Рост накопления; царская семья, ее приближенные: «фавориты» и царские духовники. Краткий очерк истории семьи «Романовых». Петр, Екатерина I, Анна и Бирон, Елизавета Петровна, Петр III, Екатерина II. Внешняя политика Екатерины II, разделы Польши; экономический смысл их. Павел; его внутренняя и внешняя политика; столкновение с дворянством и гибель. Александр I, «священный союз» и военные поселения; захват «царства Польского». Николай I, двойственность его политики, заботы об образовании и цензура; «секретные комитеты» и законы об «обязанных» крестьянах. Экономические условия этой двойственности; лицемерие Николая и дворянского общества его времени как его последствие. Политические последствия крестьянской реформы; трещина в крепостническом государстве; характеристика этого последнего; власть помещика. Варварские наказания, пытка, кнут. Канцелярская тайна. Чиновничество; его происхождение в России; его организация. «Табель о рангах», его власть. Реформа и борьба со взяткой; «новый суд», почему он был выгоднее всего для буржуазии. Земская реформа; ее классовый характер; земские налоги; приниженная политическая роль земства. Несмотря на торжество промышленного капитализма, устройство государства до конца XIX в. в России оставалось таким, каким оно сложилось к началу XVIII в.

Царь перестал быть «первым купцом своего государства», и при царском дворе не разговаривали больше о сале и пеньке, а вели обыкновенные придворные разговоры; но «Романовы»13, тем не менее остались великими накопителями богатств. Своих капиталов они конечно не объявляли, но упорная молва приписывала им к концу XIX столетия 700 млн. руб. (золотых) одними чистыми деньгами Достоверно известно, что в 80-х годах Александр III перевел из одного западноевропейского банка в другой 300 млн. («Романовы» все свои деньги держали конечно в заграничных банках — для безопасности). Кроме того царской семье принадлежало колоссальное недвижимое имущество, так называемые «удельные» и «кабинетские» имения: тут были и золотые прииски, и заводы и виноградники и т. д. и т. д. всего больше чем на миллиард даже тогдашних рублей. «Первый купец своего государства» превратился в первого миллиардера вселенной.

Его приближенные были первыми богачами в России, да не из последних и во всем мире. Крестьянские оброки и барщина проживались лет 100—150 назад преимущественно в Париже, и там слова «русские бояре» обратились в пословицу. Кроме разве Англии и Голландии, уже тогда грабивших огромные колонии, вряд ли в Европе были более крупные состояния, чем в России. Самые старые из них восходят еще к допетровскому времени, к XVII в. Строгоновы уже тогда были миллионерами: при Петре они имели 120 тыс. душ крепостных крестьян; так как считались только мужчины, то это означало четверть миллиона населения, вообще — целое государство; при Петре самым богатым человеком сделался его фаворит14 «Алексашка» Меньшиков, сын мелкого ремесленника, сделавшийся генералиссимусом русской армии, светлейшим князем и «герцогом ижорским». У него считали до 90 тыс. душ крестьян и кроме того на 14 млн. (тогдашних) рублей денег и драгоценностей. При Елизавете Петровне семья ее фаворита — Разумовские — имела до 120 тыс. душ. Два царствования спустя, при Екатерине II, состояние главного ее фаворита — Потемкина — оценивалось в 50 млн. руб. (тогдашних). Потомство этой Екатерины от ее первого, по времени, фаворита Орлова — графы Бобринские, до последнего времени принадлежало к самым богатым людям в России. Карманы были набиты не только у тех, кто услаждал царское тело, но и у тех, кто заботился о царской душе, хотя те получали и поменьше. Царские духовники были все богатые люди: например у Дубянского — духовника не только последней, но и развратнейшей из Романовых, Елизаветы Петровны, — было 8 тыс. душ.

Нужно сказать, что и работы у царских духовников было немало. Разве только в уголовном отделении каторжной тюрьмы можно было найти на человеке столько грехов, сколько несли на себе «благочестивейшие, самодержавнейшие» российские императоры. Часто темные и невежественные (не все царицы XVIII в. были вполне грамотные), окруженные толпой жадных до наживы холопов, сами жадные до власти и денег, они не знали удержу. Всякое их слово было законом, перечить никто не смел. Старая, доромановская Русь знала обычаи, которые были обязательны для царя; торговый капитал, вырвав эти обычаи с корнем, помнил один завет: «не обманешь — не продашь». Ложь и обман составляли суть тогдашней торговли, ложь и обман были сутью русского «высшего» общества XVIII и начала XIX вв. Порядочные люди, даже из дворян, бежали от двора, как от чумы. Петр, прозванный льстивыми историками «великим», запер жену в монастырь, чтобы жениться на Екатерине, которая раньше была горничной одного пастора (лютеранского священника) в Эстонии. Своего сына Алексея он собственноручно пытал, а потом велел тайно казнить в каземате Петропавловской крепости. Как он усмирял мятежи, мы уже говорили. Он умер (1725 г.) от последствий сифилиса, заразив предварительно и свою вторую жену, которая пережила его только на два года. Трудно впрочем наверное сказать, что было причиной ее преждевременной смерти — сифилис или алкоголизм: дорвавшись до царского престола, эта бывшая горничная, не умевшая подписать своего имени, проводила за бутылкой весь день и большую часть ночи. Сменивший ее внук Петра (сын казненного им царевича Алексея) умер от оспы 15 лет, не успев поэтому совершить ни одного преступления. Его преемница, племянница Петра, Анна приехала с готовым штатом придворных из Курляндии, где она вдовствовала после мужа, курляндского герцога, и привезла с собою иноземного фаворита, некоего Бирона, из конюхов возведенного сначала в графы, а потом, когда Анна стала императрицей, и в курляндские герцоги. Он и его товарищи грабили Россию, как завоеванную страну. Никогда подати не взыскивались с такой жестокостью: недоимщиков ставили на «правеж», т. е. били палками, пока не уплатит, не лучше чем при Грозном. Понятие «бироновщина» на долгие поколения стало пугалом. В то же время, по рассказу английского посла (англичане зорко следили за тем, что делалось в России, и по понятной причине), «нельзя было вообразить себе, до какого великолепия русский двор дошел в настоящее царствование, несмотря на то, что в казне нет ни гроша, а потому никому ничего не платят. Все мысли ее величества отданы удовольствиям и заботе о том, какими бы богатствами и почестями осыпать графа Бирона».

Анна назначила своим наследником маленького племянника Ивана Антоновича, назначила раньше даже, чем он родился. Но бироновская шайка передралась тотчас же после ее смерти. Воспользовавшись этим, дочь Петра Елизавета при помощи роты гвардейских солдат низвергла маленького императора, ползавшего еще на четвереньках, и воцарилась сама. Но раньше, не надеясь что дело обойдется так просто, она заручилась союзом с Францией и Швецией; последняя тогда воевала с Россией, и Елизавета, за помощь, обещалась отдать шведам то, что отнял у них Петр. Когда помощь шведов не понадобилась, Елизавета без церемонии обманула их. Это была, как мы уже сказали, развратнейшая из Романовых. Ее «фаворитам» счета не было, и кто только ни побывал на этой «должности»: от французского посла Шетарли до учеников кадетского корпуса. Главным был придворный певчий из украинцев — Разумовский. Своих придворных дам она приказывала сечь кнутом на площади и вырывать у них языки за непочтительные отзывы о ее величестве. У нее было 15 тыс. платьев, а когда она умерла, в казне не было ни одного серебряного рубля; войскам жалованье платила медной монетой, да и то перелив в нее пушки.

Елизавета тоже оставила престол племяннику Петру Голштинскому, который стал после ее смерти императором Петром III. Но он усидел лишь несколько месяцев. Это был ничтожный пьяный человек, с замашками унтер-офицера. У него была жена, чрезвычайно хитрая и честолюбивая интриганка из нищих немецких принцесс, которую подыскала племяннику в жены Елизавета, надеясь на ее послушание и смирение. Она действительно притворялась скромной и преданной, торговала тем временем русскими военными секретами (во время Семилетней войны) да, кроме Елизаветы, обманывала и своего мужа, подарив ему наследника, в рождении которого он был совершенно неповинен. После отца ее ребенка при ней сменилось еще несколько фаворитов. Когда умерла Елизавета, при ней в этой должности состоял ловкий и смелый гвардейский офицер Орлов, имевший в гвардии огромные связи и огромное влияние. Петр III поссорился как голштинский герцог с Данией и вздумал воспользоваться своим положеннем как русского императора, чтобы отомстить соседу. Но русская гвардия вовсе не желала проливать кровь за голштинские интересы; Орловы (их в гвардии была целая семья) этим воспользовались. Петр спьяну еще и не разобрал, в чем дело, как был уже свергнут и арестован, а его жена стала императрицей Екатериной II (первой была упомянутая выше жена Петра).

Свергнутый Петр был тотчас же убит в Ропше. У Орловых могли найтись подражатели, от неудобного «претендента» (соперника) надо было избавиться. Насколько Екатерина была предусмотрительна, видно из того, что даже через 15 лет простой донской казак, приняв имя Петра III, смог взбунтовать половину России (см. ниже о Пугачеве). Но сейчас же пришлось вспомнить о друтом претенденте: еще жив был в Шлисссльбурге свергнутый Елизаветой несчастный Иван Антонович, выросший в тюрьме. Один гвардейский офицер Мирович вздумал разыграть роль Орлова по отношению к нему. Иван немедленно же был убит, а Мировича схватили и казнили. Вступив на престол через несколько трупов, — причем одним из них был труп ее мужа, — Екатерина начала «блестящее» царствование. Она была умнее и образованнее всех своих предшественниц, переписывалась с великими европейскими учеными и писателями того времени (Вольтером, Дидро), старалась прослыть покровительницей просвещения и делала это довольно удачно. Но по части разврата она чуть ли не обогнала самое Елизавету. У ней бывало сразу по нескольку фаворитов, один главный, другие второстепенные. Когда главным был Потемкин, второстепенных он сам и выбирал. Она умерла 67 лет, и до последних дней при ней состоял молодой офицер Зубов. Перед смертью она хотела лишить престола своего сына Павла, которого она ненавидела и который не терпел ее, но не успела этого сделать: умерла скоропостижно.

Екатерина II умерла, окруженная величайшим уважением дворянско-буржуазного общества, и память о «веке Екатерины» свято этим обществом хранилась. Имена городов — Екатеринослава (теперь Днепропетровск), Екатеринодара {теперь Краснодар), названия учебных заведений (Екатерининский институт), памятники Екатерине в Ленинграде и других местах, еще почему-то стоящие, — все это долго о ней напоминало. За что же досталась такая слава развратной и преступной женщине? Конечно не за то, что она умела читать французские книжки и разговаривать с писателями. Участь царей определялась не их личными свойствами, а тем, нужна ли была и полезна ли была их деятельность тем силам, которые создали капиталистически-крепостническое государство. Мы уже видели, что Екатерина, завоевав северные берега Черного моря, открыла русской пшенице путь в Западную Европу, дала огромный толчок вперед помещичьему хозяйству черноземных губерний. Но этим ее заслуги перед русским торговым капиталом не кончились. Она объединила в границах одного государства всю Восточно-европейскую равнину, от Балтийского до Черного моря, приняв участие в так называемых разделах Польши.

Когда-то, в XVI в., при Иване Грозном, Польша была соперницей Москвы, держала в руках весь бассейн Днепра и прогнала московские армии с берегов Балтийского моря. Казацкая революция XVII в. нанесла ей первый удар: Днепр перешел в руки Москвы, захватившей Киев. Петр взял Ригу, и другой выход из восточных областей польско-литовского государства — Западная Двина — также оказался в русских руках. После этого эти восточные области (Литва, Белоруссия и оставшаяся за Польшей часть Украины) экономически зависели не от Варшавы, а от Москвы и от Петербурга; не забудем, что это был век торгового капитала, когда торговые пути имели решающее значение.

Переход всех этих областей под политическую власть наследников Петра был только вопросом времени. Но не только восточные, а и западные области Польши были почти в таком же зависимом положении, только не от России, а от Пруссии: мы помним, что и оттуда выхода к морю не было иначе, как через чужие гавани — Данциг и Кёнигсберг. Первый был на бумаге польским, на деле это был немецкий город, «вольный» (т. е. самостоятельная республика) и больше тянущий конечно к Пруссии, а второй и прямо принадлежал пруссакам.

Польское дворянство сознавало эту свою зависимость от соседей, которые с начала XVIII в. были сильнее Польши. Польский король был тогда не наследственный — его выбирал дворянский сейм; сначала, чтобы найти себе опору против Пруссии, выбирали курфюрстов (князей) Саксонских, самых сильных государей в Восточной Германии после прусского короля. Когда во время Семилетней войны Саксония была разгромлена пруссаками, бросились к России и выбрали Станислава Понятовского, одного из фаворитов Екатерины II. Но личная близость польского короля к русской царице не помогла. Когда Пруссия предложила Екатерине поделить Польшу, Екатерина охотно пошла на этот план: слишком уж было нелепо упустить случай объединить в руках русского торгового капитала всю восточную половину Европы. Население восточных областей Польши было русское, польскими там были только помещики и чиновники, которых русское начальство на первое время не тронуло (конфисковав однако имения тех, кто сопротивлялся России; из этих имений получали свое приданое екатерининские фавориты), — словом, раздел тут не встретил сильного противодействия, страна сдалась почти без боя. Иначе дело пошло на Западе, где население было сплошь польское. Там пруссаки и помогавшие им русские наткнулись на ожесточенное сопротивление. Это повело к новым войнам и новым разделам, пока (в 1795 г., а начались разделы в 1772 г., поэтому, когда хотят определить Польшу до разделов, говорят о границе 1772 г.) польское королевство вовсе не перестало существовать как самостоятельное государство. Русскими войсками совершено было тут много жестокостей; особенной свирепостью отличался штурм Праги (предместья Варшавы на правом берегу Вислы). С тех пор началась ненависть поляков к русским. Но выиграла от этих разделов больше Пруссия, которой окончательно достался Данциг — досталась и польская столица Варшава, — и Австрия, получившая Галицию. Россия же только прибавила к украинским и белорусским губерниям Курляндию, до которой она, как мы видели, давно добиралась.

Если прибавить ко всему этому, что Екатерина и внутри империи ревностно распространяла и в ширину и в глубину крепостное право, сделала власть помещиков почти неограниченной, запретив принимать жалобы на них от крепостных, ввела крепостное право в украинских губерниях, где раньше зависимость крестьян от помещиков была не так велика, как в Великороссии, наконец подавила чрезвычайно опасное для помещиков пугачевское восстание (см. об этом ниже), мы поймем, почему дворянство и купцы ее любили, несмотря на все ее грехи. И мы поймем также судьбу ее сына. Павел Петрович не терпел своей матери, ему очень не нравилось, что придворное, помещичье общество ее любило, и он терпеть не мог помещиков и придворных Екатерины. Он был душевно-больной человек, страдал бредом преследования, ему везде мерещились заговоры и революции (как на грех, это было именно во время Великой французской революции, до холодного пота напугавшей всех государей Европы); естественно, что он видел заговорщиков и революционеров в тех, кого он терпеть не мог. Он тысячами выгонял офицеров со службы, ссылал сотнями в Сибирь «подозрительных» дворян, восстановил телесное наказание дворян, отмененное Екатериной, запрещал даже употреблять слова, которые казались ему революционными. Так он не выносил слова «представители» и выгнал однажды из своей коляски придворного, который осмелился произнести это слово. Было строго запрещено одеваться по французской моде, потому что во Франции была революция. Под конец своей жизни он построил себе посреди Петербурга укрепленный замок, окруженный рвом, и жил там, как в осажденной крепости.

Все это не помешало ему подвергнуться той же участи, какую испытал Петр III: он был убит в этом своем замке гвардейскими офицерами (11 марта 1801 г.). Но эта участь постигла его не за его сумасбродства: его младший сын Николай I был, как увидим, немногим менее жесток, а на его жизнь никто из придворных и не думал покушаться. Но Павел, ко всему прочему, вел политику, вредную для интересов дворянства и торгового капитала. То было время начала хлебной заграничной торговли и чудовищного развития барщины: помещик старался выжать из крепостного крестьянина как можно больше «прибавочного продукта». Павел вздумал ограничить барщину, издал указ, запрещающий принуждать крепостных работать больше 3 дней в неделю. Раздел Польши, мы видели, был выгоден торговому капиталу: Павел начал покровительствовать полякам, освободил сидевшего в заключении героя последней польской войны Костюшку, а генерала, взявшего Прагу, Суворова, выгнал в отставку. Все это он делал без всякого расчета, просто по своей взбалмошности, но всем этим он отталкивал от себя правящие классы русского общества. Но окончательно возбудила против него эти классы его внешняя политика. Сначала он смирно шел на поводу у Англии, в союзе с ней воевал против революционной Франции: это было приятно ему, потому что он боялся революции, и привычно для русского дворянства, которое экономически было тесно связано именно с Англией (см. предыдущую главу). Война шла в общем удачно. Суворов, которого для этого пришлось взять опять на службу, одержал несколько побед, но вдруг Павел, по чисто личным причинам, поссорился со своей союзницей и променял английский союз на французский. Русские гавани были закрыты для английских кораблей, а с Францией начались сношения. Это так возмутило высшее русское общество, что заговор сложился, можно сказать, сам собою, причем во главе его стал родной сын Павла Александр, любимый внук Екатерины, которого поэтому его отец очень не любил.

И этот царь Александр I (прозванный льстецами «благословенным») вступил на престол через труп, притом через труп родного отца. После сыноубийцы и мужеубийцы на русском троне должен был оказаться и отцеубийца. Напуганный примером отца Александр держался английского союза, пока только можно было. В союз с Францией его загнала горькая необходимость, и он поспешил от него отделаться, как только представилась возможность (см. выше). Дворянству он всячески льстил, всячески за ним ухаживал, особенно до победы над Наполеоном, которая сделала его самостоятельнее. Вообще в первую половину своего царствования он старался подражать Екатерине, между прочим и в покровительстве просвещению (при нем было основано несколько университетов — в Петербурге, Харькове и Казани; первый в России университет — Московский — был основан еще при Елизавете Петровне).

Блестящие победы (русская армия дважды, в 1814 и 1815 гг., вступала в Париж) вкружили ему голову. Он стал смотреть на себя как на главу всех европейских государей, образовал «священный союз», который современники правильно назвали «союзом лицемерия и тиранства»; он будто бы должен был содействовать поддержанию всеобщего мира, а на деле был полицейским орудием для борьбы с революцией. Все время Александр посвящал своей армии, все более и более превращаясь в «венчанного солдата», как назвал его Пушкин. Во главе государства он поставил настоящего, не венчанного, солдата — Аракчеева. Вместе с Аракчеевым он придумывал знаменитые «военные поселения», сделав поголовно наследственными солдатами несколько сотен тысяч государственных (не крепостных) крестьян. Это должно было сразу и удешевить армию, так как солдаты-крестьяне сами себя содержали, и создать особое военное сословие, отрезанное от всего остального общества и всегда находящееся в распоряжении царя против всех его врагов — внешних и внутренних. Крестьяне не желали итти в эту военную каторгу, сопротивлялись; сопротивление было подавляемо самыми жестокими мерами: тысячи крестьян были перепороты, сотни засечены до-смерти. По этому случаю Александр произнес свои знаменитые слова: «военные поселения будут, хотя бы пришлось уложить трупами всю дорогу от Петербурга до Чудова» (в теперешней Ленинградской области, — там начиналась полоса военных поселений).

Та же забота о первенстве в Европе привела Александра и к дальнейшим захватам на Западе. После победы над Наполеоном он потребовал себе как награды той части Польши, которая по разделам отошла к Пруссии, а Наполеоном, когда он в 1806 г. разгромил пруссаков, была превращена в самостоятельное «герцогство Варшавское» (из вежливости именно к Александру Наполеон не восстановил названия «королевства Польского»). В противоположность завоеваниям Екатерины II, эта часть Польши (среднее течение Вислы) экономически России совсем не была нужна. Напротив, она для развития промышленного капитализма в России была даже стеснительна: более развитая польская промышленность забивала великорусскую, и чуть не в конце XIX в. московские и владимирские фабриканты с воплями требовали, чтобы их оградили от конкуренции лодзинских фабрик. Но она была нужна Александру стратегически (с военной точки зрения). Врезываясь клином в Германию, ставя русскую армию на несколько переходов от Берлина и Вены, «царство Польское» делало русского императора господином всей средней Европы, а прусского короля и австрийского императора ставило от него в зависимость. Оттого Александр старался возможно прочнее усесться на Висле и всячески подлаживался к полякам, как раньше к русскому дворянству. «Герцогство Варшавское» не превратилось в несколько русских губерний, а стало особым царством (на иностранном языке это переводили «королевством»), со своим особым управлением, особым войском, только государь у этого особого царства и старого русского царства был один — Александр. Для того чтобы еще больше привязать к себе своих новых подданных, Александр дал «царству Польскому» конституцию, т. е. согласился на ограничение своей власти сеймом. Ограничение конечно осталось на бумаге, а на деле Александр нарушал польскую конституцию ежеминутно, но прошло довольно много времени, прежде чем поляки в этом разобрались, а пока что власть нового «короля» успела пустить глубокие корни. Притом до такого безобразия, как в России, произвол в царстве Польском все же никогда не доходил при Александре; сравнял польские и русские порядки только его преемник Николай I.

Заботы Александра об его власти над Европой сильно раздражали русское дворянство и буржуазию. Раздражение особенно усилилось благодаря польской политике Александра. Стали говорить, что он влюблен в Польшу, а Россию ненавидит. Даже купцы в петербургском Гостином ряду толковали, что уж если Польше дали конституцию, надо ее дать и России. Среди руского офицерства было такое озлобление, что поговаривали об убийстве Александра. Это много помогло образованию в последние годы его царствования военного заговора, известного под именем «заговора декабристов» потому, что он разразился 14 декабря 1825 г., но начался он в 1821 г., а подготовляться стал еще раньше, с 1816—1817 гг.15. Александр не дожил до открытой вспышки заговора, он умер 19 ноября 1825 г.

Его наследником стал его младший брат, Николай Павлович, которого мы отчасти уже знаем. Он понял ошибку Александра и повернул внешнюю политику в том направлении, в каком нужно было русскому промышленному и торговому капиталу: стал «вооруженною рукою пролагать для русской торговли пути на Востоке», Польшу сравнял с Россией, воспользовавшись неудачной польской революцией 1830—1831 гг., а в дела Западной Европы остерегался вмешиваться, хотя у него очень руки чесались раздавить и французскую революцию 1830 г. (так называемую «июльскую», низвергнувшую во Франции господство земельной аристократии, водворившейся там после падения Наполеона, и поставившую у власти крупных фабрикантов и банкиров: их управление привело к новой революции 1848 г.). Военные поселения он также не распространял дальше и Аракчеева уволил, но аракчеевские порядки сохранились во всей неприкосновенности.

Николаевское царствование было промежуточным царствованием. Промышленный капитал уже был налицо и боролся за власть с торговым, но последний пока был настолько силен, что не шел ни на одну явную уступку, стараясь закупить своего соперника тайными поблажками. Наиболее откровенным способом подкупа была внешняя политика, о которой уже говорилось. Но промышленному капиталу нужны были не только новые рынки, ему нужен был, во-первых, свободный рабочий, а, во-вторых, ему нужен был «грамотей-десятник», нужна была интеллигенция, чтобы управлять этим рабочим, организовывать промышленность и руководить ею. При Николае был основан технологический институт, возникли «реальные» гимназии, где основой преподавания были математика, физика, естественные науки, коммерческие училища; были попытки улучшить университеты, подготовляя преподавателей для них в заграничных университетах; это отчасти и удалось. Сороковые годы были блестящим временем для Московского университета. И рядом с с этим главное место отводилось классическим гимназиям, где в основу были пложены никому не нужные древние языки, главным образом латинский. Из учеников старались воспитать исправных чиновников (для чего в старших классах преподавалось законоведение) и внушить им преданность «православию, самодержавию и народности». Выучившихся в заграничных университетах профессоров держали под строгим надзором; разрешение прочесть самую невинную публичную лекцию об Александре Македонском, о Тамерлане давалось с величайшим трудом, почему разумеется всякая такая лекция становилась чуть не революционным событием. Напечатать ничего нельзя было без разрешения цензуры, что заставляло писателей прибегать к «эзоповскому» языку, а читателей учило понимать с полуслова и читать между строк. Писалась статья об австрийском министре финансов Бруке, а все знали, что речь идет о русском министре финансов Броке. Нельзя было разумеется и подумать напечатать что бы то ни было об освобождении крестьян, нельзя было даже назвать прямо крепостное право: вместо него употреблялось выражение «обязательная рента», а статья озаглавливалась «О причинах колебаний цен на хлеб в России». Все знали, что в ней говорится именно о крепостном праве и ни о чем больше.

Около крепостного права всего больше хлопотал и Николай I, но хлопотал тайком, пуще всего боясь, как бы это не огласилось и не стало известно, боже сохрани, прежде всего помещикам, а затем самим крестьянам. С первого же года своего царствования, 1826 г., он созывает один комитет по крестьянскому вопросу за другим, и все эти комитеты были секретные. В своем кабинете он украдкой показывал своим приближенным шкап: «Здесь документы, — говорил он, — с которыми я поведу процесс против рабства». Но дальше его приближенных — и то самих доверенных — никто этого шкапа не видел. Только раз он решился поговорить об этом вопросе «келейно» со смоленскими помещиками, но, наткнувшись на сопротивление, струсил и не настаивал. Вообще своим характером этот «железный» государь, «царь-рыцарь», очень напоминал пословицу — «молодец среди овец, а на молодца и сам овца». Из его хлопот по крестьянскому делу ничего разумеется не вышло, вышел только закон об «обязанных» крестьянах, позволявший помещикам не освобождать крестьян совершенно, а только отказываться от права на их личность. «Обязанные» крестьяне не могли быть продаваемы поштучно, как скот, нельзя было менять их на собак, по произволу брать во двор и т. д., но они попрежнему должны были работать на барина, платить ему оброк, то и другое только в определенном размере (определенном самим помещиком). Словом, всякий не спившийся с ума барин делал именно то самое, что ему позволял этот закон: можно спросить, кто захотел бы таскаться по канцеляриям, чтобы на бумаге закрепить то, что и так ему никто делать не мешал? Это было все равно что издать закон, разрешающий ходить ногами, есть ртом и т. д. Немудрено, что желающих воспользоваться «благами» нового закона почти не нашлось, только некоторые придворные Николая, из холопства, перевели своих крестьян в обязанные; крестьяне остались к этому благодеянию совершенно равнодушны.

Спрашивается: почему же Николай топтался на месте в этом вопросе важность которого он понимал? Конечно не только потому, что у него характера нехватало. Мы видим, что там, где хозяйственные условия требовали освобождения, как это было с крепостными мастеровыми на фабриках, освобождение и совершилось без всяких затруднений и без обсуждения вопроса семьдесят семь раз в секретных комитетах. Не характер Николая определял положение, а положение определяло характер и его самого и всего окружавшего его общества. Промежуточное положение, борьба между новым, которое стучалось в дверь, и старым, которое упорно не хотело отмирать, всех «властителей» тех дней делало промежуточными существами, которые думали и говорили одно, а делали другое, что приводило к страшному развитию в тогдашнем высшем обществе лицемерия.

Лицемерие пропитывало все николаевское общество сверху донизу. Лицемерие самого Николая воплотилось всецело в одном факте; когда в Сибири поймали шайку разбойников, долго наводившую ужас на целую губернию, губернатор предложил их казнить. Николай написал на донесении губернатора: «В России, слава богу, нет смертной казни, и не мне ее восстановлять, а дать каждому из разбойников по 12 тыс. палок». Здесь все было ложью. Во-первых, смертная казнь в России по приговору военных, чрезвычайных и т. д. судов существовала, и Николай начал свое царствование с подписания смертного приговора пяти вождям «декабристов», а, во-вторых, больше 3 тыс. палок никто, самый здоровый человек, выдержать не мог, — 12 тыс. означало верную смерть задолго до окончания наказания (в этом случае на тележке возили и били палками уже труп). Николай это прекрасно понимал конечно но не поломаться не мог. Лицемерием была пропитана вся его личная жизнь. Он был конечно так же развратен, как все его предшественники и предшественницы. У него была постоянная фаворитка, с которой его законная жена Александра Федоровна была в большой дружбе, — до того это считалось естественным. Но кроме того к его услугам был целый гарем из придворных дам и девиц (фрейлин), балетных танцовщиц и т. д. Мужья и отцы, как чумы, боялись николаевского двора; поэт Пушкин пал жертвой ужасной обстановки, которая складывалась для людей, имевших красивую жену и в то же время имевших несчастье принадлежать к придворному кругу. И вот создавший такую обстановку Николай перед людьми разыгрывал самого примерного семьянина. На людях он самым почтительным образом относился к своей «законной жене», был самым нежным отцом семейства, разыгрывал целые комедии «семейного счастья» за утренним кофе или вечерним чаем, на елке и т. п. Его холопы потом с умилением вспоминали эти картины на старости лет; это были «самые светлые воспоминания» их жизни. Это лицемерие он выдержал до самого конца: после того как он перед смертью исповедался и приобщился, в его комнату больше не пускали фаворитку, вход туда имела только императрица.

Это лицемерие, пропитавшее всю его жизнь, и делало больше всего николаевское царствование таким тяжелым и гнетущим. Под конец Николай опротивел даже тем, кто от его порядков кормился. Богатый помещик и откупщик16 Кошелев рассказывает в своих записках, что во время Севастопольской войны он и его знакомые не особенно огорчались поражениями русской армии, надеясь, что военная веудача так или иначе положит конец николаевскому царствованию. Можно себе представить, что это было за царствование, которое даже богатых буржуа делало пораженцами! Когда Николай умер, необходимость перемены сознавали все, не исключая его ближайших помощников. Один из вернейших его слуг, князь Орлов, дрожа от страха, сел на кресло председателя главного комитета по крестьянским делам, и хотя после каждого малейшего движения вперед этого дела он в ужасе бежал к Александру II и впадал перед ним в истерику, реформа все же совершилась, и крестьяне были освобождены, насколько позволяли интересы помещиков и торгового капитала. Экономические причины и последствия падения крепостного права мы видели и к этому не будем возвращаться. Но одной экономической стороной дело не могло ограничиваться: экономическая перемена тянула за собой ряд других. Крепостническое государство представляло собою целую систему управления. Когда вынули или по крайней мере сильно пошатнули краеугольный камень — крепостное право, все здание должно было пошатнуться и дать трещины.

Крепостное право было только самым главным способом «внеэкономического принуждения» мелкого самостоятельного производителя к тому, чтобы он выдал свой прибавочный (а иногда и необходимый) продукт. Но мы уже видели и другие способы, например подати. Суть была в том, чтобы опутать мелкого производителя — крестьянина или ремесленника — такой густой сетью всевозможных стеснений и ограничений и так его запугать при этом, чтобы ему, что называется, податься было некуда. Этой цели и достигло крепостническое государство со всеми его порядками. Оно прежде всего брало все мужское население на учет, от времени до времени поверяя его наличность, это называлось «ревизиями» (что значит именно «поверка», «пересмотр»). По ревизии — первая была при Петре — крестьянин записывался за тем или другим помещиком: имение тогда и оценивалось количеством «ревизских душ» (в просторечии просто «душ»), которые к нему были приписаны. Помещик отвечал за то, чтобы приписанные к нему крестьяне не разбежались и платили исправно подушную подать. За это они отдавались в полное распоряжение помещика. Он их судил и наказывал, вплоть до ссылки в каторжную работу. А жаловаться на него крестьяне не смели под страхом жесточайшего телесного наказания; за подачу челобитной государю на помещика как «сочинитель» челобитной (тут надо припомнить, что крестьяне того времени были почти поголовно безграмотны, стало быть написать прошение не могли), так и подавшие ее крестьяне подлежали наказанию кнутом (мы сейчас увидим, что это такое) и ссылке в Нерчинск «в вечную работу». Так гласил указ «просвещенной» Екатерины II, изданный вдобавок в то время, когда она, по уверению буржуазных историков, была «либеральна» и созывала нечто вроде дворянского парламента, так называвшуюся «комиссию для сочинения нового Уложения» («Уложение», т. е. сборник законов, было издано при втором Романове, Алексее Михайловиче, отце Петра I, и потом не проходило царствования, чтобы не собирались писать нового, но из этого ничего не выходило, пока Николай I не додумался до идеи просто собрать вместе все указы, издававшиеся в разное время разными царями, и, выбрав важнейшие, назвать их «Сводом законов»).

Вооруженный всеми средствами, чтобы запугать крестьянина, помещик широко этими средствами пользовался. Ссылал он редко: невыгодно было терять рабочую силу. Но он пользовался предоставленным ему правом наказания, чтобы бить крестьянина, и бил жестоко. За малейшую провинность палки, плети и розги сыпались на крестьянскую спину сотнями и тысячами. Исконными русскими наказаниями были палки (батоги) и плетки, а розги пришли к нам с просвещенного Запада, от немецких помещиков прибалтийских губерний; те находили, что розги — наказание столь же мучительное, но будто бы менее вредное для здоровья, чем палки. Русские помещики сначала злоупотребляли этой «мягкой» формой наказания и назначали розги тысячами и десятками тысяч. Только постепенно они убедились, что розгами можно даже вернее засечь человека, чем палками. За этот опыт вероятно поплатилась жизнью не одна тысяча крестьян, но ничем не поплатился ни один помещик. Ибо хотя и не было закона, разрешавшего помещику убивать крепостных, на деле судили только за убийство в прямом смысле этого слова, из «собственных рук» барина (да и то из десяти таких дел до суда доходило одно), если же крестьянин умирал от последствий жестокого наказания, помещик всегда почти сказывался прав, а виноваты те, кто наказывал, — крепостные же кучера и лакеи. Как будто они смели ослушаться помещика!

Бить крестьян считалось таким же обычным делом, как хлестать прутом лошадь, чтобы скорее ехала. Об этом безо всякого стыда рассказывают интеллигентные помещики XVIII в., как например автор известных «Записок» и образованный сельский хозяин Болотов, который сек крестьянина пять раз подряд, чтобы тот назвал твоего сообщника в воровстве. Крестьянин упорно молчал или называл людей, не причастных к делу; тех тоже секли, но разумеется ничего не могли от них добиться. Наконец, опасаясь засечь вора до-смерти, Болотов «велел окрутить ему руки и ноги, и, бросив в натопленную жарко баню, накормить его насильно поболее самой соленою рыбою и, приставив строгий к нему караул, не велел ему давать ничего пить и морить его до тех пор жаждою, покуда он не скажет истины, и сие только в состоянии было его пронять. Он не мог никак перенесть нестерпимой жажды и объявляли нам наконец истинного вора, бывшего с ним в сотовариществе». Один раз истязаниями Болотов довел одного своего крепостного до самоубийства, а другого до покушения на убийство самого Болотова. Но совесть этого просвещенного человека, написавшего книжку «Путеводитель к истинному человеческому счастью», и тут осталась совершенно спокойна, а «сущими злодеями, бунтовщиками и извергами» оказались у него замученные им люди.

А если домашних средств помещика: розг, «кормления селедкой» и т. д. нехватало, и крепостной, не боясь всего этого, шел до покушения на помещика или чего-нибудь в этом роде, — на сцену выступал общегосударственный суд с теми же мучительствами, но несравненно крупнее. Суд этот был опять-таки помещичьим: его председатель и товарищ председателя были выборные от дворянства, а «заседатели» из крестьян (некрепостных) играли при дворянах роль сторожей и рассыльных — мели иной раз полы и т. п. До царствования Екатерины этот суд мог применять пытку. Она начиналась с того, что несознавшегося арестанта поднимали на закрученных назад руках на дыбу, причем от тяжести тела руки сейчас же выскакивали из суставов. Если эта адская боль не заставляла «признаться», его начинали бить кнутом. Не следует думать, что это было невинное орудие, которое теперь употребляют крестьяне и извозчики, чтобы подогнать лошадь. Кнут «заплечного мастера» (палача) был тяжелейшей ременной плетью, конец которой был обмотан железной проволокой и облит клеем, так что представлял собою нечто вроде гири с острыми углами. Эта остроугольная шишка рвала не только кожу, но и мускулы до костей, а тяжесть кнута была такова, что опытный «мастер» мог с одного удара перешибить спинной хребет. Это он проделывал конечно не на пытке (там это было нерасчетливо), а во время наказания: ибо кнут служил средством не только добывания истины, но и расправы с осужденными. Если на пытке и кнут не достигал цели, — применялись дальнейшие средства: раздавливали пальцы особыми тисками, сжимали голову веревкой так, что пытаемый приходил «в изумление», наконец жгли горящими вениками.

Из лицемерия перед Западной Европой, которая притворялась, что приходит в ужас от московитского варварства, хотя там торговый капитал пользовался точно такими же средствами устрашения17, Екатерина II отменила официально пытку. Неофициально она применялась еще долго спустя, — в политических процессах, по некоторым сведениям, до 60-х годов, т. е. еще при Александре II. Это касается судебной пытки; что касается жандармов и охранки, то они, как всем известно, пытали еще в 1905—1907 гг., да вероятно и позже, так что приличие было соблюдено только на бумаге.

Но и на бумаге не нашли нужным отменять наказания кнутом, и это несмотри на то, что оно очень часто кончалось смертью наказываемого, а смертная казнь, опять-таки на бумаге, была отменена еще Елизаветой Петровной. Рассказывали, что эта императрица, идя во дворец с гвардейцами арестовывать маленького Ивана Антоновича, так трусила, что дала обет в случае удачи никого не казнить. Мы помним, что ради той же удачи она заключила договор и с врагами России — шведами. Овладев престолом, она обманула и шведов и господа бога: отперлась от своих обещаний и заменила виселицу кнутом. Результат был тот же, мучился несчастный даже больше, но зато на бумаге не было слова «смертная казнь», а только число ударов кнута. Все знали, что если это число больше двух-трех десятков — это верная смерть, а назначали и 120 ударов, да притом опытный палач мог, как мы знаем, убить и с одного удара, ежели начальство прикажет. А ежели начальство не желало смерти осужденного да тот еще был вдобавок человек богатый, мог дать взятку палачу, так он и после большого числа ударяв оставался жив и даже почти здоров. Очень гибкое было наказание и потому вдвойне удобное. Для дворян впрочем Екатерина совсем отменила кнут, — он остался только для «подлых» людей. Ее сын Павел восстановил кнут и для дворян, да кстати придумал и замену кнуту, введя для военных прогоняние сквозь строй. Осужденного вели между двумя рядами солдат, вооруженных палками; каждый должен был нанести удар, и начальство смотрело, чтобы били, как следует. Прогоняли через батальон, т. е. тысячу человек, и через полк, т. е. 4 тыс. человек, последнего, как и 100 ударов кинутом, никто не выдерживал; это опять была замаскированная, лицемерная форма смертной казни.

Все эти истязания производились публично, чтобы больше запугать народную массу. Но для той же цели судопроизводство было облечено строжайшей тайной. Не только судили всегда при закрытых дверях, но в зале заседания не было ни защитников, ни даже самого подсудимого. Перед судьями были его записанные показания да показания свидетелей, тоже в письменном виде; на основании всего этого и произносился приговор, и подсудимого приводили только для того, чтобы ему этот приговор прочесть. Тайна строжайше охранялась, выдача простой справки из дела считалась уголовным преступлением. Само собой разумеется, что нельзя и придумать лучшей почвы для злоупотреблений, чем такая обстановка; за деньги в этом суде все можно было сделать: самого явного преступника могли оставить «в сильном подозрении» и отпустить на все четыре стороны. И это совершенно естественно, если подумать: суд имел целью охранять интересы торгового капитала и капиталистов; человек, могущий дать взятку, имеет очевидно деньги в кармане, значит скорее принадлежит к тем, кого охраняют, чем к тем, от кого охраняют. Как же ему не помирволить? Как было распространено взяточничество, прекрасно знают все из литературы (из «Мертвых душ» и «Ревизора» Гоголя например; только там, по условиям цензуры времен Николая I, когда писал Гоголь, могли быть приведены лишь самые мелких случаи взяток; но в крупных делах, о которых нельзя было говорить печатно, было разумеется то же самое). Дать взятку судейскому чиновнику было таким же обычным делом, как дать на чай швейцару или дворнику: при Николае I сам министр юстиции Панин давал взятки, когда у него бывали дела, причем давал их даже в тех случаях, когда он был совершенно прав и дело по закону должно было решиться в его пользу. Привычка — вторая природа.

Тайна висела не только над судебным разбирательством, тайною была окутана вся жизнь крепостнического государства. Торговля вся построена на секретах: купцы скрывают друг от друга, от покупателей действительную стоимость товара, его происхождение, его количество и т. д. Торговые книги — святыня торгового дома, которую показывают только людям, пользующимся полным доверием хозяина. Таким же секретом проникнута и жизнь государства, опиравшегося на торговый капитал. Роспись государственных доходов, и расходов например тогда не печаталась, и ее никто не знал, кроме царя и нескольких министров. Все заседания высших государственных учреждений были закрытые, а наиболее важные из них — даже секретные: разгласить то, что происходило на таком заседании, было преступлением побольше того, чем дать судебную справку. Не допускалось огласки самых обыкновенных фактов, если они имели отношение к государственной власти и ее представителям, хотя бы самым мелким. Герцена выслали из Петербурга за то, что он написал в письме к своему отцу, что один городовой убил прохожего. Другой случай еще лучше. В день именин императрицы Александры, жены Николая I, в Петергофе устраивалась роскошная иллюминация, на которую из Петербурга съезжались тысячи зрителей; раз два парохода с такой публикой столкнулись, и один утонул. Много людей погибло, но об этом говорили шепотом; так как тут замешались именины императрицы, дело огласке не подлежало. На всякой мало-мальски важной деловой бумаге стояла надпись: «секретно». Это сохранилось до новейшего времени на бумагах дипломатических, касавшихся сношений с другими государствами: в министерстве иностранных дел до 1917 г, несекретных бумаг не было, так что, когда хотели обозначить что-нибудь действительно подлежащее тайне, то писали «только для министра» (или «для вас»), «совершенно доверительно» и т. п., потому что слово «секретно» уже ничего не выражало, — все было секретно.

Хранителем этой государственной тайны было чиновничество. Чиновничество, или бюрократия (варварское слово, составленное из двух: французское «бюро», что значит письменный стол, а также кабинет, и греческое «кратос», что значит сила: по-русски — «столоправление» или «кабинетовладычество»), составляет такую же необходимую принадлежность крепостнического государства, как варварская система наказаний или канцелярская тайна. При тайном закрытом ироизводстве все делается на бумаге. Как при демократии выдвигаются люди, умеющие говорить, а в феодальном мире выдвигались люди, умеющие хорошо драться, так при господстве торгового капитала выдвигаются люди, умеющие писать: не просто хорошо писать, не писатели, а умеющие хорошо писать «деловые бумаги», т. е. запутанным и крючкотворным языком излагавише «государственную тайну». Эта чиновничья тарабарщина сама по себе была секретом, отделявшим государственные дела от непосвященных. Не только простые грамотные люди, но начальство, не прошедшее чиновничьей школы, не понимало тех бумаг, которые оно подписывало. Никакой университет не мог непосредственно сам по себе подготовить к чиновничьей карьере: кончившего курс наук молодого человека засаживали в канцелярию за переписку бумаг, пока он постепенно овладевал тайнами «делового» слога. Прослуживший 30 лет старый крючкотворец был здесь гораздо сильнее, чем доктора всех наук. Созданный торговым капиталом и крепостным правом для их потребности, чиновник властвовал над ними своим крючкотворным секретом: слуга становился сильнее своих господ. Купец жаловался на засилье чиновника, помещик лебезил перед ним или скрежетал зубами от бессильного бешенства. «Чиновник-бюрократ и член общества суть существа совершенно противоположные», — писал один дворянин во время крестьянской реформы.

Чиновничество появляется у нас одновременно с торговым капиталом еще в московской Руси. Тогдашние чиновники, дьяки, заключали в себе уже все особенности будущего «бюрократа», как зерно заключает в себе все будущее растение. Люди совсем незнатного происхождения (первые дьяки нередко бывали и из холопов), они держали в руках огромную власть, — иностранцам главные дьяки, «думные», казались прямо «царями», — наживали огромные богатства, строили себе «палаты каменные такие, что неудобь сказаемые», — жаловалось тогдашнее купечество. В конце концов наиболее удачливые из них пролезали в знать: в смутное время, во дни царя Владислава, дьяк Федор Андронов правил государством; при первых Романовых дьяки командовали боярской думой, и при третьем Романове девушка из дьячьей фамилии сделалась царицей: первой женой Петра (которую он потом. запер в монастырь) была Лопухина, а предком Лопухиных был дьяк. При Петре чиновничество, усиленное вызванными из-за границы специалистами этого дела, окончательно сорганизовалось. Все служащие государству были распределены по «табели о рангах» на 14 классов, самым низшим был «регистратор», записывавший входящие и исходящие бумаги, а наверху всего стояли «тайные« и «действительные тайные советники«, своим названием лишний раз напоминавшие об основании, на котором держалась вся система, — «государственной тайне». Значение человека в обществе мерилось тем, какое место в табели о рангах он занимал, какой чин на нем был. Для знатнейшего дворянства дело уравнивалось тем, что оно полагало чины, не служа. Но провинциальные помещики всецело зависели от местных крупных чиновников. Назначенный из Петербурга чиновник, губернатор, мог и арестовать дворянина. Провинциальное дворянство могло поэтому защищаться от «засилья бюрократии» только коллективно: дворяне каждого уезда и каждой губернии выбирали себе предводителя, с которым и губернатор должен был считаться, а дворянские собрания имели право посылать жалобы прямо царю, минуя чиновников.

Когда Севастопольская война поставила вопрос о «реформах», реформы не могли ограничиваться крепостным правом: они должны были захватить и полицию, и суд, и «бюрократию». Последняя и оказалась тем прочным скелетом, который выдержал натиск «реформ» и сохранил в общем и целом власть за помещиками и торговым капиталом. Больше всего крепостническому государству пришлось пожертвовать в области суда. Не только промышленный, но и торговый капитал не могли не задуматься над тем, во что им обойдутся взятки при том размахе, какой должна была теперь принять экономическая жизнь страны. При сравнительно небольших прежних торговых оборотах можно было обойтись десятками и сотнями тысяч, теперь дело пахло десятками миллионов; на такое уменьшение своих барышей капиталист не мог итти. Взятке была объявлена беспощадная война. Взяточника травили везде — в газетах, журналах, комедиях, романах, повестях. Уже Николай I, — мы помним, что он одной ногой стоял в новой, капиталистической России, а другой — в старой, феодальной, — должен был допустить обличение мелких взяточников («Ревизор» и «Мертвые души» Гоголя). Он же должен был отказаться от кнута (сохранив плети и «сквозь строй»), и в его же царствование, к концу, был составлен проект удобной реформы на новых началах, но у него, как водится, нехватило храбрости провести проект в жизнь. Когда отменили крепостное право, николаевский проект казался уже устаревшим. Судебная реформа Александра II пошла гораздо дальше его. Она ввела в России почти западноевропейские (т. е. свойственные развитому промышленному капитализму) формы судопроизводства. Закрытый суд сменился публичным, гласным; производство исключительно на бумаге заменилось устным судоговорением. Наконец приговор по важнейшим уголовным делам произносили не чиновники, а присяжные, взятые из среды самого общества. А для менее важных дел были введены выборные «мировые судьи».

Само собой разумеется, что о «величии» судебной реформы буржуазные писатели кричали еще громче, нежели о «бескорыстности» крестьянской. Лжи тут было, пожалуй, чуть-чуть меньше: судебная реформа была самой удачной из реформ 60-х годов, особенно, если принять в расчет, что одновременно были совершенно отменены телесные наказания по суду (только крестьянские, волостные суды, находившиеся, как мы знаем, под дворянской командой, сохраняли право употреблять розги). Но все же не нужно забывать, во-первых, что реформа вполне серьезно ограждала интересы только буржуазии: присяжными в городе могли быть только люди, имевшие определенный доход (жалование и т. п.), значительно превышавший заработную плату обыкновенного рабочего или даже мелкого служащего. В присяжные в городе попадала таким образом только буржуазия. Из крестьян в присяжные допускались только те, которые раньше занимали какую-нибудь должность в крестьянском «самоуправлении», т. е. были основательно вышколены дворянским «мировым посредником». Масса трудового крестьянства и тут была устранена от дела. Мировые судьи тоже могли выбираться лишь из людей, имевших некоторое состояние. А главное, новая форма суда, столь хваленые «устное и гласное судопроизводство», «состязательный процесс», — как нарочно были устроены для богатых. Чтобы говорить на суде публично, нужны были некоторое образование, знание судебных формальностей, наконец просто привычка. Где все это было взять рабочему или крестьянину? А в гражданском суде, где тягались о деньгах, о земле, нужно было знать законы о собственности, а законы эти оставались старые, где сам чорт ногу сломал бы. Нового уложения и тут не удосужились написать. Богатые люди могли себя от всего этого избавить, наняв адвоката, образованного юриста, который постоянно ходил по судам и знал все их тонкости. Беднякам давали защитников по назначению от суда, и это были большею частью молодые начинающие адвокаты, а старые и опытные старались кое-как спустить дело, не сулившее им «гонорара». На судебном состязании буржуа таким образом был гораздо лучше вооружен, чем небуржуа. Во-вторых, реформа не была доведена до конца, что должны были признать и буржуазные историки, а затем довольно скоро была еще и окургужена. Для важнейших дел, где было заинтересовано само правительство, дел «политических», остался попрежнему чиновничий суд с так называемыми «сословными представителями» (но представители сословий, как мы знаем, были и в старом суде); вскоре этот суд был распространен на все дела, где было замешано чиновничество. Гласность была окургужена тем, что суду было предоставлено «закрывать двери», т. е. делать разбирательство секретным. Суд с сословными представителями при закрытых дверях уже очень мало отличался от старого суда — только тем, что защитник присутствовал. Наконец была сохранена административная расправа: министр или губернатор могли ссылать в Сибирь без всякого судебного разбирательства. А полиция без всякого разбирательства колотила в участках, кого находила нужным.

Самая «европейская» из реформ Александра II сохранила таким образом достаточно «истинно-русских» черт. Еще больше их осталось в другой реформе, которой наивные люди думали окончательно сломать рога чиновничеству, — в реформе земской. До 1861 г. местные дела — полиция, суд по мелким преступлениям, содержание в порядке дорог, мостов и т. д. — были в руках купечества в городах и помещиков в деревне. Другими словами, местные дела 90% русского населения вершились дворянством. О местном хозяйстве, дорогах, постах, больницах, школах почти никто не заботился, да последних почти и не было; больницы имелись скорее в крупных имениях, устроенные «просвещенными» господами частью из фанфаронства, частью как необходимая принадлежность хорошо устроенного хозяйства. Словом, дореформенного «земства» почти никто не замечал, и когда в 1864 г. были созданы «земские учреждения», то всем казалось, что в России появилось что-то новое и даже, как казалось влюбленным в себя реформаторам, что-то совершенно оригинальное, до чего нигде в других странах не додумались. На самом деле наши земские учреждения были довольно точно скопированы с Пруссии, самой бюрократической страны в Западной Европе. Оттуда был заимствован и земский «ценз»: разделение населения для выборов в земские учреждения на три «курии», только в Пруссии эти «курии» отличалось одна от другой количеством платимого налога, иными словами — своим богатством, так что крупнейшая буржуазия имела ⅓ всех голосов (хотя принадлежавшее к ней население не составляло, может быть, и 1%), средняя буржуазия имела ⅓ (хотя из населения к ней принадлежала, может быть, ¹/10), и все остальное население, т. е. 90% жителей, — тоже ⅓. В Пруссии таким образом избрание было основано на чисто буржуазном принципе — имущественном. «Обрусение» этого принципа выразилось в том, что у нас был введен, хотя и в прикрытом виде, сословный принцип. ⅓ всех голосов получили «личные землевладельцы», т.е. дворяне-помещики, ибо других личных землевладельцев, за исключением промышленных губерний, где владели имениями и фабриканты, почти не было; ⅓ была дана «общинному землевладению», т. е. крестьянам, и ⅓ всем остальным, т. е., буржуазии. В уездных собраниях дворяне и чиновники составили благодаря этому почти ½ всех гласных, а вместе с буржуазией почти ⅔, крестьяне же — немного больше ⅓. В избрании губернских гласных, которые посылались уже не прямо населением, а уездными земствами, большинство было заранее обеспечено буржуазии, а среди этой последней — землевладельцам: в губернских собраниях дворяне и чиновники составляли уже более ⁴/5, а крестьяне — менее ¹/10. Наконец в управах, исполнительных органах земских собраний, земском «правительстве», — потому что управляли-то именно управы, действовавшие постоянно, а не собрания, созывавшиеся раз в год не более чем на 20 дней, — перевес помещиков был еще значительнее: в уезде уже они одни, без буржуазии, составляли абсолютное большинство, а в губернских управах их было 9/10, а крестьянских всего 1½%.

Зато, если мы возьмем земские налоги, мы получим картину, как раз обратную: гектар «надельной», т. е. крестьянской земли, платил 37 кол., дворянской — 19 коп., а казенной и «удельной», т. е. принадлежавшей царской фамилии, — всего 11 коп. Почти по слову евангельскому: имущему дастся, а у неимущего отнимется. К тяжести, выжимавшей из крестьянина «прибавочный продукт» после 19 февраля 1861 г., и «земское самоуправление» привесило свой фунтик. Если прибавить к этому, что помещики очень неисправно платили налоги, причитавшиеся на их долю, недоимка помещичьих земель была гораздо больше крестьянской, притом, чем барин был богаче, тем он платил хуже и тем труднее было с него что-нибудь взыскать, — картина будет полная: и в земской реформе, как в крестьянской, старый порядок победил больше чем наполовину. Земское самоуправление в сущности осталось дворянским самоуправлением, на счет крестьян. И едва ли последние могли утешаться тем, что теперь это было еще меньше самоуправление, чем раньше. Чисто крепостническое государство оказывало больше доверия помещику, чем то полукрепостническое, которое установилось в России после 60-х годов. До земской реформы местные помещики выбирали и местный суд и местную полицию; теперь выбор судей за ними остался: мирового судью выбирало уездное земское собрание, и понятно, кого оно выбирало, не считая даже того, что для избираемого обязательно было владеть имением не ниже известной ценности; мировой судья в деревне был всегда из помещиков. Но полицию центральная власть стала назначать. Прежде исправник выбирался помещиками уезда, теперь его присылала губернская власть. И по отношению к этой власти земские собрания были куда менее самостоятельны, чем раньше дворянские (оставшиеся, но исключительно как сословная организация). Те имели право подачи прошения на «высочайшее имя», эти—нет. И губернатор был поставлен определенно над ними, он должен был следить за «законностью» их решений, точно этого не мог делать суд, во всех странах являющийся именно охранителем законности.

Крепостническое государство отступило таким образом на всех фронтах очень недалеко и сейчас же прочно укрепилось на «тыловых позициях». Русская промышленность не добилась того, что получили задолго до этого английская и французская, — участия в организации страны через буржуазный парламент. Она не поручила даже того, что имела германская, — постоянного совещательного голоса в такой организации; постоянное буржуазное представительство при центральной власти дала русской буржуазии только рабочая революция 1905 г. Она не получила даже свободного рабочего. Чем же объясняется такое приниженное положение русской промышленной буржуазии сравнительно с западной? Почему она не дерзнула на большее, чем жалкие «великие реформы» 60-х годов, да и их, как увидим дальше, не умела отстоять без уступок? Тут нам надо вернуться назад, и мы увидим, что русский буржуа сначала был в своих мечтаниях даже смелее западных, но суровая действительность — действительность русского экономического развития — подрезала крылья этим мечтам.