1. Между двух стульев
1
Охота за яйцом началась очень давно. Еще Гарвей охотился за тайной куриного яйца. Реди пытался проникнуть в секреты мушиных яиц, Мальпиги раскрыл тайну яйца орехотворки, а Сваммердам придумал свою теорию. Но все эти охотники — а их было много — как бы знамениты и прилежны они ни были, действовали как-то вразброд. Они не сравнивали результаты своих охот, не старались обобщить. В этой охоте долгое время не было никакого порядка. Навели порядок в запутанных «яичных делах» русские охотники, а первым из них был Бэр, хотя фамилия у него и совсем не русская.
Ученый и его ученик.
По происхождению он был эстонец и воспитывался у себя на родине, у дяди. У отца Бэра было много детей, а у дяди — ни одного; вот они и поделились. Еще ребенком Карлуша Бэр старательно собирал раковины и окаменелости и прятал их так, что потом и сам найти не мог.
Когда Карлу исполнилось одиннадцать лет, он попал в руки учителя-медика Гланштрема.
— Что ты делаешь? — спросил его однажды Карл, увидя, что его учитель держит в одной руке цветок, а другой перелистывает какую-то странную книгу.
— Я хочу узнать название этого цветка, — ответил учитель, большой любитель ботаники.
— Да разве это можно узнать по книге?
Гланштрем объяснил ему, и Карл увлекся ботаникой. Определение растений стало для него чем-то вроде решения загадок и ребусов, и он готов был решать эти хитрые ребусы с утра до ночи. Одно было плохо: учитель был не очень силен в ботанике, и далеко не всегда он и Карл были уверены в правильности определения, а значит и решения задачи. Этот же Гланштрем соблазнил мальчика медициной — хоть сам и недоучился, — и мальчик начал мечтать о том счастливом времени, когда он станет врачом.
Так, мечтая, он попал в школу, в Ревель. Но едва он подрос, как начал мечтать об ином. Теперь это были мечты не о враче, целителе человеческих недугов, а наоборот. «Я буду военным», — решил Карл и принялся изучать тактику и фортификацию. Чего он только ни изучал в этой школе — все, что хотите, кроме русского языка. И только седым стариком, прожив куда больше половины жизни, он научился кое-как объясняться на языке страны, великим ученым которой он был.
Когда Карл, восемнадцатилетним юношей, окончил школу, перед ним встал вопрос — куда ехать учиться дальше. Он уже успел забыть о своих желаниях стать военным, он собирался в университет. Отец, более практичный человек, предпочитал заграничные университеты, но Карлу хотелось остаться в России. Он выбрал Дерпт, полунемецкий город.
— Хорошо, но выучись там русскому языку, — поставил условием своего согласия отец. И Карл обещал, не подозревая, что он самым неприличным образом обманет отца.
Ему казалось, что в Дерпте он найдет ответы на все вопросы. Бэр быстро разочаровался. Став медиком, он не увидел ни одной лаборатории; даже анатомического театра не было в столь замечательно оборудованном университете. Профессора читали скучно и неинтересно, да и откуда мог быть у них особый интерес к лекциям, когда, например, знаменитого ботаника Ледебура[49] заставляли заодно читать курс зоологии и даже минералогии. Конечно, Ледебур читал как и что попало. Только физиолог Бурдах порадовал молодого студента, да и то читать-то он читал, но показывать ничего не показывал.
В 1812 году пришел Наполеон со своими полками, собранными из всех стран Европы. Его генерал Макдональд[50] повел армию на Ригу.
— На защиту родины! — раздался клич среди студентов Дерпта, и многие из них, в том числе и Бэр, отправились защищать отечество. Бэр попробовал лечить, но в военных госпиталях он узнал мало полезного. Он научился узнавать температуру наощупь и наливать лекарство прямо на глаз, научился ухаживать за больными, имея только воду. Может быть, эти сведения и были очень полезны для данного случая, но на что они врачу, работающему в мирной обстановке?
«Мы были очень рады, когда Макдональд отступил от Риги, — писал Бэр об этих героических временах своей жизни. — Сомневаюсь, чтобы мы принесли заметную пользу государству».
Должно быть, отец Бэра забыл о том, что он отпускал сына в Дерпт только на год — прошло четыре года, а Бэр продолжал числиться студентом и уже готовился к выпускным экзаменам. Темой для докторской диссертации он взял «Эпидемические болезни в Эстонии». Диссертация вышла очень недурна, а если прибавить сюда, что в ней он занялся кстати и этнографией, то она была и совсем хороша.
— Но я ничего не знаю, — сказал себе Бэр, получив докторский диплом. — Как же я буду лечить?
Потому ли, что он не знал русского языка, потому ли, что он разуверился в возможности научиться чему-нибудь в русских университетах, но он поехал доучиваться за границу. Отец дал ему немного денег и посоветовал жить поэкономнее.
— Я буду изучать только практическую медицину, — решил Бэр. — Никаких лекций! — И он отправился в Вену, где гремели имена Гильдебрандта, Руста, Беера и других знаменитостей медицины.
— Оставайся здесь, — уговаривал его в Берлине Пандер. — Здесь такие лаборатории, такие музеи и библиотеки, здесь так читают лекции, что…
— Нет! — решительно ответил Бэр. — Нет!
Вена обманула его. Читать книги он мог и дома, а клиники — они были очень хороши для всех, но не для молодого практиканта. Бэру очень хотелось постичь тайны хирургии, но знаменитый Руст делал только очень сложные и ответственные операции, а все остальные поручал молодым врачам. Тогда Бэр пошел к терапевту Гильдебрандту, но и тут ничего не вышло. Знаменитость была увлечена очень важным опытом — Гильдебрандт не давал своим больным никаких лекарств и смотрел, что из этого выйдет. Лечения не было совсем, а когда профессор обходил свои палаты, — нужно же было посмотреть, как чувствуют себя больные без лекарств, — то около него толпилось столько врачей и ассистентов, что увидеть больного и услышать слова профессора могли только стоявшие с ним плечо к плечу.
Потолкавшись в свите Гильдебрандта, поглядев, как кромсают больных молодые хирурги, Бэр призадумался.
— Зачем я поехал сюда? Здесь не лучше, чем в Дерпте.
Вскоре Бэр решил, что медициной можно заняться и в будущем году.
— А пока займусь-ка я естествознанием…
Вена была, однако, неподходящим городом для естествознания — ни одного хорошего натуралиста там в то время не было. Бэр отправился пешком на запад. В маленьком городишке он встретил двух натуралистов.
— Где бы мне поучиться сравнительной анатомии? — спросил он их.
— Идите к Деллингеру[51] в Вюрцбург, — ответили те, нимало не удивившись странному вопросу, заданному на проезжей дороге.
— Да по дороге зайдите ко мне, в Мюнхен, — прибавил один из них. — Я дам вам кое-каких мхов. Старик Деллингер любит заняться ими в праздник.
Натуралисты уехали, а Бэр пошел пешком. Он прошел через Мюнхен, Регенсбург и Нюренберг и осенью добрался до Вюрцбурга.
— Кто вас послал ко мне? — спросил его Деллингер.
— Вот, — протянул ему пакет со мхами Бэр.
Действительно, мох оказался превосходной рекомендацией. Старик просиял и потрепал Бэра по плечу.
— Хорошо, хорошо… Но вот что — я не читаю сравнительной анатомии в этом семестре.
— Как же так? — остолбенел Бэр.
Воспитанник Дерптского университета, где все науки изучались на лекциях, он даже представить себе не мог, что можно научиться чему-нибудь без лекций. Для него аудитория была именно тем местом, где раскрываются все тайны природы, и где — и только там! — можно узнать все и обо всем.
— А зачем вам лекции? — спокойно поглядел на него Деллингер. — Приносите сюда какое-нибудь животное и анатомируйте его.
Бэр помчался в гостиницу, где он остановился. Всю дорогу он напряженно думал, какое животное ему взять для первого раза. Он решил было взять собаку, но ни одной собаки ему раздобыть не удалось. Кошка, которую он стал было ловить, оцарапала ему руки.
«Здесь продаются самые лучшие пиявки», — прочитал он на вывеске аптеки.
— Ура! — и через полчаса он входил к профессору с дюжиной пиявок.
— Вот и прекрасно. Садитесь и… — тут профессор принялся разъяснять, что и как делать с пиявкой.
Так и пошло: Деллингер занимался своими делами, Бэр — своими. Пиявки, лягушки, раки, голуби по очереди сменяли друг друга.
Так прошла зима. Бэр потрошил животных, ходил на лекции, читал книги. Тут подошли к концу деньги — жить стало не на что. Но выход из положения нашелся.
«Я перешел на кафедру физиологии в Кенигсберг, — написал ему профессор Бурдах, тот самый, у которого Бэр учился еще в Дерпте. — Поступай ко мне в прозектора».
— Неужели я буду профессором? — испугался Бэр, не представлявший себе, как он взойдет на кафедру и начнет читать лекции. Но он все же согласился, попросив небольшой отсрочки — сразу он никогда и ни на что не соглашался. Отправившись в Берлин — понятно опять пешком, — он всю зиму слушал там лекции, перебиваясь с хлеба на квас, а получив немножко денег от отца, съездил на родину, повидался с родителями, и в середине лета был уже в Кенигсберге.
2
С медициной было покончено навсегда. Теперь Бэр сделался натуралистом. Он начал читать курс сравнительной анатомии беспозвоночных животных, причем не столько рассказывал, сколько показывал рисунки и препараты. Читал он прескверно: слабым голосом он произносил несколько фраз, а потом вдруг резко вскрикивал. Многие весельчаки уверяли, что Бэр делает это нарочно — чтобы студенты не дремали на его лекциях.
Карл Бэр (1792–1876).
Предмет был нов и интересен; даже сам Бурдах заходил послушать своего прозектора.
Читая, между прочим, и курс антропологии, Бэр так увлекся измерением черепов и костей, что решил навести здесь небольшой порядок.
— Нельзя же так, — брюзжал он. — Каждый меряет, как хочет. А потом разбирайся в этой каше.
Но времени у него было мало, а черепов и еще меньше. Мечты о порядке в груде человеческих черепов так и остались мечтами.
Зато цыплят и куриных яиц было сколько угодно. Бэр интересовался этими яйцами еще и раньше: его приятель Пандер очень старался проникнуть в тайны куриного яйца и подбивал одно время на это и Бэра.
— Я здесь ничего не понимаю, — сказал Бэр, получив книгу Пандера, в которой тот описывал свои наблюдения над развитием куриного зародыша.
Не думайте, что он был уж такой бестолковый. Нет. Сам великий Окен, глава натур-философов Германии да и всей Европы, тоже ничего не понял в пандеровской работе. А уж если не понял натур-философ, то чего же требовать от простого прозектора? Но натур-философ и прозектор отнеслись к этому непонятому яйцу по-разному. Окен сказал: «я не понимаю» и забыл об яйце, а Бэр был не таков. Он не понял — да, но — он хотел понять. Оставалось одно — самому заняться изучением куриного яйца.
И вот, как когда-то давно у Гарвея, куриные яйца наполнили лабораторию ученого.
Бэр радостно и неутомимо принялся за яйцо. Он не подошел к нему вслепую, нет. Он знал уже многое, он знал ряд тайн развития, и для него то, что происходило в яйце, было чуть ли не заранее известно.
— Да, этого и следовало ожидать, — спокойно сказал он, увидев, как на зародышевой пластинке образовались два параллельных валика.
Он ждал следующего явления в этой занимательной истории развития куриного зародыша.
Из двух валиков понемножку образовалась трубка — валики сомкнулись, наклонившись один к другому.
— Так! — поставил точку Бэр и перешел к рыбам и лягушкам.
Теперь в его лаборатории появились аквариумы и разные посудины с развивающейся оплодотворенной икрой. И в этой икре происходило то же самое, что и в курином яйце: появлялись валики, смыкались и образовывали трубку. В трубке образовывалась нервная система — тоже в виде трубки. Везде пищеварительный канал образовывался как загиб нижнего зародышевого листка, везде пупок был на брюшной стороне, обращенной к желтку.
Развитие куриного зародыша (направо более взрослый).
Бэр был большим поклонником Кювье и его теории типов. И увидев все это, он решил, что именно «тип» руководил развитием зародыша. Для проверки своего предположения он проследил еще развитие раков и насекомых и увидел, что там дело обстоит несколько иначе. Там очень рано намечалась членистость тела, там пупок — если он был — помещался на спинной стороне, а брюшная сторона появлялась раньше спинной.
— Тип другой и развитие другое! — сказал он себе.
Бэр начал заниматься сравнением того, что он увидел, и таким образом положил начало новой науке — сравнительной эмбриологии.
Но все это было еще пустяками. Ему удалось увидеть то, чего еще никто не видел. Он открыл яйцо млекопитающих.
С яйцом млекопитающих была вообще очень длинная и путаная история. Одни ученые принимали за яйцо так называемый «Граафов пузырек», названный так по имени ученого, впервые увидевшего этот пузырек и решившего, что он-то и есть загадочное яйцо. Другие предполагали, что яйцо образуется при свертывании жидкости, вытекающей из лопающегося пузырька, — что он лопается, это уже знали. И все же во всех этих разговорах была доля правды — «Граафов пузырек» и яйцо тесно связаны друг с другом: яйцо созревает именно в пузырьке, и когда оно созреет, то пузырек лопается, и яйцо вываливается из него.
— Яйцо попадает в яйцевод вполне готовым, зрелым. Образуется же оно в яичнике. Значит, искать его нужно либо в яичнике, либо на пути в яйцевод, — сказал Бэр.
В лабораторию была приведена заведомо только что оплодотворенная собака. Ее убили, положили на стол, вскрыли ей живот.
— Ну-с! — сказал Бэр и взял в одну руку пинцет, а в другую — скальпель. Микроскоп и прочие принадлежности стояли наготове.
Он быстро добрался до яичника и еще быстрее разыскал «Граафовы пузырьки». На его счастье собака попалась бродячая, она всю жизнь голодала, жира у нее совсем не было, и он не затруднял поисков. Рассмотрев яичник, Бэр вскоре нашел созревший пузырек. Он осторожно подхватил его пинцетом, положил на стеклышко, сунул под микроскоп и припал глазом к окуляру. В пузырьке мелькало какое-то мутноватое пятнышко, но оно было так неясно и неотчетливо, что рассмотреть его было невозможно. Бэр вынул препарат, осторожно вскрыл пузырек, снова наставил на него волшебные стекла микроскопа, взглянул…
«Я отскочил, как пораженный молнией», — писал он позже об этом историческом моменте.
Он отчетливо увидел резко ограниченное небольшое желтоватое тельце, поразительно напоминавшее желток куриного яйца. Он не мог сразу вернуться к микроскопу и взглянуть на яйцо собаки еще раз. Он сел в сторонке и отдыхал, порывисто дыша. Он боялся, что все это призрак, что и микроскоп и его собственные зоркие глаза обманули его.
Яйцо млекопитающего было найдено.
Это открытие Бэр обнародовал в форме послания на имя нашей Академии Наук. Ученые-академики выслушали послание и тотчас же избрали Бэра членом-корреспондентом.
— Кювье придумал типы животных. Он изучал только их строение, но не изучал развития. Посмотрим, прав ли он, — и корреспондент Академии Наук принялся проверять члена Французской академии Кювье. Бэр занялся изучением развития различных животных и смотрел, совпадает ли оно с теорией типов Кювье.
Оказалось, что Кювье в общем прав. У разных типов животных развитие шло по-разному, причем в самом начале развития зародыша сходство между типами было больше, а потом все усиливалась и усиливалась разница. Особенно старательно Бэр изучил развитие позвоночных.
— Вы только сравните! — звал он Бурдаха к микроскопу и показывал ему препарат за препаратом.
Бурдах смотрел, щурился, протирал глаза, протирал окуляр и — ничего не понимал.
— Да они все одинаковые! Что же вы мне одно и то же показываете?
— Одинаковые? — и Бэр радостно смеялся. — В том и дело, что они не одинаковые! Это зародыш коровы, это ящерицы, это голубя, а это лягушки. Но они еще очень молоды. Таких молодых зародышей легко перепутать, но вы посмотрите на более взрослых, — и он выложил новые препараты.
— Правда! — прошептал Бурдах. — Совсем разные! Теперь и я скажу, где корова, а где рыба.
По мере роста зародышей, росли и их различия. Сходство зародышей давало новый путь для классификации животных — изучение зародыша позволяло выяснить родство между животными. Этим и занялся Бэр. Он показал, что развитие зародыша идет у каждого типа животных по-своему. Он подтвердил теорию типов Кювье.
Зародыши позвоночных животных — летучей мыши, гиббона и человека. Вверху более молодые, внизу более взрослые.
Изучая развитие зародышей, Бэр делал открытие за открытием. Он открыл так называемую спинную струну у позвоночных — основу их внутреннего скелета. Он разобрался в путанице зародышевых оболочек у млекопитающих, во всех этих амнионах и аллантоисах. Он раскрыл секрет образования мозга и подробно описал, как мозг возникает в виде нескольких пузырей. Он проследил историю каждого пузыря и указал, из какого пузыря какая часть мозга получается. Он узнал, что глаза образуются путем выпячивания переднего пузыря. Он наблюдал развитие сердца и других органов. Он установил, что вообще у зародыша сначала появляются складки, потом они свертываются в трубки, а потом из трубок образуются те или другие органы. Он проследил, что из зародышевых слоев образуются определенные ткани тела. Из животного листка получаются органы животной жизни, то есть органы движения и ощущения, а из растительного слоя образуются органы растительной жизни, то есть питания и размножения. Перечислить все, что он видел в свой потрепанный микроскоп, это значит — переписать половину его работ.
3
Бэр так сжился с Кенигсбергом, так сроднился с Пруссией, что временами чувствовал себя почти настоящим пруссаком, хотя нередко ему и очень хотелось прокатиться куда-нибудь подальше.
Пандер, изучавший куриное яйцо, уже довольно давно был русским академиком. Но вот он оставил Академию. Академики решили, что место эмбриолога Пандера должен занять Бэр. И вот академик Триниус написал Бэру: «Академия гордилась бы честью видеть вас в своей среде».
— Петербург… Родина… Академия… — Бэру очень захотелось поехать, но он колебался: жалованья в Академии платили меньше, чем он получал здесь, а жизнь в Петербурге была гораздо дороже, чем в Кенигсберге.
«Я не могу жить на мизерное жалованье академика, — написал он Триниусу. — Я слышал, что скоро штаты Академии будут пересмотрены, и жалованье академикам увеличено. Вот тогда…»
Не успел он отослать этого письма, как получил новое предложение — его ждала кафедра в Дерпте.
— Я зоолог, — ответил Бэр, — а не патолог и не физиолог. Я покончил с медициной.
Но Дерптскому университету очень хотелось залучить к себе знаменитого анатома и эмбриолога, и ему стали предлагать кафедру анатомии. Бэр думал и передумывал: то начинал укладывать свои чемоданы, то снова их распаковывал. А пока шли все эти переговоры, петербургским академикам успели прибавить жалованья.
«Вы избраны членом Академии», — получил Бэр письмо.
В те времена у нас очень любили избирать в Академию иностранцев, преимущественно немцев и балтийцев.
Бэр к этому времени как раз успел распаковать чемоданы, приготовленные было к поездке в Дерпт. Ему очень не хотелось опять приниматься за укладку, он начал колебаться и раздумывать и только через несколько недель удосужился дать ответ. Он соглашался, но с отъездом не спешил.
В этом знаменательном году (избрание ученого в академики — важный момент в его жизни) он поехал на съезд в Берлин. Ему очень хотелось поговорить там о своих открытиях — только это и пересилило его неподвижность и привязанность к своему кабинету.
Приехав в Берлин, он с геройским видом ходил по залам, в которых собрались ученые, и ждал что заговорят о нем. Не тут-то было. Там говорили о чем угодно, но только не об открытиях Бэра, и самолюбивый и обидчивый Бэр больше и больше хмурился и уже подумывал о том, как бы ему отплатить всем этим невежам и невеждам.
Только в последний день съезда шведский ученый Ретциус вспомнил про Бэра.
— Не можете ли вы нам продемонстрировать яйца млекопитающего?
— С удовольствием, — ответил Бэр.
Была приведена собака. В присутствии тогда еще молодого Иоганна Мюллера, Пуркиньи и других анатомов и физиологов Бэр принялся искать яйцо. Найдя его, он положил его под микроскоп.
— Пожалуйста, — предложил он коллегам, пощипывая бороденку, росшую у него где-то под подбородком. — Посмотрите!
Коллеги смотрели и удивлялись. Бэр торжествовал — наконец-то на его открытие обратили должное внимание. Но торжество было непродолжительно: нашлось несколько предприимчивых людей, которые стали утверждать, что это самое яйцо они видели гораздо раньше, что его открыли они, а не Бэр. Бэр так расстроился, что чуть не заболел — у него хотели отнять честь открытия яйца млекопитающего!
Вернувшись со съезда, он начал было готовиться к отъезду, но тут заболела его жена. Он написал в Академию, что сейчас приехать не может — жена при смерти. Просидев в Кенигсберге еще целый год, Бэр взял отпуск и поехал в Петербург один. Взять с собой семью, подать в отставку и совсем покинуть Кенигсберг он не решился.
Петербург показался академику Бэру очень странным. Академики — немцы и балтийцы — были очень рады новому коллеге — им было с кем поговорить. Русские академики по-немецки не говорили, а академики-немцы ни слова не знали по-русски. Бэр побывал на одной-двух вечеринках и почувствовал себя совсем, как в Кенигсберге, — та же родная речь, те же большие кружки с пивом, те же фарфоровые трубки. Но как только он пошел в Академию, сразу начались неприятности. Вместо зоологического музея он увидел «кунсткамеру Петра I», в которой было очень много всяких забавных вещиц, но ни одного чучела, скелета или препарата. Зоологической лаборатории не было — ее нужно было строить, нужно было выпрашивать на нее деньги, писать проекты и планы, подавать прошения, заявления и докладные записки.
Но самое скверное было еще впереди.
Досыта наговорившись с новыми коллегами и расспросив у них, где пройти к рыбакам, Бэр отправился на набережную. Кое-как он разыскал рыбаков — сети были издали видной приметой и вывеской их профессии. Он забыл, что это не Кенигсберг, и, подойдя к рыбакам, заговорил с ними по-немецки. Те удивленно поглядели на него, а потом принялись хохотать.
Бэр пробовал объясняться с торговками птицей — успех был такой же.
Достать материал для работы никак не удавалось — рыбаки не понимали, что Бэру нужна оплодотворенная икра, торговки птицей тоже не понимали, чего он от них хочет. Работать было нельзя.
— Назад, в Кенигсберг!
Тут уж скорому отъезду помешала не нерешительность Бэра, а спокойствие и неторопливость русских чиновников. Они не спеша перекидывались его прошением о заграничном отпуске, пересылали его из «стола» в «стол», из департамента в департамент, требовали то справки, то удостоверения, а время шло. От нечего делать, Бэр начал присматриваться к академическим делам и скоро раскопал занятную вещь. Оказалось, что книга знаменитого путешественника Палласа «Зоография Россо-Азиатка», отпечатанная еще в 1811 году, вышла в свет всего в нескольких экземплярах.
— Почему так? — заинтересовался Бэр и узнал, что заказанные для этой книги таблицы еще не получены.
Эти таблицы были заказаны в Лейпциге граверу Гейслеру, а тот их почему-то упорно не доставлял и не отвечал ни на письма, ни на запросы. Бэру поручили распутать это дело, а так как он собирался ехать за границу, то и предложили ему заодно заехать в Лейпциг.
— Где таблицы? — сурово спросил Гейслера Бэр.
— Заложены, — весьма развязным тоном ответил гравер. — У меня очень плохи дела, я кончил работу, а таблиц так и не выкупил.
Таблицы уже несколько лет лежали в закладе, Гейслер забыл о них, а Академия не очень его беспокоила. Бэр выкупил таблицы, но в Петербург не поехал. Он отправился в Кенигсберг и прислал оттуда письмо, в котором извещал своих «почтенных коллег», что слагает с себя звание академика. Академики погоревали и выбрали на его место Федора Федоровича (Иоганна-Фридриха) Брандта. Этот зоолог не медлил и не раздумывал, а энергично повел дело и мигом устроил зоологический музей, которого так недоставало Бэру. Академики были очень довольны — у них появился зоологический музей, а Брандт говорил по-немецки не хуже Бэра.
Пока Брандт налаживал музей в Петербурге, Бэр занялся тем же самым в Кенигсберге. Начало музею было положено страусовым яйцом, гнездом какой-то птицы и чучелом, поеденным молью.
Бэр на некоторое время сбросил с себя свою нерешительность и копотливость и написал ряд писем и статей для газет. Он призывал всех граждан и особенно лесничих и охотников помочь ему в организации музея. Многие отозвались, и в музей начали поступать всевозможные материалы. Правительство отпустило денег на постройку здания, а при музее была выстроена квартира и для самого Бэра. Это было и хорошо и плохо. Теперь Бэру было рукой подать до музея, и он никуда не выходил из дома. Он гнул спину над микроскопом и продолжал все глубже и глубже проникать в тайны зародыша. Кроме музея, он никуда не ходил и месяцами не показывался на улице.
Как-то ему пришло в голову, что недурно было бы прогуляться за городом. Музей стоял почти у городского вала, и поля были очень близко. Он вышел из кабинета, машинально оделся и пошел. Выйдя на вал, он увидел колосящуюся рожь.
Он был поражен. Дело в том, что во время его последней прогулки за городом всюду лежал снег.
— Что ты делаешь? — горько упрекал он себя, бросившись с отчаяния на землю. — Законы и тайны природы найдут и без тебя. Год, два года — какая разница? Нельзя же из-за этого жертвовать всем…
Впрочем, в следующую зиму повторилась та же история.
От такой сидячей жизни он заболел: начались приливы крови к голове и даже галлюцинации. Он совсем расклеился, и врачи советовали ему отдохнуть от работы. А тут еще со всех сторон посыпались неприятности. Умер старший брат и оставил в Эстонии родовое именье; долгов на этом именьи было столько, что нужно было немедленно ехать в Эстонию и спасать родной угол. Министр Альтенштейн, раньше очень благоволивший к Бэру, за время затворнической жизни нашего охотника успел от него отвыкнуть и начал к нему всячески придираться. Начались еще и политические волнения.
— Нужно уезжать, — решил он, и написал в Академию письмо.
Академики еще раз выбрали Бэра в Академию.
Теперь Бэр тронулся в путь окончательно (и даже не очень долго копался с укладкой своего имущества). По дороге в Петербург он даже немножко вылечился от желудочных болезней.
«Поездка на русских телегах от Мемеля до Ревеля, — писал он в своих воспоминаниях, — привела мой пищеварительный аппарат в сносное состояние и не только доказала мне с очевидностью необходимость иметь побольше движения, но и буквально вбила мне это убеждение во все члены». Он не был лишен юмора: русские дороги и русская телега действительно могут «вбить» все что хочешь «во все члены тела».
4
Русского языка Бэр не знал попрежнему, и попрежнему его не понимали ни рыбаки, ни торговки яйцами и птицей. Он надеялся продолжить свои исследования над развитием животных, но ничего у него не выходило. Тогда он махнул на них рукой и издал второй том своей книги, как он был — незаконченным. Зато он принялся читать лекции и доклады, делать сообщения и демонстрации. Он читал то на латинском, то на немецком языке.
Петербург сильно не нравился Бэру, и он то-и-дело жаловался на то, что так легкомысленно покинул Германию.
— Я говорил всегда: семь раз отрезай, а один раз примеряй, — брюзжал он, перевирая поговорку. Правда, только на этот раз он изменил своей привычке — примерить не семь, а семьдесят семь раз, прежде чем отрезать.
Но возврата не было.
Бэр принялся изучать моржа, животное, которое ему вряд ли удалось бы изучить, живя в Кенигсберге. Этот морж пробудил в нем старые мечты о поездке на Новую Землю. От Петербурга до нее было гораздо ближе, чем от Кенигсберга.
— Я хочу посмотреть, как живут моржи, посмотреть, как их бьют, а заодно и ознакомиться с природой Новой Земли, — сказал он коллегам и написал длиннейшую докладную записку об организации экспедиции для исследования Новой Земли, на которой не побывал еще ни один натуралист. Бэра очень занимал вопрос — «что может природа сделать на крайнем севере с такими малыми средствами».
В начале июня 1837 года он был уже в Архангельске, а после всякого рода приключений добрался к середине июля и до Новой Земли. 17 июля он вступил на эту «землю», доступную всего лишь несколько месяцев в году. Здесь он пробыл шесть недель, восторгаясь всем, что видел и слышал. Его поражало и отсутствие деревьев, и молчаливость птиц, и ночной лай песцов, бойких и вороватых зверьков, подходивших к самым палаткам путешественников и то-и-дело покушавшихся на их имущество. Он ловил жуков и бабочек, засушивал растения, собирал минералы. Он собрал богатую коллекцию — первую коллекцию с Новой Земли — и в начале сентября был уже в Петербурге.
Через три года он, в компании с Миддендорфом — позже знаменитым путешественником по Сибири — отправился в Лапландию[52]. Бэр так приохотился к географии, что начал издавать вместе с Гельмесеном особый журнал «Материалы к познанию России», где давались описания путешествий, понятно, на немецком языке.
Вскоре его назначили профессором Военно-медицинской академии. Он читал лекции на латинском языке, и студенты его совсем не слушали. Но если он и принес мало пользы студентам, то сильно помог самой академии. Вместе с Пироговым[53] он добился постройки при ней анатомического театра. Разъезжать по России теперь ему было некогда, все же он не разлюбил географии и принимал самое деятельное, участие в организации Географического общества.
В 1845 году Бэр поехал в Геную и Венецию и работал там над развитием и анатомией низших животных. Это ему так понравилось, что он отправился туда и в следующем году, захватив с собой художника. Бэр собрал очень большой материал и мечтал снова заняться эмбриологией. Но не в Петербурге. Был ли тут виной климат или еще что, этого Бэр не знал, но работать в Петербурге он не мог. Он начал было подыскивать себе какое-нибудь место за границей, но отпуск кончился, нужно было возвращаться в Россию. Вскоре умер Загорский, и Бэр получил его место — место директора анатомического музея Академии. Теперь с эмбриологией было покончено.
— От меня нет никакой пользы, — горько жаловался он и решил заняться изучением рыболовства.
Выучившись русскому языку, Бэр начал путешествовать по России. Он так увлекся этими поездками, что отказался от профессорства в Медицинской академии. Заехав в Дерпт — там справлялся пятидесятилетний юбилей университета — и сказав по этому поводу «слово» (за что и получил звание «почетного члена»), он поехал на Волгу.
Вместе с ним поехал и Н. Я. Данилевский, тогда еще молодой человек, ничем не замечательный. Позже он получил некоторую известность, написав книгу, в которой он критиковал теорию Дарвина. Начав с Нижнего, Бэр добрался до Астрахани, а отсюда проехал и на Мангишлак. Съездив зимой в Петербург, он весной снова вернулся на Волгу. Он проехал до устьев Куры, проехал по Куре до Шемахи и озера Гокчи, очень богатого рыбой. Он изъездил не только Волгу и Каспийское море, но и все по соседству.
— Что это за рыбь? — спросил он в Астрахани, увидя, как из «бешенки» топят жир.
— Бешенка, — почтительно ответили ему.
— Ее кушают?
— Что вы? — засмеялся рыбак. — Только жир с нее и годится.
— Зажарить мне один рыб! — распорядился Бэр.
Он с аппетитом съел «бешенку» и разразился длиннейшей речью. Он так коверкал слова, что его почти никто не понял, а суть речи сводилась к тому, что «бешенка» — прекрасная рыба, что ее нужно есть и есть, а вовсе не топить из нее жир.
Бэру не сразу поверили, но потом, понемножку, ее стали есть. Так появилась на свет «астраханская селедка». Ее все ели, но почти никто не знает, что она извлечена из небытия Бэром.
Вернувшись домой с Каспия, Бэр почувствовал, что он стареет. Ему было уже шестьдесят шесть лет, он не мог ездить далеко, и, прокатившись разок-другой на Чудское озеро, отказался от далеких путешествий.
Но охотник никогда не сдается сразу. Бэр кончил охоту за яйцом, кончил охоту за зародышем, кончил охоту за географическими открытиями и рыбой, — теперь он занялся черепами. Еще когда-то давно, в Кенигсберге, он заинтересовался наукой, носящей звучное, но малопонятное для непосвященного название — краниология. И вот теперь, на старости лет, он увлекся этой наукой. Бэр не хотел наводить порядка среди черепов на свой риск — он поехал за границу переговорить об этом с учеными.
Он много говорил и еще больше слушал, но ни до чего определенного так и не договорился. Всякий ученый считал свой способ измерения черепов самым лучшим.
— Хорошо же, — сказал Бэр. — Я помирю вас всех! Я предлагаю измерять черепа в английских дюймах. При этом он предложил подробнейший план измерения черепов.
— Его можно было бы назвать «Линнеем краниологии», — восхитился один из ученых. В те времена каждая наука еще продолжала искать своих «Линнеев».
— Я — Бэр, а не Линней! — с достоинством ответил Бэр, не понявший комплимента.
Он был дряхлым стариком, когда появилась книга Дарвина. Он прочитал ее, поставил на полку, но ничего не сказал. Прошел год, другой, со всех сторон неслись крики: «Дарвин! Дарвин!» Бэр молчал.
— Что он скажет? — интересовались любопытные, и никак не могли угадать позиции, которую займет Бэр.
— Он будет против! — утверждал один. — Ведь он поклонник теории типов Кювье.
— Он будет «за»! — горячился другой. — Ведь из его исследований над развитием зародышей ясно вытекает, что все изменяется.
А Бэр молчал.
Наконец нетерпение так охватило спорщиков, что они, забыв все правила приличия, стали самым назойливым образом приставать к Бэру. Он мало порадовал сторонников Дарвина и не доставил особого удовольствия и его противникам. Он остался сидеть между двух стульев.
— Конечно, изменения возможны, — тянул он, — но они возможны только в очень ограниченных размерах. Кроме того, они вовсе не случайны, как говорит Дарвин, а строго закономерны. Весь план развития предопределен заранее…
— Что я вам говорил? — обрадовался противник Дарвина.
— Но все же изменения бывают, — продолжал Бэр. — Да, бывают… Только тут не внешняя среда играет роль, а развитие идет под влиянием внутренних причин…
— Ага! — не утерпел сторонник Дарвина.
— И все же эта теория ничего не объясняет, — охладил его пыл Бэр. — Ничего не объясняет…
Бэр видел много зародышей; он видел, что зародыши разных животных в начале развития очень схожи друг с другом, но он не понял в этом развитии ни биогенетического закона, ни всего, что из него вытекало. Он не объявил себя врагом Дарвина, но он не был и его другом. Он просто сказал: кое-что здесь правда, но эта правда так незначительна, что на ней нельзя строить теорию.
— Я был прав! — кричал один.
— Нет, я, — доказывал другой.
«Мы присуждаем премию Кювье — Бэру, блистательно подтвердившему, своими сорокалетними изысканиями теорию типов нашего великого зоолога», — прочитали они в 1866 году отзыв парижской Академии наук.
— Сама парижская Академия считает его сторонником Кювье! — торжествовали противники учения Дарвина.
— Просто им некому было больше премию дать, — не унимался второй спорщик. — Парижская Академия… Хорош авторитет…
Впрочем, трудно было и требовать от Бэра, чтобы он на старости лет изменил тем взглядам, которых придерживался более пятидесяти лет.
Он умер в 1876 году, 82-летним стариком. Свои последние годы он доживал в Дерпте, полуслепой. Он не мог уже смотреть в микроскоп, но работать не перестал. Теперь он занялся писательской деятельностью. Он диктовал, а писцы скрипели перьями. Так появилась книга «Значение Петра Великого в изучении географии», а позже он занялся расследованием истории знаменитого Одиссея.
Еще когда Бэр был в Крыму, ему бросилось в глаза удивительное сходство балаклавской бухты с бухтой Листригонов в «Одиссее». Теперь он вспомнил об этом, перечитал «Одиссею» и принялся изучать карту Крыма. И вот он пришел к выводу, что Одиссей путешествовал именно по Черному морю. Сциллой и Харибдой оказался Босфор, бухта Листригонов попала в Балаклаву. Хитроумный Одиссей, как оказалось, занимался своими похождениями вовсе не в Италии и прочих местах, а в России.
А потом он занялся поисками сказочной библейской страны Офир. Он нашел ее на Малакке. Этими занятиями Бэр наполнил свою старость и коротал зимние дни, согнувшись над картой Азии. Он не вспоминал уже о далеких и славных днях охоты за яйцом. Он не умер с оружием в руках, как подобает славному охотнику, — его оружие давно заржавело.