Сцена, которую я описал в предыдущей главе, стала повторяться довольно часто, и нравственная стачка между Настенькой и Белавиным начала как-то ярче и ярче высказываться. Калинович между тем все больше удалялся от них и сосредоточивался в самом себе. Душа его была не такого закала, чтоб наслаждаться тихой любовью и скромной дружбой. Маленький комфорт, который его окружал, стал казаться ему смешон до гадости. С чувством какого-то ожесточения отвертывался Калинович от магазинных окон, из которых так красиво метались в глаза разные вещи, совершенно, кажется бы, необходимые для каждого порядочного человека. Проходя мимо огромных домов, в бельэтажах которых при вечернем освещении через зеркальные стекла виднелись цветы, люстры, канделябры, огромные картины в золотых рамах, он невольно приостанавливался и с озлобленной завистью думал: "Как здесь хорошо, и живут же какие-нибудь болваны-счастливцы!" То же действие производили на него экипажи, трехтысячные шубы и, наконец, служащий, мундирный Петербург. Он не мог видеть без глубокого сердечного содрогания, когда выходил из какого-нибудь присутственного здания господин еще не старых лет, в крестах, звездах и золотом камергерском мундире. Кроме уж этих прихотливых и честолюбивых желаний, впереди восставал еще более существенный вопрос: деньги, привезенные Настенькой, конечно, должны были прожиться в какой-нибудь год, но что потом будет? Калинович ниоткуда и ничего не получал. Презрение и омерзение начинал он чувствовать к себе за свое тунеядство: человек деятельный по натуре, способный к труду, он не мог заработать какого-нибудь куска хлеба и питался последними крохами своей бедной любовницы - это уж было выше всяких сил! Чтоб что-нибудь, наконец, предпринять, он решился, переломив самолюбие, послать к Зыкову повесть, заклиная напечатать ее и вообще дать ему работу при журнале. Лично сам Калинович не в состоянии был доставить свое творчество и выслушать, может быть, от приятеля еще несколько горьких уроков; но, чтоб извинить себя, он объяснил, что три месяца был болен и теперь еще никуда не выходит.

В ответ на это он получил письмо с черной печатью. Адрес был написан женской рукой и весь смочен слезами. Ему отвечала жена Зыкова: "Друга вашего, к которому вы пишете, более не существует на свете: две недели, как он умер, все ожидая хоть еще раз увидеться с вами. С просьбой вашей я не знаю, что делать. Не хотите ли, чтоб я послала ваше сочинение к Павлу Николаичу, который, после смерти моего покойного мужа, хочет, кажется, ужасно с нами поступать..." Далее Калинович не в состоянии был читать: это был последний удар, который готовила ему нанести судьба. Он знал, что как ни глубоко и ни сильно оскорбил его Зыков, но это был единственный человек в Петербурге, который принял бы в нем человеческое участие и, по своему влиянию, приспособил бы его к литературе, если уж в ней остался последний ресурс для жизни; но теперь никого и ничего не стало...

Вы, юноши и неюноши, ищущие в Петербурге мест, занятий, хлеба, вы поймете положение моего героя, зная, может быть, по опыту, что значит в этом случае потерять последнюю опору, между тем как раздражающего свойства мысль не перестает вас преследовать, что вот тут же, в этом Петербурге, сотни деятельностей, тысячи служб с прекрасным жалованьем, с баснословными квартирами, с любовью начальников, могущих для вас сделать вся и все - и только вам ничего не дают и вас никуда не пускают! Чтоб скрыть от Настеньки свое отчаяние, Калинович проворно ушел из дома. Голова его решительно помутилась; то думалось ему, что не найдет ли он потерянного бумажника со ста тысячами, то нельзя ли продать черту душу за деньги и, наконец, пойти в разбойники, награбить и возвратиться жить в общество.

Вдруг раздался сзади его голос: "Яков Васильич!" Калинович вздрогнул всем телом. Это был голос князя Ивана, и через минуту и сам он стоял перед ним, соскочив на тротуар с щегольского фаэтона.

- Что вы и как вы? Тысячу вам вопросов и тысячу претензий. Помилуйте! Хоть бы строчку!.. - говорил князь, пожимая, по обыкновению, обе руки Калиновича.

- Я ничего: живу в Петербурге, - отвечал тот.

- Да; но что вы, скажите, служите здесь, занимаетесь литературой?

- Нет, не служу, а литературой немного занимаюсь.

- Да, - повторил князь, - но что ж вообще: хорошо... недурно идет?..

- Ни то, ни се, - отвечал Калинович.

- Ни то, ни се! - повторил опять князь. - Вы ведь, однако, теперь нашего поля ягода: человек женатый.

Калинович вспыхнул.

- Нет, я не женат, - отвечал он.

- Как?.. Не шутя?.. - спросил князь, взглянув ему в лицо. - Каким же образом у нас положительный прешел об этом слух? Mademoiselle Годнева в Петербурге?

- Она в Петербурге.

- И вы в самом деле не женаты?

- Нет, - отвечал еще раз Калинович.

- Гм! - произнес князь. - Как же я рад, что вас встретил! - продолжал он, беря Калиновича за руку и идя с ним. - Посмотрите, однако, как Петербург хорошеет: через пять лет какие-нибудь приедешь и не узнаешь. Посмотрите: это здание воздвигается... что это за прелесть будет! - говорил князь, видимо, что-то обдумывая.

- Вы здесь одни, ваше сиятельство, или с семейством? - спросил Калинович, которому вдруг захотелось увидеть княжну.

- Нет, я один. Mademoiselle Полина сюда переехала. Мать ее умерла. Она думает здесь постоянно поселиться, и я уж кстати приехал проводить ее, отвечал рассеянно князь и приостановился немного в раздумье. - Не свободны ли вы сегодня? - вдруг начал он, обращаясь к Калиновичу. - Не хотите ли со мною отобедать в кабачке, а после съездим к mademoiselle Полине. Она живет на даче за Петергофом - прелестнейшее местоположение, какое когда-либо создавалось в божьем мире.

Калинович молчал.

- Пожалуйста, - повторил князь.

Герой мой нигде, кроме дома, не обедал и очень хорошо знал, что Настенька прождет его целый день и будет беспокоиться; однако, и сам не зная для чего, согласился.

- Прекрасно, прекрасно! - произнес князь и, крикнув экипаж, посадил с собой Калиновича.

Быстро понесла их пара серых рысаков по торцовой мостовой. Калинович снова почувствовал приятную качку хорошего экипажа и ощутил в сердце суетную гордость - сидеть, развалившись, на эластической подушке и посматривать на густую толпу пешеходов.

- В Морскую! - крикнул князь, и они остановились у Дюссо.

В первой же комнате их встретил лакей во фраке, белом жилете и галстуке, с салфеткой в руках.

- Здравствуй, Михайло, - сказал ему князь ласково.

Лакей с почтением и удовольствием оскалил зубы.

- Давно ли, ваше сиятельство, изволили пожаловать? - проговорил он.

- Недавно-с, недавно... Это все татары: извольте узнать! И, что замечательно, честнейший народ! - говорил князь Калиновичу, входя в одну из дальних комнат.

Михайло следовал за ним.

- Ну-с, давайте нам поесть чего-нибудь, - продолжал князь, садясь с приемами бывалого человека на диван, - только, пожалуйста, не ваш казенный обед, - прибавил он.

- Слушаю, ваше сиятельство, - отвечал лакей.

- Во-первых, сделайте вы нам, если только есть очень хорошая телятина, котлеты au naturel, и чтоб масла ни капли - боже сохрани! Потом-с, цыплята есть, конечно?

- Самые лучшие, ваше сиятельство: полтора рубля серебром.

- Ну, да... Суп тоже отнюдь не ваш пюре, который у вас прескверно делают; вели приготовить a la tortue, чтоб совсем пикан был - comprenez vous?[102]

- Oui je comprends[103], - отвечал татарин, осклабляясь.

- Ну, а там что-нибудь из рыбы.

- Форели, ваше сиятельство!

- Хорошо... Вина дай, шампанского: охолодить, конечно, вели - и дай ты нам еще бутылку рейнвейна. Вы, впрочем, может быть, за столом любите больше красное? - обратился князь к Калиновичу.

- Все равно, - отвечал тот.

- Все равно? Вино, впрочем, это очень хорошее.

- В пять или в восемь рублей прикажете? - спросил лакей.

- В восемь, в восемь, мой милый, - отвечал князь.

Лакей ушел.

- Удивительно честный народ! - повторил еще раз князь ему вслед.

Обед был готов через полчаса.

- Нет, нет этого букета!.. - говорил князь, доедая суп. - А котлеты уж, мой милый, никуда негодны, - прибавил он, обращаясь к лакею, - и сухи и дымом воняют. Нет, это варварство, так распоряжаться нашими желудками! Не правда ли? - отнесся он к Калиновичу.

- Да, - отвечал тот, не без досады думая, что все это ему очень нравилось, особенно сравнительно с тем мутным супом и засушенной говядиной, которые им готовила трехрублевая кухарка. То же почувствовал он, выпивая стакан мягкого и душистого рейнвейна, с злобой воображая, что дома, по предписанию врача, для здоровья, ему следовало бы пить такое именно хорошее вино, а между тем он должен был довольствоваться шестигривенной мадерой.

- Вместо пирожного дай нам фруктов. Я думаю, это будет хорошо, - сказал князь, и когда таким образом обед кончился, он, прихлебывая из крошечной рюмочки мараскин, закурил сигару и развалился на диване.

- Скажите мне, Яков Васильич, что-нибудь хорошенькое! - заговорил он, как бы желая поболтать.

- Здесь ничего особенного нет. Нет ли чего-нибудь в ваших местах? отвечал Калинович.

- Э, помилуйте! Что может быть хорошего в нашем захолустье! - произнес князь. - Я, впрочем, последнее время был все в хлопотах. По случаю смерти нашей почтенной старушки, которая, кроме уж горести, которую нам причинила... надобно было все привести хоть в какую-нибудь ясность. Состояние осталось громаднейшее, какого никто и никогда не ожидал. Одних денег билетами на пятьсот тысяч серебром... страшно, что такое!

Мороз пробежал по телу Калиновича.

- И само именье, кажется, тоже очень хорошее? - спросил он, употребляя усилие, чтобы придать себе вид равнодушного слушателя.

- А именье вот какое-с. Не говоря уже там об оброках, пять крупчаток-мельниц, и если теперь положить minimum дохода по три тысячи серебром с каждой, значит: одна эта статья - пятнадцать тысяч серебром годового дохода; да подмосковная еще есть... ну, и прежде вздором, пустяками считалась, а тут вдруг - богатым людям везде, видно, счастье, - вдруг прорезывается линия железной дороги: какой-то господин выдумывает разбить тут огородные плантации и теперь за одну землю платит - это черт знает что такое! - десять тысяч чистоганом каждогодно. Ведь это, батюшка, один этот клочок для другого - состояние, в котором не будет уж ни голоду, ни мору, который не требует ни ремонта, ни страховки. Вечный доход с вечного капитала - прелесть что такое!

Как демона-соблазнителя слушал Калинович князя. "И все бы это могло быть моим!" - шевельнулось в глубине души его.

По счету пришлось князю заплатить тридцать два рубля. Он отдал тридцать пять, проговоря: "Сдачу возьми себе", и пошел.

Калинович последовал за ним.

"Этот человек три рубля серебром отдает на водку, как гривенник, а я беспокоюсь, что должен буду заплатить взад и вперед на пароходе рубль серебром, и очень был бы непрочь, если б он свозил меня на свой счет. О бедность! Какими ты гнусными и подлыми мыслями наполняешь сердце человека!" - думал герой мой и, чтоб не осуществилось его желание, поспешил первый подойти к кассе и взял себе билет.

Быстро полетел пароход, выбравшись на взморье. Многолюдная толпа пассажиров весело толпилась на палубе, и один только Калинович был задумчив; но князь опять незаметно навел разговор на прежний предмет.

- Славное это предприятие - пароходство, - говорил он, - пятнадцать, восемнадцать процентов; и вот, если б пристроить тут деньги кузины - как бы это хорошо было!

- А они не в оборотах? - спросил Калинович.

- Нет, - отвечал с досадою князь, - пошлейшим образом лежат себе в банке, где в наш предприимчивый век, как хотите, и глупо и недобросовестно оставлять их. Но что ж прикажете делать? Она, как женщина, теперь вот купила эту мызу, с рыбными там ловлями, с покосом, с коровами - и в восторге; но в сущности это только игрушка и, конечно, капля в море с теми средствами, которым следовало бы дать ход, так что, если б хоть немножко умней распорядиться и организовать хозяйство поправильней, так сто тысяч вернейшего годового дохода... ведь это герцогство германское! Помилуйте!

"И все бы это могло быть мое!" - неотступно шевелилось в душе Калиновича.

Пароход между тем подошел к пристани; там ожидал и принял их катер. Казалось, все соединилось, чтоб очаровать Калиновича. Вечер был ясный, тихий, теплый; как огненное пятно, горело невысоко уже стоявшее солнце над разливающимся вдали морем и, золотя его окраину, пробегало искрами по маленькой ряби. Точно крыльями взмахивая, начали грести двенадцать человек гребцов в красных рубашках, обшитых позументами. На берегу стали показываться, прячась в садах, разнообразнейших архитектур дачи. В некоторых раздавались звуки фортепьян и мелькали в зелени белые, стройно затянутые платьица, с очень хорошенькими головками. Перед одной из дач катер, наконец, остановился: мраморными ступенями сходила от нее маленькая пристань в море.

- Allons! - проговорил князь, соскакивая, и тотчас ввел Калиновича в садовую аллею, где с первого шага встретили их все декорационные украшения петербургских дач: вдали виднелся один из тех готической архитектуры домиков, которые так красивы и которые можно еще видеть в маленьких немецких городах. Чем дальше они шли, тем больше открывалось: то пестрела китайская беседка, к которой через канаву перекинут был, как игрушка, деревянный мостик; то что-то вроде грота, а вот, куда-то далеко, отводил темный коридор из акаций, и при входе в него сидел на пьедестале грозящий пальчиком амур, как бы предостерегающий: "Не ходи туда, смертный, - погибнешь!" Но что представила площадка перед домом - и вообразить трудно: как бы простирая к нему свои длинные листья, стояли тут какие-то тополевидные растения в огромных кадках; по кулаку человеческому цвели в средней куртине розаны, как бы венцом окруженные всевозможных цветов георгинами. Балкон был весь наглухо задрапирован плющом. Хозяйку они нашли в первой гостиной комнате, уютно сидевшую на маленьком диване, и перед ней стоял, золотом разрисованный, рабочий столик. По случаю траура Полина была в белом платье и, вследствие, должно быть, нарочно для нее изобретенной прически, показалась Калиновичу как бы помолодевшею и похорошевшею. Против нее сидел старик с серьезною физиономиею и с двумя звездами.

- Тысяча пари, что не угадаете, кого я к вам привез! - говорил князь, входя.

- Ах, monsieur Калинович! Боже мой! Какими судьбами? - воскликнула Полина, дружески протягивая ему руку.

- Monsieur Калинович! - представила она его старику и назвала потом того фамилию, по которой Калинович узнал одно из тех внушительных имен, которые невольно заставляют трепетать сердца маленьких смертных. Не без страха, смешанного с уважением, поклонился он старику и сел в почтительной позе.

- Я было, ваше сиятельство, имел честь заезжать сегодня к вам, но мне отказали, - проговорил князь. В голосе его тоже слышалось почтение.

- Да, я сегодня рано выехал, - отвечал старик протяжным тоном, как бы говоря величайшую истину.

- А что баронесса? - спросил князь, обращаясь к Полине.

- Ах, баронесса - ужас, как меня сегодня рассердила! Вообрази себе, я ждала вот графа обедать, - отвечала та, показывая на старика, - она тоже хотела приехать; только четыре часа - нет, пятого половина - нет. Есть ужасно хочется; граф, наконец, приезжает; ему, конечно, сейчас же выговор не правда ли?

- Да, выговор, и строгий, - отвечал старик с улыбкою.

- А ее все-таки нет! - продолжала Полина. - И вообрази, в шестом, наконец, часу явился посланный ее: пишет, что не может приехать обедать, потому что сломалось что-то такое у тильбюри, а она дала себе клятву на дачу не ездить иначе, как самой править.

Граф покачал головой.

- Премилая женщина! Я ее ужасно люблю. Ах, какая милая! N'est ce pas?[104] - обратилась к нему Полина.

- Да, c'est une femme de beaucoup d'esprit[105]. Я ее знал еще ребенком, и тогда уж в ней видно было что-то такое необыкновенное. Une femme de beaucoup d'esprit! - прибавил он.

- Ax, да, да! - подтвердила Полина. - Ну, что вы? Скажите мне, как вы? - обратилась она к Калиновичу, видимо, желая вызвать его из молчания.

- Слух, который мы имели о monsieur Калиновиче, совершенно несправедлив! - подхватил князь.

- Неужели? - спросила Полина, как бы немного сконфузясь.

- Совершенно несправедлив! - отвечал Калинович, сделав при этом гримасу пренебрежения.

- Скажите! - произнесла Полина и тотчас же постаралась переменить разговор, обратясь с каким-то вопросом к старику.

- Баронесса, кажется, приехала! - произнес князь.

- Ах, как я рада! - воскликнула Полина, и в ту же минуту в комнату проворно вошла прелестнейшая женщина, одетая с таким изяществом, что Калинович даже не воображал, что можно быть так одетою.

- Bonjour, prince! - воскликнула она князю. - Боже! Кого я вижу? Дедушка! - прибавила она потом, обращаясь к старику.

- Опять дедушка! - отвечал тот, пожимая плечами.

- Нет, нет, вы не дедушка! Вы молоденький, - отвечала резво баронесса. - Bonjour, chere Полина! Ах, как я устала! - прибавила она, садясь на диван.

- В тильбюри? - спросила ее Полина.

- Конечно. И представь себе, какая досада: я сейчас потеряла браслет и, главное, - подарок брата, сама не знаю как. Эта несносная моя Бьюти ужасно горячится; я ее крепко держала и, должно быть, задела как-нибудь рукавом или перчаткой - такая досада.

- И барон вам позволяет самой править?

- О, я не слушаюсь в этом случае: пускай его ворчит.

- Рукой уж, видно, махнул! - произнес с улыбкою старик.

- Еще бы! - подхватила баронесса. - Ах! A propos[106] о моем браслете, чтоб не забыть, - продолжала она, обращаясь к Полине. - Вчера или третьего дня была я в городе и заезжала к monsieur, Лобри. Он говорит, что берется все твои брильянты рассортировать и переделать; и, пожалуйста, никому не отдавай: этот человек гений в своем деле.

- Всех много; куда же? - проговорила Полина.

- Непременно, chere amie, все! - подхватила баронесса. - Знаешь, как теперь носят брильянты? Rapellez vous[107], - обратилась она к старику, - на бале Вронской madame Пейнар. Она была вся залита брильянтами, но все это так мило разбросано, что ничего резко не бросается в глаза, и ensemble был восхитителен.

- Vous avez beaucoup de perles?[108] - спросил старик Полину.

- Так много, что уж даже скучно! - отвечала та.

- Дайте нам посмотреть... пожалуйста, chere amie, soyez si bonne[109]; я ужасно люблю брильянты и, кажется, как баядерка, способная играть ими целый день, - говорила баронесса.

- Ну, что? Нет... - произнесла было Полина.

- Я сейчас достану, - подхватил князь.

- Ayez la complaisance[110], - сказала ему баронесса.

Князь ушел.

- Недурная вещь! - говорил он, проходя мимо Калиновича и давая ему на руки попробовать тяжесть ящика, который Полина нехотя отперла и осторожно вынула из него разные вещи.

- C'est magnifique! C'est magnifique![111] - говорил старик, рассматривая то солитер, то брильянты, то жемчужное ожерелье.

- Однако как все это смешно сделано. Посмотрите на эту гребенку: ах, какие, должно быть, наши бабушки были неумные! Носить такую работу! воскликнула с разгоревшимися взорами баронесса.

- На днях мы как-то с кузиной заезжали, - отнесся к старику князь, - и оценивали: на двести тысяч одних камней без работы.

- Вероятно, - подхватил тот.

После разговора о брильянтах все перешли в столовую пить чай; там, стоявший на круглом столе старинной работы, огромный серебряный самовар склонил разговор опять на тот же предмет.

- Вот с серебром тоже не знаю, что делать: такое все старое... произнесла Полина.

- Насчет серебра chere cousine, как хотите, я совершенно с вами несогласен. Можете себе представить, этой старинной работы разные кубки, вазы. Что за абрис, что за прелестные формы! Эти теперь на стенках резной работы различные вакхические и гладиаторские сцены... нагие наяды... так что все эти нынешние скульпторы гроша не стоют против старых по тонине работы; и такую прелесть переделывать - безбожно.

- Право, не знаю! - проговорила Полина.

- Что же тут недоумевать? - продолжал князь. - Тем больше, что в вашей будущей квартире, вероятно, будет камин, и его убрать этим сокровищем превосходно.

- Да, это может быть мило; но только, пожалуйста, немного; а то на серебряную лавку будет походить, - заметила баронесса.

- Много, конечно, не нужно. Достаточно выбрать лучшие экземпляры. Где же все! - отвечал князь. - Покойник генерал, - продолжал он почти на ухо Калиновичу и заслоняясь рукой, - управлял после польской кампании конфискованными имениями, и потому можете судить, какой источник и что можно было зачерпнуть.

Беседа продолжалась и далее в том же тоне. Князь, наконец, напомнил Калиновичу об отъезде, и они стали прощаться. Полина была так любезна, что оставила своих прочих гостей и пошла проводить их через весь сад.

- Пожалуйста, monsieur Калинович, не забывайте меня. Когда-нибудь на целый день; мы с вами на свободе поговорим, почитаем. Не написали ли вы еще чего-нибудь? Привезите с собою, пожалуйста, - сказала она.

Калинович поклонился.

Тот же катер доставил их на пароход. Ночью море, освещенное луной, было еще лучше; но герой мой теперь не заметил этого.

- Славный этот человек, граф! - говорил ему князь. - И в большой силе. Он очень любит вот эту козочку, баронессу... По этому случаю разная, конечно, идет тут болтовня, хотя, разумеется, с ее стороны ничего нельзя предположить серьезного: она слишком для этого молода и слишком большого света; но как бы то ни было, сильное имеет на него влияние, так что через нее всего удобнее на него действовать, - а она довольно доступна для этого: помотать тоже любит, должишки делает; и если за эту струнку взяться, так многое можно разыграть.

Калинович, прислушиваясь к этим словам, мрачным взором глядел на блиставший вдали купол Исакия. В провинции он мог еще следовать иным принципам, иным началам, которые были выше, честней, благородней; но в Петербурге это сделалось почти невозможно. В его помыслах, желаниях окончательно стушевался всякий проблеск поэзии, которая прежде все-таки выражалась у него в стремлении к науке, в мечтах о литераторстве, в симпатии к добродушному Петру Михайлычу и, наконец, в любви к милой, энергичной Настеньке; но теперь все это прошло, и впереди стоял один только каменный, бессердечный город с единственной своей житейской аксиомой, что деньги для человека - все!

Сердито и грубо позвонил Калинович в дверях своей квартиры. Настенька еще не спала и сама отворила ему дверь.

- О друг мой! Помилуй, что это? Где ты был? Я бог знает что передумала.

- Что ж было думать? Съездил в Павловск с знакомыми. Нельзя сидеть все в четырех стенах! - отвечал Калинович.

- Да как же не сказавшись! Я все ждала, даже не обедала до сих пор, проговорила Настенька.

- Вольно же было! - произнес Калинович и тотчас же лег; но сон его был тревожный: то серебряный самовар, то граф, то пять мельниц, стоявшие рядом, грезились ему.