Мы шли из резерва маршем к верхнему Днепру. Шли мы напрямую по нечистым полям, где немцы посадили мины, но обходить те поля далеко было, потеря же времени нам не разрешалась. Впереди нас разведкой шли минеры и давали нам направление, а все-таки идти так было малоудобно, и к вечеру мы уморились от своей осторожности. На ночь мы вошли в деревню Замошье; там осталось всего четыре двора, а прочие хаты все сгорели дотла.
Замошье, помню, расположено было на доброй земле; хаты стояли на возвышенности, но не крутой, а на отлогой, и оттуда был виден людям весь мир, где они жили. Суходольные луга зачинались внизу у той возвышенности, потом обращались в поемные и уходили ровным местом до самого. Днепра-реки, верст на десять или более, и от ровности той земли и большой дальности ее на взгляд казалось, что пойма восходит вдалеке к небу, и Днепр светит выше земли. Сладких кормовых трав там рожается, сколько скотина поест, и в зиму можно готовить кормов на любое поголовье, сколько хватит крестьянского усердия. И самая поздняя отава, я слышал, там тоже кислой не бывает — значит, там почва хорошо умеет солнце беречь. Но тогда, хоть уж октябрь месяц был, весь травостой на лугах цельным стоял — народ обезлюдел, и мины в траве смертью лежали.
Я с прочими бойцами стал на ночлег в крайней хате, что целая была, а еще три целых хаты были подалее. Мы поместились в сенях на помостях, и тут же в сенях, за дощатой обмазанной стеной, была закутка для коровы. В хате помещалось семейство — женщина-крестьянка, красноармейская вдовица с четырьмя малыми детьми. Муж ее скончался от ранения еще по началу войны. Она долго старалась, чтобы муж оправился и жил. Она лечила его травами а легкой пищей, но рана была тяжелая, и умер солдат. Женщине что же дальше делать, раз четверо детей при ней, надо выхаживать их. А тут явились немцы. Что делать хозяйке, живет она при немцах; живет трудно, как будто постоянно находится при смерти.
Время идет. Собрались немцы в отход: наша советская часть их в свой маневр взяла и не дает сроку в спасение. Немцы к хозяйке моей хотели зайти: может, думали, корову угнать управимся, а хату, дескать, в момент запалим. А хозяйка тоже не без рассудка жила, она в оборону стала. Она еще загодя, впрок, заготовила себе три легкие пехотные мины. Одну мину возле хаты положила, а две — у коровьей закутки. Немцы сразу в гости к корове пошли. Ту мину, что возле хаты была закопана, они миновали, а что возле закутки были захоронены — те мины брызнули по немцам, позже потом все сени в дырьях были, и корову в закутке поранило, но на ней зажило. А немцев, их всего двое было, убило. По всему Замошыо уже горели пожары, и немцев там не стало; одни их минеры еще копались на пойме…
Теперь мы в Замошье появились из зарева. Лежу я ночью в тех сенях. Бойцы со мной тоже лежат в ряд, иные спят, иные думают. За стеной в закутке сопит корова. Она лежит там одна на земляном полу — тоже ведь существо; иногда она тяжело вздыхает, кашляет и чешется боком о сучок в стене; потом помолчит, успокоится и опять тягостно вздохнет; видно, она там томится, что-то тревожит или печалит ее.
Всю ночь я не спал или так дремал помаленьку и все слушал корову — как она грустно дышит, сдувая сор с земляного пола, кашляет и стонет про себя.
Посреди ночи вышла из хаты хозяйка с ночником, чтобы проведать корову. Я тоже встал, чтобы поглядеть, что с коровой. Корова была большая, добрая; она не спала, она лежала на полу и глядела на нас с хозяйкой своими глазами.
Хозяйка приласкала корову — стельная была матка, еще месяц-полтора, и ей, вижу, пора телиться.
— Ну, лежи, отдыхай, кормилица! — сказала хозяйка корове.
Лежу я опять на своем месте, скоро подъем будет и в бой пора на переправу.
Не спится мне, не отдыхаю, а идет во мне размышление. Я сам орловский. Был у меня сын, малый пятнадцати лет, угнали его немцы. Хозяйка моя одна жить не стала: хозяина дома нету — не то я вернусь, не то нет, — сына увели на погибель… Заболела она с тоски чахоткой (она и раньше болела ею, но слабо), потомилась и более не встала. А я тут же вскоре на два дня в отпуск приехал. Пошел я к жене на могилу, вижу — вся моя прошлая жизнь окончилась, ничего более нету.
А сам я, однако, ничего себе солдат и народу еще нужен.
…Из Замошья мы вышли еще затемно. Жалко мне было оставлять опять на сиротство без хозяина двор вдовицы, да с неприятелем надо было управляться.
Чуть только светать начало, подошли мы к Днепру и притаились в травостое, невдалеке от самого уреза воды. Время уже осеннее, вода в реке серая, неживая, глядим на нее — и у нас загодя сердце зябнет. Поперек Днепра тут метров до семидесяти будет и место глубокое, а на правом берегу круча отвесом стоит, туда нам и надо выходить было. Я думаю-соображаю и вижу — правильно, что нам как раз здесь переправу нужно делать. Выше и ниже по течению места для переправы удобнее и спокойнее будут — там река шире, значит глубина мельче, и правый берег отложе, но там и немцы нас ждут: они все время стреляют контрольным огнем по тем речным местам, а покажись мы там — накроют пламенем, дыши тогда в промежутки.
На войне кто умней, тот думает не по обыкновенному разуму: где пройти нельзя, там и есть дорога, где плохо — там хорошо.
Командиром роты у нас был старший лейтенант Клевцов, хороший человек и настоящий офицер, а сам тоже вышел из рядовых бойцов. Когда у бойца есть офицер, солдат при нем как в семействе живет, он воюет себе и чувствует, что в деле рассудок есть, а в роте старший человек с общей заботой живет — офицер, он и тужит обо всех.
Травостой был хорош, но не век нам было в нем сидеть. Командир роты обошел наше расположение, проверил знание задачи отделениями и поговорил с нами понемногу. Мы заметили, он добрел на тело в боях, полнее становился, у него чистое сознание духа делалось. Значит, правда была, что он говорил. «Кто на войне за Россию, — говорил наш командир, — тот счастливый человек. Ты хлеб бывало в поле по волоску растишь, чтобы семейство твое сыто было, чтоб государство стояло, и то доволен был. А тут ты сразу от смерти весь народ спасаешь — от этого ведь сердцу радость, и счастливей ты не будешь нигде, как в бою, и сто лет проживешь — не забудешь, как был солдатом. Раз ты спас родину, это все одно, что ты вновь сотворил ее». Наш командир рассудочный был офицер: все понимал, что у тебя внутри и снаружи.
— Переплывешь речку, Кузьма? — спросил он у меня тогда на Днепре. — Ты как плаваешь-то?
— Переплыву, товарищ старший лейтенант, — отвечаю я. — Плаваю я плохо, а плыть надо — надобность большая.
— Правильно, — сказал командир.
Не знаю, вышло ли так по плану и расчету наших командиров или по случаю погоды получилось, однако заволокло реку, землю и небо туманом — как раз тож нам и требовалось. Настала ни тьма, ни свет, и видно и непроглядно — такой туман ни прожектор, ни ракета, ничто насквозь не возьмет.
Выждали мы приказа. Сам командир роты вблизи появился. Он улыбается и говорит нам:
— Пора, товарищи бойцы, на ту сторону Днепра! Впереди у нас саперное подразделение — саперы врубят лаз на кручу… Не бойтесь воды. Кому холодно будет, пусть помнит: зато позади него всей нашей России тепло!..
И верно так! Вошли мы в воду и поплыли по силе-умению, и ничего с нами особого не стало; сначала только охолодали, нагревшись на воздухе. А потом мы притерпелись к прохладе и от тяжести одежды согреваться в работе начали. Но туман кругом садился на нас серой гущей, ничего не видать было, и глухо стало окрест, будто спокон века и свет не светил, а все была муть. Плывем мы, автоматы не мочим: я его сберегу, он меня спасет. Плывем мы далее вперед, а того берега все нету. А уж по времени, по нашему терпению пора бы тому берегу Днепра быть. Чувствуем, что течение вниз нас сносит, но мы стараемся упредить его, на что тоже во времени и силе потеря идет, но мы терпим, как следует. Возле меня Самошкин и Селифонов плывут, тоже люди из нашего отделения. Самошкин так чуть спереди меня держится, и я по нему лавирую, а Селифонов маленько отстает, он мне не примета. Вскоре вижу, их нету никого: туман нас всех разделил. Гляжу в мутный свет, вижу — Самошкин у меня теперь сбоку на правом фланге находится, а Селифонов даже впереди. Я как старослужащий даю им указание: держи, дескать, струю реки в упор на правое плечо, нам блуждать — не дело. Но шуметь-то особо нельзя, и я им это тихо сказал, у них, может, ничего и не дошло до разума, потому что опять мы тут же потеряли друг друга. А тело уже стыть до костей начинает, давно мы в воде, шинель на железную стала похожа и вяжет туловище саваном, и глазам дремлется.
Потом я плыл, как в дремоте, а очнувшись, подумал, что уснул и вижу сон или привидение. Влево от меня плыли тени в тумане, они плыли на левый берег, который мы оставили за собой.
Я стал думать, но думал мало. Как старослужащий я сообразил, что мне надо, и повернул обратно за тенью людей.
Три неприятеля гнали перед собой бревно. Они опирались на него руками, положили на него автоматы трубками вперед и ворочали в воде ногами, чтобы плыть на нашу сторону. А я был сзади у них. Стрелять с воды трудно, автомат замочишь, шум подымешь и промахнешься. Оно бы можно дать огня, но крайности пока нету. Опять они, думаю, в Замошье направляются. Стал я серчать.
Немцы оставили свое бревно, толкнули его по течению и встали в воде по грудь; далее уже был берег вблизи. Я тихо заплыл им вниз на фланг и тоже ступил ногами на дно, а затем сразу порешил их очередью, и когда управился с их участью, то вздохнул для отдыха. Чтоб не отвыкать от холода, я сразу поплыл обратно; плыву опять в тумане за своими, вынул на случай клинок и всадил его себе в шинель на груди, чтобы, сподручно было его взять. Слышу — в тумане выстрел раздался, а затем очередями начали палить; наши немцев губят на воде. Я по воде на огонь поспешно пошел. Плыву, наблюдаю — гляжу, из туманного стеснения, из самого сумрака, как из глубины колодца, идет на меня тихая тень, и чем ближе, тем она больше. Потом увидел ближе и понял — это крупный немец на спине плывет, и неизвестно мне, мертвый он или живой. Я обождал его, он наплыл на меня, сделал взмах наружу руками, повернулся было ко мне и сразу пошел под воду.
Я плыву далее по своему делу. Смотрю, опять Самошкин на виду показался и автомат наружу изо всех сил держит, а в воде соблюдает устойчивость одними ногами. Он мне сказал, что сейчас плот с немцами плыл по воде, семеро солдат было на нем, шестерых побили, а один вроде целым остался и уплыл по реке вручную.
— Едва ли он цел, — сказал я Самошкину.
— Плывем на крутой берег! — сказал мне Самошкин. — Я теперь к туману привык и направление знаю.
Мы выплыли с ним к отвесному правому берегу, но не враз нашли место, где можно было выходить, а еще долго плыли навстречу течению у мокрой глиняной стены того берега.
Подъем на кручу нам устроили немцы. Они, догадливые, подволокли туда на отвес два деревянных блока с веревками, чтобы спускать сверху загодя сшитые плоты. Два плота они спустили и войско свое на них посадили, всего, должно быть, до взвода, вроде бы боевой разведки или штурмового десанта, — а там, кто их знает, что они далее делать полагали, — но мы их в тумане на воде встретили и отрешили от жизни, а саперы наши не дали управиться их саперам, чтобы те блоки отстранить иль покалечить, — наши саперы сбили пятерых береговых немцев огнем из туманного сумрака.
Поднялись мы на сушу и опять собрались все вместе в целости.
Наш командир старший лейтенант товарищ Клевцов осмотрел нас каждого.
— Ничего, — говорит, — мы на ветру обсохнем. Вперед!
И мы побежали по суходольному лугу в неприятельскую сторону. А видно было спереди шага на четыре, не более. Но командир наш знает, что у нас будет впереди, и боец с ним спокоен, с ним мы до самой нашей границы бежать вперед согласны.
Глядим, туман вкруг нас клочьями пошел, и видно стало вперед гораздо далее. Солнце, стало быть, на небе в силу вошло и поедает туман.
Командир остановил нас, разведал местность, поговорил, что нужно, по радио и велел нам вкопаться в грунт.
Мы расселись своей ротой в кустарнике по склону широкой балки, но пробыли там недолго.
Впереди нас, вверх по балке, оказался целый немецкий укрепленный район, и правый его фланг был в торфянике, где прежде жители копали торф.
— В воде мы с вами, дорогие мои, нынче спозаранку воевали, — сказал нам наш командир роты, — а в эту ночь мы будем в огне сидеть и из него бить врага!
Мы тогда не сообразили его слов. Потом уж и нам понятно стало, что придумал наш командир.
День отстоялся погожий; после обеда нас бомбила авиация — шесть «хенкелей», но бомбили они наспех, понизу не ходили, и мы прожили без потерь. А к вечеру, к сумеркам наша артиллерия с левого берега стала бить по немецкому укрепленному району, и уж била она расчетливо, каждый снаряд укладывала по живому месту, чтобы не зря пушки шумели. Торфяной площади тоже досталось огня. Торфяник почти сразу зачадил от нашей артиллерии, там в залежи начался пожар — ничем его не уймешь. Это, стало быть, наш командир заказал нашей артиллерии такой огонь — где на сокрушение, а где на поджог.
Однако ночи мы не дождались. Пришел приказ, что нужно тут же, после артиллерии, идти на пролом всех укреплений неприятеля и другие роты нам идут вслед через Днепр на подмогу.
Командир роты ставит задачу — немедля занять тог торфяник, что горит в земле перед нами; в середину немецких укреплений пойдут наши танки, а за ними прочие наши пехотные подразделения, нам же не что иное, как надлежало занять немецкий фланг, торфяную залежь.
Поглядели мы, куда нам идти. До залежи было километра полтора; пройти, конечно, можно — тут и кустарник кое-где по балке рос; а где в рост идти нельзя — у солдата живот шершавый, можно и на животе ходить. Пройти местность можно, но в торфе пожары горели, и теперь, когда чуть стемнело, явственно видно было красное пламя, которое языками выходило из очагов земли, а над всей залежью чад стоял; оттуда и муравьи на выселку ушли. По местности мы пройдем прохладно, а далее, как отвоюем торфяник, так там в огне нам нужно сидеть… Командир товарищ Клевцов сам сказал нам, что мы зря угара боимся; это немцы там, должно быть, угорели и уползли оттуда, но мы нарочно так сделали, чтоб они освободили нам дорогу далее вперед.
— А вы, товарищи, — сказал нам офицер, — вы меня знаете, вы в том огне гореть не будете и в торфяном чаду не угорите… Я сам пойду вперед, я научу вас, как надо там дышать… На торфе едва ли теперь немец остался, мы займем залежь как пустое место и облегчим себе и всем другим подразделениям общую боевую задачу…
Мы молчим и слушаем, мы уж понимаем кое-что и делаемся довольными: каждый ведь человек имеет сознание, и он радуется, когда торжествует ум. Тогда и дураку видно, что он тому разуму тоже родня, хоть и дальняя.
— Слушайте меня, — говорит командир. — Огонь поедает воздух, он кормится им, огонь без воздуха не горит. Огонь сосет к себе понизу чистый полевой воздух, и каждому из вас нужно найти себе место, где дышится безвредно и можно терпеть. Там и следует находиться. Можно покопать саперкой и дать воздуху проход свободней — пусть пожар в торфе горит сильней, а ты прильни к потоку воздуха, как к ручыо, и дыши вольно. Жарко будет — раздеться можно, обсушимся, и в огне можно жить, но разуваться нельзя, портянки будем сушить в другом месте…
— Товарищ командир, — обратился связной, — по радио передали: сирень цветет!
Командир дал команду — изготовиться к атаке.
Вышло правильно по расчету нашего командира. Мы прошли свободно до самой торфяной залежи, и встречного огня оттуда не было. Зато трудно нам было миновать угарный дым на подступе к торфу, и мы там ползли низом, где шел чистый воздух на питание огня.
Торфяник горел большими очагами, как многодворная деревня, было шумно от огня и жутко. Немцы порыли в торфе траншеи, и по дну их шел к огню свежий воздух из чистого поля, а чуть выше измором курился дым и чад. С непривычки нам было жарко.
Пробыли мы там, должно быть, так до полночи. К тому времени к нам еще целый батальон с левого берега подошел и тоже залег с нами. Немцы стреляли, но редко — для одного упреждения. Они думали: кто в пожаре, в огне и в дыму будет жить! А мы жили. Жили, конечно, трудно, не по правильности, а по военной надобности. К утру бы мы, пожалуй, тоже все угорели, но командир не морить нас туда привел.
В заполночь нам велели подыматься. Задача нам была — взять штурмом главное немецкое укрепление в этой местности. К этому часу бой уже гремел по всему району, и небо дышало заревом от залпов пушек; там уже бились в наступлении наши части, а мы пока стояли тихо.
По цепи нам передали слова командира: «Вперед, нас немец отсюда не ожидает! Направление, дескать, такое-то, а там — вослед танкам. Отдышимся, бойцы, в чистом поле!»
Немец встретил нас слабым огнем, он не ожидал, что русские выйдут к нему на фланг из пожара, где тлела вся земля.
Бой, говорили мне, там был совсем скорый, немцы легли от нас замертво, а какие похитрее, те отошли спасаться. Я-то как побежал за своим отделенным, — мы хотели проверить один сарай, что увидели на пути, — так почувствовал, что пуля меня достала..
Меня ранило тогда в грудь насквозь, но насмерть пуля ничего внутри не тронула, а повредила только холостые места. Однако пришлось болеть, потом выздоравливать.
Из госпиталя, как шел обратно в свою часть, я заходил на Замошье, в гости к вдовице. Корова ее телушкой отелилась, дети живы и здоровы, сама хозяйка тоже ничего живет и видом подобрела. Чего ж ей: корова отелилась исправно, в деревне теперь покой.
А на мне две медали теперь и один орден, а за войну еще прибавится. И мне во весь добрый свет теперь ворота открыты.