Очерки
Люди, названные мною в заголовке, вероятно, знакомы читателю. Когда я встречался с ними в жизни, они производили на мен" скуку, тоску и озлобление; но теперь, отодвинутые от меня временем и обстоятельствами, они стали дороги моему сердцу. В них я вижу столько национального, близкого, родного мне... Начав с простейших элементов, мне, вероятно, придется перейти и к гораздо более высшим типам. Поле мое, таким образом, широко. Я только робею за свои силы, чтобы все эти фигуры отлить из достойного металла, с искусством и точностью, достойными самого предмета, и в этом случае наперед прошу читателя обращать внимание не столько на тех добрых людей, про которых мне придется рассказывать, как на те мотивы, на которые они лгали.
Выдумывая, всякий человек, разумеется, старается выдумать и приписать себе самое лучшее, и это лучшее, по большей части, берет из того, что и в обществе считается за лучшее. Лгуны времен Екатерины лгали совсем по другой моде, чем лгут в наше время. Прислушиваясь со вниманием к тем темам, на которые известная страна в известную эпоху лжет и фантазирует, почти безошибочно можно определить степень умственного, нравственного и даже политического развития этой страны. В этом смысле мы придаем некоторое значение и нашему груду. Начинаем:
КОНКУРЕНТ
Помнит ли читатель одного из моих действующих лиц, Антона Федотыча Ступицына? [Повесть "Брак по страсти". (Прим. автора.).] Я позволю себе другой раз говорить печатно об этом лице единственно потому, что, начав слово о вралях, решительно нет никакой возможности пройти молчанием Антона Федотыча. В прежнем рассказе моем я его представил в период полного падения, когда его никто уже не слушал, когда он лгал о самых обыкновенных вещах; но для него существовало и другое время: состояние его тогда было далеко еще не в таком расстроенном виде; носимый им довольно странный чин "штык-юнкера в отставке" вовсе, по духу времени, не служил ему таким позором, каким служил впоследствии; врал он во всевозможные стороны самым свободным образом и только еще начинал замечать, что слушатели от него как-то стушевываются.
Антон Федотыч в собрании. Он проходит из буфета в залу, с удовольствием втягивая в себя запах накуренного одеколона. Публики еще никого нет, и только у колонны стоит молодой человек, Петруша Коробов, закинув голову назад и вообще в довольно отчаянной позе. Антон Федотыч, находя в нем удобную для себя жертву, начинает к нему приближаться, но не вдруг, а исподволь, как обходят обыкновенно охотники дрофу. Сначала он сделал довольно большой полукруг около него, потом поменьше, наконец, в третьем стал уж лицом к лицу с ним.
- Я, кажется, имею удовольствие видеть Петрушу Коробова? - отнесся он к нему, как бы совершенно еще к мальчику.
Антону Федотычу и в голову не приходило принять в соображение, что сей юный птенец тринадцати лет бежал без позволения родителей из корпуса, прожил затем в Петербурге девять лет без копейки денег и даже без бумаг для свободного проживания, а потому знал жизнь и мог понимать людей.
- Точно так-с! - отвечал молодой человек совершенно развязно.
- Еще маменьки вашей пользовался расположением!..
- Ах да! Очень рад.
Антон Федотыч на всякий случай взял легонько за руку своего нового знакомого.
- Не угодно ли? - сказал он, показывая ему другой рукой на стоявшие два стула.
Молодой человек повиновался, и оба они уселись.
- Хорошенькое зальцо!.. - начал Антон Федотыч, недоумевая еще, в которую сторону ему хватить.
- Да, но паркет нехорош! - заметил молодой человек.
- Очень нехорош! - подхватил радостно Антон Федотыч: слова эти прямо навели его на тему. - А все ведь, ей-богу, дворянство наше! Я предлагал им мой дом, ничего бы с них не взял - ездите, танцуйте; ну, а паркет у меня такой, что и в московском дворянском собрании, пожалуй, такого нет.
- Это ваш дом на Ивановской-то? - заметил ему насмешливо его собеседник.
- Да, на Ивановской! - отвечал Антон Федотыч с замечательным хладнокровием.
- Зачем же там паркет? И дом-то весь развалился.
- Случай!.. - отвечал Антон Федотыч, делая вид, что как бы не слыхал последнего замечания. - Приехал я раз в Москву, и так как у меня всегда есть свободные деньги, я люблю, знаете, шляться по разным этим аукционам (Антон Федотыч в жизнь свою не бывал ни на одном аукционе и даже хорошенько не знал, как это там делается), только раз вдруг объявляют паркет: там дал кто-то какую-то цену, я дал рубль больше, третий сказал еще рубль, я говорю два - за мной и остался. Черт знает, зачем и для чего купил паркет!.. Ведут меня показывать; вижу: целая комната завалена какими-то деревянными кусочками. Делать, однако, нечего: велел я своему человеку купить ящиков, собрали мы с ним всю эту дрянь, повезли восвояси... Дом у меня тогда только еще отстраивался. Дай-ка, думаю, не будет ли чего-нибудь из моего паркета? Призываю я мастера. "Можешь ли, говорю, братец, собрать все это?" "Могу-с!" - говорит... - "Ну, начинай с богом!" Только вижу, он работает день, другой... Меня любопытство взяло; иду к нему. "Что же, говорю, братец?" - "Да, батюшка, говорит, извольте посмотреть, какая штука выходит!" Смотрю я: все это уж у него разложено, и как бы на самой превосходнейшей картине изображено бородинское сражение... Лица всех известных генералов как живые; все это, знаете, выделано из дерева. "Батюшка, - говорит паркетник, мне за такой паркет рядной цены взять нельзя". - "Да бери, говорю, братец, что хочешь, только увековечь ты мне это сокровище".
- До сих пор так с генералами и стоит? - спросил Коробов, нисколько, по-видимому, не удивленный рассказом Антона Федотыча.
- До сих пор с генералами! - отвечал тот.
- Так как же по генеральским-то лицам танцевать и ходить ногами неловко!
- Очень неловко! - засмеялся Антон Федотыч.
Молодой человек между тем придал как бы мыслящее выражение своему лицу, потом тряхнул кудрями и начал:
- У меня в Петербурге тоже были всегда свободные деньги, и я раз тоже на аукционе купил для маменьки часы; оказалось потом, что они с будильником...
- Бывает, с такой, знаете, особенной машиной! - подтвердил Антон Федотыч и показал даже рукою как бы некоторое подобие машины.
- Да дело не в машине, а в том, что часы будили в восемь часов, именно когда маменька привыкла вставать.
- Скажите! - произнес Антон Федотыч с некоторой дозой внимания.
- И это ничего! Но они будили не шумом, как будят обыкновенные часы, а выкрикивали человеческим голосом: "Вставайте!.. Вставайте!.."
- Скажите! - произнес опять Антон Федотыч, возвысив на значительное число нот свое внимание и даже показывая некоторое удивление.
- И это еще ничего! - доколачивал его молодой человек. - Будильник прибавлял: "Вставайте, Клеопатра Григорьевна!" - имя мамаши выговаривал.
- Да, это приятно! - заметил Антон Федотыч, как-то насильственно улыбаясь.
Он поставлен был в странное положение. Весь его ум и соображение как бы подернулись каким-то туманом. В молодом человеке он видел точно двойника своего, который мог совершенно то же делать, что и он делал.
- Вы вот справедливо сказали, - начал он после некоторого раздумья, дом у меня точно что здесь стар. Неприятна, знаете, ветхость эта, а потому я гораздо больше люблю жить в усадьбе своей.
- А у вас хорошая усадьба? - спросил Коробов.
- Превосходная-с! Насчет угодий расскажу вам только одно. Раз, летом, погода этакая прекрасная стояла, сижу я с семейством у себя на балконе; вдруг слышу колокольчик. "Кто такой?" - думаю. Оказывается, становой приехал. Ну, очень рад. "Антон Федотыч, говорит, к вам архиерей сейчас приедет. Услыхал, что вы поблизости: "Везите, везите, говорит, меня к нему"; я нарочно прискакал вас предуведомить..." И точно, что я со всеми этими высокими духовными особами всегда был дружен, потому что и в молодости и до сих пор люблю заниматься этой богословией; только дело в том, что мы с семейством по слабости наших комплекций всегда едим скоромное... (Читатель, может быть, не забыл, каким слабым здоровьем и малым аппетитом пользовался сам Антон Федотыч и все его семейство.) Но ведь это - монахи; по званию своему они не могут этого делать. Призываю я управляющего. "Скачи, говорю, братец, в город, плати там сколько хочешь, только доставай нам рыбы". "Ничего-с, говорит, и около дома найдем". - "Как около дома?" - "Да так уж, говорит, не извольте беспокоиться". Ну, я знаю, что он действительно человек расторопный, поуспокоился. Приехал архиерей... Сидим мы... тары-бары распускаем, а меня между тем все червячок гложет: "Ну как, думаю, не найдут рыбы?" Вдруг этот самый управляющий меня вызывает. "Пожалуйте, говорит, на пруд да и его-то преосвященство попросите". Возвращаюсь я к гостям моим. "Вот, говорю, ваше преосвященство, дурак мой управляющий меня и вас на пруд выйти просит - там что-то такое необыкновенное случилось". - "Хорошо, говорит, я очень рад попройтись, а то все сидел". Выходим, и так-таки прямо нам в глаза, на берегу пруда - пуда в два осетр!..
- Бывает это! - подтвердил его слушатель. - Раз мы с мамашей тоже сидим на балконе, только слышим вдруг колокольчик... Это чиновники из города едут к нам, а между тем среда... Мы с матушкой, по слабости нашего здоровья, едим скоромное, а чиновники, по их сану, всегда соблюдают посты... (Повеса на этот раз не счел даже за нужное менять фраз Антона Федотыча.) Только я призываю к себе управляющего: "Скачи, говорю, плати что хочешь за рыбу". "Достанем, говорит, и дома, да еще и с дичью". Я сначала и поверил ему, но потом, когда чиновники приехали, меня, как и вас, стал тоже червячок погладывать; однако управляющий вскоре же вбегает. "Пожалуйте, говорит, бога ради, с гостьми на пруд да и винтовку уж захватите с собой". - "Зачем винтовку?" - "Нужно", - говорит... Бежим мы за ним. На берегу реки человек сорок мужиков тянут бредень... в него попал медведь, а белуга ему в ногу впилась!
Антон Федотыч даже уж и не усмехнулся на это; но тотчас же встал и отошел от своего собеседника и целый вечер был как опущенный в воду. Он полагал, что занимает своими разговорами молодого человека, а тот только смеялся над ним - обидно!
БОГАТЫЕ ЛГУНЫ И БЕДНЫЙ
Наклонность полгать - в каких она иногда кротких душах живет! Я знал в В-е мещанина Петра Вакорина - чрезвычайно кроткого малого, обремененного огромным семейством, не способного ничего другого делать, как сходить за охотой, за грибами, рыбки поудить. Существовал он решительно благодеянием одного подгороднего помещика, Саврасова, честолюбивейшего и надменнейшего человека и в то же время псового и ружейного охотника, который, собственно, и благодетельствовал Вакорину за то, что он выслеживал ему иногда места, удобные для охоты, хоть тот по большей части и навирал в этом случае. Слабость поприврать в Вакорине, как в существе загнанном, так умеренно проявлялась, что ее почти никто и не замечал, а в то же время она была, и очень была: придет иногда и расскажет жене, что видел орла с орлятами, да улетели - канальство. А между тем никаких орлят не было, да и быть не могло. А то отправится в соседний монастырь к обедне и там, будто случайно, расскажет казначею: "Какую, ваше преподобие, я на мельнице вашей щуку видел; пуда в два, надо полагать; вся седая ходит, мохом уж, значит, поросла!.." Разгорятся жадностью казначейские очи, велит он спустить омут - хоть бы пескарь! Начнут бранить Вакорина, непременно тут присутствующего; крестится, божится, что видел, тогда как сам очень хорошо знает, что видел нечто гораздо более похожее на палку, чем на щуку.
Раз его благодетель Саврасов на одной из своих осенних охот убил лисицу с черным хвостом. Можете себе представить, как это подействовало на его гордую и самолюбивую душу! Со шкурой этой лисицы он стал по всем ездить, всем ее показывать. "Видали ли вы это?" - говорил он, повертывая свой трофей перед носом почти каждого, и всякий благоразумный человек, разумеется, придавал удивленное выражение своему лицу и говорил: "Да, да".
Случилось, что около того же времени Вакорин зашел к исправнику, с которым он состоял в близких отношениях уже по случаю рыбной ловли, так как всегда доставлял ему отличных для удочки червяков, а когда сам ходил с ним зимою удить, так держал и отогревал этих червяков у себя во рту.
Смиренно поклонясь хозяину и гостям его (у исправника в это утро было человек несколько из дворянства), Вакорин в своем длиннополом сюртуке уселся в уголку и, положив руки на колени, стал улыбаться своей доброй улыбкой всякому, кто только на него взглядывал. Хозяин, наконец, заметил его одинокое положение и обратился к нему:
- Петруша, что ты там все сидишь? Поди выпей водочки!
Вакорин скромно встал, подошел к закуске, несмелой рукой стал наливать себе рюмку. В это время двери с шумом растворились, и в гостиную вошел Саврасов с лисьей шкурой в руках.
- Как вы это находите? - обратился он прямо к хозяину и ни с кем почти не кланяясь.
- И слов уж не нахожу, как это выразить! - отвечал тот, раболепно склоняя голову перед гостем.
- Во всем европейском ружейном мире в десять лет один такой выстрел бывает! - сказал Саврасов.
На этот разговор их Вакорин, не допив еще рюмки, отвел от нее свои кроткие глаза и проговорил довольно громко:
- Каждый год по три таких штуки бью!
Хозяин уставил на дерзкого удивленные глаза, а Саврасов сначала только попятился назад.
- Как, ты бьешь каждый год по три? - проговорил он, не могши еще прийти в себя.
- Бью-с! - отвечал, покраснев, Вакорин.
- Бьешь? - проговорил опять Саврасов.
- Бью-с! - повторил еще раз Вакорин.
- Бьешь? - заревел уже с вспыхнувшим, как зарево, лицом оскорбленный честолюбец и схватил Вакорина за шивороток.
Хозяин и гости подбежали к ним.
- Ну, полноте, бросьте его! - унимали они Саврасова.
- Дурак! Ну, где ты бьешь? - увещевал Вакорина исправник.
- Бью, батюшка, - повторил он и тому.
- Господа! Возьмите его у меня; иначе я его задушу! - сказал Саврасов, отбрасывая от себя Вакорина.
- Что хотите, то и извольте делать, а что бивал, - не унимался бедняк, утирая с лица катившийся пот.
- Ну, так пошел же вон! - крикнул на него уж и хозяин, выведенный из терпения такою ложью.
- Я уйду, сударь, уйду! - говорил Вакорин и пошел.
- Я тебе теперь, каналья, кости оглоданной не дам, - вскричал Саврасов, выбегая вслед за ним.
- И я тоже, и я! - повторял хозяин.
Вакорин бледнел, делал из лица препечальнейшую мину.
В лакейской его стал было даже лакей уговаривать:
- Полноте, Петр Гаврилыч, потешьте господ; скажите, что неправду сказали.
- Что мне тешить-то? Бивал сколько раз! - отвечал ему Вакорин.
Лакей на это не стерпел и плюнул.
- Фу ты, господи боже мой! - проговорил он.
Господа между тем рассуждали о наглом лжеце в гостиной.
- Каков каналья, а? Каков? - кричал Саврасов на весь дом.
Его мелков самолюбьишко было страшно оскорблено. Недели через две он по наружности как бы и простил Вакорина, стал даже принимать его к себе в дом, но в душе питал против него злобу. Раз... это уж было у самого Саврасова, тоже собралось дворянство, в том числе два брата Брыкины. Еще покойный отец этих господ рассказывал, что поехал он однажды ночью через Галичское озеро вдруг трах, провалился в прорубь; дыханье, разумеется, захватило; глаза помутились; только через несколько секунд дышать легче - глядит, тройка его выскочила в другую прорубь - и полнехоньки сани рыбы зачерпнулись в озере. Другой раз заговорили о храме Петра в Риме. "Что это такое за важность этот храм! - воскликнул Брыкин. - Говорят, велик он очень! Вздор! Велик сравнительно, потому что вся-то Италия с нашу губернию. Ну, а как наша матушка Россия раскинулась, так что ни построй, все мало. Вот у нас приход или, лучше сказать, приходишко; выстроили церковь - так псаломщик за всенощной с клироса на клирос на жеребенке верхом ездил".
- Батюшка! - воскликнул при этом укоризненно даже один из сыновей.
- А длина церкви велика ли? - спросил кто-то из слушателей.
- Длина? - отвечал несколько опешенный замечанием сына старик. - Длина сажени три.
Так он врал, и все его слушали и даже почти верили ему, потому что тысяча душ была у него. Сынки тоже пошли по нем. В настоящее собрание один из них рассказывал: "Стали, говорит, мы спускаться с Свиньинской горы, ведь вы знаете, это стена, а не гора... что-то одна из лошадей плохо спускала - понесли. Заднее колесо заторможено было - однако, пи, пи, пи! ничего не помогает; я, делать нечего, говорю брату - мы с ним сидели на передней лавочке, а жены наши на задней: "Давай, говорю, тормозить передние колеса"; нагнулись: я на одну сторону - он на другую, взяли колеса в наши лапки - на один камень колесо наскочит, на другой - в рытвину сухую попадет; смотрим, лошади наши уж не несут, а везут коляску".
- И я заторможу колесо, - отозвался вдруг черт знает с чего и для чего Вакорин, тоже тут присутствовавший.
Глаза хозяина загорелись бешенством.
- Ты затормозишь? - спросил он.
- Я-с.
- Да ты, каналья, не только коляску, а одну лошадь на беговых дрожках обеими твоими скверными руками и ногами не остановишь! - прошипел он.
- И так остановлю-с.
- Остановишь? Люди! - Саврасов хлопнул в ладоши.
Вбежали люди.
- Сейчас заложить серого в беговые дрожки. Останавливай! - обратился он к Вакорину.
Тот только уже улыбался.
Лошадь была заложена и приведена к крыльцу. Все гости и хозяин вышли туда.
- Посмотрим, посмотрим! - говорили самолюбиво братья Брыкины.
Вакорин, как обреченный на казнь, шел впереди всех.
- Как же ты остановишь? - спрашивали его некоторые из гостей, которые были подобрее.
- А вот как, - отвечал Вакорин, ложась грудью на дрожки и сам, кажется, не зная хорошенько, что он делает, - вот руки сюда засуну, а ноги сюда! сказал он и в самом деле руки засунул в передние колеса, а ноги в задние.
- Отпускай! - крикнул он каким-то отчаянным голосом державшему лошадь кучеру.
Тот отпустил. Лошадь бросилась, колеса завертелись; Вакорин как-то одну ногу и руку успел вытащить, дрожки свернулись набок, лошадь уж совсем понесла, так что посланный за нею верховой едва успел ее остановить.
Вакорин лежал под дрожками.
- Вставайте! - сказал подъехавший к нему верховой.
- Немного, проклятая, наскакала - остановил же! - сказал Вакорин и хотел было подняться, но не мог: у него переломлена была нога.
Лет десять тому назад я встретил его в В... совсем уже стариком, хромым и почти нищим. Он сидел на тротуаре и, макая в пустую воду сухую корку хлеба, ел ее. Невдалеке от него стоял босоногий мальчишка и, видимо, поддразнивал его. "Лисичий охотник, лисичий охотник!" - повторял он беспрестанно. Это было прозвище, которое Вакорину дали в городе после первого несчастного с ним случая по поводу лисьей шкуры. Старик только по временам злобно взглядывал на шалуна. Я подошел к нему.
- Что это, Петр Гаврилыч, до чего это ты дошел? - спросил я его.
- Что делать, сударь? Стар стал уж!.. А добрых господ, как прежде было, нынче совсем нет! - отвечал он, и слезы навернулись у него на глазах.
Кого он под "добрыми господами" разумел - богу известно!
КАВАЛЕР ОРДЕНА ПУР-ЛЕ-МЕРИТ [за заслуги (фр.).]
Прелестное июльское утро светит в окна нашей длинной залы; по переднему углу ее стоят местные иконы, принесенные из ближайшего прихода. Священник, усталый и запыленный, сидит невдалеке от них и с заметным нетерпением дожидается, чтобы его заставили поскорее отслужить всенощную, а там, вероятно, и водку подадут. Матушка, впрочем, еще не вставала, а отец ушел в поле к рабочим. Я (очень маленький) стою и смотрю в окно. Из поля и из саду тянет восхитительной свежестью. Тут же по зале ходит ночевавший у нас сосед, Евграф Петрович Хариков, мужчина чрезвычайно маленького роста, но с густыми черными волосами, густыми бровями и вообще с лицом неумным, но выразительным; с шести часов утра он уже в полной своей форме: брючках, жилетике, сюртучке и пур-ле-мерите. Орден сей Евграф Петрович получил за то, что в чине армейского поручика удостоился великого счастия содержать почетный караул при короле прусском в бытность того в Москве. Раздражающее свойство утра заметно действует на Евграфа Петровича; он проворно ходит, подшаркивает ножкою, делает в лице особенную мину. Евграф Петрович чистейший холерик; его маленькой мысли беспрестанно надо работать, фантазировать и выражать самое себя. В настоящую минуту он не выдерживает, наконец, молчания и останавливается перед священником.
- Вы дядю моего Николая Степаныча знавали?
Священник поднимает на него глаза и бороду.
- Нет-с! - отвечает он с убийственным равнодушием.
- Как же, гвардейского корпуса командиром был, - продолжал Хариков опять как бы случайно. - Да вы знаете, что такое корпусный командир?
- Нет-с! - отвечает и на это священник и, в то же время вытянув из своей бороды два волоска, начинает их внимательно рассматривать.
- Войско наше разделяется на роту, батальон, полк, дивизию и корпус поняли?
Священник вытянул целую прядь волос.
- Понял-с, - произнес он.
- Ну, а слыхали ли вы, - продолжал Хариков чисто уже наставническим тоном, - что покойный государь Александр Павлович великих князей Николая Павловича и Михаила Павловича держал строгонько?
Священник отрицательно покачал головой.
- Ну, так это было! - произнес Хариков полутаинственно и полушепотом. И что значит военная-то дисциплина... - продолжал было он, прищуривая глаза, но в это время в комнату вошел покойный отец, по обыкновению мрачный и серьезный, и сел тут на стул.
Евграф Петрович употребил над собою все усилие, чтобы продолжать разговор в прежнем тоне.
- И так как великий князь был бригадным, дядя корпусным, я адъютантом...
- У кого это адъютантом? - перебил его отец.
- У дяди Николая Степановича, - отвечал ему скороговоркой и не повернувшись даже в его сторону Хариков.
- А!.. - произнес отец.
Все очень хорошо знали, что Хариков никогда и ни у какого своего дяди адъютантом не бывал, и сам он очень хорошо знал, что все это знали, но останавливаться было уже поздно.
- Великий князь обыкновенно каждую неделю являлся к дяде с рапортом, говорит он, стараясь скрыть волнение в голосе, - я, как адъютант, докладываю... Дядя выйдет и хоть бы бровью моргнул... Великий князь два пальца под козырек и рапортует: "Ваше высокопревосходительство, то-то и то-то!.." Дядя иногда скажет: "Хорошо, благодарю, ваше высочество!", а иногда и распеканье. Так не поверите вы, - продолжал Евграф Петрович, обращаясь уж более, кажется, к иконам, чем к своим слушателям, - идет великий князь назад через залу... Я его, разумеется, провожаю... он возьмет меня за руку, крепко-крепко сожмет ее. "Тяжело, говорит, братец Хариков, жить так на свете".
Эти слова священника даже пробрали; он повернулся на стуле и почесал у себя за ухом. В лице отца появляется какая-то злобная радость.
- А как вы с ним кутить ездили? - спросил он хоть бы с малейшим следом улыбки на лице.
- Ездили! - отвечал Хариков, слегка вспыхнув. - С Николаем Павловичем, впрочем, не часто, а все с Михаилом Павловичем... тот любил это... Пишет, бывало, записку: "Хариков, есть у тебя деньги?" Ну, разумеется, пишу: есть, и отправимся, иногда и Николай Павлович с нами...
- А как вас в часть-то было взяли? - спросил отец с дьявольским спокойствием.
- Да, да! - отвечал Хариков, засмеявшись самым добродушным смехом. Ну, разумеется, молодые люди раз как-то на островах перешалили немного!.. Трах!.. Полиция и накрыла. "Бога ради, говорят, не говорите, что мы великие князья, и окажите, что просто офицеры". Как, думаю, сказать: просто офицеры, ведь квартальный их потянет; а дядя, я знаю, только и говорит: "Попадись уж, говорит, этот великий князь в чем-нибудь, я его два года с гауптвахты не выпущу..." Делать нечего, отозвал квартального в сторону... "Дурак, говорю, ведь это великие князья..." Он как стоял, так и присел на корточки и, разумеется, сейчас же скрылся... я деньги там, какие нужно было, заплатил, и уехали.
- Как вы ехали назад: сухим путем или водою? - спросил отец, как бы не думая ничего особенного этим сказать.
- До Дворцового моста на извозчике доехали, а тут встали, до дворца-то пешком дошли, - отвечал Хариков, как бы не поняв насмешки. - И какая, господи, у государя память была... в последний приезд свой к нам... Ну, разумеется, мы все, дворяне, собрались в зале... Впереди вся эта знать наша... губернатор, председатель, предводитель... я, какой-нибудь ничтожный депутатишко от дворянства, стою там где-то в углу... Он идет, только вдруг этак далеко, но прямо против меня останавливается. "Хариков, говорит, это ты?" - "Я, говорю, ваше величество", а у самого слезы так и льются. Вижу, у него на правом глазу слезинка показалась. "Очень рад, говорит, братец, тебя видеть, только смотри, не болтай много..." - "Ваше величество..." - говорю.
- Это и я слышал! - подхватил вдруг отец.
- Ну, да, вот и вы, кажется, тут были! - обратился к нему Хариков, видимо удивленный этой поддержкой.
- Еще тогда государь поотошел немного, - продолжал серьезно отец, - да и говорит дворянству: "Вы, господа, пожалуйста, не верьте ни в чем Харикову: он ужасный лгунишка и непременно вам на меня что-нибудь налжет".
- О, вздор какой! - произнес со смехом Хариков. - Станет государь говорить.
- Как не вздор! - возразил ему отец. - Я дал тебе три короба нагородить, а ты мне маленький кузовочек не хочешь позволить.
К счастию Евграфа Петровича, в то время вошла матушка. Он поспешил перед ней модно расшаркаться, поцеловал у ней ручку и осведомился об ее здоровье.
Во время всенощной он заметно молился на старинный офицерский манер, то есть клал небольшой крестик и едва склонял голову, затем почему-то с особенным чувством пропел: "От юности моея мнози борят мя страсти!" Но когда начали "Взбранной воеводе", он подперся рукою в бок, как будто бы держась за шарф, откуда бас у него взялся, пропел целый псалом, ни в одной ноте не сорвавшись, и, кончив, проговорил со вздохом: "Любимая стихера государя!"
Мне всего еще раз удалось видеть, уже на смертном одре, этого невинного человека в его маленькой усадьбе, маленьком домике и в маленькой спальне, в которой не было никаких следов здорового человека, всюду был удушливый воздух, везде стояли баночки с лекарством, и только на столике у кровати лежал пур-ле-мерит на совершенно свежей ленте.
Когда я сел около Евграфа Петровича, он крепко сжал мне руку.
- Вы, вероятно, будете у меня на похоронах? - проговорил он довольно спокойным голосом. - Прикажите, пожалуйста, чтобы крест этот несли перед моим гробом: я заслужил его кровью моею.
Евграф Петрович во всю жизнь свою капли не проливал ни своей, ни чужой крови.
Через неделю он помер. Я долгом себе поставил исполнить его предсмертное желание и даже сам нес крест на малиновой подушке, которую покойник задолго еще до смерти поспешил для себя приготовить.
"О судьба! - думал я. - Для чего ты не дала этому человеку звезду... Любопытно бы было видеть ту степень нежности, с какою бы он относился к этой высокой награде служебных заслуг".
ДРУГ ЦАРСТВУЮЩЕГО ДОМА
Честолюбие так же свойственно женским сердцам, как и мужским. Тетка моя, Мавра Исаевна Исаева, была как бы живым олицетворением этого женерозного [благородного (фр.).] чувства. Признаюсь, и по самой наружности я не видывал величественнее, громаднее и могучее этой дамы, или, точнее сказать, девицы: прямой греческий нос, открытый лоб, строгие глаза, презрительная улыбка, густые серебристые в пуклях волосы, полный, но не обрюзглый еще стан, походка грудью вперед; словом, как будто бы господь бог все ей дал для выражения ее главного душевного свойства.
Мавра Исаевна, как можно судить по ее здоровой комплекции, чувствовала большую наклонность к замужеству; но единственно по своему самолюбию осталась в самом строгом смысле девственницею и ни разу не снизошла до вульгарной любви к какому-нибудь своему брату дворянину, единственною страстью ее был и остался покойный государь Александр Павлович. Когда после 12-го года он объезжал Россию, она видела его в маленьком уездном городке из окон своей квартиры.
- Он проехал в коляске, блистающий красотой и милосердием, и судьба сердца моего была решена навек, - говорила она прямо и откровенно всем.
В двадцать четвертом и двадцать пятом годах Мавре Исаевне случилось быть по делам в Петербурге. Она видела петербургский потоп, видела государя, задумчиво и в грусти стоявшего на балконе Зимнего дворца. Она сама жила в это время на Васильевском острове, потеряв все свое маленькое имущество. Из особенно устроенной комиссии ей было предложено вспомоществование.
- Позвольте узнать, из каких это сумм? - спросила она раздававшего чиновника.
- Из сумм государственного казначейства, - отвечал тот.
Мавра Исаевна сделала гримасу презрения.
- Я подаяние могу принимать только от моего бога и государя, проговорила она и не взяла денег.
Видела Мавра Исаевна и 14 декабря; на ее глазах (она жила тогда уже в Семеновском полку) солдаты вышли из казарм и возвратились туда. В тот же день вечером (поутру она немножко притрухивала выходить из квартиры) она встретила Орлова, проехавшего с своими кавалергардами. Около этого же времени Мавра Исаевна по просьбе одной своей знакомой ездила к ее дочери в Смольный монастырь. Начальница его, оказавшаяся землячкой Мавры Исаевны, очень ласково приняла ее и, видя, что эта бедная провинциалка все расспрашивает о царской фамилии, пригласила ее на одно из торжественных посещений Марьи Федоровны. Чтобы лучше было видеть, она поставила Мавру Исаевну около главного входа, через который императрица должна была проходить. Мавра Исаевна поклонилась государыне глубоко, но с достоинством; та, по обычной своей любезности, отвечала ей доброй улыбкой и легким наклонением головы.
Все эти случаи, не особенно знаменательные, подействовали, однако, странным образом на воображение пятидесятилетней девицы: она стала считать себя окончательно связанною с царствующим домом и, проживая потом лет тридцать в деревне, постоянно держала около себя воспитанниц, которых единственною обязанностью было выслушивать различные ее фантазии на эту тему; но эти неблагодарные твари, как обыкновенно Мавра Исаевна называла их, когда прогоняла от себя, обнаруживали в этом случае довольно однообразное свойство: вначале они как будто бы и принимали все ее слова с должным удовольствием, но потом на лицах их заметно стала обнаруживаться скука, и, наконец, они начинали делать своей благодетельнице такие грубости, что она поневоле должна была расставаться с ними. В последние годы жизни Мавры Исаевны пошло еще хуже. Из соседних дворянок, приказничих, мещанок жить к ней никто даже и не шел.
Она принуждена была входить в переписку с начальницами разных монастырей, приютов, ездить к ним, подличать перед ними, делать им подарки, чтобы они уделили ей хоть какой-нибудь отросток из своего богатого питомника; но и тут счастья не было: первый взятый ею отпрыск вдруг оказался в таком положении, что Мавра Исаевна, спасая уже свою собственную честь, поспешила ее отправить поскорее обратно в заведение.
Последней приживалкой Мавры Исаевны была из дворян богомолка Фелисата Ивановна. Мавра Исаевна сама про нее говорила, что эту девицу ей бог послал. На глазах автора Фелисата Ивановна в глухую полночь, в тридцать градусов мороза, бегала для своей благодетельницы в погреб за квасом; и подобная привязанность оказалась потом непрочною: чрез какой-нибудь год стало заметно, что между Маврой Исаевной и Фелисатой Ивановной пошло как-то нехорошо.
Раз мы ужинали. Тетушка с своей обыкновенною позой, я - всегда ее немножко притрухивающий, и Фелисата Ивановна. Последняя сидела с крепко сжатыми губами и с неподвижно сложенными руками; есть она давно уже ничего не ела ни за обедом, ни за ужином.
- Славный хрусталь! - имел я неосторожность сказать.
- Да, это хрусталь петербургский! - отвечала Мавра Исаевна, кинув почему-то взор презрения на Фелисату Ивановну. Слова Петербург, петербургский всегда поднимали в ней самолюбие и как будто бы давали шпоры этому ее чувству.
- У меня бы его было человек на сто, как бы не эта госпожа, - прибавила она, указывая уже прямо глазами на Фелисату Ивановну.
Тонкие губы той еще более сжались.
- Я, кажется, у вас еще ничего не разбила! - возразила она тихо, шипящим голосом.
- Ты разбила у меня то, что дороже было для меня всего в жизни, стакан, который подарила мне императрица Мария Федоровна.
- Какой уж это стакан императрицы - стаканишко какой-то!
Мавра Исаевна вся побагровела.
- Молчать! - крикнула она.
Фелисата Ивановна действительно разбила какой-то стаканишко, на котором была отлита буква М и который Мавре Исаевне вдруг почему-то вздумалось окрестить в подарок императрицы.
- Как то случилось, - продолжала она, обращаясь с некоторою нежностью ко мне, - тогда я познакомилась в Петербурге с генеральшей Костиной. "Марья Ивановна, говорю, на что это похожи нынешние девицы? Где у них бог?.. Где у них манеры? Где уважение к старшим?" - "Душенька, говорит, Мавра Исаевна, позвольте мне слова ваши передать императрице". - "Говорите", - говорю. Только вдруг после этого курьер ко мне, другой, третий: "Императрица, говорят, желает, чтобы вы представились ей..." Я еду к Костиной. "Марья Ивановна, говорю, я слишком высоко ставлю и уважаю моих государей, чтобы в этом скудном платье (Мавра Исаевна при этом взяла и с пренебрежением тряхнула юбкою своего платья) явиться перед их взоры!" Но так как Костина знала весь этот придворный этикет, "Мавра Исаевна, говорит, вы не имеете права отказаться, вам платье пришлют и пришлют даже форменное". - "А, форменное - это другое дело!"
Я нарочно закашлял, чтобы скрыть свои мысли.
- Какое же это форменное? - спросил я.
Мавра Исаевна прищурила глаза.
- Очень простенькое, - отвечала она, - черное гласе, на правом плече шифр, на рукавах буфы, опереди наотмашь лопасти, а сзади шлейф... Генеральша Костина тоже в гласе... на левой стороне звезда, на правой лента через плечо... Императрица приняла нас в тронной зале, стоя, опершись одной рукой на кресло, другой на свод законов. "Вы девица Исаева?" - "Точно так, говорю, ваше величество". Она этак несколько с печальной миной улыбнулась. "Скажите, говорит, за что вы порицаете моих детей?" (Она ведь всех воспитанниц своих заведений называла детьми, и точно что была им больше чем мать...) "Ваше величество, говорю, правила моей нравственности вот в чем, вот в чем, вот в чем состоят". Императрица пожала плечами. "Но как же, говорит, скажите, как вы могли так хорошо узнать моих девиц?" - "Ваше величество, говорю, мне нельзя этого не знать, я имею тут дочь... Мне, как матери и другу моей дочери, нельзя этого не знать".
- Какой дочери? - воскликнул я.
У Фелисаты Ивановны ее тонкий рот раскрылся почти до ушей.
- Да, дочери, - отвечала Мавра Исаевна спокойно.
- Кто же отец вашей дочери? - спросил я.
- Странно спрашивать, - отвечала Мавра Исаевна.
На этом месте Фелисата с умыслом или в самом деле не могла удержаться, но только фыркнула на всю комнату.
Мавра Исаевна направила на нее медленный, но в то же время страшный взор.
- Чему ты смеешься? - спросила она ее каким-то гробовым тоном.
Фелисата Ивановна молчала.
- Чему ты смеешься? - повторила Мавра Исаевна тем же тоном.
- Да как же, матушка, какая у вас дочь! - отвечала, наконец, Фелисата Ивановна.
- А такая же... костяная, а не лычная, - отвечала Мавра Исаевна по-прежнему тихо, но видно было, что в ее громадной груди бушевало целое море злобы. - Я моих детей не раскидала по мужикам, как сделала это ты!
Фелисата Ивановна покраснела. Намек был слишком ядовит, она действительно в жизнь свою одного маленького ребеночка подкинула соседнему мужичку.
- Не было, сударыня, у меня никаких детей, - возразила она, - и у вас их не было... Вы барышня... Вам стыдно это на себя говорить.
- А вот и было же!.. На вот тебе! - сказала Мавра Исаевна и показала Фелисате Ивановне кукиш.
- Где ж ваша дочь теперь? - спросил я, желая испытать, до какой степени может дойти фантазия Мавры Исаевны.
- Не беспокойтесь, она умерла, - отвечала она с заметною ядовитостью, а если б и жива была, не лишила бы вас наследства. У ее отца слишком было много, чем ее обеспечить... О мой маленький кроткий ангел! - воскликнула нежным и страстным голосом старушка. - Как теперь на тебя гляжу, как лежала ты в своем маленьком гробике, вся усыпанная цветами, я стояла около тебя и не плакала. Его не было... Ему нельзя было приехать...
На этих словах Мавра Исаевна вдруг вскочила из-за стола, встала перед образом и всплеснула руками.
- Господи, упокой его душу и сердце и помяни его в сонме праведников своих!.. - зашептала она, устремляя почти страстный взор на иконы.
Мы с Фелисатой Ивановной тоже вскочили, пораженные и удивленные.
Старуха молилась по крайней мере с полчаса. Слезы лились у нее по щекам, она колотила себя в грудь, воздевала руки и все повторяла: "Душу мою, душу мою тебе отдам!" Наконец, вдруг гордо обернулась к Фелисате Ивановне и проговорила: "Пойдем, иди за мной!" и мне, кивнув головой, прибавила: "Извини меня, я взволнована и хочу отдохнуть!" - и ушла.
Фелисата Ивановна последовала за ней с опущенными в землю глазами.
Я долго еще слышал сверху говор внизу и догадался, что это распекают Фелисату Ивановну, потом, наконец, заснул, но часов в семь утра меня разбудил шум, и ко мне вошла с встревоженным видом горничная.
- Пожалуйте к тетушке, несчастье у нас.
- Какое?
- Фелисата Ивановна потихоньку уехала к родителям своим.
Я пошел. Мавра Исаевна всею своей великолепной фигурой лежала еще в постели; лицо у нее было багровое, глаза горели гневом, голая ступня огромной, но красивой ноги выставлялась из-под одеяла.
- Фелисатка-то мерзавка, слышал, убежала, - встретила она меня.
Я придал лицу моему выражение участия.
- Ведь седьмая от меня так бегает... Отчего это?
- Что же вам, тетушка, так очень уж гоняться за этими госпожами! Будет еще таких много.
- Разумеется! - проговорила Мавра Исаевна уже прежним своим гордым тоном.
- Вам гораздо лучше, - продолжал я, - взять в комнату вашу прежнюю ключницу Глафиру (та была глуха на оба уха и при ней говори, что хочешь, не покажет никакого ощущения)... Женщина она не глупая, честная.
- Честная! - повторила Мавра Исаевна.
- Потом к вам будет ездить Авдотья Никаноровна.
- Будет! - согласилась Мавра Исаевна.
Авдотья Никаноровна хоть и не была глуха на оба уха, но зато такая была дура, что ничего не понимала.
- Наконец, Эпаминонд Захарыч будет постоянный ваш гость.
- Да, Эпаминондка! Пьяница только он ужасный.
- Нельзя же, тетушка, чтобы человек был совершенно без недостатков.
Эпаминонд Захарыч, бедный сосед, в самом деле был такой пьяница, что никогда никакими посторонними предметами и не развлекался, а только и помышлял о том, как бы и где бы ему водки выпить.
- Все они будут бывать у вас, развлекать вас, - говорил я, помышляя уже о собственном спасении. Эта густая и непреоборимая атмосфера хоть и детской, но все-таки лжи, которою я дышал в продолжение нескольких дней, начинала меня душить невыносимо. - А теперь позвольте с вами проститься, - прибавил я нерешительным голосом.
- Прощай! Бог с тобой! - отвечала Мавра Исаевна. Ей в эту минуту было не до меня: ей нужна была Фелисатка, которую она растерзать на части готова была своими руками. Дома я нашел письмо от Фелисаты Ивановны, которым она хотела объяснить передо мной свой поступок. "Мне, батюшка Алексей Феофилактыч, - писала она мне в нем, - легче было, кажется, удавиться, чем слушать хвастанье и наставленья вашей тетиньки!"
Три остальные года своей жизни Мавра Исаевна, живя в совершенном одиночестве, посвятила на то, чтобы, никогда не умевши рисовать, при своих слабых, старческих глазах, вышивать мельчайшим пунктиром нерукотворный образ спасителя, который и послала в Петербург с такой надписью: Брату моего покойного государя! Все потом ждала ответа, и так как ожидания ее не сбывались, то она со всеми своими знакомыми совещалась:
- Уж как бы отказать, так прямо бы отказали, а то, значит, дело в ходу.
- Конечно, в ходу, - отвечали ей те в утешение.
БЛЕСТЯЩИЙ ЛГУН
Во лжи, как и во всяком другом творчестве, есть своего рода опьянение, нега, сладострастие; а то откуда же она берет этот огонь, который зажигает у человека глаза, щеки, поднимает его грудь, делает голос более звучным?.. Некто N... еще в двадцатых годах совершивший кругосветное путешествие, был именно одним из таких электризующих себя и других услаждающих говорунов и лгунов своего времени. Маленький, проворный, живой, с красивыми руками и ногами и вообще своей наружностью напоминающий польского ксендза, имеющий привычку, когда говорит, закрывать глаза и вскрикивать в конце каждой фразы как бы затем, чтобы сильнее запечатлеть ее в ушах слушателей, N... почти целые две зимы был героем Москвы. Князь П... (да простит господь бог этому человеку его гордость, которая могла равняться одной только сатанинской гордости!), князь П... искал знакомства с N... Обстоятельство это, впрочем, надобно объяснить влиянием княгини, которое она всегда имела на мужа. При воспоминании об этой даме автор не может не прийти в некоторый восторг от мысли, что в России была такая умная и ученая дама. Целый день она, бывало, сидит в своей обитой штофом гостиной, вечно с книгой в руках; две ее дочери, стройные и прямые, как англичанки, тоже с книгами в руках. Положим, к княгине приезжает с визитом какая-нибудь m-me Маурова, очень молоденькая и ветреная женщина.
- Avez vous lu Chateaubriand? [Читали ли вы Шатобриана? (фр.).] - спросит вдруг княгиня, показывая глазами на книгу, которую держит в руках.
- Non, - отвечает та очень покойно.
- Non?.. - повторит княгиня почти ужасающим голосом.
- Mon man n'est pas encore alle au magasin de Gothier [Мой муж еще не был в магазине Готье (фр.).].
- Шатобриан вышел год тому назад! - скажет княгиня и, не ограничиваясь этим, обратится еще к одной из дочерей своих:
- Chere amie [Дорогой друг (фр.).], принеси мне les Metamorphoses d'Ovide ["Метаморфозы" Овидия (фр.).].
Она очень хорошо знает, что m-me Маурова и слов таких: Метаморфозы Овидия не слыхала, - а потому по необходимости должна растеряться и уехать.
Я привел этот маленький эпизод единственно затем, чтобы показать, какие люди интересовались N... и дали, наконец, ему торжественный обед, к которому все было предусмотрено: во-первых, был приглашен к обеду, как человек очень умный, профессор Марсов, учивший дочерей княгини греческому языку; из других мужчин были выбраны по большей части сановники - друзья князя; кроме того, на обед налетело больше десятка пестрых и прелестных, как бабочки, молодых дам.
N... входит; но мы ловим его не на его официальном поклоне хозяйке, не в то время, когда он почти дружески пожимал руку хозяина, не даже тогда, когда, сидя уже за столом по правую руку хозяйки, после съеденного супа он начинал ей запускать кое-что о супах-консервах, не в тот момент, когда князь, став на ноги, возвестил тост за здоровье N... как за здоровье знаменитейшего путешественника, а княгиня, дружески пожимая ему руку, проговорила с ударением: "И я пью! На все это N... ответил краткими и исполненными чувства словами, но и только! Он знал, что минута его еще не настала, и был целомудренно скромен. Она настала, когда он остался в прекрасном кабинете, освещенном по тогдашней моде восковыми свечами, в совершенно интимном кружку князя, княгини, профессора Марсова и двух - трех дам, самых искренних его почитательниц. N... сидел на покойном кресле; беспечная голова его была закинута назад, коротенькие ножки утопали в ковре; ощущая в желудке приятный вкус высокоценного рейнвейна, он по крайней мере с час описывал разницу между Европою и затропическими странами.
- Наконец, женщины затропические! - воскликнул он в заключение и поцеловал при этом кончики своих пальцев.
Княгиня на короткое мгновение переглянулась с прочими дамами.
- On dit... pardon, это - московские слухи... on dit, que vous avez ete marie a une petite negresse [Говорят... извините... говорят, что вы были женаты на маленькой негритянке (фр.).].
N... стыдливо потупляет глаза.
- Non, на мавританке, - ответил он вполголоса. - Это - маленькое племя, живущее около Триполи, - продолжает он, вздохнув и как бы предавшись воспоминанию.
- Вы были, значит, и в Африке? - спросил его с мрачным видом Марсов.
- Мой бог, я был в Африке везде, где только могла быть нога человеческая.
Говоря точнее, нога N... ни на одном камне Африки не была, и он только в зрительную трубку с корабля видел ее туманные берега.
- Я был, наконец, пленник: меня консул александрийский выменял на слона.
- Почему же александрийский консул? - вмешался в разговор князь. Он всегда интересовался дипломатическим корпусом и считал его почему-то близким себе.
- Очень просто! - отвечал N... и в творческой голове его создалась уже целая картина. - Это случилось на пути моем к Тунису. Я ехал с маленьким караваном... ночью... по степи полнейшей... только и видно, как желтое море песку упирается в самое небо, на котором, как бы исполинскою рукою, выкинут светлый шар луны, дающий тень и от вас, и от вашего верблюда, и от вашего вьюка, - а там вдали мелькают оазисы с зеленеющими пальмами, которые перед вами скорее рисуются черными, чем зелеными очертаниями; воздух прозрачен, как стекло... Только вдруг на горизонте пыль. Проводники наши, как увидали это, сейчас поворотили лошадей в противоположную сторону и марш. "Что такое?" - спрашиваем мы. "Бедуины", - отвечает нам толмач, и представьте себе - мы без всякой защиты, в пустыне, которая малейшим эхом не ответит на самые ваши страшные предсмертные крики о помощи...
- Ужасно! - проговорила княгиня.
- Ужасно! - повторили и прочие дамы.
N... продолжал:
- Пыль эта, разумеется, вскоре же превратилась в людей; люди эти нас нагнали. У меня были с собой золотые часы, около сотни червонцев. Спросили они меня через переводчика: кто я такой? Отвечаю: "Русский!" Совет они между собой какой-то сделали, после которого купцов ограбили и отпустили, а меня взяли в плен. Толмач, однако, мне говорит, что все дело в деньгах: стоит только написать какому-нибудь нашему консулу, чтобы он меня выкупил. "Но какой же, думаю, консул на африканском берегу? Самый ближайший из них александрийский". Кроме того, спрашиваю: "Как же я напишу ему?" - "Ваше письмо, говорят, или с нарочным пошлют, или просто по почте". Между всеми европейскими консулами и этими разбойничьими шайками установлено прямое сообщение.
Проговоря это, N... несколько приостановился. "Ну как, - подумал он, этого ничего нет, да и быть, вероятно, не может!"
- Впоследствии, впрочем, оказалось, - продолжал он, - что эти самые толмачи и наводят караваны на шайки, а после и делят с ними добычу...
Марсов при этих словах повернулся на стуле.
- Как же толмач может навести? Его дело - переводить с языка, а по дороге вести - дело проводника! - проговорил он своим точным языком.
- О, эти два ремесла всегда в одном лице соединены! - воскликнул N...
- Да ведь вы сами же сказали, что проводники ваши ускакали, а толмач при вас остался.
- То не проводники, а военная стража - только! - возразил N...
- То военная стража! - подтвердил и хозяин.
Марсов, незаметно для других, пожал плечами и замолчал.
- Что же, вас в плену держали в тюрьме, под надзором? Употребляли на какие-нибудь работы? - спросила княгиня с участием.
- О нет, напротив! - воскликнул N... (до какой степени он быстро творил в этом разговоре - удивляться надо). - Я жил в очень маленьком селеньице, состоящем из глиняных саклей - по загородям бананы растут, как наши огурцы; в какое-нибудь драгоценнейшее фиговое дерево - вы вдруг видите - для чего-то воткнуто железное орудие вроде нашей пешни, и на ней насажена мертвая баранья голова...
- Что же, к консулу вы писали? - перебил его князь.
- Писал... С одним купцом, дружественным этому селению, письмо мое было отправлено.
- Что ж он вам отвечал? - продолжал князь.
Он решительно во всем этом разговоре только и заинтересовался, что консулом и отчасти военною стражею, названною проводниками.
- Консул отвечал, - продолжал N... - что он для выкупа пленных совершенно не имеет сумм; но в то же время, принимая там во внимание мое имя, как литератора и путешественника, и ценя высоко услуги, оказанные мною отечеству, и прочие там любезности, он не может оставаться равнодушным к моему положению и имеет для этого один способ: есть у него казенный слон, подаренный одним соседним беем. Слона этого ему предписано продать, и он уже отдал его купцу, привезшему мое письмо, а тот обещал за это меня выкупить. Так меня и обменяли... на слона!
- А когда же ваша женитьба состоялась? - спросила княгиня. В противоположность мужу, ее более интересовала поэтическая сторона плена N...
- А вот в этот промежуток времени, между моим пленом и освобождением.
- Однако позвольте! - возразила вдруг княгиня, прищурив глаза. - Тут для меня есть маленькое недоразумение. Вы говорите, что вас взяли в плен бедуины, а женились вы между тем на мавританке, тогда как одно племя кочующее, а другое - оседлое...
(Из этих слов читатель может видеть, до какой степени княгиня была учена.)
- О бог мой! - воскликнул ей на это N... - Это по географии ведь только так!.. На самом же деле, бог знает какое племя, мавританское или бедуинское племя - только с теми же воинскими наклонностями, с тою же дикостью нравов.
Марсов при этом опять незаметно для других насмешливо улыбнулся; но княгиня осталась довольна этим объяснением.
- Подробности вашего брака? - спросила она уже несколько лукавым голосом.
- Подробности очень обыкновенны! - протянул N... (он в это время придумывал). - Очень даже обыкновенны! - повторил он. - Приходит ко мне раз с моим толмачом малый из туземцев, чрезвычайно красивый из себя, по обыкновению бритый, с чубом на голове, как у наших малороссиян. "Не желаешь ли, говорит, князь, жениться?" Я посмотрел на него. "У меня есть сестра красавица. Князь, можешь жениться на ней на месяц, на два, на год".
- И вы женились? - заметила княгиня укоризненно.
- Женился!
- На месяц, на два? - продолжала княгиня насмешливо.
- Нет, на два года.
- Не верю! - возразила княгиня, кивнув отрицательно головой.
- Уверяю вас! - сказал искренним голосом N... - Довольно странен обряд их венчанья: если вы женитесь на полгода, вас обводят полкруга, на год целый круг, на два - два круга.
- Кто же это венчает у них? - спросил почти озлобленным голосом Марсов.
- Мулла: они - магометане! Совершенно как у нас в Крыму: вы можете на татарке жениться на месяц, даже на неделю, - отвечал, не запнувшись, N... (Он собственно только и слыхал, что нечто подобное в Крыму будто бы существует.)
- Скажите, вы вашу жену там на родине и оставили? - продолжала княгиня.
- Нет, я ее привез в Европу, и надобно было видеть восторг этого ребенка всему: и кораблю, и городам нашим, и дилижансам; на каждом почти шагу она вскрикивала, смеялась, хлопала в ладоши; в Париже перед каждым дамским магазином она решительно замирала и все мне говорила: "Как бы хорошо это украсть!"
- Как украсть? - воскликнули в один голос оставшиеся слушать N... дамы.
- А так украсть, - отвечал он им с лукавой улыбкою.
- Очень просто, я думаю, - разрешила княгиня, - воровство у них, вероятно, считается никак не пороком, а добродетелью.
- И очень большою... Старшины их обыкновенно говорят: "Я старшина, потому что украл сорок жеребцов и тридцать маток".
Лицо княгини между тем приняло опять серьезное, чтобы не оказать строгое, выражение.
- Где ж теперь жена ваша? - спросила она, уставляя на N... пристальный взгляд.
- В могиле! - отвечал он со вздохом и понурил голову. - В Лондоне мне надобно было долго пробыть для подробного описания начинающего там устроиваться пароходного завода; она не перенесла климата и умерла.
- Mais on dit, que vouz aviez un enfant de cette femme? [Но говорят, что у вас был ребенок от этой женщины? (фр.).] - продолжала княгиня тем же строгим голосом. Дамы, как известно, о всех хоть сколько-нибудь вольных предметах предпочитают говорить по-французски, будучи твердо уверены, что этот благородный язык способен облагородить все, даже неблагородное.
- Oui! - отвечал ей в тон по-французски N... - Но и ребенок вскоре вслед за матерью отправился, - прибавил он опять с печалью.
- Monsieur! - начала одна из оставшихся его слушать дам, покраснев до конца своих хорошеньких ушей и, видимо, сжигаемая с одной стороны любопытством, а с другой - стыдом. - Dites moi, de quelle couleur etait votre enfant? [Сударь... скажите, какого цвета был ваш ребенок? (фр.).]
- Cafe au lait! [Кофе с молоком! (фр.).] - отвечал N... и при этом сам даже не мог удержаться и засмеялся.
Марсов этого уж не выдержал. Он встал, порывисто поклонился общим поклоном всему обществу и, проговорив лаконически: "Прощайте-с!" - вышел какой-то угрожающей походкой.
Всю Поварскую и Никитскую он шел, погруженный в глубокую задумчивость, и все что-то шептал про себя; человек этот всю свою молодость воспитал в мудром уединении, и при этом, имея от природы слонообразную наружность и густой, необразованный голос, он в обществе был молчалив и застенчив до дикости, но так как от природы был наделен сильной фантазией и живым воображением, то любил поговорить дома, особенно выпивши (несчастная привычка, полученная им еще в бурсе: Марсов происходил из духовного звания), и поговорить по преимуществу в присутствии Гани, женщины из простого звания и хоть не освященной браком, но тем не менее верной и нежной его подруги. В глазах ее он как бы постоянно хотел казаться окруженным ореолом и метающим стрелы красноречия на диспутах, которые будто бы он имел с разными господами военными и статскими (уважение к диспутам в нем тоже осталось от семинарии: "Они изощряют ум, волнуют сердце благороднейшими страстями и укрепляют характер человека!" - говаривал он). Последний случай у князя, конечно, послужил обильнейшим источником для беседы на эту тему. Почтенный педагог, придя к себе в квартиру и едва переменив свой синий фрак на покойный и засаленный халат, сейчас же воскликнул:
- Ганя, водки!
Его вульгарный желудок даже и не помнил о тех гастрономических сокровищах, которые он сейчас только поглотил, и вовсе не считал за святотатство отравить все это сивухой. Ганя (претолстое и предобродушнейшее существо), зная хорошо привычки своего патрона, немедля поставила перед ним огромный графин водки, пирог с говядиной и луком и сама села тут же рядом чай пить.
- Выпил бы наперед чайку-то! - сказала она.
- Выпью! - отвечал профессор и вместо того выпил рюмку водки, закусил ее пирогом, потом еще рюмку и еще рюмку.
Впечатление лжи человеческой на этот раз очень сильно подействовало на Марсова: рот его перекосился, или, как выражались хорошо знавшие своего наставника студенты, застегнулся на правое ухо, что всегда означало, что этот добрый человек находился в озлобленном и насмешливом расположении духа.
- Видел я, сударыня, путешественника знаменитого! - отнесся он к Гане, качнул затем головой и сделал такую мину, что Ганя сразу поняла, как держать себя в этом разговоре.
- Мало ли их, знаменитых! - сказала она с насмешкой.