(Очерк)

— Подсудимый, вы обвиняетесь в том, что 3 декабря минувшего года вы в вашей квартире покушались на убийство вашего родного сына, Николая Холодова, внезапно набросившись на него с ножом, взятым вами тут же, на обеденном столе, причем нанесли ему рану в шею, рану, признанную врачами тяжкой. Признаете ли вы себя в этом виновным?

При первых словах председателя со скамьи подсудимых поднялся сухощавый, незначительного вида старик в черном сюртуке, не блиставшем новизной, но сшитом безукоризненно. Лицо его было бледно, глаза, окруженные мелкими морщинками, смотрели просто, вдумчиво, не выражая ни злобы, ни заметного страдания. У него были короткие реденькие усы и узенькая седая борода. На впалых морщинистых щеках волосы не росли. Голова была острижена очень низко, волосы на ней хорошо сохранились и были почти сплошь черные.

Он откашлялся, несколько раз подряд сдвинул седые, редкие брови и сказал с расстановкой, внятно, но голосом негромким и слегка дрожащим:

— Признаю себя виновным!

— Расскажите, как было дело.

— Так, как рассказано в обвинительном акте. Я ничего не могу ни изменить, ни прибавить!

Сказав это, он сел на свое прежнее место, опустил голову и сложил руки на коленях.

— Подсудимый, что же вас заставило совершить этот поступок? — спросил председатель.

Старик медленно, с очевидной неохотой опять поднялся.

— Я ничего не могу прибавить, — повторил они поспешно опустился на скамейку. Но председатель еще не кончил свои вопросы.

— Подсудимый!

Старик опять поднялся и посмотрел на спрашивавшего с укором. Взгляд его как бы говорил: «Зачем вы меня тревожите? Разве вы не видите, что я ничего не хочу сказать!»

— Подсудимый! Вы имеете право отказаться от дачи объяснений. Итак, вы пользуетесь этим правом и не желаете давать объяснений?

— Я ничего не могу прибавить! — в третий раз повторил старик Холодов.

— Садитесь!

Он сел и тотчас же принял прежнюю позу. Среди присяжных, сидевших напротив, произошло легкое движение. Некоторые из них шептались, взглядывая на старика. В то время, как председатель внимательно смотрел в какую-то бумагу, а секретарь что-то записывал быстрым почерком, в публике повторилось то же движение, что и среди присяжных. Все с любопытством осматривали старика, который, казалось, весь сосредоточился на своих руках, лежавших на коленях, и не обращал никакого внимания на то, что вокруг него делалось. По оживленному выражению лиц всех присутствовавших в зале можно было видеть, что дело с первого же момента сполна завладело общим вниманием. Даже члены суда, сидевшие по обе стороны председателя, обыкновенно, как бы по самому смыслу своей должности, начинающие скучать с той минуты, когда вводят подсудимого, на этот раз разделяли общее оживление.

— Г. судебный пристав, пригласите свидетеля Налимова!

Старик не переменил позы. Свидетель Налимов — человек лет тридцати, красавец, с короткими белокурыми кудрями, одет очень изысканно, смотрит весело, почти радостно, и только в тот момент, когда взор его как бы случайно упал на старика, на лице его выразилась жалость.

Свидетель Налимов звучным, приятным баритоном сообщает, что он в семействе Холодова с давних пор был принят как свой человек. Еще когда старик Холодов был учителем в гимназии, он был его учеником; ставши студентом, он давал уроки его сыну, Николаю, а кончив университет, получил место учителя в той же гимназии, где до своей, по причине старости и расстроенного здоровья, отставки преподавал Холодов. За неделю, до катастрофы он сделал предложение дочери старика и получил согласие. 3 декабря он обедал у них; обедала вся семья, старик был серьезен и молчалив, чего прежде за ним не замечалось.

— Напротив, — говорил свидетель, — он любил поболтать в своей семье, любил затрагивать отвлеченные темы, часто вспоминал о том времени, когда он был студентом Московского университета, с восторгом пересказывал нам целые лекции Грановского, к памяти которого он относился с обожанием; иногда со слезами на глазах вспоминал о том, как он однажды был счастлив увидеть на улице в Москве Белинского… В этот день он ел молча и как бы не замечал наших шуток и смеха. Николай опоздал к обеду, пришел ко второму блюду, и когда он вошел и весело, с какой-то шуткой, которая нас всех рассмешила, сел за стол, старик посмотрел на него своим долгим взглядом, но не сказал ни слова. После обеда мы ушли в кабинет, а Иван Петрович остался и медленно чистил свой апельсин. Он сказал Николаю? «Погоди минутку, ты мне нужен!» Николай остался, а мы ушли в кабинет. Надо было пройти гостиную. Мы притворили дверь, думая, что у старика с сыном будет какой-нибудь серьезный разговор; не хотели мешать. Николай был на третьем курсе, часто уходил из дому и иногда возвращался к утру. Это портило ему здоровье, старик был недоволен, и мы думали, что об этом будет речь. В кабинете мы продолжали шутить и смеяться. Пили кофе, прошло с четверть часа. Вдруг слышим в столовой шум. Николай кричит. Стул упал, тарелка упала со стола и разбилась. Мы вбежали и увидели ужасную картину. Старик вцепился одной рукой в горло молодому человеку, а в другой — был нож… У Николая шея была окровавлена… Мы развели их. Старик весь дрожал, губы и руки его тряслись. Мы отвели его в гостиную и уложили на диване. Он лишился чувств… Вот все, чему я был очевидцем.

Задавал вопросы прокурор. Он заставил свидетеля повторить, что за обедом, еще до прихода сына, старик был молчалив и задумчив, а следовательно, уже тогда обдумывал свой преступный замысел. Свидетель повторил первую часть, относительно же второй отозвался, что ему неизвестно, что именно обдумывал старик, когда был молчалив. Прокурор также попросил свидетеля вспомнить, не имел ли подсудимый, когда был учителем, жестоких привычек, например — драть за уши или запирать в карцер.

— Никогда! — решительно и с достоинством ответил Налимов. — Это был человек в высокой степени гуманный!

— Вы говорите, что сделали предложение дочери подсудимого и что оно было принято?

— Да, я это уже сказал.

— А затем?

— A затем… мы обручились.

— Больше ничего не имею, — закончил прокурор и почему-то посмотрел на свидетелей, и на присяжных заседателей ироническим взглядом.

Защитник интересовался другой стороной дела. Не случалось ли видеть подсудимого, в бытность его учителем и после — без причины задумчивым? Не замечал ли свидетель в нем каких-либо странностей, характеризующих не вполне нормальное состояние умственных способностей? К глубокому огорчению защитника свидетель ничего этого не замечал. Напротив, у Ивана Петровича всегда был ясный ум и светлый, юношеский взгляд на жизнь. Да, но вот свидетель упомянул о том, как старик со слезами вспоминал, что видел на улице Белинского. Разве это не казалось ему чудачеством? Свидетель не понимает вопроса. Нет, ему это не казалось чудачеством. С выражением некоторой тайной надежды защитник спросил еще, не случалось ли, что старик выпивал лишнее? Не выпил ли он в этот день за обедом лишнюю рюмку вина? Это случалось изредка, но в пределах приличия. Сколько выпил старик в этот день, свидетель не помнит. Этот ответ доставил большое удовольствие защитнику. Он даже поклонился свидетелю и сказал, что у него больше нет вопросов.

— Подсудимый, не имеете ли что-либо объяснить по поводу показаний свидетеля Налимова?

Подсудимый чуть-чуть привстал, опираясь обеими руками на спинку адвокатской скамьи.

— Все так было! — сказал он тихо, но его слова были хорошо слышны, потому что в зале в это время стояла тишина, которая как-то сама собой водворялась всякий раз, когда старик подымался, чтобы дать вынужденный ответ.

Ввели свидетельницу Варвару Холодову. Молодая девушка с бледным красивым лицом; со стариком нет сходства, только глаза — серые, небольшие, такие же вдумчивые и с таким же выражением грусти, как и у него. Говорит тихо, прерывающимся голосом, словно каждую минуту готова разрыдаться. Она сообщает то же, что говорил Налимов, но путается, повторяет и делает большие паузы. Прокурор и защитник к ней пристают с теми же вопросами, но садятся оба разочарованные. У нее кружится голова; председатель отпускает ее. Опять свидетельница Холодова; эту зовут Марией. Старуха высокого роста, с важной, благородной осанкой, вся в черном. Хочет отвечать на вопросы председателя, но у нее не выходит ни одного слова. Ей мешают слезы, она рыдает.

Члены суда начинают позевывать. В публике заметно падает оживление. Она почти начинает убеждаться, что тут нет никакой тайны, и дело объясняется очень просто — припадком умоисступления. Это слишком простая вещь, чтобы ею интересоваться. Только когда медленно и неохотно подымается старик, чтобы дать то или другое разъяснение, она еще с упованием смотрит на него: не откроет ли он что-нибудь? Вдруг он одним сильным словом приподымет завесу и там откроется какая-нибудь страшная семейная тайна — и публика будет разом вознаграждена за терпение… Но все его объяснения — это три слова: «Все так было». Это становится скучно и досадно.

Являются на сцену горничная и кухарка, какой-то посторонний свидетель — учитель, который должен был охарактеризовать подсудимого как человека, беспристрастно, как постороннее лицо. Что же, — человек он был мягкий, справедливый, неспособный даже неосторожным словом обидеть невинного. Кухарка и горничная слышали в столовой крик. Тарелка разбилась. У молодого барина из шеи струилась кровь… Все так просто, обыденно и сухо. Ни одного шага к тайне, ни одного намека на то, что для нее здесь было место…

Но есть еще надежда. Председатель поручил приставу пригласить свидетеля Николая Холодова. При одном этом имени все разом напрягли внимание. Это была последняя надежда.

Николай Холодов — очень молодой человек в студенческом мундире. Как он похож на отца, удивительно. Через пятьдесят лет это будет точь-в-точь Иван Петрович, с такими же жидкими усами, с узенькой бородкой, с безволосыми щеками. Только глаза у него несколько другие: длиннее и темнее, и нет в них того задумчиво-грустного выражения; напротив, в них есть что-то холодное.

Он бледен, но входит ровной походкой, становится у маленького черного столика и смотрит прямо на председателя. Старик глядит вниз, а он не глядит на старика. Мундир у него новенький, хорошо сшит и отлично сидит на нем.

— Свидетель Николай Холодов, расскажите, что вы знаете по этому делу!

Свидетель Николай Холодов молчит. Лицо его стало еще бледнее, голова чуть-чуть покачивается от волнения.

— Вы желаете дать показание? — спрашивает председатель.

— Здесь уже, вероятно, все рассказали… Мне тяжело говорить!.. — произносит молодой человек дрожащим, тихим голосом.

— Вы имеете право отказаться от дачи показаний, но если можете, говорите… Ваши показания очень важны…

— Мы обедали… — тихо, останавливаясь после каждой короткой фразы, заговорил Николай Холодов, — когда кончили обед, отец велел мне остаться. Мы были вдвоем… Он на меня накинулся… И дальше уж вы знаете…

— О чем говорил ваш отец, когда вы были вдвоем?

— Он говорил… Право, я теперь не могу вспомнить…

— Свидетель! — обращается к нему прокурор: — Не было ли до этого эпизода у вас с отцом какой-нибудь истории, например — крупного разговора, в котором вы сказали бы ему какое-нибудь обидное слово? Не можете ли вы объяснить поступок подсудимого местью за обиду?

— Разговоры, конечно, бывали… отец любил читать нотации…

— А вы ему возражали, не соглашались с ним?

— Это бывало.

— Например? Не можете ли вспомнить что-нибудь?

— Например, отец ссылался на свое время… Говорил, что в его время у молодежи были твердые принципы, а теперь молодежь измельчала…

— А вы отвечали?

— Я отвечал, что… я человек своего времени… Каково время, таков и я…

— Но вы, вероятно, чем-нибудь вызывали его на подобные упреки…

— Отцу не нравился мой образ жизни…

— То есть? Что именно в вашем образе жизни не нравилось ему?

— Например, я с товарищами играл в винт… Мы часто собираемся и играем в винт…

— А отец ваш находил это безнравственным, не правда ли? — спросил прокурор с усмешкой и посмотрел на присяжных заседателей таким взглядом, который говорил: «Но кто же из вас, гг. присяжные заседатели, не играет в винт? И я играю, и г. председатель играет»…

— Он говорил, что в моем возрасте должны быть другие увлечения, более благородные, согретые какой-нибудь возвышенной идеей…

Спрашивает защитник:

— Свидетель, не замечали ли вы, что отец ваш, по мере приближения старости, как бы терял прежнюю ясность ума?

Николай Холодов в первый раз мельком взглянул на отца. Старик чуть-чуть приподнял голову и глядел на него исподлобья, но внимательно и, как казалось, спокойно.

— Мне так кажется!.. — нерешительно ответил молодой человек. Старик нахмурил брови и стал как бы прислушиваться к словам сына.

— Вас поразил поступок отца? Он был для вас неожиданностью?

— Да… Я не ожидал ничего подобного!..

— Как же вы сами объясняете его?

— Не знаю… Не могу объяснить!..

Он опять взглянул на отца мельком и опять встретился с его внимательным взглядом.

— Не заметили ли вы, что он в этот день пил много вина?

Молодой человек замялся, покраснел и промолвил дрожащим, прерывающимся голосом:

— Кажется… Это очень вероятно…

Вдруг старик поднялся и, впиваясь в молодого человека острым, пронизывающим взглядом, сказал совсем новым голосом, как будто это был не тот самый человек, который в начале следствия нехотя давал свои показания:

— Позвольте мне объяснить… Я не могу дольше сдержать себя…

Николай Холодов быстро повернул лицо свое к старику и тотчас же опустил глаза и отшатнулся на шаг назад. В пылающем взгляде отца, в исходившем от самого сердца голосе он прочитал не одно только волнение, но и решимость рассказать все. Поняла это и публика, внимание которой уже было значительно утомлено ничего не значащими подробностями, в которых нельзя было отыскать ни тени, ни малейшего намека на какую-нибудь тайну. И вдруг — такая неожиданность. Старик сам просит слова, он больше не может сдержать себя. Ясное дело, что свидетели умышленно чего-то не договаривали. Тайна есть, и они ее знают, в особенности хорошо ее знает Николай Холодов. Недаром голос его так дрожал, когда он отвечал на вопросы прокурора, недаром он то бледнел, то краснел при вопросах защитника. А как смутил его взгляд старика, как он задрожал и пошатнулся при его последних словах!

— Свидетель, садитесь! Подсудимый, вы можете давать, ваше объяснение! — сказал председатель.

Николай Холодов нетвердыми шагами подошел к первой скамье, где сидела его сестра и рядом с нею Налимов; он на секунду остановился перед пустым местом, подумал, круто свернул в сторону и сел на третьей скамье. Глубокая тишина водворилась в зале.

— Он лжет! Этот молодой человек — мой сын, но я говорю, что он7 лжет!.. — выразительно покачивая головой, промолвил старик. — Он знает, что я не пил вина!.. В этот день я почти не ел за обедом и выпил, может быть, не больше полустакана вина. Он это знает и лжет… Он знает причину, он хорошо знает ее, но стыдится, потому что она для честного юноши позорна… Мать и сестра, может быть, и не знают, а он знает. Вы, господа судьи, тоже должны узнать… Я молчал, я не хотел говорить, я думал, что он сам раскается чистосердечно и скажет: «Так было и я сожалею об этом». Но он не сожалеет… Он думает, что честнее — намекнуть, что отец выжил из ума, и заставить подозревать, что он пьяница… Вы слышали, как он сказал? Не прямо: «да, он в этот день выпил много вина», а косвенно: «кажется… очень вероятно»… Прямо сказать он не посмел. Это — трусость лжеца!.. Господа, он — мой сын: вы видите, как он на меня походит… Господа, мне больнее говорить это, чем вам слышать… Но раз вам приходится судить об этом, знайте правду. Вот как было дело. Не знаю, как это выходит и отчего это, что мы, отцы, бьемся всю жизнь, чтобы передать детям наши честные правила, а дети вырастают и начинают говорить чуждым для нас языком, как будто не с нами выросли… Да, Налимов сказал правду: я с восторгом вспоминаю время, когда слушал Грановского, и почитаю себя счастливым, что видел хоть на улице Виссариона Григорьевича Белинского… И я говорил сыну: вот чему они учили. Развивай свой ум, будь честен в большом, как и в малом. И он огорчал меня, потому что, будучи юношей, когда душе естественно стремиться к высокому, он с любовью играл в карты, думал и говорил о том, как бы поскорее кончить курс и сделать карьеру… Господа, я ничего не имею против карьеры, какая по силам человеку. Всякий должен служить родине, и я сам служил до старости, занимая место учителя, — я получал жалованье, чины и награды… Но это само приходит в свое время. Но когда юноша с первого университетского курса мечтает об этом, это свидетельствует о преждевременном охлаждении сердца, на это смотреть грустно и больно. Пусть мы заблуждались, а потом сделались трезвы, но заблуждения эти были святые, они очищали душу… Горе тому, кто родился застрахованным от этих заблуждений!.. Его жизнь — вечная ночь, в его сердце — вечный холод…

— Подсудимый, не отвлекайтесь и говорите только о деле!.. — заметил председатель.

— Хорошо, я буду говорить только о деле. Я обращался с своим сыном ровно и сдержанно, но в душе я уж давно был во вражде с ним. Своими взглядами на жизнь, своим поведением он оскорблял все мое прошлое, которое было чисто, как дождевая капля; он топтал в грязь мои идеалы, которые я считал святыми… Да, я был с ним во вражде. И вот однажды пришла ко мне одна женщина, я никогда не встречал ее. Она — вдова бедного чиновника, — я не назову ее имени. Она старуха. Мы говорили с нею наедине в моем кабинете. Слезы мешали ей говорить. Вот что она рассказала мне: «Ваш сын Николай знаком с нами уже больше года. Он бывает у нас запросто, и я привыкла смотреть на него, как на своего человека. У меня есть дочь — единственное мое сокровище. Ей семнадцать лет, она кончила прогимназию и готовилась в учительницы. Она — красивая девушка, и я заметила, что между ними есть симпатия. Но я никогда не думала… Ах, вы, как отец, понимаете, что мы думаем о своих детях лучше, чем они есть в действительности… Ну, одним словом, моя дочь скоро сделается матерью… Когда я узнала об этом, я чуть с ума не сошла от отчаяния. Мы честные люди. Но моя дочь даже не плакала. Она с таким убеждением говорила: „Я люблю Колю и он меня любит… Ему осталось немного до окончания курса. Когда он кончит, мы обвенчаемся. Я так счастлива“. Это меня немного успокоило. Я подумала: это — несчастье, но все-таки его можно загладить. Однажды я пригласила вашего сына, когда дочери не было дома, и сказала ему: „Мне известно все. Я хочу слышать лично от вас, что вы имеете честные намерения относительно Саши. Конечно, вы должны были вести себя благоразумнее, но это непоправимо“. Он покраснел и сказал: „Вы не должны сомневаться в моих намерениях“. После этого он не был у нас недели две, потом зашел, посидел час, а затем проходит неделя, другая, месяц, около двух месяцев прошло, а он ни разу не заглянул к нам. Мое сердце встревожилось. Я написала ему упрек: „Отчего вы не заходите? Сашенька очень тревожится! Не больны ли вы?“ Он ответил мне, что очень занят, готовится к экзамену и просит извинения — и в письме ни слова о Сашеньке… Ни одного слова!.. Я написала ему, что так нельзя, что никакие экзамены не могут помешать ему забежать на минуту и успокоить Сашеньку. Я прибавила, что их отношения обязывают его к этому. И что же он мне ответил? Вот что!» Она подала мне бумагу, в которой я прочитал слова, написанные рукой моего сына. Да, я узнал его руку: «Милостивая государыня! Я не понимаю, о чем вы говорите и что вам от меня нужно. Ни в каких особенных отношениях с вашей дочерью я не состоял и состоять не буду»… Эту подлость, господа судьи, написал мой сын! Я говорю: подлость, потому что это была ложь. В этом я скоро убедился. Я постарался успокоить мою гостью, обещал поговорить с сыном, обещал побывать у них, но я долго не говорил с сыном. Я прежде хотел посмотреть, что это за люди. И я был у них не раз, и всякий раз, когда я уходил от них, поговоривши с этой несчастной девушкой, я не мог удержаться от слез. Как она верила ему, моему сыну! Она верила даже тогда, после того письма. Она говорила, что этого не может быть, что он — честный человек, — одумается и придет. И вот наконец наступил день, когда я решил поговорить с сыном. Я сказал ему — остаться после обеда. Это вы уже слышали, господа судьи, вам говорили и о том, как упала и разбилась тарелка, но вы не знаете самого главного… мой разговор с сынок! Боже мой, неужели я должен повторить это здесь? Это ужасно! Но я повторю его… Дайте мне выпить воды, господин защитник…

Защитник подал ему воды и, взглянув на старика, был поражен бледностью его лица. Старик глотнул воды и продолжал ослабевшим голосом:

— Я сказал ему, что мне все известно… А он мне ответил с ядовитой улыбкой: «А, вам уже нажаловались». Я спросил его: «Ты не отрицаешь, что эта девушка стала матерью от тебя». Он ответил: «По всей вероятности!» Я сказал: «Ты говорил ей, что женишься на ней, когда кончишь курс?» Он ответил: «В таких случаях всегда говорят это!» Я сказал: «Если ты честный человек, ты должен сейчас же обвенчаться с нею! Я выхлопочу тебе разрешение у попечителя…» Он пожал плечами и ответил: «Неужели вы хотите, чтоб я из-за какой-нибудь глупости, из-за мимолетного увлечения испортил всю мою карьеру?» После этого у меня еще хватило силы сказать: «Я хочу только, чтоб ты не был подлецом!» Он ответил, слушайте, что он ответил: «Ах, папа! Вы дожили до старости и не знаете, что в жизни ничего нельзя добиться, если будешь всегда поступать честно»… Он сказал это… Этим он отрезал себя от меня… Я помню только, что я весь превратился в негодование. Я не знаю, что я с ним сделал, как в руке моей очутился нож, падала ли тарелка, кричал ли он… Но у меня осталось смутное воспоминание или — лучше сказать — чувство… что я хотел задушить его… Вот как было дело… Это все!

Последние слова он произнес совсем ослабевшим голосом, почти шепотом, и опустился на скамейку. В зале тихо раздавались всхлипывания жены подсудимого. Дочь его закрыла платком глаза. Николай Холодов сидел на своем месте с раскрасневшимся лицом и нервно пощипывал бородку. Прокурор пожелал сделать дополнительный допрос свидетелю Николаю Холодову. Молодой человек опять вышел на средину и разгоряченными глазами смотрел в упор на председателя, очевидно, боясь, как бы не встретиться с взглядом отца.

— Вы, свидетель, не отрицаете того, что рассказал здесь подсудимый?

— Я не отрицаю факта… Но…

Старик заволновался и задвигался на месте. Он нервно вытянул шею вперед и с страшным напряжением прислушивался.

— Но… факту дано одностороннее и превратное толкование!..

Эти слова как бы обожгли старика. Он быстро вскочил с места, и как-то запинаясь, прокричал:

— Еще слово… еще одно слово!..

— Говорите! — сказал председатель.

— Я только жалею… Я об одном жалею.

Он остановился и тяжело дышал.

— О чем вы жалеете? Договаривайте, подсудимый!

— Я жалею, что тогда… что не… не убил этого негодяя!..

Он тяжело опустился на место, склонив голову на спинку адвокатской скамьи и, весь вздрагивая, глухо зарыдал. Николай Холодов повернулся и преувеличенно-твердыми шагами вышел из залы.

Публика почти не слушала заключений двух экспертов. Прокурор говорил вяло, холодно и как-то формально доказывая, что старик еще до обеда задумал убийство. Защитник развивал мысль, что как бы мы ни преклонялись перед высокими принципами чести, но в нормальном состоянии родительская любовь должна взять верх над гражданским негодованием, и отсюда делал вывод, что подсудимый действовал в состоянии умоисступления. Присяжные согласились с ним, и старик Холодов был отпущен на свободу. Когда он, шатающийся и бледный, выходил из залы, а за ним следовали плачущие жена и дочь, публика думала о юноше, который час тому назад вышел отсюда. Как-то они теперь встретятся дома и каковы будут их дальнейшие отношения?

1892[1]