Коренные петербуржцы любят хвастаться теми немногими неделями в начале осени, когда солнце ласково светит на чистом бледно-голубом небе; дни еще довольно велики, и ночи еще не начали стремительно увеличиваться. Люди, приезжающие в это время в столицу с юга, выходя из вагона в теплых пальто и в калошах, с зонтиками и с пледами наготове, с удивлением останавливаются и пожимают плечами, встретив вместо ожидаемой слякоти, туманов, насквозь пронизывающей сырости — ясный, солнечный день, а вместо угрюмых фигур, съежившихся в своих осенних пальто с приподнятыми воротниками, дрожащих от холода и сырости, сердитых и ворчливых, — веселых петербуржцев, бойко и весело гуляющих по Невскому в легких одеждах, в шитье которых гораздо больше видна забота об изяществе, чем о тепле. И думает приезжий провинциал, уж не обманули ль его злонамеренные враги и хулители Петербурга, и спешит заказать себе легкое платье, а калоши, зонтик и плед оставляет в номере гостиницы, чтобы не показаться смешным. Но еще не успел портной выполнить его заказ, как Петербург изменился: небо нахмурилось и пошел дождь — частый, непрерывный, надоедливый, стучащий в окна от вечера до утра и от утра до вечера. Началась настоящая петербургская осень, от которой некуда уйти и нет никакой защиты; потекли дни, когда человек, не имеющий достаточных причин сидеть безвыходно дома и не обладающий собственной каретой, непрерывно испытывает одно ощущение мокроты, холодной сырости, забирающейся всюду, проникающей до костей.

Таких дней дождался в Петербурге Рачеев. Он уже несколько дней подряд не выходил из своего номера, проводя время в самом безотрадном настроении. Он не был болен, он не скучал по домашним, не произошло ничего такого, что глубоко задело бы его лично. В течение трех недель своего пребывания в Петербурге он ни разу еще не вышел из роли постороннего наблюдателя. Многое из того, что происходило на его глазах, сильно волновало его, вызывая в нем то глубокую грусть, то чувство негодования; но новый день приносил с собой новые впечатления, которые вытесняли на время из его души вчерашние; у него не было возможности ни на чем останавливаться подолгу. Нет, в его настроении была виновата только погода, — этот мелкий дождь, который с такой глупой и нахальной последовательностью стучит в оконные стекла, стучит вот уже три дня, словно настойчиво добивается от него чего-то, этот свинцово-серый цвет воздуха, от которого болят глаза, это упорное отсутствие солнца, вся эта обстановка глубокой осени, наступившей так внезапно после славных солнечных дней.

Он накупил целую кучу книг, чтобы увезти их с собой в деревню, но погода заставила его теперь кое-что выбрать из этой кучи и разрезать. Он брал одну, читал предисловие, заглядывал в первую главу и откладывал в сторону, потом делал то же самое с другой, третьей. Книги ему не нравились, хотя он очень хорошо знал, что они интересны. Книги здесь были не при чем; во всем была виновата погода.

У Высоцкой он был еще раза три, но все неудачно, У нее вечно торчал какой-нибудь знакомый, — для него новое лицо. Она в это время принимала вид той холодной любезности, которая ему так не нравилась. Однажды он зашел к ней вечером и застал у нее целый сонм музыкантов. Передвигали пюпитры, настраивали инструменты, готовились сыграть какой-то квинтет. Было человек семь гостей, очевидно, любителей музыки, опять-таки — для него новые лица. Он посидел с полчаса и стал прощаться.

— Я вас не удерживаю, Дмитрий Петрович, потому что вам будет скучно!.. — сказала Евгения Константиновна, пожимая руку.

— А вам… будет весело? — спросил он, пристально посмотрев ей прямо в глаза.

— Мне? Мне тоже будет скучно, Дмитрий Петрович! — промолвила она и как-то грустно улыбнулась.

Он ушел, досадуя на то, что эта женщина еще больше прежнего интересует его. Но при этом дал себе слово не заходить к ней до тех пор, пока не будет знать наверное, что застанет ее одну. К чему? Как холодно-любезная хозяйка своих бесконечно-многочисленных гостей, она его нисколько не занимает.

У Баклановых не был несколько дней. В последнее время там царит мрачное настроение. Катерина Сергеевна почти не показывается, а Николай Алексеевич все извиняется, что занят. Действительно, он принялся усиленно писать и пишет до того, что побледнел и осунулся. Только Лиза сохраняет неизменно спокойный вид. Как-то раз он завтракал с нею вдвоем. Николай Алексеевич ушел к какому-то издателю для экстренных переговоров о чем-то очень важном. Рачеев догадывался, что переговоры касались денег. «Чтобы держать такую квартиру и жить, ни в чем себе не отказывая, нужно много денег, очень много», — думалось ему, и видя, в какой мрачной ажитации в последние дни находился Бакланов, он решил, что понадобились деньги на какой-нибудь экстраординарный расход. Катерина Сергеевна объявила головную боль.

— Вы, Лизавета Алексевна, скажите мне прямо, — обратился он к Лизе. — Может быть, мое присутствие не совсем удобно? Так я уйду…

— О нет, это обидело бы Катю! — ответила Лизавета Алексеевна. — Если бы это был кто-нибудь другой, тогда пожалуй… А вас она исключает из общего правила.

— Вот как!? За что же это?

— Она говорит, что вы не такой, как все другие знакомые Николая… Вы всегда говорите то, что думаете…

— Это не совсем так! — возразил Рачеев. — Я часто молчу о том, что думаю…

— Да, может быть… Но вы не говорите того, чего не думаете!.. А я все хотела вас спросить, Дмитрий Петрович, — вдруг проговорила она, несколько возвысив голос и сильно краснея. — Я хотела спросить вас про вашу жену… Я ведь знала ее девушкой, и мне казалось…

— Вам казалось, что между мною и ею не могло быть ничего общего! — досказал он за нее. — Вероятно, это показалось бы и всякому другому. Но, как видите, нашлось нечто…

— Это очень интересно!..

— Право же, не так, как вы думаете! Вы помните Сашу дочерью моего приказчика. Она была красивой девушкой…

— Очень красивой!.. Я помню, какая она была стройная, с замечательно правильными чертами лица, дышащего здоровьем, с чудными золотисто-русыми локонами…

— Ну, вот видите, вот вам первый пункт разгадки. Я влюбился в ее красоту, — кажется, это естественно!.. — смеясь, сказал Рачеев.

— Да, но… Разве этого одного достаточно? Сколько я помню, она была совсем необразованная девушка, хотя, конечно, это не мешало ей быть прекрасным человеком!.. — промолвила она, еще более краснея. Видно было, что она не без борьбы заговорила на эту щекотливую тему. Но Рачеев выслушивал ее и отвечал ей просто, по-видимому, нисколько не удивляясь тому, что она заговорила об этом.

— Да, нисколько не мешало, это правда… Кроме того, она отлично пела песни, играла на гитаре и очень картинно плясала!.. — проговорил он, по-прежнему смеясь.

— Вы со мной говорите не совсем серьезно, Дмитрий Петрович, — промолвила она, слегка нахмурившись. — Я понимаю, что это в сущности… не мое дело!..

— О, какие пустяки! — сказал он вполне дружелюбным тоном. — Если это вас интересует, то, значит, это ваше дело. Но почему вы думаете, что я говорю несерьезно? Умение вовремя хорошо спеть, сыграть на гитаре, да, пожалуй, и поплясать — это большое достоинство. Наша жизнь вообще не скучна, мы почти не знаем скуки, потому что у нас слишком много мелких ежедневных забот. Все деревенские заботы доходят до нас, и мы в них принимаем участие… Да ведь вы немного знаете, как я живу… Но все же бывают туманные полосы и на нашем маленьком горизонте. И представьте, как в такую минуту дорога бывает веселая, здоровая песня! Право же, это лучше, чем припадки сплина, нервной головной боли, тоски и отвращения к обществу живых людей, — чем так часто дарят своих мужей образованные женщины. А моя жена всегда здорова и весела!.. Она малообразованна, конечно, но понимает меня, и прекрасно понимает, потому что любит. Ну, и понемножку догоняет меня.

— Так, по-вашему, образованным мужчинам следует жениться на простых девушках?

— Да вовсе же нет. С чего это вы взяли? Кто полюбится, на том и следует жениться. Мне просто повезло. При моем способе жизни моя жена очень ко мне подходит. Ведь мы ведем жизнь простых маленьких будничных интересов… А вот другу моему Николаю Алексеичу нужна именно такая жена, как Катерина Сергеевна… Да, да, это мое глубокое убеждение. Катерина Сергеевна — нервная натура самого нового типа. Она способна в течение почти минуты пережить тысячу различных настроений. Сейчас она была зла, а смотришь — уже великодушна, сию минуту ее давила тоска, но вот она уже беззаботно весела. И все эти перемены могут зависеть от того, что по улице мимо окон пронесли кадку с цветами… Ну что ж, все это Николаю Алексеичу очень нужно. Он может в Катерине Сергеевне почерпать сколько угодно героинь для своих произведений…

Когда он прощался, Лиза сказала ему.

— Вам, должно быть, хорошо живется, Дмитрий Петрович… Вы должны быть очень счастливым человеком. Многим у вас поучиться бы!..

И Лиза и Рачеев понимали, что каждый из них, не называя имен, говорит о Николае Алексеевиче и Катерине Сергеевне.

Рачеев совсем отложил книги и тоскливо смотрел в окно, досадуя на то, что петербургская погода навеяла на него настроение, какого он давным-давно не испытывал. Ничего подобного с ним не могло бы случиться дома, где он весь был поглощен текущей жизнью — своей и чужой. Он с нетерпением ждал письма от жены, уверенный, что оно направит его мысли на привычный путь и отгонит от него «чужое настроение», как он мысленно называл свой сплин. Кто-то постучал в дверь. Кто бы это мог быть? Не Бакланов ли? Этот едва ли способен излечить его. В последнее время в его речах что-то уж очень часто звучит драматическая нотка. По догадкам, вся суть в том, что денег нужно ему больше, чем он зарабатывает, хотя зарабатывает он их много.

Но лицо Дмитрия Петровича выразило крайнее изумление, когда на пороге появилась высокая фигура Ползикова.

— Ты, Антон Макарыч? Признаюсь, не ожидал!.. — невольно вырвалось у него.

Он и сам не мог объяснить себе, почему он не ожидал этого, когда так было естественно, чтобы Ползиков, его старый товарищ, посетил его. Может быть, это потому, что в течение трех недель, которые прошли после их случайной встречи, Антон Макарыч до сих пор ни разу не был у него!

— Хе, хе!.. Напрасно! — своим обычным тоном преувеличенной иронии ответил Ползиков, пожимая ему руку. — В наших местах, брат, каждую минуту следует ожидать какой-нибудь неприятности…

— Нет, зачем же так? Я рад тебя видеть! — сказал Рачеев.

— Рад? Меня? Ха, ха, ха, ха! Вот уж не понимаю, извини, что тут приятного! Пьяная рожа, говорит одни мерзости… Не понимаю! И если бы не знал наверняка, что ты не любишь говорить для красного словца, то даже не поверил бы!

Он сел и грузно оперся обеими руками на стол.

— И скажи ты мне, пожалуйста, Дмитрий, почему ты мне такую честь оказываешь? А? Ведь, в сущности говоря, я, выражаясь высоким слогом, не более как протухлая дрянь, старый засаленный сюртук департаментского чиновника, вывороченный наизнанку и доставшийся департаментскому сторожу… Не более. А между тем ты вот, например, Мамурину руки не подал, а мне даже говоришь — очень рад. Чем это объяснить? А?

— А тебе уж это известно? — с удивлением спросил Рачеев.

— Ну, еще бы! Наша литература такая баба-сплетница, что на другой же день все становится известно, что бы ни случилось, будь это в четырех стенах или хоть в супружеской спальне, замкнутой на ключ. Разумеется, известно. Да только не в этом дело. Так почему же, говорю, такая мне честь? А?

— А вот почему, Антон Макарыч, если хочешь знать правду! — ответил Рачеев. — Мне кажется, что тебя мучает совесть, а Мамурина — нисколько. А это все-таки дорогая штука, и ее надо ценить, когда совесть еще может мучить. С этого места еще человеку виден кусочек голубого неба…

— Гм… Да… Может быть, оно и так!.. — раздумчиво проговорил Ползиков. — Совесть… Ну, у Мамурина, положим, ее никогда и не было… Ха, ха, ха! Так он тебе свое profession de foi изложил. Умеренный либерал! Ха, ха, ха, ха!.. И вот в самом деле — как и слова хорошо подобраны: умеренный либерализм. Что есть либерализм? Стремление к разумной свободе, к разумно-свободному развитию народных сил — умственных, нравственных и материальных… Так, что ли? А? Ведь кажется, это вещь безмерно прекрасная, единственная вещь, к которой следует стремиться неумеренно. А они и тут точку с запятой поставили: стремись, дескать, к развитию, но не очень!.. Понимаешь? Водку можно пить неумеренно, а стремиться к развитию народных сил — умеренно… Ах, черти! Но ты не думай, что я пришел к тебе обсуждать теорию умеренного либерализма. Это я так, между прочим… Отчего не воспользоваться случаем выругаться?.. А пришел я… Нет, об этом после. Скажи, как ты поживаешь? Как Петербург на тебя действует?

— Не очень хорошо. Вот видишь: нашло даже что-то вроде сплина.

— Ага! Ну, еще бы! Этакий херувим — потому что у тебя взгляды на жизнь херувимские и вдруг сразу окунулся в здешнюю сутолоку! А богине представился?

— Богине? Ах, да, да!.. — Рачеев вспомнил, что это название не могло относиться. ни к кому другому, кроме Высоцкой. — Представлялся богине. И много раз!

— Да уж ей стоит только раз представиться, а там тебя начинает тянуть к ней какая-то невидимая сила… Ну, как нашел ее?

— Женщина интересная!..

— Слабо, слабо сказано! Ну, а впрочем — все-таки она женщина, следоветельно, цена ей медный грош. Все они, вместе взятые, стоят один медный грош, хотя продают себя гораздо дороже… А ты мне вот что скажи, Дмитрий, о чем ты беседовал с мадам Ползиковой, Киргизовой тож, и прочая, и прочая, и прочая.

— С Зоей Федоровной? Да неужели и это тебе известно? Каким образом? — окончательно изумился Рачеев.

— Ах, херувим, херувим! Истинный ты херувим! — воскликнул Ползи-ков, покачивая головой. — Говорю же тебе, что у нас всем бывает известно все от слова до слова, до малейшей подробности. Да это еще слава богу, а то литератор Матрешкин в «Заветном слове» в фельетоне всю твою подноготную опишет: как ты с женой живешь, сколько раз и при каких условиях изменил ей, да вдобавок еще, для красоты слога, припишет тебе все те мерзости, которые сам сделал… Итак, о чем ты беседовал с вышеупомянутой дамой?

— Беседа была интересна, и я все собирался поговорить с тобой, Антон Макарыч…

— Со мной? Это что же? Поручение какое? Претензия? А? — спросил Ползиков, скривив рот в презрительную улыбку.

— Сейчас все тебе объясню. Признаюсь, это нелегко. Все у нее выходит как-то запутанно…

— У них все запутанно, дружище! У них малый мозг сидит на месте большого, а большой на месте продолговатого… А мысли рождаются у них в спинном мозгу… Ну, излагай, излагай, любопытно!..

— Излагать все, что она мне говорила, я тебе не стану…

— Ну, еще бы!.. Я подлец, я мерзавец, разбойник, разбил ее жизнь, а она — ангел, угнетенная невинность и так далее. Меня следует повесить за то, что я отказался содержать ее вместе с господином эскулапом Киргизовым… Этого уж, конечно, не стоит излагать…

— Не совсем так, но в этом роде! — продолжал Рачеев прерванную речь. — Но видишь ли, я должен сказать тебе, что она в очень скверном положении…

— В каком смысле?

— Конечно, в материальном!..

— Гм… Значит, не вывезло зубодерганье! Великолепно!.. Ну-с, что дальше!

— А дальше нечто, на мой взгляд, очень странное. Она находит, что ты обязан выдавать ей содержание, и притом приличное…

— Ха, ха, ха! Восхитительно! Только я не вижу тут ничего странного. Подобные субъекты всегда находят, что кто-то обязан им выдавать содержание и уж конечно — приличное! Ха, ха, ха!.. Это в порядке вещей… Но любопытно, весьма, весьма любопытно. Так прямо, значит, и заявила: обязан, дескать, выдавать? Ну, и была мотивировка. А? Столь же приличная, как и желанное содержание? А?

Ползиков как-то неожиданно откинулся назад, так что спинка стула издала треск. Лицо его нервно оживилось, глаза оживленно забегали. Обычный сарказм в его тоне теперь слышался резче и гуще.

— Излагай, излагай, Дмитрий! Очень Любопытно! — прибавил он, порывистым движением поправляя очки.

— Была и мотивировка: как-никак, а она все-таки Ползикова, она носит твое имя…

— Чертова кукла! — бешено, вскрикнул Ползиков и с видом возмущения вскочил с места, высоко подняв голову, и, как показалось, даже выпрямившись. — Мое имя! Да, она его носит и паскудит, это верно. Положим, мне это — наплевать, но возмутительно, что она смеет это говорить! Возмутительно! Нет, посуди, посуди, Дмитрий, что это такое делается на свете? Эта женщина обманула меня, опозорила, оскорбила, разбила мою жизнь, сделала меня пьяницей и мерзавцем и главное, главное — украла мое имя… Ну да, она украла его, потому что добровольно я свое имя не отпустил бы вместе с нею в спальню эскулапа Киргизова… И она же корит меня этим, да мало этого — требует плату за то, что позорно пользуется украденным у меня именем… Нет, да что же это делается? Что это делается?

Он, задыхаясь, тяжело опустился на прежнее место. Голова его вздрагивала, а веки непрерывно мигали. Рачеев переждал с минуту, желая дать ему время успокоиться.

— Не знаю, Антон Макарыч, в состоянии ли ты слушать дальше? — сдержанным голосом промолвил Рачеев.

— В состоянии… Нет такой пакости, которую я не был бы в состоянии выслушать!.. — ответил Ползиков, едко подчеркивая слова.

— Но дальше будет хуже…

— Тем лучше… По крайней мере будет выдержанный тип!

— Я спросил ее, что же она могла бы дать тебе за это? Она ответила мне…

— Ага, ага… Любопытно!..

— Она мне ответила: я готова сойтись с ним, если он пожелает!

Рачеев внимательно и не без опасения смотрел на приятеля. Он ожидал после этих слов какой-нибудь необыкновенно бурной выходки, но, к его удивлению, Ползиков не сдвинулся с места и не произнес ни одного слова. Только лицо его несколько раз подряд передернулось, словно под влиянием непрерывного ряда болезненных уколов, и наконец приняло выражение странное, в котором смешивалось жалкое с презрительным. Он сидел молча, погруженный в глубокую задумчивость, глаза его теперь уже не бегали, а неподвижно уставились в неопределенную точку. Это продолжалось несколько минут. У Рачееву мелькнула даже мысль, нет ли какой-нибудь опасности. Иногда такое видимое спокойствие означает до необычайности напряженное волнение и предвещает катастрофу в виде удара или помешательства. Он осторожно сказал:

— Что же ты на это скажешь, Антон Макарыч?

Тот посмотрел на него рассеянным взглядом, молча поднялся и стал ходить по комнате. После довольно продолжительного задумчивого шаганья он остановился и, не оборачиваясь к Рачееву, спросил:

— Ну и что же, у тебя есть поручение передать ответ?

— Такого поручения нет, но я могу передать, если ты хочешь!.. — ответил Рачеев, хорошо знавший, что никакого ответа не может быть, кроме ругательного.

Ползиков опять зашагал и, сделав несколько оборотов, вновь остановился, затем подошел к вешалке и взял пальто и шапку.

— Так вот что ты ей скажи, Дмитрий… Вот что скажи ей, — промолвил он как-то слишком твердо и отрывисто. — Ты скажи, что я согласен… я принимаю ее предложение… Да, да, да! Принимаю!..

— Ты? Принимаешь это предложение? — воскликнул Рачеев, неожиданно пораженный этими словами.

Он смотрел ему в лицо, надеясь найти на этом лице тень шутки, потому что это не могло не быть шуткой. Или все уже здесь в самом деле до такой степени перепуталось и перевернулось вверх дном, или его взгляды на простые жизненные явления так сильно разошлись со взглядами этих людей, что они совсем не могут понять друг друга?

Но выражение лица Антона Макаровича было очень далеко от шутки. Оно было решительно и сумрачно. Он говорил еще:

— Не изумляйся, ничему не изумляйся… Так передай! Только не сейчас, а… Ну, через неделю… Да… Ну, вот именно через неделю ровно, — во вторник той недели я уже все приготовлю и буду ждать ее… Только и ты приходи, пожалуйста… А то, знаешь, как-то неловко в первый раз… Понимаешь? Этак часов в двенадцать… Ну, прощай, друг…

Он кратко пожал руку Рачееву и ушел все с тем же сумрачным лицом.

После этой сцены Рачееву не сиделось в тесной комнате. Неожиданное решение Ползикова подняло в голове его целый рой навязчивых мыслей, которые разогнали недавний сплин. Ему сделалось душно в номере гостиницы и как-то почти страшно одному с такими безотрадными мыслями. «Куда бы пойти?» — думал он и вынув свою памятную книжку, нашел в ней поручение, которое давно следовало исполнить. Надо было съездить к одному издателю и потолковать с ним насчет высылки некоторых книг для школы. Это было тем приятней именно в эту минуту, что личность самого издателя давно уже интересовала его.

Через минуту он уже был на улице и, не обращая внимания на дождь и ветер, ехал на плохом извозчике по направлению к Васильевскому острову, где жил издатель.