ПИСЬМО I

От Б. Б. к С. С.

1825 г. Мая 4. Москва.

Вот уже и писать к тебе надобно, любезный мой Всеволод! Тебя нет со мною… Как не привык еще я к этому чувству! Как часто еще обманываюсь я и, думая, что ты в Москве, поджидаю друга на вечерок к себе, готовлюсь сообщить ему какую-нибудь новую мысль, которая проблеснет иногда в голове моей, — показать замечательное место в писателе, которое мы пропускали прежде, — поговорить о том о сем, о добре, о зле, о святом просвещении, об отечестве, которое бывало всегда любимым предметом наших разговоров. Жду — а друга нет как нет, и я принужден бываю опомниться; — это случается всегда с грустию — как будто бы всякий раз ты уезжал от меня. Но — делать нечего. Живи не так, как хочется, а как Бог велит, говорит пословица: и я постараюсь — пока забыть, что переписываться не то, что разговаривать. — Вот тебе первое письмо мое с известием, что со мною случилось примечательного после твоего отъезда.

Ты знаешь уже, что нынешний год был для меня высокосный, везде поперек. После тебя даже случилось много неприятностей, и недавно самые добрые мои намерения растолковали в дурную сторону, растолковали люди, несправедливости коих я не замечал в других случаях. Для меня было это очень горько, вдвое горько, потому, может быть, что некому было утешить, развеселить меня, и я вспомнил о тебе… В таком унылом расположении духа пошел я вчера прогуляться за Сухареву башню, нарочно мимо твоего дома… В окошке мелькнул кто-то, не ты. Мне стало еще грустнее. Я пошел далее и неприметно очутился за заставою. — Ворочаться по прежней дороге мне не хотелось, я взял вправо к Сокольникам. Время было прекрасное. Солнце склонялось уже к западу, тихий майский ветерок навевал прохладу… листья на деревьях чуть шевелились… все вокруг меня было спокойно; — лишь только три пешехода, по другой стороне дороги торопившиеся в деревню к Николину дню, прерывали молчание, заводя изредка песни, да издали чуть доносились звуки рожка, на коем играл пастух, гнавший свое стадо домой. И у меня прояснело на сердце; в хорошую погоду мне как-то совестно бывает грустить — и моя грусть рассевается на чистом воздухе; — я стал готов принять всякое приятное впечатление. Обхожу крайнюю часть Сокольницкой рощи и возвращаюсь потихоньку домой, дорожкою позади этого переулка, который, помнишь ты, одним концом примыкается к даче графа Ростопчина[1], другим к Сокольницкой роще и на лето заселяется московскими жителями, убегающими сюда от городской пыли и городской скуки. — Вдруг благоухание, неизъяснимо приятное, сладостное, слышу я в воздухе. Я останавливаюсь и вижу, что подошел к какому-то саду. Мне непременно захотелось, сам не знаю отчего, посмотреть на него. Калитка была отперта, и я, несмотря на свою боязливость и робость, отворяю ее и вхожу. Ах, друг мой! какие аллеи, рощицы, дорожки, цветники. С каким вкусом расположено все! По стороне, около решетчатого забора насажены липы, которые, сплетясь своими ветвями, составили такую плотную сень, что ни один солнечный луч сквозь нее проникнуть не может. По другой также аллея из душистой акации. В углу на высокой насыпи беседка с стеклянными дверями; другая, насупротив, открытая. Дорожки, крепко убитые, усыпанные песком, перепутаны дедалами и обсажены разными цветами; здесь розаны, там нарциссы, резеда, мирты; в середине большой цветник с тополевым деревом, около которого соединяются все дорожки. Близ него оканчивается также полукругом средняя крытая аллея, в коей стол и около него скамейки. — Между этою аллеею и другой, из акации, о которой говорил я выше, сделано несколько гряд, со всех сторон закрытых, на коих растут разные огородные овощи. По забору, отделяющему сад от переулка, насажена малина. Кое-где виделись плодовитые деревья. Словом сказать, здесь было все. И какая везде чистота! какой везде порядок! Казалось, каждое растение имело своего садовника; — я был очарован, сел невольно на скамейку и погрузился в задумчивость; — мечтал сладко. Опомнившись, подумал, что меня могут застать в саду, тотчас встал и пошел к калитке. Не успеваю еще затворить за собою дверь, вдруг с противоположной стороны, от дома, входит в сад девушка, кажется, очень молодая, темно-русая, с синею сеточкою на голове, в белом переднике, с лейкою в руке… но, может быть, я увижу ее опять… 6 часов. Прощай, я отправляюсь в Сокольники.

ПИСЬМО II

От того же к тому же.

Мая 7.

Я увидел ее, я познакомился с нею, друг мой! Как она мила! Как она хороша! — Ты улыбаешься язвительно, — перестань же, Катон[2], и слушай, как это случилось. — В первом письме моем я не досказал тебе, что, затворяя калитку, я не успел ни поклониться входившей девушке, ни извиниться перед нею. — На другой день отправляюсь опять туда… иду задним переулком… сердце у меня билось, как будто бы я боялся чего-то, — вдруг слышу музыку: в саду играет кто-то на фортепиано, припевая тихим голосом известный романс Пушкина:

Слыхали ль вы за рощей глас ночной
Певца любви, певца своей печали?
Когда поля в час утренний молчали,
Свирели звук унылый и простой
Слыхали ль вы?
Встречали ль вы в пустынной тьме лесной
Певца любви, певца своей печали?
Следы ли слез, улыбку ль замечали,
Иль тихий взор, исполненный тоской,
Встречали ль вы?
Вздохнули ль вы, внимая тихий глас
Певца любви, певца своей печали?
Когда в лесах вы юношу видали,
Встречая взор его потухших глаз.
Вздохнули ль вы?

Это она, она, подумал я… слушаю, едва переводя дыхание… чрез несколько минут перестают, затворяют, слышу, стеклянную дверь. По какому-то невольному движению я прямо к калитке, отворяю… она мне навстречу, и должна была остановиться.

— Я пришел нарочно, сударыня, попросить у вас извинения во вчерашней моей дерзости, — сказал я, поклонясь почтительно. — Сад ваш так понравился мне издали, что я никак не мог преодолеть желания осмотреть его вблизи…

— И верно не приметили забору — это очень простительно, — отвечала она мне отрывисто, чуть-чуть наклонившись головою, и ушла скорыми шагами по средней дорожке.

Я не знаю, что хотела она сказать сими словами: упрекнуть ли меня в самом деле за нескромность или под видом упрека дать почувствовать, что мое явление было ей не неприятно. — Что ты об этом думаешь? — Как бы то ни было, любезный мой Всеволод, она прелестна собою. Это Галатея. В голубых глазах ее сколько кротости, добросердечия! А когда, уходя, взглянула она быстро на меня… сколько искр посыпалось из смирненьких глаз! Они как будто зажглись. Волосы темно-русые густыми кудрями лежали в кучках на обоих висках. Маленький ротик, какой едва ли был и у Гебы[3]. Румянец во всю щеку. А голос, ах, какой голос! он так и льется в душу.

Толкуя с собой об ее ответе, я пошел в рощу и гулял там несколько времени. Между тем начинало смеркаться… небо обложилось тучами, и я не успел подойти к валу, как дождик начал накрапывать… вхожу в переулок… дождь полил как из ведра… я шел — бежал, и только что миновал дом, в котором живет моя знакомая незнакомка, — как вдруг догоняет лакей из этого дома с приглашением от своего господина взойти и обсушиться. Ты можешь судить о моем приятном удивлении. Являюсь. В передней еще встречает меня почтенный старик лет шестидесяти.

— Добро пожаловать, добро пожаловать! Вас совсем измочило дождем. Сюда, сюда, к камину!

Любезный старик увидел меня из окошка и сжалился надо мною. Я рассыпался в извинениях и благодарениях.

— Луиза! вели приготовить нам чаю.

«Луиза, — повторил я себе на уме, — какое приятное имя!»

— Сейчас, дяденька! — раздался голос из соседней комнаты. Между тем мы уселись около камина, и начался разговор.

— Верно, у вас есть знакомые в нашей стороне?

— Я живу невдалеке отсюда и всякий день почти хожу гулять в Сокольницкую рощу.

— Где вы служите?

— Там-то.

Таким образом, слово за слово, мы стали говорить о времени сперва физическом, потом политическом — я тотчас заметил, что старик мой, обруселый немец, суворовский майор, больше всего любит толковать об военных происшествиях, и стал слушать его с великим вниманием, а после в свою очередь прочел ему дюжину новейших реляций о сражениях турок с греками, о брандерах канариевых[4], о подвигах Боццариса[5], об американском Боливаре…[6] между тем поглядывал беспрестанно на дверь, думая про себя: да скоро ли же вы явитесь, мамзель Луиза? — Наконец мамзель Луиза явилась и сделала мне маленький книксен.

— Рекомендую вам свою племянницу, — сказал старик. Я поклонился почтительно, благодаря его про себя за излишний труд. — Подали чай — никогда я не пивал этого китайского нектара с таким удовольствием… но и надобно сказать тебе, что здесь все умножало удовольствие. — Не стану говорить о том, что прекрасная девушка сидела пред глазами, — нигде не видал я комнаты, убранной с такою простотой и вкусом. Пол из досток был так чист, как будто бы оклеен почтовою бумагою, замки на дверях, задвижки на рамах горели как жар; стекла в окончинах так прозрачны, что их не видать было; на стенах, оштукатуренных и выкрашенных бледною голубою краскою, развешаны были эстампы, представляющие лучшие виды швейцарские и италианские: пылающий Везувий, гробницу Виргилиеву, жилище Тассово в Соренто, аббатство Невстид, в коем провел юные лета свои великий Байрон и проч. — За чаем я осмелился отнестись к мамзель Луизе с некоторыми словами о Сокольницкой роще, о реке Яузе, о примечательных московских окрестностях и получил от нее ответы короткие, как будто застенчивые. Между тем мне хотелось больше всего уговорить старика так, чтоб он пригласил меня к себе и не в дождик, и удалось. Когда я стал откланиваться, благодаря за гостеприимство, мой майор сказал мне:

— Вы одолжите нас очень много, если, гуляя когда-нибудь поблизости, завернете по дороге к нам; мы всегда почти дома. А мне всегда приятно будет потолковать с вами о бедных греках.

— Помилуйте, я почту за особенное счастье, если вы позволите мне пользоваться вашим знакомством.

— Итак, по рукам: в первое воскресенье вы у нас.

«И ближе, если угодно», — подумал я, откланиваясь, и пошел домой в полном удовольствии.

Что скажешь ты о моем приключении? Оно так странно, что мне самому кажется невероятным, и я почти не понимаю, как все это сделалось. — Как бы то ни было — такое знакомство, признайся, может быть очень приятно и полезно. — Не усладительно ли после недельных трудов, в коих напрягаются и устают все умственные способности, из-за фолиантов, при чтении коих так часто вянет воображение, от мертвого созерцания природы в книгах, где беспрестанно уделяешь, расточаешь, так сказать, собственную жизнь свою, — не усладительно ли, говорю, отдохнуть при виде природы живой и ее впечатлениями возвратить потерянное, дополнить полученное. — Здесь есть еще множество других выгод, если можно употребить это экономическое слово. Красота, добро, истина — сии три великие идеи в начале своем суть одна и та же. Руссо еще сказал, хотя и мимоходом, мудрое, великое слово, что добро есть красота в действии[7]; и я совершенно уверен, что, погружаясь в одну какую-либо из сих идей, получишь под конец в награду сознание остальных, подобно, как по одному радиусу пришед к центру, очутившись в крайних точках всех радиусов вместе. — Художник, постигший красоту, чувствует в красоте истину и добро. Добродетельный, постигший добро, чувствует красоту и истину. Философ… но я зафилософствовался, друг мой, и ты смеешься.

В заключение скажу, что ты можешь теперь относиться ко мне смело, по крайней мере, за объяснением всего, чего не поймешь в Горации и Овидии. У меня есть теперь для сих писателей такой комментатор, какого не заменят тебе все Гроновии, Бурманны и Ернесты[8] на свете.

ПИСЬМО III

От Луизы Винтер к ее подруге.

Мая 10.

Давно уже пора писать к тебе, моя добрая Катенька. Давно уж и сбираюсь я, но разные хлопоты в продолжение целого месяца мешали мне приняться за перо. Теперь все кончено, и я говорю с тобою. Мы переехали в новый наш дом в Сокольниках, который дяденька позволил мне отделать по моему вкусу. Я опишу тебе… Но прежде всего хочется мне уведомить тебя об одном странном знакомстве, которое у нас завелось. — Четвертого дня, перед сумерками, иду я по обыкновению в сад поливать мои цветы, отворяю дверь и — вообрази себе мое удивление! — вижу, что заднею калиткою выходит из сада мужчина. — Я не успела рассмотреть черты его, заметила, впрочем, что он был высокого роста, молод, недурен собою, одет хорошо. «Кто такой? — подумала я. — И как сметь незнакомцу зайти в чужой сад?..» Подумала и позабыла тотчас об этом призраке, поливая мои цветы. Но на другой день в саду он представился ненарочно опять моему воображению. Ты знаешь сама, Катенька, как случайно иногда приходит нам в голову всякая всячина, о которой мы совсем и не помышляем: помнишь ли, как хохотали мы однажды в нашем любезном Смольном монастыре[9], когда тебе приснилась целая гурьба тетушек и дядюшек — они еще к чему-то принуждали тебя, — хотя ты отроду их и не видывала. — Так точно и мне привиделся наяву незнакомец. — Надо сказать тебе, что мне весь тот день было скучно. — Я как будто чего-то дожидалась, разумеется, не его, принималась раз десять и за Томсона, и за Делиля, и за Раича[10], и десять раз откладывала книгу. — Села на скамейку: так было просторно; зачем нет тебя, подумала я. Подошла наконец к фортепиано, пропела один романс и со скуки отправилась домой. Лишь только поравнялась я с задней калиткой, вдруг она отворяется, из нее выходит — кто же? — Он — и, заставив почти дорогу, начинает извиняться перед мною в вчерашнем явлении, или, как говорил, невольной дерзости своей. — Я сначала было рассердилась, но он таким смиренным, таким безмолвным голосом просил извинения, что я не могла ему отвечать ничем обидным, сказала что-то вскользь и почти убежала. — Дядюшка занимался чтением, и мне не хотелось помешать ему рассказом о своем приключении. — Между тем пошел дождь, больше и больше, наконец проливной. Мой призрак-незнакомец — опять пред глазами: он шел по нашему переулку, кажется, из рощи.

Дядюшка увидел его из окошка. Ему жаль стало, что бедного совсем измочило дождем, и он выслал за ним человека с приглашением зайти и укрыться от дождя. — Я ушла в свою комнату. Приглашенный явился, и они, сев пред камином, начали разговаривать. Голос у него довольно приятный, он говорит умно и ловко. Между тем дядюшка велел подать чаю. Мне поневоле надобно было выйти из своего убежища. Я вышла. Незнакомец, теперь уже знакомый, поклонился мне, как будто не видал меня прежде. Мне нельзя было не отвечать ему тем же. За чаем он обращал несколько раз речь о московских окрестностях, видах. Я отвечала ему сухо: надобно было ему дать почувствовать, что его явления были оскорбительны. Как ты об этом думаешь, Катенька? После, впрочем, я несколько раскаялась: не заключил бы он чего-нибудь дурного из моих односложных ответов. Но он будет у нас опять. Дядюшки приглашал его к себе. Я заметила даже, что ему было это очень приятно. Дядюшке он очень понравился: в самом деле, он так хорошо рассказывал ему о войне турок с греками, что даже я заслушалась. — Сказать тебе правду — я сама рада такому знакомству дядюшки. — Б., кажется, очень хорошо воспитан, много читал — с ним, может быть, приятно иногда будет провести время; притом у нас никогда никого не бывает. Правду сказать — я не охотница до большого света и больших знакомств, однако

Все прискучится, как не с кем молвить слова. [11]

Но вот уже я намарала тебе целый лист. Это странно — всегда так случается: когда нечего писать или пишешь о вздоре, всегда напишешь много и легко; — а помнишь, бывало, сколько труда нам стоило иногда в Смольном монастыре написать письмо, которое задавал нам учитель русской словесности? Меня в жар бросало от напряжения головы. — Ах, Катенька, вспомнишь ли ты это бесценное время? Прощай, душенька, Христос с тобою.

P. S. Я позабыла описать тебе наш дом, а еще принялась за перо для этого. — Впрочем — лучше увидишь сама, как приедешь. Я скажу тебе только два слова о моем кабинете. Ты представить себе не можешь, как я люблю его. Туда никто никогда не ходит, кроме меня одной; — для меня очень приятна эта мысль; даже убираю всегда сама. Он не велик, но уютен. По стене стоит небольшой турецкий диванчик, обитый малиновою материею, на котором, в уголку, пригорюнясь или облокотясь на подушку, я люблю сидеть в сумерки, сидеть и мечтать. Пред диваном столик, на котором я пишу только то, что мне приятно писать. Налево библиотечка, еще очень бедная: у меня только Шиллер, кое-что из Байрона, Крылов, Карамзин, Дмитриев, Жуковский, мадам Сталь да «Чернец» Козлова. — Направо бюро, в котором хранятся мои бумаги, письма и мой журнал[12]. — Над ним висит портрет лорда Байрона, — над диваном изображение Коринны с славной картины Жераровой![13] Вот и все сокровища. — Да — стул еще у окошка. —

Все утвари простые,
Все рухлая скудель.
Скудель, — но мне дороже,
Чем бархатное ложе
И вазы богачей. [14]

Поверишь ли — я теперь еще перебирала и оглядела все до последней вещицы, и с таким удовольствием, как в первый раз.

ПИСЬМО IV

От С. С. к Б. Б.

Я получил два письма твои, от 4 и 10 мая. Тебя надо бранить за многое. Начну сначала. Ты все еще ребенок. Тоскуешь о разлуке! предоставь эту тоску сговоренным невестам. Мне стыдно даже быть твоим другом! на все должно быть готову. И что еще? Разлукою подкладываются новые дрова в огонь дружбы. Чувство освежается. Ум, сердце в другом мире. Свидание после — наслаждение новое, несравненное. Перестань же, слабый.

Дальше: тебя оскорбляют кривые толки! Есть простая пословица: на всякое чиханье не наздравствуешься. Всякому действию здесь первая награда в своей совести. — Извне — может быть и не быть. И Шиллер, не помню, где-то, оскорбел, что трудно найти человека, который бы понимал нас совершенно. Стремись же хоть под эпиграф Жуковского:

Wer den Besten seiner Zeit genug gethan,
Der hat gelebt fur alle Zeiten. [15]

Наконец — о Сокольниках. И тень Шлёцера не явилась тебе с угрозою в этой проклятой калитке, за которую ты перешагнул с медным лбом своим! не загородила тебе дорогу — как у Камоэнса бурный дух мыса Доброй Надежды Васку де Гамо![16] — Так, я говорил правду. Я всегда боялся, что глупая твоя мечтательность не доведет тебя до добра. — Понять не могу, как мог я подружиться с тобою, при такой разности в характерах. Сбылось предчувствие; теперь начнется рассеянная, пустая жизнь, а кто знает, когда она кончится. Может быть, надолго, надолго прекратятся ученые твои занятия, от которых я ожидал столько.

Вспомни, что все умные люди, авторитеты, писали о женщинах: нет создания легкомысленнее, ветренее, непостояннее, вероломнее сих дочерей Еввы: они ведь, говорят, того и смотрят, чтоб обмануть нас, позабавиться над нами. А ты еще и подсмеиваешься, глупый: «У меня есть комментатор, которого не заменят тебе Гроновии!» — Смотри, брат, не позабудь своей латыни при таком комментаторе.

Я оставил Москву, и этот безумный большой свет, не подписываюсь уже под записками «весь ваш», не раздаю себя встречным и поперечным и принадлежу теперь себе в деревне. — У меня здесь свой Рим: я беседую с Катонами, Цезарями, Цицеронами, сражаюсь среди легионов римских с варварами, дерзающими тревожить пределы Империи, творю суд и правду в судилище преторском[17], провожу вечера у Августа[18], в обществе Горация, Виргилия, Овидия. Блаженство!

Как он описывает свою Сирену! Как будто это та красота, которую звал на землю Платон для привлечения смертных на путь добродетели![19]

ПИСЬМО V

От Б. Б. к С. С.

«Такая красота, какую звал на землю Платон», — смеешься ты надо мною. Такая для меня, потому что мне такою кажется. — Все в нас, все в нашей душе, мой друг. Надобно найти только вне себя предмет, который развернул бы нашу идею, бросил искру в наш порох, и благо тому, кто найдет его. — Но это в сторону. — Скажи мне: с чего взял ты боязливые свои предположения? Как будто бы нельзя познакомиться с милою девушкою без того, чтоб не влюбиться в нее, без того, чтоб не сойти с ума от нее. Мне помнится: мы давно уже как-то разговаривали с тобою о дружбе, и я тогда еще обнаружил тебе желание найти какую-нибудь Юлию[20], которой мог бы поверить всю тайну своей жизни и вместе наслаждаться такою доверенностию с ее стороны. Такая дружба бывала всегда любимою игрушкою моего воображения. Я предполагал в ней какую-то особенную прелесть, которую можно только чувствовать, не выражать. У меня записаны и некоторые другого рода мысли, мною тогда сказанные.

«Женщина есть сердце мужчины. — Как видим мы себя только в зеркале, так почти человек, говоря вообще без различия полов, видит сердце свое, чувствующую часть свою в женщине — в ней часть сия является во всей полноте своей и совершенстве. Итак, чтоб узнать человека, надобно узнать женщину. — Говоря индивидуально, тот не знает себя, не знает меры своего чувства, кто не любил когда-нибудь женщины. — Чувство наше, имея предметом женщину, делается нежнее, и я уверен, что если б можно было измерять по Реомюрову термометру любовь Тезея к Ариадне и Пиритою[21], то первая едва ли бы не взяла преимущество».

Наконец, с чем можно сравнить участие женское? — Нет, кажется, раны, которой бы оно не исцелило. А обращение с женщиною? — Различие полов, даже различие одежды, занятий, как мило действует на воображение! какую прелесть изливает на разговор!

В Луизе, мне кажется, я нашел такую женщину и буду стараться всеми силами заслужить ее хорошее о себе мнение. Я теперь уже наслаждаюсь мыслию, как после дневных хлопот приду я к ней под вечерок, расскажу, что думал, делал, чувствовал, и слышу от нее то же. — Я был у них в прошедшее воскресенье, и провел время приятнейшим образом. — Ее сначала не было в комнате, мы долго говорили с дядюшкою. Наконец она явилась. — У меня нарочно принесены были в кармане гамбургские газеты, я тотчас их отдал старику, сказав, что он сам может увидеть подробности о рассказанном мною сражении, и оборотился к Луизе. Мы говорили о ее саде, о лучших садах в Москве, об искусстве, о природе. Она очень умна и остра. Между прочим, она сказала мне, улыбаясь: «Вы, кажется, соединяете в себе склонности, совсем противоположные: теперь вы так хвалите природу, что я почти надеюсь увидеть вас завтра в сельском огороде с заступом и лопаткою в руке; а когда вы говорите с дядюшкою о войне греческой, то я боюсь, что вы на другой день, с саблею в руке, с ружьем за плечами, влетите, как смерть, в ряды турецкие».

— Ах, нет, — отвечал я, — если я стану воевать, так это для того, чтоб променять поскорее саблю на заступ и лопатку.

— Но далеко ли этот остров Ипсара от твердой земли? — спросил мой старик, кончив газеты и скидая очки.

— Извините, я не могу сказать вам этого наверное; но у меня есть подробнейшая карта нынешнего театра войны в Греции — если вам угодно, я…

— Ах, сделайте милость, доставьте, и поскорее, — сказал он, — коли можете: у меня есть еще пять-шесть сомнительных мест, которых я не мог приискать в своем атласе. Мы поищем вместе: сим объяснится для меня многое темное. Нельзя ли вам отобедать к нам завтра?

— С большим удовольствием.

Каково идут дела мои, Всеволод! Скоро мы познакомимся так, как мне хочется. — Прощай и не бойся ничего. Я столько же восхищаюсь Шлёцером, столько же читаю Тацита[22] и Мюллера[23], столько же думаю о системе географии и статистики, как и прежде. Чего ж тебе больше, недовольный?

ПИСЬМО VI

К Луизе от ее подруги.

Поздравляю, ma chere amie[24], любезного моего незнакомца. Первое впечатление, им произведенное, очень удачно, удачнее, нежели сам он думает, удачнее, нежели и ваша милость полагает; — а это уж слишком много, по моему мнению, в этом случае я совсем не согласна с ленивыми китайцами. Они говорят, что в десяти шагах девять — половина: нет — кто раз хорошо ступил, кто ногу лишь занес на шаг, тот уже половину, тот уже больше половины дороги прошел. Применяя свое правило к твоему положению, я предвещаю, что ты будешь любить, да-да, любить своего Вертера, и в этом я клянусь тебе всеми настоящими, прошедшими и будущими Шарлотами[25] на свете. Хочешь ли доказательств? Они в письме твоем. Станем разбирать его. Ах, смиренница! Ну, правду говорит моя матушка, что в тихом омуте всегда черти водятся. — Слушай, я буду уличать тебя.

Ты целые два месяца не писала ко мне для того, чтоб сделать сюрприз описанием своего дома, наконец начинаешь письмо, и что же? О чем пишешь ты? — О твоем знакомстве. А описание, очень сокращенное, отложено в Postscriptum, описание, которое должно быть главным предметом твоего письма (говорят, впрочем, что в письме девушки главное есть Postscriptum; но здесь вышло наоборот). Вот обвинение против тебя! Ты предчувствовала его и думала оправдаться своею декламациею: «Это странно! Всегда так случается: когда нечего писать или пишешь о вздоре, всегда напишешь много и легко». Мы понимаем этот вздор, голубушка; нас не проведешь.

Далее в первую минуту ты успела рассмотреть незнакомца, каков он собою, как одет. Это еще ничего не значит, и случается обыкновенно avec nous autres[26]. Я замечу только, что Вертер понравился тебе с первого взгляда, а этот первый взгляд бывает иногда решителен. Минута всему повелитель, говорит Шиллер[27]. — Но зачем не велела ты запереть калитки на другой день? — Ты видела ведь, что она опять была отперта. Ты скажешь, нет. Но для чего не посмотрела ты? Для того, чтоб бессовестью сохранить свою совесть: ты сказала себе, или тебе так сказалося, а ты будто не слыхала: «Если я посмотрю на калитку и увижу, что она не заперта, — то мне нельзя будет не запереть ее; итак, лучше не смотреть. А то, может быть, придет». — Так ли?

Потом: «Я тотчас позабыла об этом призраке, поливая мои цветы; но на другой день в саду он не нарочно представился опять в моем воображении. Ты знаешь сама, как случайно приходят нам в голову всякая всячина и проч.». Здесь надобно взять несколько повыше. Письмо писала ты на пятый день после первого свидания, после того, как ты уже видела и слышала своего незнакомца, когда уже составилось об нем полное понятие у тебя и в голове, и в сердце. У тебя перемешалось чувство 10-го числа с чувством 4-го числа, и вот почему начала ты оправдываться в своих видениях, которые 4-го числа не имели никакого значения, были невинны. Тебя обвиняет твое оправдание, напоминая одну пословицу.

Далее, что за выражение: «Я чего-то дожидалась, разумеется, не его». Но кто же говорил тебе об нем? «На лавке было просторно». Ха, ха, ха! Кого же недоставало? меня? Благодарю за честь и с удовольствием уступлю ее кому нужно. Я расхохоталась на полчаса, прочитав об этом просторе, и уверена, что ты вымарала бы это место из своего письма, если бы прочла в другой раз. Но ты, верно, по-моему: я всегда спешу отправлять письма, и никак не могу их перечитывать; потому-то часто и напутываю на себя бог знает что.

Что ты не рассказывала дядюшке о втором своем свидании, потому что он был занят, я тебе верю, — но поверь и ты, что ты в свою очередь рада была случаю пока не рассказывать ему.

Незнакомец явился у вас в комнате, и ты тотчас заметила, что он говорит ловко и умно. Хорошо, но зачем хочешь ты опять оправдываться, если ты не виновата? «Мне поневоле надобно было выйти» — а по воле ты не вышла бы? «Мне нельзя было не поклониться ему».

Наконец ты и боишься, что он заключит что-нибудь дурное из твоих односложных ответов. К чему эта боязнь? Если бы от его заключения тебе было ни тепло ни холодно, то верно ты не стала бы думать о нем.

Что скажете теперь, любезная моя Луиза? Поверьте мое письмо по вашим чувствованиям, и вы увидите, правду ли я вам сказала. Между тем прошу вас быть чистосердечною по-прежнему: опишите мне два-три свидания, и я лучше всякой цыганки, не смотря на ваши руки, скажу вам — что вы думаете? — когда быть вашей свадьбе.

Впрочем, не шутя, знакомство твое началось очень странно, и, право, здесь есть что-нибудь кроме случая. Мое воображение так им настроилось, что я сама нарочно всякий вечер гуляю в тетушкином саду и поджидаю, не покажется ли кто-нибудь из-за калитки, но — не тут-то было. Да, правду сказать, и сад у тетушки! Огород огородом: картофель, морковь, капуста, крыжовник, смородина — силы нет, как досадно и писать. Вообрази себе, что нет ни одной дорожки; все заросли травою с тех пор, как тетушка вдовствует, то есть почти с московского мора. — Мое житье здесь очень скучно, и если бы не книги, то я сошла бы с ума. — Из соседей был у нас один старик с своим сыном, но он смотрит таким Сенекою[28]. — Прощай.

ПИСЬМО VII

От Б. Б. к С. С.

Июня…

Поздравь меня — я бываю очень часто у сокольницких моих знакомых: почти на всякой неделе по два раза. Старик полюбил меня как родного, и никогда не наговорится со мною. Всякий раз я приношу ему новые военные книги: то Жомени, то Ерцгерцога Карла[29], то Наполеона — но более всего любит он отечественные произведения. Ты представить себе не можешь, сколько удовольствия доставила ему книга Давыдова о партизанском действии[30]. «Так! так! бесподобно! иначе нельзя! браво!» — восклицал он на каждой странице. «Вы открыли новый свет», — твердит он мне беспрестанно. — Надобно, впрочем, сказать и то, что я скорее всякого телеграфа сообщаю ему известия о военных происшествиях нашего времени и сам до такой степени посвятился в таинства Марсовы, что могу выдержать испытание с любым прапорщиком. — Г. Винтер предобрый и истинно военный человек. В свое время он, кажется, готов был драться с целым светом, гонялся за смертию и жалел, что не мог поймать ее. Прежде он воевал для войны и был воином, как бывают поэтами, безусловно. Теперь смотрит на войну с другой точки зрения, старается к каждому своему походу приискать благовидные предлоги: там сражался он, мстя за оскорбленную честь отечества, здесь должно было восстановить порядок в бунтующем государстве, помочь соседу и проч. — И как легко всегда отличить человека, который привязан к своему ремеслу! У него глаза разгораются, он весь выходит из себя, когда читает или слушает о каком-нибудь важном сражении. С какою досадою смотрит он тогда на свою шпагу, которая ржавеет в углу. — С неделю тому назад я погрузил его в великую задумчивость известием об изобретении Перкинсом паровых ружей и пушек[31]. Он беспрестанно думает о переменах в военном искусстве, которые произведет сие изобретение, и с горестию, кажется, видит вдали то время, в которое сим противоядием яд лишится своей силы и европейцы оботрут кровь с штыков своих. Весь свой досуг употребляет он на садоводство и чтение, не пропуская, однако ж, ни одного утра без того, чтоб не полюбоваться солдатским ученьем на Сокольницком поле. — Домашнее хозяйство зависит от его племянницы, с которою я тебя познакомлю короче в следующем письме. — Пока скажу тебе, что я часто гуляю с нею по саду. Она поручает мне разные покупки в городе и всегда бывает довольна моими исполнениями. Мы учимся вместе с нею по-италиянски. Я на днях воспламенил ее воображение Ариостом[32] и Дантом и предложил ей заниматься сим языком. Сначала милая девушка отвечала мне сомнительно, но на другой день — верно, спросяся у своего дяди — изъявила свое согласие. В успехе ты можешь быть уверен: с такою подругою и Адамову языку выучиться не мудрено! — И я тотчас переведу тебе Историю Макиавеля[33]. Видишь ли ты, сколько пользы извлекаю я из моего знакомства. Вот и еще немаловажная. Я не получал от тебя писем целый месяц и не сержусь — по крайней мере не выговариваю тебе за твою преступную лень. Не добрее ли я стал?

ПИСЬМО VIII

От С. С. к Б. Б.

Добрее? Ты стал беспечнее, хуже. — Досуг ли тебе думать о переписке с другом, запыленным в хламе протекшего времени; ты так занят, учишься языку Адамову — тому, которым заговорил несчастный прародитель, вкусивши запрещенного плода, — и, признаться, успехи не на шутку. Ты ослепился уж до такой степени, что говоришь нелепости. «Любовью мысли зреют». Я презираю того, у кого мысли не могут созреть без этого красного солнышка. «Женщина есть сердце мужчины и пр.». Вздор! Наполеон сказал: сердце мужчины должно быть в голове его[34], и вот мое правило. Словом, ты погибаешь: книги у тебя позабываются, мысли разбредаются, чистый огонь гаснет, высокая цель закрывается, и мне приходится петь панихиду по живом мертвеце. Я хотел грянуть грозною речью на тебя, но благодари или, если еще есть в тебе капля здравого смысла, брани случай, который разогнал желчь, скопившуюся на тебя в моем сердце.

Напиши хоть мне, что ты сделал с того времени, как мы расстались. Не найду ли здесь какого-нибудь утешения?

Как я благодарю бога, что сотворил меня таким, как есмь! Вчера я играл в шахматы с соседом. Злой игрок! он взял у меня слона и ферзь и был уверен в победе. Что же? Я доказал ему, что могу действовать без помощи дам и дураков, и задал ему мат в два хода.

Еще скажу тебе слово дружеское, убедительное: опомнись. Любовь, которой древние не знали, тебя одолевает. Говорят ведь, что эта проклятая страсть, как угар, вбирается в голову неприметно. Неужели поприще твое окончится близ передних ворот, в проклятой калитке?

Ты на краю пропасти. Голова у тебя кружится. Один какой-нибудь поцелуй, и ты — полетел стремглав. — Где будет мне искать тебя?

ПИСЬМО IX

От Б. Б. к С. С.

Ты делаешься ужасным реалистом, Всеволод! Неужели ты думаешь, что поцелуй может прибавить что-нибудь к чувству, имеющему духовное основание? — И что такое поцелуй? — Какое-то прикосновение губ, которое не имеет никакого значения. Я не понимаю, почему люди приписывают ему такую силу, почему поэты набредили о нем столько. Ты требуешь от меня отчета в моем времени; но, несмотря на твои запрещения, опишу тебе образ жизни мамзель Винтер. В самом деле, я хочу доказать тебе, что Луиза есть девушка отличная, достойная всякого уважения и что знакомство с нею не может принести мне ничего, кроме пользы, развернет мои способности и сделает меня более достойным дружбы угрюмого моего Всеволода.

Луиза встает очень рано, часов в 5, и после купанья и небольшой прогулки в саду занимается целое утро хозяйством, в кухне, в погребе, в кладовой. — В полдень садится она за письменный свой столик. Мне кажется, она переводит что-то из г-жи Сталь, и едва ли не Коринну[35]. Никак не хочет она показывать мне своих переводов. Я просил, молил ее, ничто не помогает: мне очень хочется увериться поскорее, что она хорошо пишет по-русски. — Она также ведет свой дневник и недавно показывала мне издали три большие тетради. Иногда она рисует, или играет на фортепиано. В час они обедают. — После обеда работает в саду или принимается за иголку, нижет бисером чубуки, кошельки, все еще, увы! для своего дядюшки, или работает что-либо другое. На ней ты не увидишь никогда чужой работы; она сама кроит и шьет себе платье, вышивает косынки, даже вяжет чулки. — В пять часов начинается у нее чтение, и я с некоторого времени не пропускаю уже ни одного вечера без того, чтоб не участвовать в этом чтении. — Сказать тебе правду, любезный друг, я имею удивительную симпатию с нею. Что ей нравится, то и мне нравится. Одни чувства, одни мысли рождаются у нас при чтении. — Расскажу тебе маловажный пример. Вчера читали мы у Карамзина о свиданиях его с разными писателями[36]. Дело дошло до Лафатера. Когда я прочитал, что Лафатер не только не скучал бесчисленными посещениями иностранцев, но еще находил в них удовольствие, то мы оба улыбнулись, и глаза наши невольно встретились. На них написана была одна мысль, которую выговаривала она: «Это очень натурально: на всяком новом лице он делал новое наблюдение для своей науки». Эти простые слова произвели во мне, поверишь ли, какое-то сотрясение. «Das hat in mir eine Erschutterung gemacht»[37], как говорит наша прекрасная докторша. — Луиза — преумная, премилая девушка. Какие прекрасные познания имеет она! Вкус такой, который бы доставил честь лучшему ученику Мерзлякова[38].

Скоро будет ее рождение, и я не могу придумать еще, что подарить ей. Мне хочется выбрать, что бы напоминало ей именно меня, чего не мог бы подарить никто другой. — Да, я позабыл еще сказать тебе о ее других талантах. Она рисует прелестно. Теперь оканчивает она «Божественную Марию» Карла Дольче[39]. Какая выразительная покорность, самоотвержение в глазах Святой Девы! Кажется, слышишь, чувствуешь сие великое слово, неслыханное от сотворения мира, по счастливому выражению Филарета[40]: «Буди мне по глаголу твоему»[41]. — По целому часу я сижу иногда пред сею картиною и наслаждаюсь. О, искусства изящные! Вы показываете человеку святая святых в душе его, и блажен человек, который вами может проникнуть в оные. Мне кажется, что Луиза смотрит на меня иногда с большим участием. — Я люблю ее, но не так, как ты думаешь. Теперь скажу тебе несколько слов об ее пении: голос у нее блестящий, и такой приятный, что я заслушиваюсь ее. Недавно я упросил ее пропеть некоторые песни Маруси из «Козака Стихотворца»[42] — и сколько трудов и козней мне это стоило! Я начал — с чего бы ты думал? С Полтавского сражения, рассказал г-ну Винтеру некоторые подробности, потом свел разговор на Мазепу, потом на Климовского[43], наконец на князя Шаховского и, оборотясь к Луизе, предложил ей пропеть… Она было начала отговариваться, но старик (чувствовал ли он, чему был одолжен Полтавскими подробностями) приказал, и она запела. Ах, Всеволод, зачем пела она? Я наказан за свои хитрости. Слова:

Не хочу я ничего,
Тилько тибе одного;
Ты будь здоров, мий миленький,
А все пропадай

теперь еще раздаются в ушах моих. Я ночей шесть сряду видел ее во сне, и даже решился было — каково мое благоразумие? — не ходить дня два в Сокольники, чтоб рассеять как-нибудь картины, составлявшиеся в моем воображении… Но что они заключат о таком отсутствии, подумал я, и что мне будет сказать им в оправдание? Лгать пред Луизою я не могу, как пред истиною. — Я пошел опять. Кончил ли ты свое рассуждение о римском красноречии? Почему не пишешь ты мне ни слова об нем? — Она смотрит на меня иногда очень ласково, и я уверен — да! я уверен, что она питает ко мне дружбу; дружбу! Ах, Всеволод, дружба ее доставляет наслаждение моему уму и сердцу.

Получил ли ты Санкциеву Минерву?[44] Какого мнения ты об ней? Прощай! Я иду к моей Венере.

ПИСЬМО X

От Луизы к ее подруге.

Ты с ума сошла, Катенька. Мне стыдно было даже читать письмо твое, не только что поверять свои чувствования по твоим догадкам. — Из одного свидания, почти немого, ты сплела целый роман. — Шалунья! не позабудь, что мне уже осьмнадцать лет и что я всегда славилась своим благоразумием. — Не боясь твоей диалектики, скажу тебе, что Б. Б. бывает у нас почти всякий день, что я всегда с удовольствием вижу его и люблю с ним разговаривать. Он прекрасный молодой человек с высокими мыслями, с живым, пламенным чувством ко всему доброму, изящному и истинному, с познаниями основательными и разнообразными. Разговор с ним приятен и поучителен. Я чувствую к нему сердечное расположение — и только. Бред твой объясняется мною вот как: Байрон говорит к Шильонскому узнику, что только в глубине темницы, с цепью на руке вполне чувствуется свобода[45]: так точно у тебя в захолустье живее играет твое веселое воображение, и ты на просторе строишь воздушные замки. Строй, мой друг, строй сколько хочешь и как хочешь, только с одним условием. Ты понимаешь его. Прости дружбе, что я напоминаю об нем. — Это строение займет с приятностию досуги, коих у тебя вдоволь, а мне очень приятно будет смотреть издали на твои хлопоты и пошутить над тобою, когда твои замки… Но вот идет наш гость. Он обещался принесть мне отрывки из «Цыган» Пушкина[46]. Мне хочется прочесть их поскорее. Прощай.

ПИСЬМО XI

К Луизе от ее подруги.

«А мне очень приятно будет пошутить над тобою, когда твои замки…» Ну что же — разрушатся, что ли? Ты видишь, что это слово даже и не написалося. И не напишется, и не сбудется. Он, как в руку сон, пришел и придет опять, и останется, и замок мой устроится. — Но шутки в сторону: я виновата, Луиза, что привела в краску твою скромность последним своим болтаньем. — Мне самой стало совестно, когда я вспомнила об нем через день после отправления письма на почту. — Будь уверена, что я очень живо помню наставления, кои мы получили с тобою вместе, и на деле никогда, авось бог даст, не буду иметь причины краснеть при воспоминании об оных. Языком же, что делать? — я грешу иногда, даже часто, а после раскаянье. Впрочем, я стараюсь исправиться. С этой же минуты ты никогда не услышишь от меня ничего об нем, разве сама когда вызовешь каким-нибудь нечаянным признанием, разве… Но, ей-богу, силы нет, опять вздор идет в голову. Так не хочу же теперь писать ничего. — Удивляйся моей решительности, удивляйся тем более, что у меня теперь так и шевелятся руки и язык. Скорее запечатаю письмо.

ПИСЬМО XII

От Б. Б. к С. С.

чрез месяц.

Скоро, мой друг, ты получишь от меня рассуждение о пределах географии. Долго думал я об ней, и недавно только блеснула в голове моей мысль простая и ясная, которая послужит основанием. Я прыгал как ребенок, как Архимед. Между тем мне кажется, я давно уже не водил тебя в мои почти родные Сокольники. Я привыкаю к Луизе. Нет, здесь нейдет «привыкать», слово физическое. — Я… но мне не приходит в голову другое приличное выражение. — Поверишь ли, что тот день я, кажется, пропускаю, не живу в жизни моей, в который не вижу ее? — С какою радостию, кончив поутру дела свои, отобедав дома с своею старою няней, отправляюсь я к ней! — Вошел, увидел ее — и блаженствую. Я переселяюсь в другой мир, дышу другим воздухом, легким, благодатным. Какие-то новые, приятные чувства во мне волнуются. Все предметы приближаются ко мне с дружбою. Ею, как светом, я вижу их, люблю их. Ах, как она мила, Всеволод! Сколько поступков узнал я стороною, в которых добрая, высокая душа ее является во всем блеске и величии, к которым никто, кроме ангелов, казалось мне, не может быть способен — и между тем она молчит об них. — Она восхищает меня более и более. — Вчера читали мы «Вадима» Жуковского[47]:

— Блажен, — сказал я, — блажен тот, кому слышится ясно в душе его звонок.

— Вам слышится звонок? — спросила она меня, улыбаясь.

— Ваш голос служит мне звонком.

— Нет, без комплиментов, скажите, вам часто слышится звонок?

— Какой?

— Разве есть много их?

— Нет — один, но у нас разные уши, иногда мы слышим сердцем, иногда умом, иногда…

— Вы запутываете вопрос, но я не отстану от вас без ясного ответа. Вы слышите умом?

— Не знаю, я не могу различить еще.

— Здесь нельзя не знать, не скромничайте, да — или нет — умом?

— Да: у меня ум теперь в сердце.

Ах, Всеволод, женщина есть прекраснейшее творение в природе! — Я думаю часто, как мужчины к ним неблагодарны; как странно, несправедливо раздаются венцы лавровые. Женщинам, то есть их внушениям, посредственным и непосредственным, принадлежит, скажу смело, большая часть прекрасного, которым мы обладаем в произведениях искусств изящных, и, между тем кто произносит имя Лауры, Элизы Драпер, Фанни, мисс Чаворт, Элеоноры с таким благоговением, с каким произносят имена Петрарки, Стерна, Клопштока, Байрона, Тасса?[48] — Здесь есть еще другой варварский предрассудок: рассуждают о каких-то личных их недостатках, заблуждениях, как будто бы они что-нибудь значили в общем итоге. Всего досаднее бывает мне за Элеонору. Все жалуются на нее, что она не чувствовала любви Тассовой, не умела ценить ее, оставляла его в горести и пр. — Согласен я, но она внушила «Освобожденный Иерусалим», и какое лучшее право иметь ей на бессмертие? — Все прочее — мелочь, которую человек с чувством должен оставить без внимания, мелочь, неразлучная пока с скудельным составом человеческим. То же думаю и вообще о великих людях. Как сметь, например, видя «Мадонну» и «Светлое преображение», думать и говорить о какой-то невоздержности Рафаелевой? Прочь, мысль недостойная! Я взираю на душу великого мужа в лучшие минуты ее деятельности и, благоговея пред ними, на все прочие накидываю покров забвения. Я взираю на душу, а не на людей. — Прощай, Всеволод! устал.

P. S. Мне вздумалось перечитать письмо свое, и я чувствую, что чего-то не досказал тебе, как будто бы что-то лежит у меня на сердце. Что такое?

ПИСЬМО XIII

От С. С. к Б. Б.

Кого ты вздумал морочить? Я давно уже предсказал тебе то, чего ты так хитро не договорил в письме своем. Ты влюбился, то есть ты погиб. Теперь нечего советовать тебе, не о чем просить. С слепыми ли рассуждать о цветах? Все кончено. Письма твои отныне я буду принимать только к сведению, сам писать — ex officio[49], хладнокровно, как о предмете постороннем, как о мыслях в новой книге.

Что нагородил ты мне о женщинах? Елеонора внушала «Освобожденный Иерусалим», и вот право на бессмертие!! Безумец! поэтому и яблоко Невтоново бессмертно! — Ты видишь только то, что внушили женщины доброго — но сколько великих людей погибло для человеческого рода от их пагубного влияния добычею ревности или других еще постыднейших чувствований! Вздорные страсти, расчеты, хитрости, предубеждения, сплетни, словом, все в нашей природе, — не от сих ли страшных исчадий? — Счастливы древние! они ценили их как надо, и за то без помех могли предаваться своей высокой, общественной жизни. — К чему приплел ты еще выходку о Рафаеле? Мне смешно ведь читать, как ты мечешься из угла в угол. — Нет ни связи, ни последовательности, ни заключений. Бедная логика! — Между прочим, пришли скорее рассуждение о пределах географии. Да полно, есть ли оно? Где тебе!!

Я, я живу по-прежнему; тверд как алмаз и безопаснее еще Ахиллеса. Впрочем, и я познакомился с одною девушкою, дочерью соседки, к которой возил меня батюшка. — Вчера мы были вместе с нею на обеде у моего опекуна. Недурна собою и неглупа. Ты влюбился бы в нее тотчас. В нашем уезде все восхищаются ею. — Мне понравилось только какое-то выражение холодности, даже гордости в глазах ее. За столом случилось мне сидеть с нею рядом, язык мой как-то разболтался и не умолкал. Впрочем, я дал ей заметить под конец, что это случилось без намерения: подали малагу; она к чему-то сказала мне, что любит это вино, потому что оно сладко. «А я так потому, что от него опьянеть нельзя». Каков? — Продолжай писать ко мне: мне все ведь приятно узнавать, что с тобою делается.

ПИСЬМО XIV

От Б. Б. к С. С.

Вчера был день рождения Луизы. — Ты знаешь, я долго не решался, что подарить ей; то казалось не кстати, другое слишком обыкновенно и проч. Наконец решился было я написать аллегорическую повесть, в коей она играла бы главную роль, посвятить ей, — но побоялся проговориться без намерения, побоялся, чтоб не заключили чего-нибудь в дурную сторону и решился — как ты думаешь — перевести для нее Шиллерова Валленштейна[50], в котором она восхищается ролею Теклы. С каким удовольствием принялся я за работу и какое удовольствие работа мне доставила. Каждое явление, каждый монолог отзывался в душе моей, я предчувствовал все, что говорили Макс, Текла, Шиллер. Мысль, что мой труд будет приятен этой несравненной девушке, которую я люблю более всего на свете, что она, читая его, будет думать обо мне, одушевляла меня — я ночи не спал, и через две недели трагедия была готова. Нет — никогда, никогда не позабуду я этого блаженного времени, и если бы я во всю жизнь свою получил от Луизы только это вдохновение, и тогда осталась бы она незабвенною для моего сердца. Буду ли я опять когда-нибудь так счастлив? Оставалось три дня. Я сшил тетрадь из голландской бумаги и начал переписывать с таким тщанием, с каким от роду не писал ничего. Каждую строку отделывал как артист. Наконец наступило 25 августа. Я отправился в Сокольники и так боялся — сам не понимаю чего — что даже сердце у меня билось. — Меня встретила именинница… Я подошел к ней… и тут не помню уже, что было со мной, как отдал тетрадь свою и что сказал ей — даже что она отвечала мне. — И так об утре я не могу написать тебе ни слова. Помню только, что к этому времени принадлежит один взгляд ее… взгляд, который останется навек в душе моей. О, если бы так взглянуло на меня Провидение! Теперь при одном воспоминании об оном какая-то райская благодать по мне разливается. — Ангел! небесный ангел! благословляю тебя, благословляю минуту, в которую я видел тебя на земле! За обедом я сидел подле нее: на ней было клетчатое серенькое платье из холстинки. — И вот что странно! Платье это мне не нравится, очень грубого цвета, но так пристало к ней, так… я не знаю что-то… что она мне еще милее показалась в нем. Белая косынка кисейная чуть лежала на шее. Средний конец был подправлен сзади под пояс, два остальные зашпилены на груди бриллиантовою булавкою. — Волосы, незавитые, были соединены с косою под черепаховым гребнем. — Гостей сидело за столом человек десять, и между прочим, какой-то полковник, увешанный орденами, старинный сослуживец ее дяди, с сыном, молодым человеком лет в двадцать. — Ей почти не удалось говорить со мною. — Пили за здоровье. «Поздравляю вас, будьте счастливы!» — сказал я ей вслух и подумал про себя: «Ты сама счастие». — После обеда все гуляли в саду. Она улучила как-то свободную минуту, когда нас не слыхал никто, и сказала мне:

— Я всегда проводила этот день с удовольствием, но никогда не проводила с таким удовольствием, как ныне, и им я обязана вам. Еще раз благодарю вас.

— Дай бог, чтоб всякий год увеличивалось ваше удовольствие, — отвечал я.

— Это уже слишком много, — а вы разве всякий год будете переводить мне по Валленштейну?

— Даже писать, если это приятно вам.

— Честное слово?

— И слово, и дело!

— Ударимте по рукам. — А мне что пожелать вам?

— Мне не желайте ничего. Я уже счастлив мыслию…

— Луиза! — тут закричал г. Винтер, — послушай, Луиза! покажи нам свою беседку.

— Там не убрано, дяденька, извините…

— Что за вздор! Там хорошо и без уборки…

— Но у меня нет ключа.

— Сходи за ним.

Она пошла как будто нехотя, и я не понимал отчего. Возвращается… идем… вхожу и я, и что же попалось мне прежде всего на глаза? Моя тетрадь, обвернутая в чистую бумагу и разложенная на последней сцене… на конце было написано что-то, как я увидел издали. — Я отворотился в сторону и стал смотреть на портрет Дмитриева, нарочно для того, чтоб дать ей время прибрать тетрадь. Мы пили чай в беседке. Впрочем, мне как-то неловко было при чужих людях. Она заметила это и спросила меня о причине. Я сказал, что лучше люблю быть с нею сам-дру… сам-третей.

— У вас мой вкус, — отвечала она мне, улыбаясь, — я также не люблю общества.

— Позвольте же мне отпраздновать нынешний день послезавтра у вас; в воскресенье, — сказал я, — вы будете одни?

— Приходите, приходите, буду дожидаться вас.

Я взял шляпу и ушел потихоньку.

ПИСЬМО XV

От Всеволода к его другу.

Meurs Cesar![51] Женись на Луизе. Я случайно узнал много подробностей в ее пользу (она подруга моей новой знакомки), читал многие ее письма и признаюсь, они мне очень понравились: ясны, правильны, умны. Нигде не страдает ни грамматика, ни логика; есть даже ученые термины. Долго думал я вообще о браке. Правду сказать: почему и не так? ведь и Шлёцер, и Гердер, и Герен[52] были женаты. Можно работать и при жене. — Однако — все как-то мудрено мне кажется! Жена! Дети! — Нельзя не рассмеяться! Я вообразить себе этого не умею. — Так и быть. Я благословляю тебя и жду ответа.

ПИСЬМО XVI

От Луизы к ее подруге.

Благодарю тебя за поздравление, добрая моя Катенька, благодарю тебя и за твои желания[53]: письмо твое доставило мне несравненное удовольствие — как будто бы исполнилось уже все то, чего ты мне пожелала; письмо твое я получила в самый день моего рождения поутру. Только что прочла его, только что стала думать о тебе и благословлять промысл, соединивший меня с тобою узами дружбы, как вошел Б. Б. — другой человек, который… который близок к моему сердцу.

— Поздравляю вас, сударыня, с днем вашего рождения, — сказал он дрожащим голосом. — Желаю, чтоб вся жизнь ваша была так светла, как душа ваша, чтоб ваше счастие ничем не возмущалось. (На глазах его написано было, что он не льстил мне и говорил от чистого сердца.) Примите от меня в знак благодарности за все ласки, за все те минуты, которые я провел с вами и которые были для меня святыми наслаждениями, примите от меня сей труд мой. Пусть будет для вас знаком памяти.

— Он навсегда, навсегда будет для меня знаком вашей дружбы, — отвечала я ему, — знаком дружбы, которую я умею чувствовать. Очень рада, что могла принести вам какое-нибудь удовольствие. Я только что уплачивала вам. Благодарю вас искренно.

Я взяла тетрадь, развернула — что же это было такое? Перевод Шиллерова Валленштейна, о котором мы с ним говорили недавно. — Ах, как он мил, как добр! Я была рада без памяти и не переставала благодарить его. Тут вошел дядюшка. — Я оставила их и побежала в беседку. Там прочла всю трагедию. Как я плакала, Катенька! Слезы в три ручья лились из глаз моих, и между тем было весело, как на небе. Я задумалась, и опомнилась только тогда, как дядюшка прислал мне сказать, что должна принимать гостей. — Молодой человек, о котором я писала к тебе, был уже там. С неприятным, даже горьким чувством я увидела его. — Б. Б. был рассеян. За столом мне надобно было занимать гостей, и я не говорила с ним. После обеда в саду поблагодарила его еще раз. Дядюшке вздумалось показать гостям мою беседку. Он велел мне отпереть ее. Я вспомнила, что тетрадь осталась на столе развернутая на том месте, где я поутру, прочитав трагедию, в восторге излила свои чувства в нескольких строках. Мне не хотелось, чтоб их увидели; но делать было нечего. Я отперла дверь и успела, однако ж, спрятать ее под ноты, так что никто не видал, кроме Б. Б., который притворился не приметившим ничего. — Он ушел рано домой, обещавшись… Меня зовут к дядюшке, подожди немного…

Друг мой! я насилу держу перо, не помню себя. — Что сказал мне дядюшка, что сказал? — Полковник сделал ему решительное предложение о своем сыне. — Он спрашивал моего мнения. Я трепетала, слушая его, плакала и молчала. Дядюшка, увидев мое смущение, сказал мне: «Чего же ты испугалася? Я даю тебе время на размышление. Обдумай хорошенько: и я надеюсь получить от тебя ответ благоприятный». Я поцеловала его в сильном движении и убежала.

Боже мой! Я не хочу замуж… Я никогда еще не имела этой мысли… Мне так хорошо теперь… Я не знаю этого молодого человека — и жить с ним всю жизнь!.. Дядюшка любит меня; он не захочет видеть меня в несчастии. Но я так привыкла слушаться его, что вопрос его показался мне приказанием, а приказание — исполнением. — А если захочет он приказать мне? Он так тверд в своих намерениях! Притом, я не знаю, в каких он отношениях к полковнику. — Его не послушаться, огорчить!.. Ах, как тяжело мне! — Друг мой! Научи меня, ободри меня. Никогда не имела я в тебе такой нужды, как теперь.

ПИСЬМО XVII

К Луизе от ее подруги.

Теперь я скажу тебе в свою очередь, Луиза, что ты с ума сошла. — Об чем ты растосковалась? — Я с нетерпением ждала такого случая, который послужит прекрасною развязкою для вашей пиесы. — Ты влюблена в Б. Б. Это верно. Спроси самое себя — до сих пор ты боялась сделать это — и ты получишь в ответ да так же скоро, как твой дядюшка получит нет. — Б. Б. влюблен в тебя. Это еще вернее: говорить так, как он говорит с тобою, не могут не влюбленные. Вы друг друга стоите, и у вас дело теперь за объяснением. Оно скоро будет и, думаю, будет прежде, нежели получишь ты письмо мое. — У тебя голова болит, пишешь ты, на другой или на третий день заболит еще больше. Это очень натурально. Ты не выйдешь в гостиную, когда в воскресенье явится к вам Б. Б с своими приятными надеждами. Дядюшка твой будет говорить с ним рассеянно. Это поразит его тем больше, что не мудрено понять, что это значит. Страх откроет ему глаза, и глуп он будет, чего я никак не думаю, если не воспользуется таким прекрасным случаем снять тяжкое слово и с своей груди, и с твоей. Он скажет его и себе, и тебе; и глупа ты будешь, чего я также не надеюсь, если тотчас не подашь ему свою руку. — С каким восхищением поцелует он ее! — Вот первая развязка. Теперь о второй. Она зависит частию от дяди, и здесь я не могу сказать ничего решительного; вы должны подумать об ней уже вместе и распорядиться так, чтоб она была удачна.

Луиза! признайся, что я не пророчица, а отгадчица не последняя. — Уведомляй меня обо всем.

ПИСЬМО XVIII

От Б. Б. к С. С.

Я в сомнении, Всеволод! в таком сомнении, которым сердце у меня тлится. Вообрази себе: с душою, готовою к наслаждениям, сбираюсь я в Сокольники как в рай. Что же? Прихожу, Луизы нет. Она, говорят, занемогла. Дядя не беспокоится об ее болезни, а между тем неприветлив, даже холоден. Я начинаю речь и о том, и о другом, и о третьем. Он приметно думает о постороннем. Я должен был уйти, не узнав ничего обстоятельного. Прихожу на другой день. То же и так же. Луиза все еще больна, показалась на минуту, и то как будто совестясь, с печальным, грустным лицом. — Я догадываюсь… Неужели догадка моя справедлива? Решаюсь писать к ней.

ПИСЬМО XIX

От Б. Б к Луизе Винтер.

Я пишу к вам, сударыня — извините ли вы мою дерзость? — Одно только живое участие во всем, что до вас касается, может служить мне оправданием в оной.

У вас есть какая-то горесть, которую вы называете болезнию. Она видна была вчера на глазах ваших, и, что еще вернее, я чувствую и моим сердцем. — Могу ли я узнать, что ее производит? Ах, если б было в моей власти удалить, ослабить все вам противное, все, что может огорчить вас на минуту! С каким приятным удовольствием пожертвовал бы я для вас трудом, временем, жизнию, счастием! Я не смею спрашивать вашего дядюшку. Вы будете доверчивее ко мне, я надеюсь.

Еще раз прошу у вас прощения в моей дерзости; завтра я буду у вас, и ваше явление послужит мне знаком оного. Простите, сударыни, и будьте уверены, что я страдаю более, хотя и не знаю причины вашего страдания.

ПИСЬМО XX

От Луизы к Б. Б.

Благодарю вас за ваше участие. Ныне мне лучше, и я с удовольствием увижу вас: вы принесете мне здоровья и утешения.

ПИСЬМО XXI

От Б. Б. к С. С.

Счастлив, я счастлив, Всеволод! — Так вот что такое счастие! Я понял теперь это слово и вижу, что прежде оно было для меня звуком порожним. Она меня любит, она любит меня. Слышишь ли? Этот ангел — Луиза! любит меня. Она сама сейчас сказала мне это. Я услышал, почувствовал слова ее.

Ах, какой поцелуй напечатлел я на устах ее! вся жизнь моя, прошедшая и настоящая, и будущая собралася в этом поцелуе. — Какая же живая, большая жизнь! Не это ли вечность? — Бог мой! Бог мой! Благодарю тебя. Я могу умереть теперь… что мне узнавать еще на земле? — Ich habe gelebt und geliebt[54].

Чрез несколько часов.

Вот как случилось это открытие: со страхом и трепетом пошел я в Сокольники после отправления письма к ней, с которого ты имеешь копию. — Г-на Винтера, к счастию, не было дома. Выходит Луиза. Нельзя, нельзя описать того смущения, которое было начертано на лицах наших. Я поклонился, она также. Мы сказали друг другу несколько несвязных слов и замолчали. Я не мог произнести ни одного звука, и между тем, как хотелось мне говорить! Слова копились у меня на языке, теснились, и ни одно не могло выговориться. «Вам лучше, Луиза? — сказал я наконец, собравшись с духом, — совсем лучше? Ах, не скрывайте от меня ничего! умоляю вас». Она залилась слезами. «Дядюшка предлагает…» — «Вы хотите…?» — Она взглянула на меня… «Луиза! Луиза! я обожаю вас. Жизнь и смерть, больше — мое счастие и несчастие зависят от вас. Хотите ли быть моею?» — «Я ваша», — сказала она после некоторого борения и бросилась с мои объятия. — Ах, Всеволод!.. Как может человек чувствовать столько? Неужели это было минутою в моей жизни?

Я иду к ней опять… мы уговоримся теперь.

По возвращении.

Я был у нее. Друг мой! друг мой! восторг сделался текущей моею жизнию. Чудное творится со мною. Силы небесные! неужели я человек? Мне кажется, что я всю природу собрал в мою душу, что я сам сделался всею природою.

Завтра Луиза скажет решительный ответ своему дяде. Я поеду просить руки ее… Друг! помолись об нас в десятом часу.

Здесь прекратилась рукопись, полученная мною от моего приятеля. Остальных писем я не нашел в оной — по крайней мере я не отчаиваюсь еще в успехе найти их где-нибудь, если только они существуют, и в свое время сообщу их своим читательницам и читателям. Между тем мне не хотелось оставить их и теперь в совершенной неизвестности о судьбе наших героев, и я, за недостатком сведений положительных, решился прибегнуть пока к преданию. Успех соответствовал моему ожиданию отчасти: я узнал многое, но, к сожалению, не могу ручаться за истину узнанного, потому что слухи в некоторых обстоятельствах противоречат себе взаимно. — Вот главное: одни говорят, что г-н Винтер по каким-то странным обетам, связывавшим его с полковником, и еще почему-то отказал сначала Б., и сей последний после многих уже приключений, разлук, смертей, поединков, пожаров и наводнений получил руку его племянницы. Другие, напротив, говорят, что г. Винтер тотчас согласился на предложение Б., а вопросом своим Луизе о сыне полковника хотел только наказать ее за недоверчивость и предускорить объяснение между любовниками. — Как бы то ни было — верно то, что Б. женился на Луизе (а Катенька вышла за Сенеку), и в скором времени (вот причина различных слухов) вместе с нареченным своим тестем оставил Москву. — Б. не искал ни честей, ни отличий, как все утверждают единогласно, не любил кланяться, толкаться в передних, пресмыкаться по гостиным, шаркать по залам и избрал себе местопребыванием какой-то уездный город, где в последствии времени был избран смотрителем уездного училища. Там он разливает теперь около себя благой свет просвещения, и на лоне природы, в мире с богом, людьми и совестью, в обществе великих писателей, занимается любомудрием и вкушает счастие семейственной жизни вместе с любезною своею подругою. — Позавидуйте ему, читатели!