Она родилась в тиши цветущих садов и полей, на солнцепеке огородов и виноградников, под неумолчное жужжание пчел и букашек; эта летающая и ползающая братия была свидетелем первых взлетов человеческой мысли, она же подсказала человеку глубочайшую из тайн грядущей науки.

Занимались ею люди с крепкими мышцами, цепкими руками и зорким, всевидящим глазом. Они владели искусством сеять, пахать, сажать деревья, капусту, пускать в ход кирку и лопату. Лабораторией служили им поля, огороды, сады; предметом изучения — каждый овощ, деревце и кустарник. Они поднимали не тронутую веками целину, растили яблони, тыквы, орошая своим потом неблагодарную землю, а вечерами размышляли о всеблагом провидении, исполненном заботы о человеке. Многосемейные патриархи, они любили поля и сады, отдавая им свои силы и долгую жизнь. Благоговея перед щедротами неба, насытившего природу благоуханием и красками, они смутно догадывались, что ароматы цветов и яркие лепестки их — приманки для пчел и букашек, переносчиков пыльцы. Цветам, опыляемым ветром, некого привлекать, и они мелки, невзрачны, лишены аромата и красок.

Выпрашивая в молитвах благословение на свои пашни, люди, однако, не забывали обильно их унавозить, где надо глубже, где мельче пустить плуг. Веруя, что ключи от чрева земли, урожай и неурожай в руках провидения, они у своих гречишных посевов разводили пчел, чтобы крылатые селекционеры опыляли гречиху; для засушливых мест отбирали семена, устойчивые к засухе, для холодных морозолюбивые. Не опасаясь прогневить небеса, эти люди все делали по собственному разумению. Они верили, что провидению труд их угоден и оно шлет им удачу. Именно им, справедливым и рачительным, бог, сотворивший все живое на земле, дал право и силу изменять то, что он установил раз навсегда. Не слишком прикрываясь лицемерием, эти садовники, землепашцы и огородники — творцы новой науки — вытаптывали цветы, уничтожали слабое семя, переделывали все на свой лад.

Бывало, милостью бога, привалит им счастье. Они найдут его случайно на собственном поле. В одно удачливое утро вынырнет из пшеницы неведомо откуда удивительный стебель — темнозеленый, высокий и крепкий, с колосом тяжелым, большим. Не всякий, конечно, увидит его, — тут нужен глаз меткий и острый, такой, чтобы сорную травинку за километр в хлебах примечать. Раз сокровище попалось, с ним дела немного: вырвать всю зелень кругом, землю хорошенько удобрить — и выйдет куст с полсотней колосьев. Зерно — что горошина, полновесное, крупное, размножь его и сей — лучше сорта на свете не сыщешь. Рассказывают в народе о счастливом аптекаре, который искал траву чистотел — средство против золотухи, чесотки, бородавок, нашел искомое, но в весьма удивительном виде. Точно оборотень какой. Стебель, как стебель, но не похожий на другие. Собрал аптекарь с этой «шутки природы» семена, высеял и разбогател. Не было в мире чистотела лучше, чем у него. Так и прозвали эту находку: «шутка природы». И еще ее называют «спорт».

Один из славной когорты земледельцев, садовников и огородников нашел в поле дикую морковь. С жесткими корнями, безвкусная, она не стоила даже того, чтобы ее поднять. Он высеял эту морковь на огороде, оросил землю потом и все же ничего не добился. Тогда упрямец разбросал ее семена не ранней весной, а в позднюю жаркую пору. Морковь не успела до осени вызреть, и у некоторых растений в корнях отложились запасы питания. Селекционер отобрал корешки потолще, высадил их и снова собрал семена. Часть потомства явилась в свет с наклонностью отращивать толстые корни. Так, отбирая одни и уничтожая другие, он вывел чудесную морковь. Она была куда лучше и вкуснее сестрицы, порожденной в первые «дни творения» и, как считали, — на вечные времена.

Сын этого искусника то же самое проделал со свеклой. Он из тысячи корней годами отбирал самые сладкие, разводил их на огороде и оставлял из потомства наиболее богатые сахаром. Удобренная земля, сытая и взрыхленная, рождала все лучшие и лучшие корни. Так явилась всему миру известная сахарная свекла. Подобно отцу, сын крепко верил, что однажды порожденное семя покорно творцу своему и изменяется так, как это угодно ему.

Однажды друг селекционера, тоже садовод и огородник, поделился с ним сомнениями:

— Видишь ли, дорогой, нет нужды рассказывать тебе, что я на веку своем сделал. Ты и сам это знаешь. Меня мучает вопрос: что, семена, которые мы бросаем в землю, обречены давать растения, раз навсегда предопределенные богом, или время посева, различие в почве и обработке сильно меняют их свойства?..

Тот усмехнулся:

— Все мы видели, как зернышко, занесенное ветром или птицей на откос крутой скалы или в щель здания, растет и развивается. Если бы мы могли заглянуть в нутро бедняжки растения, мы увидели бы много изменений, вызванных новизной положения. Растение разовьет в себе те особенности, которые позволяют ему жить вне обычных условий. Я сам наблюдал, и многие садоводы подтвердили, что от способа возделывания и времени посева зависит махровость цветов. Я высеял на скверной земле махровые маргаритки, ты знаешь эти великолепные китайские цветы. В следующем году выросли на этой почве цветы, но, словно насмех, ни одного среди них махрового.

Надо быть справедливым: основоположники новой науки были смелые люди, изрядные еретики, хотя между ними и были служители церкви.

В 1717 году один садовод удивил мир непостижимым открытием: пыльцой красной гвоздики он оплодотворил гвоздику «вильям душистый». Растение, вышедшее из этого семени, не походило на родителей. Растение не являлось ни «вильямом душистым», ни красной гвоздикой, но одинаково напоминало обоих. «Это сочетание, — говорили тогда, — ничем не отличалось от помеси кобылы с ослом, которая дает мула».

«Растительный мул» взволновал мир и в первую очередь садоводов, огородников и земледельцев. В трактирах, на вечеринках, на свадебных пирушках, на церковном дворе немало было о нем толков. Было о чем погадать и что послушать. У них кружилась голова при одной только мысли, что отныне каждый из них — король и бог в своем хозяйстве. Они выведут пшеницу, овощи и плоды, какие никому не снились. Им виделись поля, зеленеющие химерами, — диковинными порождениями человеческих рук.

Эндрю Найт был из числа садоводов, двигавших вперед молодую науку. Он питал нежную любовь к своим гибридам в плодовом саду и недоброе чувство к дипломированным ботаникам, предпочитающим гербарии полям и огородам Англии. «Эти бездельники, — говорил он с запальчивостью, — забывают, что бушель улучшенной пшеницы иди гороха в десять лет даст количество семян, достаточное для англичан всего острова».

Видимо, в пику «бездельникам» Найт занялся скрещиванием гороха. Был 1787 год.

Он скрестил карликовый горох с более крупным и не без удовольствия убедился, что потомство пошло в сильного и рослого родителя. Натуралист отдал дань восхищения природе и поспешил записать свои наблюдения. Опылив затем цветы гороха пыльцой другого сорта, он получил семена, высеял их и опять отметил новое обстоятельство. Опыленное растение вместо белых цветов принесло пурпуровые, а серая кожура горошин сменилась темносерой. Гибрид весь был в отца. Найт записал свое скромное предположение:

«Надо думать, что признаки темносерой кожуры семян и пурпурная окраска цветов доминируют над признаками белых цветов и серой кожурой, оттесняют их в наследственности потомства».

Многолетние опыты кое-чему научили исследователя, и он счел своим долгом сообщить о них современникам.

Возможно, это не столь важно, как вывести добрую свеклу или морковь, — все же подобные сведения могут кому-нибудь и пригодиться.

Садовник Джон Госс имеет кое-что добавить от себя. Это сущий пустяк, но он показался ему любопытным. Представьте себе, он опыляет цветы голубого гороха пыльцой карликового гороха. Собирает три стручка, и — какая неожиданность! — все горошины в них белые — будущие карлики, ни дать ни взять. То, что он нашел в новых стручках, уродившихся от этих белых горошин, совершенно ошеломило его: в некоторых были голубые, в некоторых — белые, а во многих — и те и другие. Положительно чудеса — в одном стручке разноперый горох! Надо полагать, что со второго поколения начинается расщепление признаков родителей между потомками.

Не надо представлять себе Найта и Госса важными учеными прославленных институтов, людьми высоких чинов и не менее высоких претензий. Нет, нет — это были достойные пионеры новой науки. Они владели заступом и мотыгой так же искусно, как пинцетом и лупой. Лабораторией служили им собственные огороды и сады, дарившие им долголетие.

«В моем парижском саду, — писал Огюстен Сажрэ, — более полутора тысяч фруктовых семенных и косточковых деревьев, гибриды и прочие, созданные и выращенные мною самим…»

Этот «академик» новой науки, неутомимый, как мул, и крепкий, как дуб, помимо всего, был известен как большой знаток дынь. Последнее обстоятельство, между прочим, открыло ему глаза на новые свойства гибридов и чуть не лишило его зрения. Десятки тысяч опытов с мельчайшей пыльцой утомили его глаза прежде, чем лопата ослабила его руки. Только угроза ослепнуть вынудила его забросить пинцет и лупу и остаток дней провести среди своих гибридов: капусты — редьки необыкновенного вида и формы, миндально-персиковых деревьев и ослепительных роз.

Успеху исследователя немало содействовал самый предмет изучения. Его можно было не только видеть и ощущать, но и пробовать на вкус. Ломтик сочной, ароматной канталупы, тающей во рту, чаще всего разрешал споры исследователя с природой. Скрещивая эту дыню с сортом «шатэ», садовник на многих поколениях ревниво следил за судьбой каждого признака: цвета, мякоти, зерен, вкуса, ребристости, свойства кожуры. «Они не смешиваются, — сказал он себе с грустью, — и не пропадают, но независимо и целиком передаются по наследству. Гибрид имеет ребристость одного и вкус другого: цвет зерен канталупы и белую мякоть „шатэ“». Отдельные признаки одного из родителей имеют свойство доминировать, заглушать такой же признак другого. Так, кислый вкус «шатэ» оттеснял сладкий, проникая в дыню, имеющую форму канталупы. В других случаях форма плода оттесняла другую, сохраняя то свой вкус, то вкус оттесненного родителя. Так, соединяясь и разъединяясь в потомстве, признаки эти не пропадают. Настанет время, и гибриды снова обретут свой первоначальный тип.

Было чему удивляться и от чего загрустить. Оно и понятно: ведь садоводу, как и всем его сверстникам, создателям новой науки, грезились химеры, — невиданные чудеса — порождение человеческих рук.

Когда француз Шарль Нодэн, бывший садовник ботанического сада, впоследствии премированный Академией наук и избранный академиком, стал писать свой «мемуар» о гибридизации, ему оставалось немного добавить к тому, что сказали до него. Научные изыскания его немногословны: наследственные признаки родителей, утверждал он, распределяются между гибридами различно: то преобладает влияние одного, то другого. В первом поколении потомство полностью походит на отца или мать. Со второго и дальше их облик меняется. Признаки родителей, недавно еще столь однообразные, точно рассыпаются. Некоторые виды гибридов после длительного расщепления вновь восстанавливают тип отца или матери, на этот раз окончательно.

Сделав скромную попытку выяснить числовые отношения в потомстве у отцовского, материнского и среднего типа в десяти поколениях, он по поводу этих цифр замечает:

«Я далек от утверждения, что это общее правило, наоборот, я полагаю, что законы, управляющие гибридностью у растений, варьируют от вида к виду…»

Завершив дело целого поколения людей, этот бывший садовник и академик, ставший впоследствии садоводом-торговцем, верный традициям зачинателей новой науки, спешит защитить религию. Он действительно утверждал в своих сочинениях, что в природе тысячелетиями создавались гибриды, что растительный мир не изначален, но виноват перед богом не он, а те, которые священные тексты толкуют неправильно. «Если для поддержания жизни на земле, — пишет Нодэн, — необходимо неземное влияние солнца, сколько же оснований для вмешательства неземного фактора для порождения ее?»

Вслед за Нодэном явился ученый, имя которого облетело весь мир. Как и все пионеры новой науки, он любил землю, умел трудиться над ней, радовался щедротам и богатству ее. Многосемейный патриарх, он, как и его предшественники, находил в своей семье помощников. Его лабораторией были те же поля, сады, огороды, но не одной лишь родной страны.

Девственные леса Африки, Кордильеры Америки раскрывали ему свои тайны. Десятки лет наблюдений и напряженных исканий принесли ему уверенность, что труд его соратников — зачинателей новой науки — не был напрасен. Прав был священник Вильям Герберт: виды растений не изначальны, они возникали в разное время на протяжении веков от немногих родоначальников. Правы были и другие: незначительная перемена в климате и почве вызывает изменения в организме растения. Они накапливаются в нем, передаются потомству, преображая со временем самую сущность его. Взгляните на брошенное поле — сколько диких растений, внешне одинаковых, но присмотритесь к ним ближе, и сразу откроется, как различны они между собой. Они изменяются, чтобы жить, дать потомство, приспособленное к новой среде. Кому не под силу снести перемены, кто не может себя отстоять, — погибает. Таков этот беспощадный отбор. Он, Дарвин, утверждает, что так именно и обстоит дело.

Правы селекционеры — они поняли законы размножения гибридов. Опыты с горохом были удачны, они верно их объяснили. Он, Чарльз Дарвин, собственными экспериментами на кроликах, мышах и растениях «львиный зев» в этом убедился. Разумно поступили все те, которые не пренебрегли сокровищем земли — «шуткой природы», или, как еще называют его, «спортом». Он действительно возникает внезапно и редко, но там, где господствуют труд и рука человека, «спорт» встречается чаще.

Не может быть сомнения — славные основатели новой науки на верном пути. Именно так, как поступают они, действует сама природа. Она так же отбирает из множества множеств растений, не пренебрегая и «спортом», все жизненное, сильное. Она скрещивает и создает новые виды растений, как Найт и Сажрэ практикуют это у себя в огороде. Никакого сомнения: их искусство — искусство природы.

В 1900 году произошло небывалое событие. Запомним эту печальную дату — начало нового века: она плотиной легла на пути науки, отвела ее русло с плодоносных полей в мертвые степи пустыни. Проследим этот факт, как его запечатлела история.

Голландец Гуго де Фриз поставил точку на последней странице своего обширного труда, составил краткий отчет о достигнутых успехах и отправил его в журнал немецких ботаников. Пусть строгая наука и нелицеприятная истина скажут свое веское слово. Ему кажется, что дело его — плод многолетних усилий — не заслужит упрека справедливого суда современников.

Ученый ботаник ставил перед собой скромную цель: дать миру доказательства, что изменчивость растений протекает вовсе не так, как утверждал Дарвин. Никакого накопления мельчайших отличий он у растений не наблюдал и тем более не видел передачи их по наследству. В природе нет переходов, новый вид возникает внезапно, скачкообразно. Убедили его в этом явления, известные как «шутка природы», которым он присваивает отныне латинское название «мутация». Открытие он сделал случайно, при обстоятельствах весьма любопытных. Недалеко от Амстердама, на заброшенном картофельном поле, он нашел растение «энотера ламаркиана», занесенное сюда из Америки. Высаженные девять розеток породили потомство, весьма отличающееся друг от друга окраской, ростом и шириной листа. Растения как бы выскочили, обособленные, необычные, из недр материнского организма, чтобы дать природе новые формы. Так внезапное изменение наследственной основы растения дает начало новому виду. Только так он понимает эволюцию в органическом мире.

Гуго де Фриз был искусный ботаник, в высшей степени трудолюбивый, но глубоко неудачливый. О таких людях говорят, что им не везет. С одной стороны, ему мешала его глубокая искренность, с другой — известная неосторожность. Так, он легкомысленно признал в своем сочинении, что «энотера» досталась ему с великим трудом и что только она удовлетворила его ожидания. Остальные растения упрямо не давали скачков. Критики обрадовались такому признанию и поставили ему деликатный вопрос: «Если мутация так редко встречается в природе и существует только как исключение, как могли вы на этом построить теорию образования наследственных форм, постоянных в растительном мире?»

Повредила ему также чрезмерная его откровенность.

«Вы говорите, нашли „энотеры“, — не унимались назойливые люди, — на картофельном поле среди сорняков. Где гарантия, что их там не опылила другая разновидность? Ведь ветер в таком деле не очень разборчив. А если это так, то „мутанты“, как вы их называете, — просто-напросто гибриды. Как подобает гибридам второго поколения, они являлись на свет с признаками одного и другого родителя, а вы этот маскарад принимали за мутацию…»

Вернемся к отчету, посланному в журнал немецких ботаников. Он прибыл по назначению и был благополучно отправлен в печать. По причинам, не совсем ясным, автор спешно посылает такую же статью в журнал Парижской Академии наук. Она появляется в свет, и тут мы убеждаемся, к каким печальным последствиям приводит подчас торопливость.

Оттиск французской статьи случайно попадает к ботанику Корренсу. Тот с первых же строк проникается к автору смертельной враждой. Этот ловкач де Фриз считает, видимо, его, Корренса, круглым дураком, он прикарманил чужое добро, обобрал человека со спокойствием отпетого жулика. Полюбуйтесь, этот плут понаставил латинских и греческих словечек, понятное подменил непонятным и думает, что никто не узнает хозяина.

Карл Корренс был человек с темпераментом, и речь его в гневе не блистала изысканной тонкостью, столь характерной для него в спокойные минуты.

Возмутило нашего ученого вот что. В статье, озаглавленной «Законы расщепления гибридов», де Фриз скромно утверждал, что он якобы на собственных опытах убедился в следующем правиле: гибриды первого поколения сохраняют полное сходство с одним из родителей, а последующие — частично с тем и другим. Ему, Корренсу, глубоко безразлично, у кого именно де Фриз скатал свое «открытие»: у Сажрэ, Нодэна или Дарвина, — честность прежде всего. Цитаты должны быть со ссылками, — только так и не иначе. На этом держится мир. Есть еще справедливость на свете. Корренс может указать, где именно собака зарыта: голландец «обставил» монаха Грегора Менделя. Грубо говоря, обобрал, как липку…

Горячий человек шлет гневную статью в журнал немецких ботаников, не подозревая, конечно, что там же печатается отчет Гуго де Фриза, в котором, между прочим, вскользь упоминается имя монаха.

Корренс описывает опыты Менделя, выражает удивление, что в статье Гуго де Фриза, напечатанной во французском журнале, так много терминов из Грегора Менделя и ни одной ссылки на автора. Что это — попытка скрыть его имя или еще что-нибудь? Мимоходом он намекает, что голландец не совсем понял монаха и изрядно напутал. Пусть видит мир, как Корренс скромен: труд Менделя ему известен несколько лет, но он не настаивает на чести считать себя первым, открывшим его. Попутно Корренс в статье вставляет несколько слов о собственных опытах с горохом и приводит бога в свидетели, что независимо от Менделя сам открыл те же правила. Справедливость, разумеется, выше всего — первенство принадлежит покойному монаху.

О многом поведал Корренс в статье, но об одном умолчал: почему он до сих пор нигде не упомянул о работе монаха, не приводил ее так подробно, как сейчас? Ведь жестокие критики могут подумать, что он намеренно прятал ее, чтобы в отчете о собственных успехах, подобно де Фризу, пользоваться цитатами без ссылок на автора…

Когда Эрих Чермак готовил диссертацию на звание ученого, он был, видимо, уверен, что таким деликатным занятием, как скрещивание гороха, не занимался никто до него. Труды Найта, Нодэна и Дарвина, должно быть, случайно прошли мимо него, зато он наткнулся на работу Грегора Менделя, пролежавшую под спудом тридцать пять лет. Легко представить себе удивление и тяжелое чувство его, когда он увидел, что научное открытие, сделанное им, принадлежит уже монаху из Брно. Чермак решил об этом умолчать, пока не встретил статью Гуго де Фриза. Где уж было дольше молчать? Эрих Чермак не замедлил сдать в печать свою диссертацию и послал краткое сообщение в журнал немецких ботаников. Так совершенно непостижимым путем три ученых одновременно «открыли» забытого монаха.

Трудно сказать, как примирились между собой честолюбивый голландец и снедаемый завистью Корренс. Еще труднее сказать, что сблизило их с Чермаком. Но, рассуждая житейски, был ли у них иной выход? Им оставалось либо глубоко возненавидеть друг друга, либо сообща поделить славу монаха.

В официальных анналах науки существует сказание, полное сокровенного смысла: три ученых мужа средствами таинственными и темными на глазах народа воскресили умершего монаха, чтобы прославить дела его в веках.

Кто же этот Мендель? В чем заслуга его перед наукой?

Это был монах августинского монастыря, человек с глубокой любовью к знанию, но не получивший определенного образования. Он увлекается астрономией, наблюдает солнечное затмение и движение звезд, исследует уровень грунтовых вод, составляет записки по метеорологии, разводит растения, скрещивает мышей, пчел и цветы, собирает сведения о старинных фамилиях и членах собственной семьи, чтобы по окраске и свойствам волос судить о наследственных закономерностях. В продолжение семи лет он скрещивает желтый и зеленый горох и получает те же результаты, что и Найт, Госс, Сажрэ, Нодэн и Дарвин. Такое же однообразие в первом поколении гибридов, расщепление свойств во втором и последующих, осиливание или доминирование одних признаков и неустойчивость других.

У Менделя еще в детстве обнаружилась склонность к математическим расчетам, влечение к алгебраическим формулам. Биографы утверждают, что математика была его истинным призванием. Между тем в это время благодаря влиянию ученого Френсиса Гальтона цифры господствовали над разумом людей, они подчиняли идеи своей холодной природе; даже теории наследственности создавались в ту пору из цифр. Гальтон поражал мир своими расчетами. Так, ему достоверно было известно, что людские характеры слагаются из половинки, заполученной потомком от отца и матери, из восьмушки, привнесенной дедом и бабкой, восьмушки, состоящей из пая прабабки и супруга ее. Соратники Гальтона нашли для собаки другую пропорцию. Так, характер лягавой или дворняжки слагается из половинки матери, трети от почтенного дедушки и его лягавой супруги, двух девятых от прадедов. Один лишь Гальтон мог определить без ошибки биологическое различие детей, рожденных от родителей с годовым доходом в сто фунтов или в несколько тысяч!

Надо же было, чтобы это поветрие поразило и монаха. Он задумал искать числовую закономерность в опытах — точку опоры для определения законов наследственности. Как обычно бывает, когда обращаешься к цифрам, он нашел непогрешимую формулу. При скрещивании растения желтого гороха с зеленым желтых горошин оказывается в три раза больше, чем зеленых. Доминирующий признак — желтый цвет — относится к отступающему — зеленой окраске, как три к одному.

Формула весьма любопытная, но наивно полагать, что среди каждых четырех горошин второго поколения можно видеть три желтых. Так почти не бывает. Скорее случается из тридцати трех выделить зеленую одиночку или из тридцати девяти — половину тех и других. Наиболее верное средство получить «три к одному» — это оперировать крупным масштабом. Где десятки и сотни не дают нужного эффекта, тысячи обязательно помогут, теория вероятности спасет.

Этой кашей из отношений и цифр немец Мендель «дополнил» науку о гибридизации. Дарвин в свое время проделал опыт с растением, известным под названием «львиный зев», и получил у гибридов отношение восьмидесяти восьми к тридцати семи, — без малого один к трем. Проделал, записал и не подумал великий старик, что был так близок к «открытию».

Воображаемый успех вскружил голову Менделю. Он направил свою работу знаменитому ботанику Нэгели в надежде услышать от него одобрение. Нэгели рассудил, что математическая формула монаха из Брно так же мало дополняет учение Дарвина, как мало объясняет законы наследственности.

«Я убежден, — написал он монаху, — что у других растительных форм вы получите существенно иные результаты. Было бы особенно желательно, если бы вам удалось проделать гибридные оплодотворения у ястребинки».

Это была жестокая издевка знаменитости над малоопытным самоучкой. Ботаник Нэгели немало сам потрудился над этим растением и заранее знал, что закономерность здесь будет иная.

Снедаемый честолюбием, монах с головой уходит в работу. Если ему удастся у ястребинки найти закономерности, присущие гороху, в его руках будет закон, универсальное правило наследования признаков. Он напряженно экспериментирует, теряет силы и зрение, утешая себя и друзей многозначительной фразой: «Мое время придет, оно еще впереди».

Увы, желанное время не приходило, закономерности гороха у ястребинки не повторялись. Признаки сливались и исчезали, оранжевый и желтый цветок давали гибрид новой окраски, не похожий ни на одного из родителей. Доминирование не наблюдалось, формула «три к одному» не подтверждалась. Четыре года спустя монах пишет знаменитому ботанику:

«Я не могу скрыть впечатления, — сколь поразительно то, что гибриды ястребинки по сравнению с горохом обнаруживают прямо противоположное поведение. Мы, очевидно, имеем здесь дело с частным проявлением, следствием из некоего общего закона».

Ученая карьера монаха оборвалась. Он обнаружил две системы наследования, обе различные. Общего закона ему найти не удалось.

Время залечило эту рану. Монаха избрали настоятелем монастыря, одним из директоров Моравского ипотечного банка. Он затевает судебный процесс за сложение налога с монастыря. Тяжба тянется несколько лет, и он умирает, не закончив ее, с тяжелым чувством, что не довел до конца близкое его сердцу монастырское дело.

Событиям в истории, подобно руслам потоков, свойственны крутые повороты. Судьбой забытого Менделя спустя тридцать пять лет занялся ученый с другими расчетами, и давний эпизод стал событием, какого не знала история. Его имя было Бэтсон, зоолог Вильям Бэтсон. Это он с неслыханной поспешностью, не вдаваясь в подробности, сообщил миру о новоявленном гении, издал его статью на английском языке и в продолжение десятилетий потрясал знаменем монаха из Брно. Сбылось предсказание Менделя: пришло его время. Бэтсон так славословил забытого монаха, что весь мир узнал его имя.

Что же это — дань единомышленнику, пророку, чьи идеи давно волновали Вильяма Бэтсона? Или чувство преклонения пред несправедливо забытым творцом?

Ни то, ни другое. Незадолго до того в свет явилась книга Вильяма Бэтсона. Он резко отвергает в ней учение Дарвина о накоплении признаков и постепенной изменчивости, критикует теорию Ламарка о наследовании приобретенных свойств. Бэтсон не может допустить, чтобы целесообразность в органическом мире объяснялась отбором. Тысячу раз нет! Другие законы ведут жизнь к совершенствованию.

Книгу постигает неудача. Слишком слаб голос автора, бедны доказательства, спорны его положения. Пять лет ищет Бэтсон признания, домогается связей в науке, поддержки у авторитетов. Весть о забытом монахе, о законах наследственности, сокрытых врагами справедливости и правды, глубоко воодушевляет его. Правда, сорок страничек сочинения Менделя ничего нового не содержат в себе. Все давно уже сказано Нодэном и Дарвином. Зато у монаха преимущество иного порядка — он не причастен к идеям отбора. У него даже сказано где-то, что условия почвы и внешней среды на образование видов не имеют влияния. Это чистая доска, на ней можно дописать то, что монах недомыслил. Другое преимущество его биологии — ее математика. Не он ли, Бэтсон, говорил в своей книге, что без статистики всех органических типов невозможна наука о наследственности.

Бэтсон затевает крупное дело, он будет бороться за собственную славу против Дарвина, Ламарка и Спенсера, но поведет с ними борьбу не один. За его спиной будет тень монаха, неизвестного солдата армии, утверждающей бессмертие бога и неизменяемость творений его. Все, кто возносит молитвы творцу и не считает себя отродьем обезьяны, станут на его сторону. Прошло лишь восемьдесят лет, как закончился спор о движении земли вокруг солнца, и полтора столетия со дня смерти Ньютона, — неужели церковь уступит и снова откажется от реванша? О, эти простолюдины — садовники, огородники и земледельцы — с ханжескими словами веры на устах и с дьяволом в сердце изрядно возомнили о себе! Они готовы признать себя отродьем обезьяны — не погнушаются и этим.

Армия Бэтсона, английские крестоносцы, не торопилась на защиту гроба господня. Медленно росло их число. Полководец начинал уже сомневаться в успехе, когда помощь явилась с другой стороны.

Немецкая биология в те годы не могла похвалиться успехами. Единственно заметного ученого Гертнера родина не очень ценила. Неудачливый ботаник лишь за год до своей смерти увидел свой труд на родном языке. Страна, горевшая ненавистью к Англии и Франции, была бессильна противопоставить им своего ученого. Когда опыты Найта и Сажрэ почти полностью решили проблему гибридизации, Прусская Академия наук в это время объявила лишь конкурс на тему: «Существует ли в природе гибридное оплодотворение?» Семь лет спустя немецкий ученый за половинчатый ответ получил половинную премию.

Клич Бэтсона дошел до немецких ученых и в их среде нашел отклик. Они трезво рассудили, что английский зоолог дарит им славу Нодэна и Дарвина и под знаменем монаха зовет их на борьбу против французской и английской науки.

Так случилось, что забытое учение монаха было воскрешено.

Для Бэтсона настало трудное время. Как это бывает обычно, когда наследство имеет много претендентов с интересами взаимно исключающими, каждый спешил на свой лад истолковать завещание покойного. Нужна была сильная рука, и тут Бэтсон снова себя показал. Именно его обязывал долг сохранить в чистоте имя и дело монаха. Никто лучше Бэтсона не сделает этого. С нежностью матери, выхаживающей родное дитя, он холил юное учение, чтобы сделать его предметом восхищения и зависти для других. Ложная стыдливость в таком деле — помеха; строгость и решительность скорее принесут пользу. Надо честно сказать: самоучка из Брно был изрядным невеждой. Он путал признаки с наследственными свойствами, не делая разницы между тем, что создается внешней средой, и тем, что заложено в наследственной основе. И чего ради взбрело ему толковать о двух системах наследования по типу гороха и ястребинки. Нечего винить человека в невежестве — это скорее несчастье, чем порок, но такие решения надо обдумать, прежде чем их принимать. Да будет же известно почтенному автору, что бестолковщина у ястребинки объясняется не так, как он понимал. Глупости, глупости! Все на свете подчиняется единой системе наследования — системе, открытой на желтом и зеленом горохе. Этот Мендель не предвидел, что станет бессмертным, и не подумал о тех, кому придется отвечать за каждое его слово. Худшие враги его не могли бы собрать так много доказательств против закона, как он сам. Что это — добросовестность? Просто беспринципность! Писать, что признаки цветения не дают доминирования, то-есть что цветение гибридов происходит не в сроках одного из родителей, а посредине, — это ли не глупость? Или специально делать опыты, чтобы во весь голос заявить: «Для отдельных, более бросающихся в глаза признаков, например формы семян, величины листа, пушистости отдельных частей его, у гибридов наблюдаются средние образования». Иначе говоря, Мендель называет доминирование правилом и о законах нигде не говорит, но таков уж гений — он скромен. Дело потомков называть вещи своими именами. Нельзя давать врагам повод использовать слабые стороны учения. Взять хотя бы, к примеру, кратное отношение «три к одному». Допустимы ли здесь колебания? Не ясно ли каждому, что всякое рождение в природе подчинено этой формуле, как року. Все, что порождается для жизни, сохраняет в трех случаях из четырех господствующий признак одного из родителей. Есть ли что-нибудь проще под луной? Оказывается, Мендель это правило вовсе не считает бесспорным. «Это важно лишь, — пишет он, — для установления средних чисел». И только? Неверно! Бэтсон никому не позволит оспаривать того, что бесспорно. Ни за что не допустит, чтобы «новое евангелие» вкривь и вкось толковали на научных соборах.

Теперь, когда ересь вырвана с корнем, всякий может убедиться, что мысли Менделя совпадают с идеями Бэтсона. С теми самыми идеями, которые выражены в его книге задолго до того, как труд монаха стал ему известен.

Так «великие принципы» забытого Менделя окончательно утвердились в науке.

Десятки тысяч опытов, проделанных во славу учения Менделя и на погибель теории Дарвина, приносили людям легкую славу. Никогда еще кафедры не были так доступны, карьеры столь достижимы. И пути эксперимента и самые опыты удивительно несложны: скрестить серого кролика с черным, выждать потомства в двух-трех поколениях — и пиши диссертацию. Доминирование признаков и кратные числа на месте, — чего еще надо?

Иным, случалось, не везло. Вырастет из горошин стручок, всем хорош, и семена в одного из родителей.

Смотришь — другое поколенье такое же, и третье, и четвертое, — никакого расщепления. Или скрестит ученый пятипалую курицу с шестипалым петухом, а вылупятся цыплята, точно насмех: на одной ножке папашины шесть пальцев, а на другой — мамашины пять. И с людьми выходило неважно. От негра и белой попрежнему рождались мулаты — ни в отца, ни в мать. Овцы с нормальными ушами и безухие давали миру короткоухих. И размеры и формы ушей — каких нет у родителей. И в расщеплении обнаруживалась непокорность законам.

Наблюдательные ученые начинали догадываться, что наследственные признаки зависят не только от мудрых теорий, но и от изменчивых условий среды. Опыты подтвердили, что осиливание признаков — господство одного и отступление другого — сильно подчинено внешним условиям жизни. Люди со склонностью не верить и сомневаться стали спрашивать себя: что же дает человеку воскрешенная премудрость? Ведь по этой теории выходит, что при скрещивании двух организмов признаки их не сливаются, не смешиваются, а исключаются, то-есть свойство одной овцы накоплять мясо, а другой тонкое руно никогда не сольются в одном из потомков. Какая же польза от подобной науки? Знать средние цифры наследственности в перспективе десятков поколений — какой тут практический смысл? Уже тысячи лет человеку известно, что мальчиков и девочек в его племени или народе рождается примерно одинаковое число. Помогло ли это когда-либо хоть одному из родителей родить не девочку, а мальчика по собственной воле?

Не помогло Бэтсону и его крестоносцам их последующее раскаяние, признание, что доминирование не закон, а лишь правило. Не помогло им и отречение от другого символа веры: признание, что наследственных систем не одна, а две: по типу гороха и ястребинки. Тупик углублялся. Невольно вспоминается грустное признание Бальзака: «Наследственность — это лабиринт, в котором заблудилась наука…»

…Так обстояло с наукой, рожденной в тиши садов и полей, когда селекционер из Козлова Иван Владимирович Мичурин и другой селекционер из Полтавщины Лысенко начали свои эксперименты.