Александр совсем на небе

Губернский город, по случаю сошедшихся в одно и то же время баллотировки и рекрутского набора, значительно пооживился: на его длинных и заборами наполненных улицах стало попадаться, во всевозможных деревенских экипажах, много помещичьих физиономий. По лавкам более обыкновенного толпились дамы, по большей части полные и с закругленными, красноватыми лицами. Петр Григорьевич тоже ездил по визитам, сидя чопорно и прямо на своих пошевнях, и не на саврасой кобыле, а на жениной коренной. Легче было бы для этого бедняка ворочать жернова, чем делать то, что заставляла его Надежда Павловна. Хорошо еще, где говорили: «дома нет!», а в других местах и принимали.

— Как здоровье вашей супруги?.. ваших деточек? — говорил он обыкновенно в этих случаях, и потом, заключив все это фразой: «имею честь поручить себя вашему расположению», заканчивал тем свое посещение.

Пот уж градом катился с его лба, и мысли его были в самом дурном настроении.

«Выдумали эти окаянные баллотировки, съезжаются тоже, толкуют, беснуются, а из чего, чорт знает!» — думал он, подъезжая к своей квартирке, которую нанимали они у Покровского священника во флигельке.

В небольшой комнатке, оклееной чистенькими обоями и сейчас же следовавшей передней, на небольшом кожаном диванчике сидела Соня. В своей утренней блузе, с завитыми в папильотки волосами, она была олицетвореннная прелесть и свежесть.

Будь у Петра Григорьевича хоть капля эстетического чувства, он, возвратясь с визитов и увидев свою дочурочку, непременно бы почувствовал желание привлечь ее к своей груди и расцеловать ее в губки, в глазки, в голову; но он только и есть, что робко спросил ее:

— А что, мамаша дома?

— Дома, — отвечала Соня.

Басардин сел: ему всего бы больше хотелось поскорей стянуть с себя проклятый мундир, но он не смел этого, не зная, не пошлют ли его еще куда-нибудь.

Александр, обыкновенно забиравшийся к Басардиным с раннего утра, был тут же. Лицо его сияло счастьем. Каждым своим словом, каждым движением Соня исполняла его каким-то восторгом. В соседней комнате Надежда Павловна все хлопотала с бальным нарядом дочери, которая в этот день должна была в первый раз выехать в собрание; но Соня, напротив, оставалась совершенно спокойна, она даже смеялась над хлопотами и беспокойством матери. Будущая пожирательница мужских сердец заранее предчувствовала, что выйдет оттуда победительницей.

Надежда Павловна, утомленная, нечесаная, наконец вышла.

— Что ж стол не накрывают? — спросила она усталым голосом.

Александр сейчас же начал раскланиваться. Чтобы не стеснять Басардиных в их хозяйстве, он никогда не оставался у них обедать.

— Adieu! — сказала ему Надежда Павловна, сама хорошенько не помня, что говорить. Соня посмотрела на студента с нежностью. Петр Григорьевич пошел проводить его до передней.

— Славный конь! — сказал он, когда Александр подкрикнул своего извозчика, на сером в яблоках жеребце, с медвежьею полостью на санях. Чтобы представить собою вполне губернского денди, молодой человек не ездил на своих дорожных лошадях, а нанимал лучшего в городе лихача-извозчика. Усевшись в сани и завернувшись несколько по-офицерски в свою, с бобровым воротником, шинель, он крикнул: «пошел!».

Извозчик сразу продернул его мимо басардинских окон, причем студент едва только успел приложиться рукой к фуражке, а Соня кивнуть ему через стекло головой.

— Славный конь! славный! — повторял ему вслед Петр Григорьевич.

Старый кавалерист до сих пор любил еще считать себя большим знатоком в лошадях, и вряд ли это была не единственная вещь, которою он гордился в жизни. Александр между тем, через две-три улицы, подъехал к большому деревянному дому. Это был их собственный дом. Покойный отец его был какой-то несменяемый председатель уголовной палаты. Он-то обыкновенно, из сожаления к Надежде Павловне, выцарапывает Петра Григорьевича из-под суда и считал его в то же время дураком набитейшим. В прежние годы он и побирал порядочно; но перед смертью только и жил, что в еду и комфорт. Дом у него был отделан на барскую руку. Александр вошел с переднего крыльца. Его встретил губернского закала мрачный и грязный лакей и, проводив барина до кабинета, хотел-было тут же подать обедать.

— Накрой в столовой! — сказал ему Александр сколько мог строго, и лакей, в насмешку ли, или из угодливости, размахнул там дубовый столище, на котором прежде обедывало человек по двадцати, покрыл его длиннейшею скатертью и, поставив перед прибором миску с плоховатым супом собственного приготовления, доложил барину: «готов-с!». Александр пошел и сел не без удовольствия на занимаемое прежде отцом его место.

Припомните, читатель, ваше юношество, первое, раннее юношество! Вы живете с родителями. Вам все как-то неловко курить трубку или папироску в присутствии вашего отца. К вам пришли гости, и вы должны итти к матери, сказать ей: «maman, ко мне пришло двое товарищей, прикажите нам подать чаю наверх!». Вам на это, разумеется, ничего не скажут, но все-таки, пожалуй, сделают недовольную мину. Вам ужасно захотелось маленький голубой диван, что стоит в зале, перенести в вашу комнату, и вы совершенно спокойно просите об этом отца, и вдруг на вас за это крикнут… О, как вам при этом горько, обидно и досадно! Но вот — родители ваши собрались и уехали, и вам не только что не грустно об них, напротив, вам очень весело! Вы полный господин и самого себя, и всех вещей, и всего дома. Вы с улыбкой совершеннолетнего человека ходите по зале; посматриваете на шкап с книгами, зная, что можете взять любую из них; вы поправляете лампу на среднем столе, вы сдуваете наконец пыль с окна. Вам кажется, что все это уж ваше.

То же, или почти то же самое, чувствовал и мой девятнадцатилетний герой.

— Там в погребе должно быть вино, — сказал он, стараясь придать своему голосу повелительный тон.

— Есть, — отвечал лакей протяжно.

— Принеси мне бутылку сен-жюльена.

Лакей неторопливо пошел и принес вино вместе с подгорелым жареным. Александр налил себе целый стакан и стал из него самодовольно прихлебывать.

— Затопи камин! — распорядился он еще раз.

Лакей повиновался и, возвратясь, притащил целую охапку сырых дров.

— Затопи каменным углем; разве нет каменного угля? — воскликнул Александр.

Лакей, ни слова не ответив, унес дрова назад и вместо них принес, в поле собственного сюртука, около пуда угля и, ввалив все это в камин, принялся, с раскрасневшимся и озлобленным лицом, раздувать огонь.

Александр ушел в кабинет и там, сев за письменный стол отца, к которому прежде прикоснуться не смел, написал записочку:

«Любезный друг! Я приехал и затеваю ужасную вещь! Если ты свободен, приезжай поболтать, с сим же посланным. Мне нужно обо многом с тобой поговорить».

Надписав на конверте: «Венявину», он это письмо велел свезти извозчику, а сам, надев бархатный, с талией и шелковыми кистями, халат, нарочно сшитый им в Москве для произведения в провинции эффекта, возвратился в столовую.

Там огонь уже ярко пылал в камине, зимние сумерки совершенно потухли, и стекла окон сделались как бы покрыты сзади сажей. Александр пододвинул к огню козетку и прилег на нее. Окружающие его предметы все более и более принимали какой-то странный вид: длинная, отделанная под дуб комната казалась бесконечною; по ней как-то величественно протягивался обеденный стол, покрытый белою скатертью. Черный буфет рококо имел какую-то средневековую, солидную наружность. Картины на стенах, изображавшие разрезанный арбуз, дыню, свеклу, мертвого зайца, свиной окорок, скорей представляли собой какие-то цветные пятна, чем определенной формы рисунки. Толстая драпировка, висевшая на дверях в кабинете, слегка, но беспрестанно колебалась.

Александру начало делаться немного страшно. Он живо припомнил покойного отца, как тот, шлепая туфлями, сходил сверху из спальни в кабинет, и теперь в самом деле в коридоре раздались как будто чьи-то шаги… Александру так и чудилось, что вот-вот над головой его раздастся гробовой голос!.. Он еще не был чужд детских ощущений. Шаги наконец явственно стали слышны. Он не вытерпел и закричал:

— Семен, кто тут?

— Это я, друг мой милый, — произнес чей-то необыкновенно добрый голос.

В комнату входил привезенный извозчиком Венявин, белокурый студент, с широким лицом, с торчащими прямо волосами и весь как бы погнутый наперед.

— Здравствуй! Садись! — произнес Александр, не переменяя положения и не совсем успокоившимся голосом.

Венявин сел на ближайшее кресло.

— Как у тебя тут чудесно! Точно какая-нибудь таинственная ниша! — говорил он, оглядываясь.

Александр молчал.

— Ну скажи однако, давно ли сюда прибыть изволил?

— Дня три.

— С нею, значит, уже виделся?

Последние слова Венявин произнес, устремляя на приятеля лукаво-добродушный взгляд.

— Разумеется, — отвечал Александр и закинул как бы в утомлении голову назад.

— В таком случае извольте рассказать, как и что было, продолжал Венявин, самодовольно упирая руки в колени и не спуская с приятеля доброго взгляда.

— А было, — отвечал тот (он все еще не спускал глаз с драпировки, которая не переставала шевелиться): — что я стал к ней в такие отношения, при которых уже пятиться нельзя! — прибавил он с расстановкой.

Венявин даже побледнел.

— Как так?

— Так!

И Александр еще дальше закинул голову назад.

— Она была, — продолжал он, закрывая глаза: — грустна, как падший ангел… Только и молила: «что вы со мной делаете?..» Но я был как бешеный! — прибавил он, сжимая кулаки.

Далее Александр не продолжал и, повернувшись вниз лицом, уткнулся головой в спинку козетки.

— Но где же и когда это было, безумный ты человек! — воскликнул Венявин, сгорая любопытством и удивлением.

— В Захарьине, на постоялом дворе, — отвечал Александр глухим голосом.

Читатель очень хорошо видит, что молодой человек тут лгал безбожно, немилосердно! Но что делать? Это была не ложь, а скорее чересчур разыгравшаяся мечта!

Огонь в камине между тем горел красноватым пламенем. Фантастическому характеру беседы стал несколько подпадать и Венявин: он сидел, как ошеломленный.

— Я всегда боялся одного, — начал он каким-то наставническим голосом: — что ты увлечешься, наделаешь глупостей и погубишь твою даровитую, скажу более, гениальную натуру!

На последнем слове он сделал ударение, как бы говоря непреложнейшую истину.

— Но из чего ты это видишь? — отозвался Александр насмешливо.

— Из всего. И как теперь эта девушка ни прелестна, в чем я нисколько не сомневаюсь, но все-таки ты должен оставить ее.

Александр молчал и не переменял положения.

— А что же с ней после будет? — проговорил он наконец.

О выдуманном им положении он рассуждал, как будто бы это была полнейшая действительность.

Венявин пожал плечами.

— Пускай винит самое себя, — сказал он с мрачным выражением лица.

«Бум!» — раздалось в эту минуту.

Александр взмахнул головою.

— Часы, должно-быть, — заметил Венявин.

В комнате в самом деле пробили полугодовалые часы, заведенные еще рукою покойного старика, и Александру почудился в них его голос. В какой-то непонятной для него самого тоске, он опять прилег. Нервы его были сильно возбуждены.

— Что же однако ты намерен делать? — не отставал от него Венявин.

— Ничего… Останусь здесь… Напишу матери и женюсь, отвечал Александр.

— И не кончишь курса?

— Конечно.

Венявин схватил себя за голову.

— О, безумие! безумие! — воскликнул он и, очень уж огорченный, встал и отошел к окну.

В комнате воцарилось молчание, и только ходил не то треск, не то шелест, который часто бывает в нежилых, пустых покоях. На горизонте вдали, как бы огромным заревом пожара, показывалось красноватое лицо луны.

— Ты этого, друг любезный, не имеешь права сделать, — бормотал Венявин: — тебя, может-быть, ждет министерский портфель; тебя ждет родина, Александр! Ты перед ней должен будешь дать ответ за себя.

Говоря это, добряк нисколько не льстил. Он был товарищ Александра по гимназии, и теперь они вместе учились в университете. Умненький, красивый собою и получивший несколько светское воспитание, Бакланов решительно казался Венявину каким-то полубогом.

— Господи, Боже мой! — продолжал он в своем углу: — сама девушка, если бы только растолковать ей, не потребовала бы этой жертвы. Женщины рождены на самоотвержение, а не на то, чтобы губить нас.

Александру в это время, перед его умственным оком, представлялось, что Соня уже живет с ним в этом доме, и вот она, в белой блузе, вся блистающая, входит и садится около него на козетке. Он чувствует, как она прикасается к нему теплой грудью и с стыдливым румянцем шепчет ему.

— А что, если она будет матерью? — проговорил он, вдруг оборачивая к приятелю лицо.

У того при этом волосы и уши заходили на черепе.

— И в таком случае ты должен оставить ее, — сказал он, не шевелясь с места.

Ему было слишком тяжело произносить эти суровые приговоры; но что делать! — надобно было спасать приятеля, и спасать еще для блага отечества.

— Хорошо так говорить, — отвечал Александр со вздохом. Семен! — крикнул он.

Тот вошел.

— Одеваться!

— Покажи ты мне ее, я хочу ее видеть! — проговорил Венявин, выходя наконец из угла.

В том, что приятель во всей этой истории прилыгал, он и тени не имел подозрения: он верил в силу и могущество во все стороны.

— Поезжай сегодня в собрание и увидишь, — отвечал Александр.

— В собрание-то, братец, ехать как-то не того… не привык я!

— Поезжай на хоры.

— На хоры еще пожалуй.

Семен в это время принес Бакланову его бальную форму.

— Какой ведь, чертенок, стройненький, — говорил Венявин, когда Александр затягивал ремнем свои мундирные брюки. — А воротник, брат, чудный. Чудо как вышит! — любовался он.

Все, что принадлежало Александру, Венявину казалось необыкновенно каким-то прекрасным.

— Ну, так прощай! Зайду к матери и явлюсь, — сказал он.

— Хорошо, — отвечал Александр.

Раздраженно-нервное состояние в нем еще продолжалось. Совсем уже собравшись и выходя, он сказал в передней человеку:

— Ты ляжешь у меня в кабинете, дворнику тоже вели, как и вчера, лечь в столовой, а кучеру — в лакейской!

— Кучер говорит, ему надобно-с быть около лошадей, объяснил-было ему лакей.

— Чтобы чорт все побрал! — крикнул Александр и сел в сани.

На улице луна осветила его фигуру, экипаж, кучера и лошадь ярким белым светом.