егор Егорыч инстинктивно понял это и постарался совладеть с собой.

- Чем более непереносимые по разуму человеческому горя посылает бог людям, тем более он дает им силы выдерживать их. Ступай к сестре и ни на минуту не оставляй ее: в своей безумной печали она, пожалуй, сделает что-нибудь с собой!

- Я все время буду при ней, - проговорила Сусанна Николаевна покорно и оставила Егора Егорыча, который затем предался умному деланию, причем вдруг пред его умственным взором, как сам он потом рассказал Сусанне Николаевне, нарисовалась тихая деревенская картина с небольшой хижиной, около которой сидели Муза Николаевна и Лябьев, а также вдали виднелся хоть и бледный довольно, но все-таки узнаваемый образ Валерьяна Ченцова. Они не были с столь измученными и истерзанными лицами, какими он привык их видеть. Егор Егорыч поспешил ущипнуть себя, ради убеждения, что не спит; но видение еще продолжалось, так что он встал со стула. Тогда все исчезло, и Егор Егорыч стал видеть перед собой окно, диван и постель, и затем, начав усердно молиться, провел в том всю ночь до рассвета. В следующие затем дни к Марфиным многие приезжали, а в том числе и m-me Тулузова; но они никого не принимали, за исключением одного Углакова, привезшего Егору Егорычу письмо от отца, в котором тот, извиняясь, что по болезни сам не может навестить друга, убедительно просил Марфина взять к себе сына в качестве ординарца для исполнения поручений по разным хлопотам, могущим встретиться при настоящем их семейном горе. Егор Егорыч, не переговорив предварительно с Сусанной Николаевной, разрешил юному Углакову остаться у него. Тот, в восторге от такого позволения, уселся в маленькой зале Марфиных навытяжку, как бы в самом деле был ординарцем Марфина, и просидел тут, ничего не делая, два дня, уезжая только куда-то на короткое время. На третий день наконец в нем случилась надобность: Сусанна Николаевна, сойдя вниз к Егору Егорычу с мезонина, где безотлучно пребывала около сестры, сказала ему, что Муза очень желает повидаться с мужем и что нельзя ли как-нибудь устроить это свидание.

- Там сидит у нас молодой Углаков, попроси его ко мне! - проговорил на это Егор Егорыч, к которому monsieur Pierre, приезжая, всегда являлся и рапортовал, что он на своем посту.

Сусанна Николаевна была крайне удивлена: она никак не ожидала, что Углаков у них; но как бы то ни было, хоть и сконфуженная несколько, вышла к нему.

- Давно ли вы у нас? - спросила она его невольно.

- Третий день! - отвечал он, вскочив со стула.

- Как третий день? - опять невольно спросила Сусанна Николаевна.

- Меня отец прислал к Егору Егорычу, что не буду ли я нужен ему, объяснил Углаков.

Сусанна Николаевна, конечно, поняла, что это дело не отца, а самого Пьера, а потому, вспыхнув до ушей, попросила только Углакова войти к Егору Егорычу, а сама и не вошла даже вместе с ним.

- Милый юноша, - сказал Егор Егорыч Пьеру, - несчастная Лябьева желает повидаться с мужем... Я сижу совсем больной... Не можете ли вы, посоветовавшись с отцом, выхлопотать на это разрешение?

- Выхлопочу! - отвечал Углаков и, не заезжая к отцу, отправился в дом генерал-губернатора, куда приехав, он в приемной для просителей комнате объяснил на французском языке дежурному адъютанту причину своего прибытия.

Тот, без всякого предварительного доклада, провел его в кабинет генерал-губернатора, где опять-таки на безукоризненном французском языке начался между молодыми офицерами и маститым правителем Москвы оживленный разговор о том, что Лябьев вовсе не преступник, а жертва несчастного случая. Генерал-губернатор удивился, что m-me Лябьева до сих пор не видалась с мужем, причем присовокупил, что он велел даже бедному узнику с самых первых дней заключения послать фортепьяно в тюрьму. Заручившись таким мнением генерал-губернатора, Углаков поскакал к обер-полицеймейстеру, который дал от себя к тюремному смотрителю записку, что m-me Лябьева может ездить в острог и пребывать там сколько ей угодно. Таким образом на следующее утро Петр Углаков должен был m-me Лябьеву и m-me Марфину провести в тюрьму; обе сестры отправились в карете, а Углаков следовал за ними в своих санях. Проехать им пришлось довольно далеко. Муза и Сусанна переживали в эти минуты хоть и одинаково печальные, но в другом отношении и разные чувствования. Муза, конечно, кроме невыносимой тоски, стремилась к одному: скорее увидеть и обнять мужа, сказать ему, что нисколько не винит его и что, чем бы ни решилась его участь, она всюду последует за ним. Сусанна Николаевна ехала тоже под влиянием главного своего желания успокоить, сколько возможно, сестру и Лябьева; но к этому как-то болезненно и вместе радостно примешивалась мысль об Углакове; что этот бедный мальчик влюблен в нее до безумия, Сусанна Николаевна, к ужасу своему, очень хорошо видела. И что сама она... Но тут столько страхов и противоречий возникало в воображении Сусанны Николаевны, что она ничего отчетливо понять не могла и дошла только до такого вывода, что была бы совершенно счастлива, если бы Углаков стал ей другом или братом, но не более... Карета, наконец, остановилась у ворот тюрьмы. Караульный офицер, по врученной ему Углаковым записке обер-полицеймейстера, велел унтер-офицеру провести его, а также и дам, во внутрь здания. Тот сначала звякнул ключами, отпирая входную калитку в железных дверях тюрьмы, а затем пошли все по двору. Муза Николаевна совершенно не видела, что было около нее, Сусанна же Николаевна старалась не видеть. При входе в самое здание, снова раздалось звяканье железа и звяканье очень громкое, так что обе дамы невольно вскинули головы. Оказалось, что с лестницы сходила целая партия скованных по рукам и ногам каторжников, предназначенных к отправке по этапу. Сопровождавший арестантов отряд отдал Углакову честь, причем тоже звякнул своими ружьями. Отовсюду между тем чувствовался запах кислой капусты и махорки. В дворянском, впрочем, отделении, куда направлялись мои посетители, воздух оказался несколько посвежее и был уже пропитан дымом Жукова табаку и сигар с примесью запаха подгорелой телятины. Вместо дневного света по коридорам горели тусклые сальные свечи. Здесь Углаков спросил ходившего по коридору унтер-офицера, где нумер Лябьева. Тот подвел их. Первая рванулась в дверь Муза Николаевна. Увидав ее, Лябьев покраснел и растерялся: ему прежде всего сделалось стыдно перед ней. Но Муза бросилась к нему.

- Я знаю все, но совершенно покойна и здорова, - сказала она.

Вошедшая вслед за сестрой Сусанна Николаевна тоже старалась сохранить спокойствие.

- Егор Егорыч и я просим вас не падать духом, - произнесла она. - Бог прощает многое людям.

- Я знаю, что прощает, и нисколько не упал духом, - отвечал Лябьев.

Углаков вошел в камеру заключенного, как бы к себе в комнату; он развесил по гвоздям снятые им с дам салопы, а также и свою собственную шинель; дело в том, что Углаков у Лябьева, с первого же дня ареста того, бывал каждодневно.

Между узником и посетителями его как-то не завязывался разговор. Да и с чего его было начать? С того, что случилось? Это все знали хорошо. Высказывать бесполезные рассуждения или утешения было бы очень пошло. Но только вдруг Лябьев и Углаков услыхали в коридоре хорошо им знакомый голос Аграфены Васильевны, которая с кем-то, должно быть, вздорила и наконец брякнула:

- Как вы смеете не пускать меня? Я сенаторша!

Феодосий Гаврилыч в самом деле был хоть и не присутствовавший никогда, по причине зоба, но все-таки сенатор.

При том объявлении столь важного титула все смолкло, и Аграфена Васильевна, как бы королева-победительница, гордо вошла в нумер.

- Вот и я к тебе приехала! - сказала она, целуясь с Лябьевым.

Сусанне Николаевне и Музе Николаевне она сделала несколько церемонный реверанс. Познакомить дам Лябьев и Углаков забыли. Аграфена Васильевна уселась.

- А у тебя тут и потешка есть? - сказала она, показывая головой на фортепьяно.

- Есть, - отвечал Лябьев.

- Поигрываешь хоть маненько?

- Играю, сочинять даже начал.

- Вот это хвалю! - воскликнула Аграфена Васильевна. - А что такое измыслил?

- Оперу большую затеял. Помнишь, я тебе говорил, "Амалат-Бека".

- Ты принялся наконец за "Амалат-Бека"? - вмешалась радостно Муза Николаевна.

- Принялся, но не клеится как-то.

- Склеится, погоди маненько! Сыграй-ка что-нибудь из того, что надумал! - ободрила его Аграфена Васильевна.

- Что играть?.. Все это пока в фантазии только.

- Не ври, не ври! Знаю я тебя, играй! Себя порассей да и нас потешь!

Лябьев повернулся к фортепьяно и первоначально обратился к Углакову:

- Пьер, возьми вот эту маленькую тетрадку с окна! Это либретто, которое мне еще прошлый год сочинил Ленский, и прочти начало первого акта.

Углаков взял тетрадь и прочел:

"Татарское селение; на заднем занавесе виден гребень Кавказа; молодежь съехалась на скачку и джигитовку; на одной стороне женщины, без покрывал, в цветных чалмах, в длинных шелковых, перетянутых туниками, сорочках и в шальварах; на другой мужчины, кои должны быть в архалуках, а некоторые из них и в черных персидских чухах, обложенных галунами, и с закинутыми за плечи висячими рукавами".

На этих словах Лябьев махнул рукой Углакову, чтобы тот замолчал.

- Поет общий хор, - сказал он и начал играть, стараясь, видимо, подражать нестройному татарскому пению; но русская натура в нем взяла свое, и из-под пальцев его все больше и больше начали раздаваться задушевные русские мотивы. Как бы рассердясь за это на себя, Лябьев снова начал извлекать из фортепьяно шумные и без всякой последовательности переходящие один в другой звуки, но и то его утомило, но не удовлетворило.

- Нет, лучше сыграю лезгинку, - сказал он и на первых порах начал фантазировать нечто довольно медленное, а потом быстрое и совсем уже быстрое, как бы вихрь, и посреди этого слышались каскады сыплющихся звуков, очень напоминающих звуки медных тарелок. Все это очень понравилось слушателям Лябьева, а также, кажется, и ему самому, так что он с некоторым довольством спросил Углакова:

- Далее, сколько я помню, по либретто дуэт между Амалат-Беком и Султан-Ахметом?

- Так! - подтвердил тот, взглянув в тетрадку.

Лябьев опять стал фантазировать, и тут у него вышло что-то очень хорошее, могущее глубоко зашевелить душу всякого человека. По чувствуемой мысли дуэта можно было понять, что тщетно злым и настойчивым басом укорял хитрый хан Амалат-Бека, называл его изменников, трусом, грозил кораном; Амалат-Бек, тенор, с ужасом отрицался от того, что ему советовал хан, и умолял не возлагать на него подобной миссии. При этом в игре Лябьева ясно слышались вопли и страдания честного человека, которого негодяй и мерзавец тащит в пропасть. Дамы и Углаков очень хорошо поняли, что художник изображает этим историю своих отношений с Янгуржеевым; но Лябьев, по-видимому, дуэтом остался недоволен: у него больше кипело в душе, чем он выразил это звуками. Перестав играть, он склонил голову; но потом вдруг приподнял ее и заиграл положенную им, когда еще он был женихом Музы Николаевны, на музыку хвалебную песнь: "Тебе бога хвалим, тебе господа исповедуем". Тогда он сочинил эту песнь, чтобы угодить Сусанне Николаевне, но теперь она пришлась по душе всем и как бы возвысила дух каждого. Аграфена Васильевна, бывшая, несмотря на свое цыганское происхождение, весьма религиозною и знавшая хорошо хвалебную песнь, начала подпевать, и ее густой контральто сразу же раздался по всему коридору. "Свят, свят, свят господь бог Саваоф, полны суть небеса и земля величества славы твоея!" - отчетливо пела она. Все почти арестанты этого этажа вышли в коридор и скучились около приотворенной несколько двери в камеру Лябьева. У многих из них появились слезы на глазах, но поспешивший в коридор смотритель, в отставном военном вицмундире и с сильно пьяной рожей, велел, во-первых, арестантам разойтись по своим местам, а потом, войдя в нумер к Лябьеву, объявил последнему, что петь в тюрьме не дозволяется.

- Почему не дозволяется? - крикнул на него Углаков.

- Это может возмутить арестантов, как и возмутило их несколько, проговорил с важностью смотритель, вовсе не подозревая, что у бедных узников текли слезы не из духа возмущения, а от чувства умиления.

- Вот болван-то! - проговорил почти вслух Углаков.

- Полно, Пьер! - остановил его Лябьев. - Мы не будем петь, - отнесся он к смотрителю.

- Прошу вас, - сказал тот и, идя потом по коридору, несколько раз повторил сам себе: "А с этим господином офицером, я еще посчитаюсь, посчитаюсь".

Вскоре затем посетители стали собираться; но Муза Николаевна решительно объявила, что она хочет остаться с мужем.

- Вы имеете на то право, а если вас дурак-смотритель станет беспокоить, так покажите ему вот эту записку обер-полицеймейстера.

И Углаков подал сказанную записку Лябьевой, которая была в восторге от подобного разрешения. Сам же m-r Пьер рассчитывал, кажется, поехать назад в одном экипаже с Сусанной Николаевной, но та, вероятно, заранее это предчувствовавшая, немедля же, как только они вышли от Лябьева, сказала:

- Прощайте, Петр Александрыч!

- Да я к вам же еду! - возразил было тот.

- Но я еще еду не домой, и заеду в Никитский монастырь! - придумала Сусанна Николаевна и чрезвычайно проворно пошла с лестницы.

У m-r Пьера вытянулось лицо, но делать нечего; оставшись в сообществе с Аграфеной Васильевной, он пошел с ней неторопливым шагом, так как Аграфена Васильевна по тучности своей не могла быстро ходить, и когда они вышли из ворот тюрьмы, то карета Сусанны Николаевны виднелась уже далеко.

- А вы, тетенька, на извозчике разве? - спросил Углаков Аграфену Васильевну.

- На извозчике!.. Мой-то старичище забрал всех лошадей и с Калмыком уехал шестериком на петуший бой... Ишь, какие себе забавы устроивают!.. Так взяла бы да петушиными-то когтями и выцарапала им всем глаза!..

- Тогда, постойте, тетенька, я вас довезу.

- Довези!

И они уселись с большим трудом в довольно широкие сани Углакова. Аграфена Васильевна очень уж много места заняла.

- А не завернете ли вы, тетенька, со мной, по старой памяти, пофрыштикать в Железный?

- Могу, - отвечала Аграфена Васильевна.

Трактир, который Углаков наименовал "Железным", находился, если помнит читатель, прямо против Александровского сада и был менее посещаем, чем Московский трактир, а потому там моим посетителям отвели довольно уединенное помещение, что вряд ли Углаков и не имел главною для себя целию, так как желал поговорить с Аграфеной Васильевной по душе и наедине. Потребовали они оба не бог знает чего. Тетенька пожелала скушать подовый пирожок и сосисок под капустой и запить все сие медом, но на последнее Углаков не согласился и велел подать бутылку шампанского. Задушевный разговор между ними сейчас же начался.

- Кто это другая-то барыня была в тюрьме? - спросила Аграфена Васильевна.

- Это - сестра Лябьевой - Марфина!.. - отвечал Углаков.

- Я так и чаяла!.. Барыня, я тебе скажу, того... писаная красавица!..

- Мало, что красавица... божество какое-то!

- Да... - протянула Аграфена Васильевна. - И что ж, ты за ней примахиваешь маненько, больно уж все как-то юлил около нее?

- Ах, тетенька, - воскликнул на это Углаков, - не то, что примахиваю, а так вот до сих пор, по самую макушку врезался!

- Ишь ты какой!.. Губа-то, я вижу, у тебя не дура!.. А она-то что же?.. Тоже?

- Нет, она невнимательна.

- Но, может, любит уж другого?

- Нет!

- А муж ведь, чай, есть у ней?

- Есть.

- Молодой?

- Старый, но умен очень.

- Ну, что умен... По-моему, знаешь, что я тебе скажу, Петруша... Барыня эта также к тебе сильно склонна.

- Как? - воскликнул Углаков, выпучив глаза от удивления и радости.

- Да так!.. Мы, бабы, лучше друг друга разумеем... Почто же она, как заяц, убежала от тебя, когда мы вышли от Лябьева?

- Может быть, из отвращения ко мне! - подхватил Углаков.

- Ну да!.. Из отвращения к нему? - возразила Аграфена Васильевна. - А не из того ли лучше, что на воре-то шапка горит, - из страха за самое себя, из робости к тебе?.. Это, милый друг, я знаю по себе: нас ведь батьки и матки и весь, почесть, табор лелеют и холят, как скотину перед праздником, чтобы отдать на убой барину богатому али, пожалуй, как нынче вот стало, купцу, а мне того до смерти не хотелось, и полюбился мне тут один чиновничек молоденький; на гитаре, я тебе говорю, он играл хоть бы нашим запевалам впору и все ходил в наш, знаешь, трактир, в Грузинах... Вижу я, что больно уж он на меня пристально смотрит, и я на него смотрю... И прилепились мы таким манером друг к другу душой как ни на есть сильно, а сказать о том ни он не посмел, и я робела... Пословица-то, видно, справедлива: "тут-то много, да вон нейдет". Так мы, братик мой, и промигали наше дело.

- Поэтому, тетенька, вы думаете, что и я промигаю свое дело? - спросил стремительно Углаков.

- Ты и она, оба промигаете!.. А по нашему цыганскому рассуждению, знаешь, как это песня поется: "Лови, лови часы любви!"

- Но как их, тетенька, поймать-то?.. Поймать я не знаю как!.. Научите вы меня тому!

- Смешной ты человек!.. Научи его я?.. Коли я и сама не сумела того, что хотела... Наука тут одна: будь посмелей! Смелость города берет, не то что нашу сестру пленяет.

- Ну, а если Сусанна Николаевна очень за это рассердится? Что тогда?

- Это тоже, как сказать, может, рассердится, а то и нет... Старый-то муж, поди чай, надоел ей: "Старый муж, грозный муж, режь меня, бей меня, я другого люблю!" - негромко пропела Аграфена Васильевна и, допив свое шампанское, слегка ударила стаканом по столу: видно, уж и ей старый-то муж надоел сильно.

- Но из чего вы, тетенька, заключаете, что Сусанна Николаевна склонна ко мне?

- Изволь, скажу! Ты-то вот не видел, а я заметила, что она ажно в спину тебе смотрит, как ты отвернешься от нее, а как повернулся к ней, сейчас глаза в сторону и отведет.

- Тетенька, верно ли вы это говорите? - переспросил Углаков.

- Верно! У нас, старых завистниц, на это глаз зоркий.

- Я вас, тетенька, за это обниму и зацелую до смерти.

- Целуй! До смерти-то словно не зацелуешь... Целовали меня тоже, паря, не жалеючи.

Затем они обнялись и расцеловались самым искренним образом, а потом Углаков, распив с тетенькой на радости еще полбутылочку шампанского, завез ее домой, а сам направился к Марфиным, акибы на дежурство, но в то же время с твердой решимостью добиться от Сусанны Николаевны ответа: любит ли она его сколько-нибудь, или нет.