Я пришел вместе с Рапидовым в одиннадцать часов. Медицинский студент и ветеринар были уже в канцелярии, а барышня возилась около книжного шкапа в гостиной. Минут через десять пришел консерватор, начал шутить, и все смеялись. Недоставало только Сереженьки. Он не пришел и в двенадцать часов. Это меня удивило. Когда к нам забежал Иван Иваныч, я спросил у него:
— Сергей Федорыч не приходил еще?
— Не приходил! — ответил тот необычайно мрачным и даже почти сердитым голосом. Тут я обратил внимание на его внешний вид. Волосы у него были растрепаны, лицо помятое, глаза красные.
— А есть кто-нибудь у Николая Алексеевича?
— Никого нет! — таким же решительным тоном ответил он мне, взял какую-то бумажку и исчез.
«Тут что-то есть, — подумал я, — Иван Иваныч — верное отражение Николая Алексеевича». Я зашел в кабинет.
Николай Алексеевич сидел в своем дубовом кресле и, облокотившись обоими локтями на стол, по-видимому, был углублен в работу. Я нечаянно стукнул дверью, и вдруг он поднял голову и подскочил на месте.
— Ах! — нервным голосом произнес он, весь вздрогнув, как человек, внезапно разбуженный по первому сну, Лицо у него было синевато-желтое и злое. Глаза как-то уменьшились и ушли в глубь орбит. Лоб был обвязан мокрым полотенцем, и в комнате пахло уксусом. — Точно нельзя не стучать!..
— Извините, — сказал я, совершенно подавленный этим необъяснимым приемом, — Вы не знаете, отчего это до сих пор нет Сереженьки?
Он опять вздрогнул, и рот его скосился в неприятную мину.
— Почем я могу знать побуждения Сергея Федорыча? — злобно произнес он.
Производство Сереженьки в Сергея Федорыча было для меня обстоятельством еще более значительным, чем тон речи и цвет лица Николая Алексеевича. Я сейчас же понял, что в сфере его отношений к Здыбаевским что-то произошло и что Сереженька больше сюда не придет.
Я взглянул на Николая Алексеевича. Он опять твердо облокотился на стол обеими руками и, уложив голову на ладони, весь ушел в лежавшую перед ним бумагу. Я понял это так, что мне надо уходить, и направился к двери.
Но в тот момент, когда я взялся за ручку двери, меня поразил и даже испугал странный звук — словно что-то довольно громоздкое со всего размаха полетело в угол. Я оглянулся и увидел, что толстое «дело», сию минуту лежавшее перед Погонкиным, действительно лежало уже в углу и как-то жалостно корчилось, точно и в самом деле было ушиблено; сам же Николай Алексеевич откинулся на спинку кресла, сильно закинул голову назад, крепко зажмурил глаза и прижал правую руку к сердцу.
— Что с вами? — осторожно спросил я, подойдя к столу.
Он раскрыл глаза и выпрямился.
— Ничего… Чепуха какая-то!.. Чепуха, чепуха и чепуха!.. Зачем и почему и для какой великой цели — неизвестно, совершенно неизвестно!.. А главное — сердце болит, сердце, Владимир Сергеич, не выдуманное, а настоящее, физиологическое сердце!.. Да-е!.. И я умру от сердца! Вот увидите! Оно лопнет, оно должно лопнуть, оно непременно, непременно лопнет!..
— Что за пессимистическое настроение!
— Нет, вовсе не пессимистическое и не настроение, а факты, таковы факты! — Он встал и начал ходить по комнате. — Что же в самом деле приятного в зкизни? Что в ней такого, что могло бы меня особенно привязать к ней? Ничего-с! Умственная жизнь? Она доступна только богачам, а у таких людей, как я, вся жизнь идет на добывание средств. Женщины? Пускай они морочат голову кому хотят, только не мне… Я не из тех, что способны убивать время на созерцание их прекрасных, но лицемерных глаз…
— Вы еще вчера были другого мнения о женщинах, или, по крайней мере, об одной из них…
— Не знаю-с… Не думаю-с! — с едкой экспрессией перебил он меня. Он перестал ходить, сел на диван и опять приложил руку к сердцу. Я посоветовал ему позвать доктора.
— Ха!.. Удивляюсь! Какой доктор может вылечить меня от моей жизни, от моих обстоятельств?
— Вы сами навязали себе эти обстоятельства. Вы могли бы обойтись без них…
— Очень может быть… У всякого свое мнение, и каждый имеет право свободно высказывать его и жить по нем. Я это и делаю…
Разговор в таком тоне не доставлял мне удовольствия, и я воспользовался первым поводом уйти, оставив Николая Алексеевича с рукой, приложенной к сердцу, и о закрытыми глазами.
Сереженька не пришел. Вечером я был у них. Я нашел всех в угнетенном настроении. Молодой человек валялся на диване в своей комнате, в которой было почти темно.
— Отчего вы не велите зажечь лампу? — спросил я.
— Не стоит! — мрачно ответил Сереженька.
— А почему вы не пришли сегодня к Погонкину?
— По весьма дурацкой причине.
— А именно?
— А именно — не скажу, ибо не уверен, что это не тайна. Нынче у нас что ни шаг, то тайна. Подите к папочке, он вам расскажет.
Сергей Федорыч, кажется, первый раз в жизни был в таком настроении. Обыкновенно он бывал весел, добродушен, остроумен и смешлив, никогда не злился и не дулся. Я прошел в кабинет. Старик Здыбаевский сидел за письменным столом и с сосредоточенным видом медленно разрезал и перелистывал страницы «Русской старины».
— А! Садитесь, голубчик, садитесь… Что нового?
— Новое-то у вас, — заметил я, — Николай Алексеевич в небывалом настроении, у вас здесь какое-то мрачное затишье, и мне кажется, что между тем и другим есть тесная связь…
— К сожалению, есть!.. Да, представьте, голубчик, есть… — промолвил Федор Михайлович, отодвигая от себя книгу. — Ужасно мне это больно, — продолжал он, помолчав, — но, право же, я тут ни при чем и поправить дела не могу… Не могу!..
Он опять помолчал. По-видимому, ему было не легко изложить самое дело.
— Николай Алексеевич человек хороший, — снова заговорил старик, — я уважаю его. Умный, сердечный… Но это проклятое секретарство сводит всего его на нуль. Ну, а все-таки я его уважаю, да и мои тоже уважают его — и Сергей, и Лиза. Но одного этого мало, нужно кое-что другое. Он как-то это внезапно, неожиданно вдруг налетел и сделал Лизе предложение, а она отказала… Вот и все. Я, разумеется, ничего не могу поделать. Но вы не поверите, как мне горько… А что, скажите, как он?
Я не сразу ответил. Новость, которую я узнал, собственно говоря, для меня не была неожиданностью; я подозревал, я почти знал это. И тем не менее она меня решительно поразила — до такой степени это мало шло к Николаю Алексеевичу.
— Он? Он очень изменился. Осунулся, позеленел, обвязал голову мокрым полотенцем, жалуется на сердечную боль, — наконец ответил я.
— Да, у него сердце ненадежное… Жаль мне этого человека, ужасно жаль!.. Он изуродовал свои нервы и свою жизнь. А за что и ради чего? Ведь этот его патрон помыкает им, как пешкой, заставляет его унижаться до гадостей, вроде покупки имения при посредстве подставных лиц… Очень все это печально! И знаете, ведь все это может кончиться черт знает чем. Мне достоверно известно… ну, или почти достоверно, что особа эта стоит теперь непрочно, положение ее поколеблено… Вы представьте, что он слетит, — куда денется вся эта каторжная служба Николая Алексеевича? Ведь его затрут, мусором засыплют… Ах, ах, ах!..
За чаем я видел Лизавету Федоровну. Она была бледна в молчалива. Разговор ни разу не коснулся щекотливого предмета, вертелся на каком-то концерте и шел вяло. После чаю Сергей вышел со мной на улицу. Он сказал, что ему дома скучно и не по себе.
— Я не понимаю Лизу. Какого ей еще мужа надо? — с досадой говорил он мне. — Человек симпатичный, обеспеченный, с хорошим положением в будущем. Чем не муж?
— Не любит, что поделаете!
— Еще бы! Мал ростом, одутловат, не умеет любезничать и говорить гражданских фраз… Одним словом, не герой! А его-то это совсем скрутило. Я видел, как он выходил от нас. Совершенно точно его прищемили с трех сторон… Бедняга Николай Алексеевич!
На другой день утром, едва я взял в руки газету, как должен был вскочить и налетел на моего сожителя Рапидова.
— Нет, ты прочитай, прочитай, пожалуйста! Комиссия — это наша-то комиссия, для которой мы писали, чертили — закрывает свои действия!.. А вот это-то еще лучше: его превосходительство, наш-то его превосходительство, могущественный покровитель Николая Алексеевича — в отставку по прошению! Каково? Что же теперь будет с Николаем Алексеевичем?
Рапидов, как человек, мало посвященный в суть дела и не успевший сблизиться с Погонкиным, не мог достаточно глубоко прочувствовать это известие. Я побежал к Антону Петровичу.
— Да, представьте! Я сам поражен! Нечего и говорить, что вся ваша статистика, со всеми выкладками и чертежами, к черту пошла! Но в этом, я полагаю, нет большой беды, ибо она достигла своей цели, прокормив в течение многих недель добрую компанию хороших людей. Но Николай Алексеевич — это другое дело! Два удара сразу!
Мы отправились к Здыбаевским. Федор Михайлович только что отпил чай и ходил по своему кабинету в жестоком волнении.
— Совпадение проклятое! — восклицал он. — Чего доброго, он подумает, что ему и отказали-то неспроста. Дескать, нам уже было известно про его падение — вот мы и разочли, что он перестал быть выгодным женихом, и отказали… Понимаете? При одной мысли, что он может таким образом подумать, меня бросает в лихорадку!.. Знаете что, господа? Поедемте сейчас к нему, выразим ему сочувствие, поддержим его, ободрим!.. Ведь, собственно говоря, это для него счастье. Он еще молод, может работать и до чего-нибудь доработается. Это избавляет его от кабалы. Поедемте, господа!
Мы взяли экипаж и поехали вчетвером, прихватив Сергея. Увидев издали коричневый дом его превосходительства, где обитал Николай Алексеевич, мы почему-то все вдруг впали в уныние. У всех явилось предчувствие чего-то необычайно грустного и тяжелого.
— Фу-ты, какой скверный день! как отвратительно начат! — сердито ворчал Федор Михайлович. — Кажется, у меня крепкие нервы, а так и ходят ходуном! На душе такая гадость, точно обокрал кого-нибудь!
Мы молчали, чувствуя то же самое.
Экипаж остановился у железных ворот коричневого дома. В обширном дворе какие-то неизвестные люди медленно сновали из одного конца в другой, по-видимому, без всякого дела и заглядывали в окна квартир первого этажа. Во второй подворотне появились силуэты Мусина и Паршикова и в тот же миг исчезли, как тени.
Поднимаясь по лестнице, мы встретили пожилого господина в сером пальто, из-под которого виднелся синий фрак, а потом даму в черном. Оба они спускались медленно и задумчиво. Наконец мы позвонили. Очень скоро вышел Иван Иваныч и открыл перед нами дверь, которая оказалась отпертой. Лицо его было бледно и хмуро. Без сомнения, это происходило оттого, что и он, в качестве необходимого придатка, летел вниз вместе с его превосходительством и Погонкиным. Он тоже, как и спускавшаяся по лестнице дама, был весь в черном.
— Пожалуйте, господа! — промолвил он хриплым, усталым голосом.
— Николай Алексеевич дома? — спросил его Антон Петрович.
— Николай Алексеич? Да-с… Николай Алексеич… Они… Да они ведь скончались!..
— Что такое?!
— Скончались в эту ночь… Да-с!.. Внезапно… Позвали их по телефону его превосходительство… Побыли там один час, а оттуда приехали бледные, расстроенные… Стали раздеваться, да вдруг пошатнулись, крикнули и упали… Сердце, значит, разорвалось… Так и доктор сказал… Пожалуйте, господа!
Но мы не двигались с места, чувствуя себя таким образом, будто в нас неожиданно выпустили залп картечи. Это невозможно, это походило на сказку, на сон! Можно было ожидать всего, чего угодно, но не этого же, в самом деле, потому что это было слишком.
— Пожалуйте, господа! — твердил нам Иван Иваныч, и мы бессознательно шли за ним, прошли коридор, столовую и очутились в обширном зале, том самом, который Николай Алексеевич с такой любовью отделывал, очевидно, уже и тогда лелея мечту о семейном счастье. Да, это была правда! Он лежал тут, на длинном столе, и около него были все признаки того, что он был покойник: парча, восковые свечи, две родственницы, запах ладана, смешанный с запахом трупа…
Николай Алексеевич умер — это было очевидно до последней степени. Он лежал с сложенными на груди руками, вытянувшись, и казался как бы немного длиннее самого себя. Лицо его было совершенно желтое, на губах застыло выражение страшной муки, которую он испытал в момент смерти.
Мы стояли, потупившись и позабыв даже перекреститься. Одна из внезапно отыскавшихся родственниц всхлипывала, очевидно, неискренно, и терла платком совершенно сухие красные глаза. Дьякон громко читал Псалтырь. Федор Михайлович долго крепился, но не выдержал и заморгал веками, из-под которых полились слезы. Сереженька тоже плакал, да и я почувствовал, что глаза мои горячи и влажны. Один только Антон Петрович выдержал характер и стоял твердо, изо всех сил стараясь придать своему лицу каменное выражение.
На другой день Николая Алексеевича Погонкина свезли на Волково кладбище. Похороны были чрезвычайно приличные; было немало знакомых, сочувствующих, и много карет. Мы шли все вместе, сгруппировавшись вокруг Здыбаевских. Лизавета Федоровна была бледна и как-то подавлена. Тут были налицо все статистики: Рапидов, ветеринар, консерватор, медик и барышня. Мусин и Паршинов шли приподняв воротники и потупив взоры. Иван Иваныч руководил похоронами. На дворе стоял мартовский день, теплый и сыроватый.
— Одно только мне неясно в судьбе этого человека, — сдержанным и слегка взволнованным басом говорил мне Антон Петрович, который шел рядом со мной. — Что по преимуществу сразило его: отказ ли любимой девушки или крушение его превосходительства?.. Как вы думаете? Я не ответил, потому что для меня это было тоже неясно.