НАКАНУНЕ РАЗГРОМА
Полчаса спустя колокола смолкли, и слышно было, как при звуках труб и барабанов ростовская сборная рать двинулась через город на Переяславскую дорогу. Звуки музыки и самого движения рати, мало-помалу удаляясь, затихли, и до слуха Марфы Ивановны стал вскоре долетать только шум расходившейся по домам толпы да жалобные вопли и причитания женщин, разлучившихся с сыновьями, мужьями и братьями.
— Вернутся ли? Увидишься ли с ними вновь? — вот вопросы, от которых не могла отделаться грустно настроенная Марфа Ивановна.
— Мама! — обратился к ней с вопросом Миша. — На войне, когда кого-нибудь убивают, он тоже падает?
Не понимая этого вопроса, мать стала вглядываться в лицо ребенка с недоумением.
— Ведь вот у нас, когда мы в войну играем, кто убит, тот падает, — пояснил ей ребенок, — а потом встает… И там, на настоящей войне, так же бывает?
— Нет, голубчик, там не так! Там насмерть убивают, на весь век калечат людей.
Ребенок не стал больше расспрашивать, но его, очевидно, ответ матери поразил тяжело: с его детскою душою не мог примириться образ смерти и мучительных страданий, к которым взрослые люди привыкают, как к чему-то неизбежному и необходимому.
Сенька, слышавший вопрос ребенка, воспользовался тем временем, как Миша отошел от матери, и, с своей стороны, решился ей напомнить о нуждах действительности.
— Государыня, Марфа Ивановна, — приступил он к госпоже своей, — не во гневе тебе будь сказано, а не время ли теперь подумать, как быть в случае, ежели бы…
— Ты что хочешь сказать? — перебила его Марфа Ивановна.
— А то и хочу сказать, госпожа всемилостивая, что в победе и в счастии Бог волен, а осторожность на всякий случай не мешает… Береженого Бог бережет…
— Да что же я могу?.. Филарет Никитич и слышать не хочет ни о каких предосторожностях… Говорит: все под Богом ходим.
— Бог-то Богом, матушка, а отчего бы не припрятать то, что подороже да понужнее? Собери да поручи мне — все ухороню, и все цело будет… Кое в землю зарою, а кое в тайник соборный снесу, в тот, что под северным-то подпольем. Времена такие…
— Ох, больно и подумать, что наша и жизнь, и счастье — все на волоске висит!.. Что ж? Спасибо тебе, Сеня, за твою заботу. Я соберу, что поценнее, и, как стемнеется, все передам тебе…
— Да вот еще, матушка, тут, в слободке подгородной, что по Костромской дороге, кума есть у меня… Такая шустрая бабенка, вдова, а всем домом не хуже каждого мужика правит… Так ты дозволь мне к ней сходить и упредить ее, чтоб, если будет нужно, в подполье она очистила местечко нам… Подполье, вишь, у нее богатое такое!.. Для рухляди, дескать, какой, а то ведь кто их знает? Може, и для самих нас пригодится… Лихие времена! Лихие, ненадежные, все лучше камешек за пазухою припасти!
Марфа Ивановна не подала вида, что она поняла намек Сеньки, но внутренно вполне с ним согласилась и сказала:
— Ладно. Сходи к куме в слободку, а к темноте сюда не опоздай.
Семен тотчас же воспользовался данным ему разрешением и поспешно ушел с боярского подворья, никому не сказав о цели своей отлучки. Но он пошел сначала не к куме, а дальним, кружным обходом по окраинам города вышел на ростовское озеро около рыбачьего поселка и долго, по-видимому без всякой цели, бродил по берегу, а потом схоронился в густых прибрежных кустах и терпеливо просидел в них до наступления сумерок. Когда в поселке показались тут и там огоньки, Сенька вышел из кустов, почти ползком добрался к тому месту берегового откоса, где стояли рядком выволоченные на берег рыбачьи челны, подобрался к одному из них, поменьше и полегче других, очевидно намеченному заранее, и, быстро столкнув его в воду, вскочил в него на ходу с ловкостью привычного человека. В два удара веслом он был уже далеко от берега, стараясь поскорее скрыться в темноте, уже сгустившейся над озером, потом свернул налево, перерезал один из плесов озера и причалил к берегу около старой ивы… Здесь он выволок челнок на берег, укрыл его в густых прибрежных зарослях, а сам, оглянувшись во все стороны, приподнял голый и полуобгорелый пень, прикрывавший какую-то темную впадину берега, перекрестился и юркнул в лазейку не хуже доброй лисицы…
Всю ночь с 10-го на 11 октября Марфа Ивановна провела без сна. С вечера она почти до полуночи провозилась над уборкою всего, что было поценнее из домашней рухляди, из серебряной казны и из тех предметов церковной утвари, которые находились в ее моленной. Иконы в серебряных, басманых и кованых окладах и другие, шитые жемчугом по ткани, кресты, складни, кадильницы и лампады чеканного серебра, запястья, оплечья, низанные жемчугом и усаженные каменьями, — все это было уложено в два кованых ларца, а серебряная посуда, — кубки, чаши, солонки, крошки, блюда и тарелки, — в большой сундук. Затем Сенька, вырывший где-то в глухом месте сада две ямы, не без труда стащил туда тяжелый сундук и оба ларца, зарыл их там, затоптал и заровнял оба места над зарытым кладом, а сверху забросал мелким валежником и листвой.
Было далеко за полночь, когда Сенька вернулся с этой трудной работы и доложил государыне своей, что и ларцы, и сундук на всякий случай ухоронены так, что «вражьи дети их не скоро отыщут».
— Спасибо тебе, Сеня, — сказала ему в ответ на это Марфа Ивановна. — Авось Бог нас от их рук избавит.
Сенька, однако же, стоял на месте, переминаясь, и не уходил.
— Что тебе еще нужно, Сеня? Ты как будто мне еще что-то сказать хочешь?
— Да не то чтобы сказать, а так, в упрежденье больше… Ведь не ровен час, матушка, времена-то лихие такие! Так я вот насчет чего: в случае, если завируха какая здесь завтра ли, когда ли заварится, так надо тебе, государыня, одно помнить: от меня с детками не отставай…
— То есть как это? Я в толк не возьму?
— А так, государыня, ты только о себе да о детях заботься… И от меня ни на шаг…
— А Филарет Никитич? — испуганно спросила Марфа Ивановна.
— Государь-митрополит сам за себя постоять изволит, да он же из воли Господней не выйдет, хоть что кругом ни творись… Сама изволишь видеть, что сказал, то и свято. А деткам малым мы покров и защита. И для тебя с детками твоими у меня кое-что припасено…
— Да что припасено-то? — тревожно перебила Марфа Ивановна.
— А и сказать тебе не смею! Одно слово — шапка-невидимка и ковер-самолет. Коли сами не сплошаем, никто нас не найдет.
— Ну, ладно, Сеня! Ступай теперь спать… Вторые петухи давно пропели… Утро вечера мудренее, — сказала со вздохом Марфа Ивановна.
Сеня поклонился и ушел, поскрипывая на ходу сапогами. А Марфа Ивановна, прежде чем удалиться в свою опочивальню, заглянула в детскую, тускло освещенную лампадою, теплившеюся у икон.
Тишина и сон, безмятежный сон беззаботного детства, царили в этой уютной небольшой комнате. Эту тишину нарушало только ровное, спокойное дыхание Танюши и Мишеньки да легкое похрапывание Танюшиной мамы, которая, подложив руку под голову, прикорнула на сундуке. Марфа Ивановна подошла к кровати, в которой спал Миша, наклонив немного голову набок и спокойно сложив руки на груди. Мать полюбовалась на румяные щечки мальчика, на полуоткрытые губки его, наклонилась, поцеловала его в лоб и осенила крестом.
Точно так же благословила она и Танюшу и неслышными стопами направилась к двери.
— О, Боже! Сохрани их и помилуй, не дай злу погубить их, нарушить чистый покой их душ!..
Затем она удалилась к себе в опочивальню, смежную с детской, и, не раздеваясь, прилегла на кровать, закрыла глаза и попыталась уснуть…
Но сон не сходил к ней и не вносил успокоения в ее душу. Мысли черные, мрачные не покидали ее, образы странные, кровавые, угрожающие тревожили напуганное воображение и пугали близкими бедами… К тому же среди ночи вдруг где-то вдали поднялся собачий вой, подхваченный десятками собачьих голосов, он перенесся на другую сторону города, то приближаясь, то удаляясь, и, наконец, стал приближаться к самому саду, к дому Романовых… Одна собака завывала, подлаивая, другие подхватывали, третьи тянули, все повышая и повышая ноты своей нескончаемой плачевной песни, — и общий вой сливался во что-то раздирающее, гнетущее, удручающее душу… Казалось, что десятки матерей и жен, убиваясь над бездыханными телами погибших мужей и сыновей, изливают свою лютую скорбь в нескончаемых воплях, стенаниях и причитаниях.
Марфа Ивановна долго прислушивалась к этому стону и вою, долго старалась совладать с собою и преодолеть ту робость и суеверный страх, который вселял ей в душу этот невыносимый вой — дурная примета, по народным понятиям. И наконец не могла совладать с собою… Она вскочила с постели, стала ходить взад и вперед по опочивальне, потом опустилась на колени перед образом и думала молиться, но разрыдалась и не могла припомнить ни слова из своих обычных молитв. И долго, долго плакала эта бедная мать, удрученная заботами жизни, спасения и безопасности своих детей, и долго неудержимо текли ее слезы, хотя она сама не могла себе отдать отчета, отчего она плачет и кого оплакивает? Однако же слезы облегчили тяжкий гнет, лежащий на ее душе: она вдруг почувствовала, что может молиться, что слова молитвы сами просятся к ней на уста, и долго молилась, так же долго, как перед тем проливала слезы… На дворе уже начинало рассветать, когда Марфа Ивановна поднялась с молитвы и почувствовала, что ее клонит сон, неудержимый, благодатный сон, и она почти в изнеможении опустилась на изголовье.
Но и двух часов не удалось ей проспать, как она уже сквозь утреннюю дрему почувствовала, что кто-то теребит ее за рукав и говорит ей что-то на ухо… Открыв глаза, она изумилась, увидев перед собой Сеньку, который наклонился к ее изголовью и повторил:
— Вставай, вставай, государыня!
— Что такое? Как ты сюда попал? — спросила Марфа Ивановна. И тут только увидела Мишу и Танюшу, совсем уже одетых; прижавшись друг к дружке, они сидели на лавке в углу под образами и тихо плакали; Марфа Ивановна вскочила разом на ноги и бросилась к детям.
— Государыня! Не теряй времени! Государь митрополит прислал приказ, чтобы ты шла сейчас с детьми в собор…
Бедной матери, еще не успевшей вполне очнуться, все это казалось каким-то странным продолжением ее сна.
— В собор? — спросила она. — А где же люди? Где мама?[2]
— Тсс! Ради Бога не буди никого… Пойдем сейчас… Да так, чтобы никто не видел. Мы должны дойти, пока в колокол не ударили… Вести получены… Побиты наши… Те сюда идут…
— А! Вот что! — и только тут постигнув весь ужас своего положения, она в то же время почувствовала в себе и твердость, и силу чрезвычайную и, обращаясь к плачущим детям, сказала просто:
— Пойдемте, детки!
Сенька вывел их через сад во двор, совершенно пустой, потом со двора в переулок и по улицам, еще пустынным и тихим, еще слабо освещенным, так как утро было туманное и сумрачное, повел их в кремль к собору.
Первое, что бросилось в глаза Марфе Ивановне при входе в кремль, была гнедая нерасседланная лошадь, лежавшая на площади, у самых ворот. Ноги и шея ее уже вытянулись, язык висел сбоку на губах, покрытых густою кровавою пеной, глаза, широко открытые, застоялись навыкате, ввалившиеся потные бока уже не поднимались от дыхания.
— Мама, это наш Гнедко! — шепнула матери Танюша, глазами указывая ей на лошадь. — На нем Степанко на войну поехал.
— Сослужил конь службу! — с грустною улыбкой сказал Сенька. — На нем Степанко и прискакал с вестями.
С этим и подошли они к собору. Двери его были открыты, и служка митрополичий стоял у дверей с толстою связкой ключей.
— Только тебя и ожидали, государыня! — сказал он, кланяясь инокине Марфе. — Теперь и звонить будем.
И он внутри соборной паперти дернул за веревку, подавая знак на колокольню. Колокол загудел, за ним другой, третий, и все колокола слились в один общий рев и гул, возвещая народу сполох.
Марфа Ивановна с детьми и Сенькой едва успела подойти к амвону, собираясь занять свое обычное место, как из северных дверей алтаря вышел сам митрополит Филарет. Дети бросились к нему навстречу, подошли под благословение и стали целовать его руки, за ними пошла также и Марфа Ивановна.
— Марфа! — сказал Филарет глухим, прерывающимся голосом. — Ты не должна думать обо мне в тот страшный час, который наступает ныне. Думай о себе и детях. Верный раб наш и за тебя, и за меня о вас подумал, озаботился спасением вашим. Ему, — указал он на Сеньку, — вручаю тебя и детей! Все, что он скажет, исполняй беспрекословно. Иди, куда укажет. Если Богу будет угодно сохранить меня, свидимся в Москве. Вот вам мое благословение.
Жена и дети пали перед ним на колени, а позади них опустился и Сенька. Филарет всех благословил и перецеловал и, видя, что народ начинает собираться в собор, поспешил удалиться в алтарь.
Сенька наклонился к тихо всхлипывавшей Марфе Ивановне и шепнул ей:
— Государыня, не сходи с амвона да стань здесь, на клиросе, за иконой, и что бы ни было — отсюда не сходи.
А сам направился через северные двери вслед за митрополитом.
Между тем под гул и завыванье сполоха толпы народа, встревоженные и трепетные, спешили и бежали отовсюду к кремлю, на соборную площадь. Здесь из уст в уста уже переходила весть о поражении ростовцев тушинцами и переяславцами, о том, что ростовцы отступают, почти бегут к родному городу, преследуемые по пятам казаками и литвой. Робкий вой и плач поднялся над толпой: женщины вопили и ломали руки, мужчины кричали и волновались…
— Воевать тож надумали! — кричал с досадою один. — Лучше бы с печи не слезали, олухи ростовские!
— А кто надоумил? Кто? Воевода да митрополит! Вот теперь пусть и платятся своими боками. Шутка ли, коль уж до шкуры дошло!
— Ну, да, да! Митрополита к ответу! Давай его сюда! — заревело несколько десятков голосов. — Давай его сюда, пусть выйдет к нам из собора! Куда он прячется? — подхватили яростно сотни других голосов. — Стойте, стойте, молчите!.. Вот он, митрополит-то, вышел!
Митрополит действительно в полном облачении, окруженный клиром, стоял на паперти перед разбушевавшеюся толпой, молча, спокойно и твердо он благословил ее крестом на все стороны, как бы желая умиротворить ее символом любви и мира.
Когда толпа в передних рядах стихла настолько, что стало возможно говорить, Филарет сказал:
— Чего волнуетесь, дети мои? Час воли Божией наступает для нас, час грозный и тяжкий… Но не бранью и проклятиями, не взаимными укорами должны мы его встретить, а смирением и молитвою. Ваш воевода Третьяк Сеитов исполнил долг свой, он мужественно сразился со врагом и уступил только числу и ярости нападающих. Он отступает к городу, защищая нас грудью, и прислал сказать мне, что будет и здесь биться до последней капли крови… Ваши сограждане не положили на себя хулы, дрались и дерутся храбро, верные присяге. Не уступлю и я моего места у святыни ростовской, не укроюсь от вас, как хищник, а останусь здесь, как пастырь, верный своему стаду. У кого есть руки и мужество в сердце, тот поспеши на помощь братьям ростовцам и с ними бейся против врага! У кого нет ни сил, ни мужества, тот становись под мое знамя — знамя креста Господня и под кров Пречистой Богородицы — и от нее жди надежды и спасения! Двери храма открыты, входите, и вместе будем ждать врага здесь!..
Толпа слушала молча, пораженная твердостью и спокойствием митрополита. Женщины и дети сразу двинулись мимо митрополита в храм, наполняя его воплями и плачем. Мужчины сбились в кучи и стояли в недоумении, лишь изредка перебрасываясь отдельными словами и фразами.
В это время издалека стали долетать звуки выстрелов и доносились все ближе и ближе… Толпа заколыхалась, послышались робкие голоса в разных концах ее:
— Батюшки! Отцы родные! Слышите? Палят? Пропали наши головы!
— Идут! Идут! Черным-черно по дороге, туча тучею! — крикнул кто-то с колокольни.
Тут толпа не выдержала, в ней произошло невероятное смятение, одни кричали:
— Ребята! По домам, по дворам, там отсиживаться будем!
— Хватай что попало, выходи к воротам биться, своим на подмогу, — кричали другие.
И теснились без толку, одни к собору, другие к воротам в кремле. А выстрелы все близились, гремели все громче и явственнее, и в промежутках между ними издалека уже начинали долетать какие-то неясные крики и гул. Враг, очевидно, был уже близок к воротам Ростова.