В «Трубе»

На другой день — день похорон царя Феодора — в кружале «Труба» у Никольского крестца опять стоял дым коромыслом. Толпа была еще теснее, чем когда-либо, давка еще сильнее и чувствительнее… Двери не стояли на петлях, и народ не смолкал в речах. В одном углу шумели стрельцы — и говор шел о их буйствах за последние дни.

— Выборного нашего — понимаешь, аль нет? — нашего выборного да велел боярин, безмозглая башка, перед приказною избой кнутом высечь! А? Каково тебе покажется?

— Ну, а вы что же? — разве олухами стояли?

— Вот ты послушай, как было дело… выборного и вывели приказные сторожи, и стали уж к кобыле ремнями прикручивать, а он, с горя да с досады, и крикни во все горло: — «Братцы! Ведь я не самовольно, не самодумно, а по вашему приговору подал челобитную властям? За что же теперича принять должен поругание?..» Ну, тут в нас сердце-то и заговорило… Разом крикнули: — «Вырывай его, братцы! Бей приказных сторожей!» — и пошла потеха! Сторожей-то всех смяли, сбили, товарища от кобылы отвязали, а дьяк, подобрав полы кафтана, зайцем бежал… Тем только свою шкуру спас…

— Эки дела! И неужель это все вам даром с рук сойдет?

— Да это что! — Мы теперь царю челобитье подали, чтобы нам всех полковников-грабителей головою выдали! Всех на правеж поставим, выбьем из них наши кровные гроши!

— Ну, дела! Дай вам Бог на них шеи не сломать.

— Чего там — сломать? Что они с нами сделают?.. Мы своего закона требуем, вот! Отдай нам наше — чужого не просим!

В другом углу шел говор между весьма пестрою массой постоянных посетителей «Трубы» о том, что в тот день происходило на похоронах царя Феодора.

— То есть, братцы мои, — рассказывал старый посадский человек — и не видано у нас на Московском государстве, и не слыхано. Уж я ли на своем веку чудес не видал: при двух царях жил, при третьем царе Феодоре, а такого чуда не видывал! Царевна Софья Алексеевна, теремная затворница, за гробом брата-царя пеша шла, за гроб держалася, да как убивалася!

— Да ведь им соборами из теремов выходить не положено!?

— Ну, собор соборами — а она вышла! И смотреть было куда как трогательно, как она слезами обливается, да причитает, да голосом ведет, да во весь народ так и сказывает: «отошел брат Феодор от сего света нежданно-негаданно, отравили его враги зложелатели! Старший брат наш Иван в цари не избран, и остались мы без матушки, без батюшки, без братца-царя сиротами горе-горькими»…

— Неужто так и сказывала что «отравили»?

— Я ж тебе говорю — своими ушами слышал!

Та же басня об отравлении царя (весьма обычная в то время и постоянно появлявшаяся в народных толках после каждой кончины царя или царицы) разрабатывалась и в другом дальнем углу того же кружка, где знакомый наш «дохтурский холоп» Прошка собрал около себя тесный и многочисленный кружок любознательных слушателей.

— Уж как же не отравили?! Это кто мне-то станет сказывать? Я сам видел, как он в ступках всякие зелья-то растирал!.. И то посудите: царь Феодор этого самого дохтура Данилу от себя прогнал; взял себе дохтура Ягана — и все ничего себе, жив да здоров… А как этого Данилу вернул, так через три недели Богу душу и отдал!

— Скажи на милость! Вот оно, какие дела! — раздавались восклицания около Прошки.

— А власти-то что же? Чего оне смотрят? — поднялись вопросы.

— Власти-то хотели было его изловить, особливо как он тут в опалу-то впал, мне и поручали через верных людей: добудь, мол, ты нам от него сушеных, либо моченых змей и иных гадов, так мы его к суду и розыску притянем. Я и взялся: ладно, мол, добуду! Ан что же вышло?

И рассказчик, для большего внушения, примолк и откинулся назад, многозначительно поглядывая на слушателей.

— Ну, что же? Что? Сказывай!

— А вот что! Сунулся я этта один раз, а в его комнату дверь на ключе. А у меня есть такой ключ, что к его двери подходит; я за тем ключом сбегал, и только стал было на крылечко подниматься, как что-то меня по голове щелк! Я и полетел с лестницы кубарем… И очнулся уж только под вечер: лежу в клети, по рукам по ногам связан, а тело у меня словно разбитое — все болит.

— Чудно, коли правда!

— Статься может — коли он точно кудесник. Ведь они какую мороку на людей напущают!

— Как же не кудесник? — горячо выступил опять Прошка. — Разве не слыхали, как он царя Петра нынешнею зимой лечил?

— Нет. Не слыхали.

— Ну, то-то! Горлом тот заболел — глотку захватило, что ни охнуть; ни вздохнуть… Капли воды — и той проглотить не может! Позвали дохтуров — те отказались; говорят: не нашего ума дело. Позвали Данилу. Тот сейчас его ножом по горлу — хлысть! Горло взрезал, болезнь руками вынул, а горло зашил — и вся недолга! Вот он каков?

Слушатели были так поражены этим рассказом Прошки, что между ними даже не нашлось недоверчивых скептиков. Они готовы были бы и долее слушать Прошкины рассказы о чудесах дохтура-кудесника… Но кто-то крикнул у входа:

— Ребята! Ступай смотреть! Из Кремля боярский поезд навстречу боярину Матвееву выезжает… Гляньте-ка, гляньте, каковы кони, каковы вершники — каковы колымаги!

И вся гурьба народа, заполнявшая «Трубу», ринулась как один человек к дверям толкаясь и теснясь, и спеша полюбоваться редким зрелищем.

Зрелище было действительно красивое. С кремлевского моста выехал нарядный конвой из боярских детей, в красных высоких шапках и красных кафтанах, на вороных конях; у всех были копья с разноцветными значками в руках, а на боку болтались кривые сабли в кованых ножнах. Позади этого конвоя ехала стекольчатая раззолоченная карета самого боярина Матвеева, а позади ее другая, менее нарядная, в которой сидел один из Нарышкиных с дьяком и со стольником. По бокам пути ехали верхами стрельцы в своих богатых нарядах, а позади повозки с запасами и опять конвой из боярских детей.

— Нарышкин встречать родича едет! — Нарышкиных время настало! — слышалось в толпе… — Милославские теперь на попятный двор… Милославским славушку петь надо!

Прошка, пропустив мимо себя весь этот поезд и наслушавшись всех этих речей, направился к своему подворью, шепча себе под нос:

— Уж там как ни как, Милославские ли, Нарышкины ли, а что я этому дохтуру-кудеснику за его батоги, и сыну его Мишке за его затрещину отомщу — уж это верно! Своих боков не пожалею, голову на плаху положу, а их изгублю!