Фантастический рассказ В. ПОЗНЯКОВА

Рисунки Н. ДОРМИДОНТОВА

ГЛАВА 1

МАСТЕРСКИЕ ПРОФЕССОРА ШОЛЬПА

— Одним словом, мистер Макс, если дело будет и дальше итти[1] так, то все полетит к чорту! — и Бакич, рубанув в воздухе вытянутой вперед ладонью, кивнул в сторону застекленной двери налево.

Макс Шольп, высокий и бледный молодой человек, тоже посмотрел на дверь и тяжело вздохнул. С самого раннего детства эта дверь в жизни его и всех домашних занимала огромное место, превращаясь по временам в своеобразное «табу», о котором говорили шопотом, около которого ходили на носках, стараясь не шуметь — застекленная дверь в конце коридора.

— Вы знаете, мистер Макс, — продолжал Бакич, пригибаясь к собеседнику и таинственно приподнимая брови, — он за последнее время почти не пускает меня ни в кабинет, ни в мастерские. Я из его секретаря превратился в какого-то парня, которому изредка разрешают потоптаться на пороге, исполнить какое-нибудь пустяковое поручение, — и только. У нас сейчас в мастерских идет такая возня, какой раньше никогда не бывало… Сверлят, полируют, точат — и просто мешают друг другу… И, главное мистер Макс, никто, даже Мюлов, не знает, что мы такое сооружаем… Ведь, вам знакома милая манера вашего папаши — никого не посвящать в свои тайны до поры-до времени, а затем преподнести миру такую штуку, на которой репортеры в три дня наживают столько денег, сколько ваш покорный слуга едва заработает в год.

— Послушайте, Бакич! — устало проговорил Макс. — У вас тоже очень милая манера во всяком деле обращать внимание на денежную сторону. Уверен, что на другой день после Варфоломеевской ночи вы бы стали подсчитывать убытки гугенотов.

Бакич ответил принужденным смешком.

— Преувеличиваете, мистер Макс! Ну да, впрочем, не в этом дело. Я вызвал вас на этот разговор только потому, что, как вы, может быть, и сами заметили, с вашим отцом творится что-то неладное… Он невменяем. Кричит, волнуется из-за каждого пустяка и чудачит. Вчера, после того, как мистер Андерсон показал ему только что выточенную какую-то не то втулку, не то трубку, он сначала прощупал ее со всех сторон измерительным циркулем, а потом схватил Андерсона и прошелся с ним по мастерской фокстротом. И было не смешно! Когда такие люди, как профессор Шольп, танцуют фокстрот, — жутко, мистер Макс!

Застекленная дверь кабинета внезапно отворилась, и в проеме ее, засунув руки в карманы, показался профессор Шольп, маленький, сухой, с целой копной седых волос, похожий на Момзена, старик.

— А вы все врете, Бакич! — неожиданно, сильным для его маленькой фигуры голосом сказал он.

Бакич встал. Почтительно наклонившись к Шольпу, он придвинул к нему освободившееся кресло.

Тот отрицательно мотнул головою.

— Вот что, Макс! — медленно и задумчиво начал он. — Теперь и вы, Бакич, можете слушать. Если произойдет на этих днях нечто, что встряхнет немного человеческий муравейник, то все это, — он указал рукою по направлению кабинета и мастерских, — придет оттуда.

Бакич насторожился. Как понтер на стойке, он весь потянулся к Шольпу, и в глазах его мелькнул жадный огонек. Профессор внимательно посмотрел на него, потом хитро улыбнулся и продолжал:

— Бакич, я вам сейчас покажу что-то, чем вы будете изумлены чрезвычайно! — Шольп пошарил в кармане, Бакич затаил дыхание и уставился на руку профессора.

Тот продолжал шарить. Бакич не дышал, весь побледнев от напряженного ожидания.

И вдруг, резким движением выдернув руку из кармана, Шольп выбросил к рысьему лицу Бакича обыкновенную комбинацию из трех пальцев — старческих, маленьких, как у ребенка, и обтянутых пергаментной кожей пальцев.

Бакич зашипел. Шольп рассмеялся неприятным стариковским смехом, погрозил Бакичу пальцем, повернулся и направился в кабинет. Дверь щелкнула и глотнула его; так собака, щелкнув зубами, глотает на-лету брошенную ей подачку.

Вечерело. В открытое окно холла врывался аромат угасающего июльского дня, — пахло вялой травой скошенных газонов сада — типичного английского ландшафтного сада, с сетью причудливых извивающихся, посыпанных желтым песком, дорожек. Сочно и мягко щелкала травокосилка, которую катал садовник около окон.

Молодой Шольп решил переговорить с ближайшим помощником отца, инженером Мюловым, расспросить его о том, что делается в мастерских. Отец, скупой на разговоры о своих делах, за последние три месяца и совсем перестал делиться с ним своими мыслями и проектами.

Мюлов, вместе с прочими, работавшими в мастерских, должен был пройти через сад к станции, чтобы ехать в город. Странный человек был этот Мюлов корректный, медлительный в движениях, он представлял собою ходячую схему прописных добродетелей. — Стопроцентный немец, аккуратный до педантизма, все в его натуре было пригнано точно, прочно и убедительно.

Прозвучал электрический звонок; с этим сигналом прекращались работы в мастерских. Через две-три минуты из-за угла дома показались рабочие, человек пятнадцать, и прошли через боковую калитку к шоссе.

Вышел мастер Андерсон, великан и толстяк, человек, которому Макс очень симпатизировал, милейшая личность, золотые руки и, насколько его знали все окружающие, — такое-же золотое сердце. Он приветливо поздоровался с Максом и явно с холодком — с Бакичем.

— Скажите, дружище Андерсон! — начал Макс. — Вот ко мне сейчас пришел мистер Бакич и сказал, что мой отец за последнее время не совсем… здоров. Вы его видите чаще, чем мы. Может быть, и вы что-нибудь заметили?

При каждом упоминании о Шольпе Андерсон выражал на своем толстом и красном лице ту степень уважения и преданности, с какой действительно относился к профессору. Он косо посмотрел на Бакича.

— Ну, так что-же, мистер Шольп! — загораясь энтузиазмом, воскликнул Андерсон. — Что бы с ним ни случилось, а уж я его не оставлю.

Ответ был не совсем по существу, но больше Макс не расспрашивал. Попрощавшись с Андерсоном, он пошел навстречу Мюлову. Тот, как всегда, застегнутый, несмотря на теплый летний вечер, на все пуговицы своего пальто, шел с таким видом, как будто производил шагомерную съемку.

— Добрый вечер! — сухо поздоровался Мюлов, смотря куда-то мимо Макса своими бесцветными, немного косящими глазами. На вопрос Макса о работах отца, он подумал, пожевал губами и, с едва уловимой ноткой раздражения, заметил:

— Герр Шольц работает сейчас над аппаратом, которому, судя по всему, придает исключительное значение. Я за последнее время почему-то лишен чести быть его доверенным. Сейчас выполняю задание по отдельным чертежам, общего назначения которых не знаю.

И, приподняв шляпу, добавил:

— Будьте здоровы-с!

— Настоящая цапля! — подумал Макс, провожая глазами продолжавшую шагомерную съемку фигуру.

— Хорошо зарабатывает! — вздохнул Бакич, срывая с клумбы гвоздику и вдевая ее в петлицу.

* * *

Все это происходило в пятнадцати милях от Лондона и в трех минутах ходьбы от одной из промежуточных станций Чатам-Дуврской железной дороги, в Мертон-Гаузе, участке, принадлежавшем профессору Шольпу. На этом участке стоял небольшой двух-этажный каменный дом, с садом вокруг него, соединенный коротким застекленным коридором, ведущим из холла, с лабораторией — кабинетом профессора и его мастерскими, полу-исследовательского, полу-промышленного типа. Слишком богатый, а, главное, слишком большой ученый, чтобы извлекать исключительно коммерческую пользу из своих изобретений, профессор Шольп часто ставил дорого стоющие опыты, не окупаемые материально. Работавший преимущественно в области электротехники, он на своем шестидесятилетнем веку сделал много изобретений, начиная с мелких усовершенствований в скромных карманных батарейках и кончая сложными электрическими установками громадных напряжений.

Обладая необычайной трудоспособностью, могучим умом и волей, он сумел сделать свое имя известным каждому мыслящему человеку. Понимая большое практическое значение своей работы, он тщательно выбирал себе помощников, и если выбрал в число их и Бакича, то только вследствие упорных и униженных просьб с его стороны.

Этот, растерянно бродивший на задворках науки и мучившийся над микроскопическими техническими вопросами, полу-серб, полу-молдаванин, выполнял у него секретарскую работу, которую сам Шольп старался сократить до минимума.

Инженер Мюлов был приглашен Шольпом из-за его, действительно, замечательной методичности, упорства в разрешении и поставленных перед ним задач и исключительной работоспособности.

Но все-же, если Мюлову и суждено было остаться на решете истории и не просеяться, вместе с прочей человеческой мелочью, в безвестную тьму, то только потому, что судьба зацепила его скромное имя за крупное имя Шольпа.

Сын Шольпа, Макс, как сыновья почти всех выдающихся людей, был самым обыденным человеческим типом, — природа слишком долго и любовно работала над отцом, чтобы продолжать эту творческую работу и над сыном.

Два другие, старшие сыновья-близнецы профессора, были убиты в последний год великой войны. Макс смутно помнил, что смерть их произвела большую перемену в характере отца, — прежде веселый и радостный, он замкнулся в себе, стал нелюдимом и с головою ушел в свое дело, и Макс вырос тихим, немного болезненным и флегматичным молодым человеком, предоставленным самому себе.

Мать его умерла давно, и все хозяйство дома вела его няня, подвижная старушка Марта. И если профессор Шольп царил в своей лаборатории и мастерских, то она, со своими громыхающими ключами и ослепительно белыми, накрахмаленными, твердыми, как жесть, наколками, царила во всем остальном доме.

Не будь Марты, единственной женщины в доме, все пошло бы своим естественным порядком, — к бестолочи и запустению. Ходили бы оборванные, удивлялись бы кражам (если бы только их замечали), забывали бы есть.

* * *

Прошла неделя. Вернувшись в первом часу ночи из города, Макс лежал, не раздеваясь, на кровати и обдумывал все то, что произошло за последние дни.

События шли, все ускоряясь в своем беге, с неумолимой и, как казалось Максу, жуткой последовательностью.

Отец почти не ложился спать. Все ночи проводил он в лаборатории, и, по щели между рамой окна и тяжелыми, плотными шторами, можно было судить, что он то зажигает, то почему-то тушит свет. Временами, заглушенные дверьми, слышны были звуки его дикой, свидетельствовавшей о полном отсутствии музыкальною слуха, песни.

Все ночи проводил он в лаборатории.

В мастерских все буквально сбились с ног. Шольп торопил рабочих, суетясь у машин, и раз чуть было не попал рукой в приводной ремень фрезерного станка.

Андерсон не отпускал его ни на шаг, одним своим неизменно добродушным и безмятежным видом успокаивая его, принимал вместе с ним отдельные готовые части от рабочих и отсылал их в сборочную. Там, в одном жилете, со зловонной сигарой в зубах, Мюлов с двумя монтерами, не теряя своего методического, солидного вида, собирал по чертежам Шольпа, аппарат, назначение которого еще не понимал никто.

Потом Андерсон был послан отцом в город, пропадал там два дня, а на третий день на лужайку около дома мягко снизился моноплан с веретенообразным, окрашенным в голубой цвет корпусом и такими-же почему-то голубыми крыльями. Из него вылезли Андерсон и пилот. Аэроплан вкатили в расположенный рядом с мастерскими сарай, и пилот сейчас-же уехал в Лондон.

На следующий день около аэроплана стал возиться Андерсон с тремя рабочими, — из сарая доносился шипящий звук сверл и звонкие удары по металлу.

…А сегодня случилось нечто, до такой степени нелепое, что и сейчас, лежа на кровати, Макс, при воспоминании об этом, чувствовал, как к сердцу подползало что-то и сжимало его невидимым, неожиданным и грубым прикосновением.

Днем из кабинета отца раздались отчаянные крики, — кричал он, кричал так, как может кричать человек только в состоянии доходящего до исступления раздражения, — и вдруг дверь кабинета с треском распахнулась. Из нее, с выражением ужаса на своем рысьем лице, как пуля, вылетел Бакич, а за ним Мюлов. Всегда корректного, уравновешенного немца узнать было нельзя: со сбившимся галстуком и одетым в один рукав пиджаком, он, бледный и взволнованный, с косящими больше обыкновенного глазами, прибежал, вместе с Бакичем, через холл в сад. За ними выбежал отец с каким-то металлическим стержнем в руках. Красный, неистово кричащий, растрепанный, с дергающимися движениями рук и ног. Когда Бакич и Мюлов пробежали сад и скрылись на повороте шоссе, из мастерской, наперерез отцу, мелкой рысцой, отдуваясь и тяжело неся свое шестипудовое тело, бросился Андерсон и мягким и вместе с тем сильным движением обхватил его.

— Одну минуточку, мистер Шольп, одну минуточку! — с убеждающим шепотом наклонился он над ним.

— К чорту, Андерсон! — вскрикнул тот, стараясь вырваться, но сильные руки мастера держали его крепко и нежно; так держит мать разбушевавшегося ребенка, оберегая его от ушибов. — К чорту, Андерсон, — повторил он через несколько секунд, но уже робким, смирившимся тоном. — О, мерзавец, мерзавец! — с тоской закончил он и вдруг, прижавшись к широкой груди Андерсона головой, заплакал.

Андерсон, все так-же обнимая, повел его обратно к дому.

Макс хотел было подойти к ним, но Андерсон отрицательно покачал головой.

Вечером же, после работ, мастер пришел к нему в его комнату.

— Мистер Шольп, — начал Андерсон, осторожно опускаясь в подставленное ему Максом кресло, — сегодня рассчитал рабочих и, как вы сами видели, выгнал мастера Мюлова и Бакича. Я — человек необразованный, учился на медные деньги и боюсь давать какие-бы то ни было советы. Давайте, подумаем вместе…

И они долго, взволнованно говорили о том, что предпринять, и решили — Андерсон не вернется в город, а останется с профессором, стараясь не упускать его из виду, а Макс поедет в Лондон, к Мюлову, чтобы узнать от него подробности странного происшествия. О том, что случилось у профессора с двумя его помощниками, Андерсон ничего не мог сказать. Вот уж сутки, как Мюлов с профессором работали в сборочной, почти не выходя оттуда и требуя туда еду. Как очутился с ними Бакич, было совершенно непонятно.

Потом уже, сидя в поезде на пути в Лондон, Макс решил зайти к доктору Кролю, известному в Сити невропатологу и психиатру, чтобы поделиться с ним впечатлениями о состоянии отца, посоветоваться с ними, а если удастся, то и привезти его в Мертон-Гауз.

Мюлов встретил его в халате, с головой, повязанной, на подобие чалмы, мохнатым, пахнувшим уксусом, полотенцем. На просьбу Макса рассказать о случившемся, он ответил неожиданно резким отказом.

— Я слишком взволнован всей этой… — он приостановился, подыскивая выражение, — Schweinerei, — закончил он по-немецки, — чтобы давать какие-бы то ни было объяснения. Мне противно вспоминать об этом.

Когда он выходил от Мюлова, навстречу ему попалась стая одетых в синее мальчишек-газетчиков, с вечерним выпуском «Трубы» — грошевой газеты-сплетницы, падкой до всевозможных сенсаций.

— Кошмарное убийство в Айлингтоне! — кричали они на ходу, — Матч Джонса с Кеем! Сумасшествие профессора Шольпа!

И когда изумленный Макс почти вырвал из рук мальчишки еще сырой и пахнувший краской номер и лихорадочно развернул его, — со второй страницы сверху закричало на него набранное жирным шрифтом объявление:

«Редакции передали из самых солидных источников, что наш знаменитый соотечественник, краса и гордость английской науки, профессор Шольп внезапно сошел с ума. Подробности завтра, в утреннем номере».

— Это дело Бакича! — молнией пронеслось в его пылавшем мозгу. — О, негодяй! — воскликнул он, комкая газету и бросая ее на тротуар.

А полчаса спустя, когда он звонил у двери д-ра Кроля, у него было такое чувство, как будто его несчастного, такого чужого и вместе с тем нежно любимого им отца раздели и выставили на осмотр тупо глазеющей толпы.

Кроль внимательно выслушал его, останавливаясь на тех деталях, которые казались Максу несущественными, и, наоборот, совершенно не обращая внимания на внешнюю сторону событий, расспросил о родственниках, дедах и бабках, и о самом Максе, пристально смотря на него своими умными, холодными глазами.

На просьбу Макса поехать сейчас-же в Мертон-Гауз, он ответил отказом, заявив, что приедет туда завтра, в час дня.

Долго бродил Макс по Лондону, не решаясь ехать домой, — хотелось уйти хоть ненадолго от такой сложной, запутанной, и, как ему казалось, зловещей домашней обстановки.

С Оксфорд-Стрита, где жил Кроль, он свернул в Гайд-Парк, долго гулял в нем, а затем, перейдя Вестминстерский мост, почти у самого Хрустального Дворца, усталый и разбитый, прошагав половину Лондона, сел в такси и поехал домой. Дома его встретила Марта и сказала, что отец с Андерсоном заперлись в сборочной, работают и мирно беседуют.

— Я несколько раз приходила, — сказала она, — через сад к окнам сборочной и слушала. Все, кажется, благополучно. А вы ложитесь, Макс! На вас и лица нет.

Долго лежал он, смотря через окна на синее бархатное небо с раскинувшейся по нему серебряной шалью Млечного Пути, на живой трепет звезд. Но вот, наконец, закружились в его сознании отдельные отрывки событий и слов, и, разрывая газетный лист, вынырнула лисья голова Бакича, стала пухнуть и вытягиваться, — и уже не Бакич глядел на него из мутной тьмы, а Кроль, в огромной, пахнувшей уксусом белой чалме. — Кошмарное убийство в Айлингтоне. — Schweinerei! — кричал Кроль. Потом Кроль, превратившийся в Мюлова, синий мальчишка-газетчик и появившийся откуда-то Андерсон схватили блестящий металлический стержень и стали вырывать его друг у друга. Стержень упал с оглушительным лязгом.

Макс сразу проснулся от этого звука и понял, что это — лязг ключей Марты, стремительно подымавшейся по лестнице. Потом лязг внезапно смолк. Макс открыл глаза. Было совершенно темно.

— Который теперь час? — подумал он и нащупал выключатель, чтобы взглянуть на часы. Выключатель щелкнул, но электричество не зажглось. Немного удивленный, он чиркнул бензиновой зажигалкой, но она не загоралась. Он чиркнул еще раз и привычным движением прикоснулся большим пальцем к фитилю, пробуя, не высох-ли бензин, — и вдруг острая, как от ожога, боль, кольнула его в палец.

Он почувствовал, как сразу обмякло его тело, колени задрожали, и мучительное чувство недоуменного ужаса поползло по коже спины и головы, шевеля волосами. — Что это, что это?… — шептали губы, и, весь в холодном поту, он вскочил с кровати и бросился из комнаты.

На площадке лестницы кто-то охал.

— Кто там? — окрикнул он.

В ответ ему понеслось тихое всхлипывание. Осторожно нащупывая каждый шаг, он пошел по этому звуку, и нога его уперлась во что-то мягкое. Он наклонился и нащупал голову и плечи, — Марта сидела на полу лестничной площадки и, закрыв руками лицо, покачивалась взад и вперед.

— Ох, ох! — всхлипывала она, и при каждом ее покачивании бренькали ключи.

— Что это, Марта? — спросил Макс, но Марта ничего не ответила ему. И, близкий к обмороку, Макс сполз около нее на пол, смотря широко открытыми глазами в непроглядную тьму… Он почувствовал, что дрожит весь мелкой, противной дрожью, и не только от страха, но еще и от чего-то другого. — Как холодно! — догадался он.

Действительно, холод все усиливался. А напряженная тишина зловещей тьмой сковала этих двух сидящих на полу и близких к обмороку людей…

И вдруг, резкий свет ударил их по глазам. Будто кто-то навел на них ослепительный прожектор: стало светло, как днем. И это, действительно, был день, солнечный июльский благословенный день.

— Что-же это, Марта? — опять повторил Макс.

Марта стала рассказывать. Взволнованно, захлебываясь остатком слез, повторяя и не договаривая слов, она. рассказала Максу, как в седьмом часу утра Шольп и Андерсон вытащили из помещения сборочной какой-то большой ящик и, волоча его по земле, втянули в сарай, где стоял аэроплан. Долго возились они там; она успела прибрать несколько комнат, спуститься за провизией в ледник, выдать ее повару и заказать утренний завтрак. «Баранье рагу и кокиль из форели», — припомнила, вздыхая она. Это такое обыденное, будничное, сразу успокоило ее и рассказ стал более связным.

— Пробыла я на кухне часов до девяти. Ведь, вы знаете нашего Матвея! Чуть отвернешься, он сейчас какую-нибудь пакость выкинет: или вино прямо из горлышка хлебнет, или начнет пробовать пальцами свою стряпню. И уж хотела я собрать все на подносе и снести в кабинет, как услышала треск аэропланного мотора. «Никак лететь собрались», — подумала я. И, действительно, минуты две мотор трещал с перебоями, а потом звук сдвинулся с места и стал все тише и тише.

— А как-же быть с завтраком? — спохватилась я, и побежала из кухни посмотреть. Не успела сделать и трех шагов, как вдруг этот ужас! Стало темно сразу, как будто кто-то схватил солнце и положил себе в карман. Господи, господи! — закачалась опять Марта, и слезы потекли по ее старческому, изрезанному морщинами лицу.

— Обезумела я и, натыкаясь на стулья, побежала наверх, к вам, Макс! А на последней ступеньке ноги не выдержали, и упала я, старая, коленку расшибла.

Тут только Макс заметил, что они продолжали сидеть на полу. Он встал и, бережно приподняв старуху, поставил ее на ноги.

Совершенно обессиленная, прошла она к себе в комнату и прилегла на кровать. Макс спустился вниз и прошел через сад к сараю. Ворота его были раскрыты, и от них шли две свежие колеи колес аэроплана, — видно, ночью шел дождь. Футах в тридцати от сарая земля была притоптана, а, начиная с этого места, колеи становились все мельче и мельче, пока, наконец, футов через пятьдесят, не исчезли совсем. Тут аппарат оторвался от земли.

Загадочно молчали пустые мастерские. Макс подошел к двери сборочной и повернул ручку. Она не была заперта. На полу валялись инструменты, обрывки проволок, металлические стружки, а на табурете, у окна, лежала рабочая блуза Андерсона. Макс через следующее помещение прошел в кабинет отца; дверь его была тоже не заперта. В нем царил тот невообразимый хаос, который свидетельствовал о непрерывной, лихорадочной деятельности в течение многих дней, — когда некогда было есть, когда некогда было спать. На длинном чертежном столе лежала груда свернутых рулонами чертежей. Макс внимательно осмотрел комнату — камин, несмотря на июльские жаркие дни и теплые ночи, был полон серого, нежного пепла, — в нем что-то жгли.

А на письменном столе, с единственной карточкой двух убитых братьев Макса, прижатая прес-папье, лежала бумага, исписанная разметанным, торопливым почерком отца.

Макс нагнулся и с трудом разобрал следующие слова:

«Угол выхода — 15°. При высоте 1000 метров, диаметр пятна около шестисот метров. Надо выше, выше, выше, — и, да здравствует «Черный конус!».

ГЛАВА 2

Мосье Жорж Делобэль, коммивояжер из Парижа, молодой человек, с бесподобно закрученными черными усами, делал вид, что внимательно рассматривает картину Мантеньи «Триумфальное шествие Цезаря».

Целуй час слонялся он по залам Кенсингтонского музея и невыразимо скучал. Было жаль шиллинга, шикарно протянутого сторожу у вешалок за трость и канотье, — и хотелось есть.

Он осмотрелся и увидел рядом с собою изящно одетую девушку, безучастно, как ему казалось, рассматривавшую ту же картину.

Инстинкт настоящего француза подсказал ему возможность приятного, заманчивого приключения.

— Попробуем… — решил Жорж Делобэль.

— Какой очаровательный ангелочек! — с хорошо разыгранным восхищением, полуоборотясь к девушке, заметил он.

Та взглянула на него и, видимо, оценив по достоинству его внешность, подняла брошенную перчатку.

— Какой ангелочек? — спросила она, смотря на него своими голубыми, опушенными длинными ресницами, глазами.

— Вот там, справа, у колесницы!

И, скользя, как корова на льду, пустился в экскурсию в область искусства.

— Эта лошадка, — заметил он, указывая мизинцем, — конечно, условна. Такой шеи у лошадей не бывает, но…

…И вдруг черная, непроглядная тьма с быстротой молнии обрушилась на него. И сразу стало тихо, как в склепе. Напряженная, нарушаемая только шумом бешено запульсировавшей крови в ушах, тишина. И тьма…

Девушка схватила Делобэля за-руку, — испуганным, быстрым движением. И из разных концов залы, как после долгого, тяжелого сна, послышались робкие и неуверенные, полные невыразимого ужаса, восклицания… А затем, топоча ногами, плача, истерически взвизгивая, со все увеличивающимся шумом, как поток лавины с гор, все это стало метаться во тьме. Бились о стены люди, не находя выхода, сталкивались друг с другом, падали на пол, вставали, ударяемые сотнями ног, снова падали, избитые, обессиленные, обезумевшие…

Делобэль с силой стал отрывать вцепившуюся в него девушку и несколько секунд боролся с ней. Потом, внезапно озлобясь, резким бешеным движением бросил ее на пол. Натыкаясь на метущихся людей, работая кулаками направо и налево, ударяя в лица, груди, затылки и просто в черную, зияющую тьму, он кинулся вперед, наталкиваясь на стены, меняя направления, — и, когда, наконец, нога его, занесенная в воздухе, упала куда-то, не встретив опоры, он, оступившись, покатился вниз по лестнице. Ослепительный свет ударил ему в лицо.

Он беспомощно оглянулся кругом. Сверху, перепрыгивая через несколько ступеней, как вытряхнутые из гигантского мешка, стремились люди. И человеческий поток вынес его на улицу… На ней царил хаос. Опрокинутый омнибус, окутанный едким облаком бензинового дыма, разбросал по мостовой пассажиров; одни из них стонали и бились, стараясь приподняться, другие в странно-спокойной позе, казалось, спали на земле. И Делобэль вспомнил, как, будучи ребенком, в Кретейле, за день до знаменитой битвы на Марне, он видел такую же картину, когда шестидюймовый немецкий снаряд, шипя в воздухе, как масло на сковороде, обрушился на соседний дом, — так же бились одни, так же спокойно уснули другие.

…Вздыбленные у стен домов, столбов, фонарей и киосков, перевернутые вверх колесами, брошенные набок автомобили, автомобили без конца. Разбросанные тюки и ящики грузовиков, и люди — метущиеся, бьющиеся и мертвые люди.

Делобэль сделал несколько шагов дрожащими, мягкими, как резина, ногами и вдруг, в непосредственной близости от себя, увидел странное, нелепое существо. С лицом в крови, с закрытым громадной опухолью глазом, бледное, в разорванной одежде, — оно шло на него. И тут Делобэль понял, что это — он сам, отраженный в зеркале магазина, почувствовал глухую, ноющую боль во всем теле, солоноватый вкус во рту Выплюнул — кровь… И, поднеся к губам руку, убедился, что половины его ровных и белых, как протез дантиста, зубов — уже нет.

Увидел странное, нелепое существо

— Слушайте! Слушайте! Слушайте! — кричали в сгрудившуюся на углах улиц и площадей толпу черные пасти громкоговорителей. — Слушайте, граждане Лондона! Сегодня, в пять часов дня, над городом разразилось несчастье!.. Внезапно померкло солнце, и наступила тьма в самый разгар уличного движения… Много человеческих жертв! Точное число их еще неизвестно… Каждую секунду к нам приходят со всех концов Лондона ужасные, потрясающие известия… Масса жертв на улицах, задавленных, выброшенных из авто, омнибусов людей! Паника в присутственных местах, вокзалах, музеях. Граждане! Соблюдайте спокойствие! В случае повторения тьмы, сразу останавливайтесь, где бы вы ни были, тормозите ваши авто, экипажи, велосипеды и ждите… видимо, тьма кратковременная.

— Граждане Лондона, слушайте! Много произведений искусства повреждено в темноте обезумевшей толпой, в том числе «Чудесное явление» Рафаэля — в Кенсингтонском музее, «Мадонна со св. Анной» Леонардо да Винчи — в Академии… Масса случаев грабежей и убийств! На Черинг-Кросском вокзале убит достопочтенный мистер Бьют, председатель Карльтон-клуба… Горе несчастной семьи не поддается описанию… Около Маншион-Гауза ограблен мистер Доббин, артельщик Национального Банка! Похищено 10.000 фунтов… В Камберуэлле разграблен опрокинувшийся грузовик с табаком, в Вульвиче — с мануфактурой…

— Граждане Лондона! Слушайте! Слушайте! Постепенно выясняется природа загадочного явления! Население Ватфорда, Виндзора, Кингстона и других окрестностей видело, как около пяти часов дня на Лондон встал огромный, около двух миль в вышину, около мили в основании, черный конус! Он вершиной упирался в облака, а основание его скользило по городу, с юга на север! Он двигался со скоростью, примерно, трех миль в час, при чем основание его опережало вершину, и он стал наклоняться… Потом так же внезапно исчез…

— Граждане Лондона! Слушайте! Сейчас нам сообщили удивительную вещь. За две минуты до появления Черного Конуса в Хамертоне начался пожар. Горел деревянный дом. Когда наступила тьма, огонь внезапно погас! Но, граждане Лондона, слушайте, слушайте, слушайте!! Огня не было видно, хотя он продолжал гореть. Был слышен треск горевшего дерева, к дому нельзя было подойти из-за ужасной жары. Под брандспойтами, которых герои-пожарные не выпускали из рук, шипело и ревело пламя. Но, граждане Лондона, огня не было видно, кругом была непроглядная тьма…

Как зачарованные, толпились жители Лондона около громкоговорителей. Не сиделось в домах, — все время из металлических горл неслись потрясающие, сверхъестественные вести.

За все существование Лондона жители его не были взволнованы так, как сейчас. Были войны, пожары, чума и восстания, опустошавшие его около двадцати раз, были величайшие потрясения — но никогда не висело над ним такой фантастической, сверхъестественной тайны, как в этот чудный июльский вечер.

— Слушайте! Слушайте! Слушайте! Черный Конус несется сейчас над Францией! Он погрузил во тьму Калэ, Амьен, Аржантейль, пронесся над Парижем и мчится к югу. В Дижоне потухло уличное и домовое освещение, у Безансона, из-за неперевода стрелки, курьерский поезд Париж — Женева налетел в темноте на тупик — сотни убитых и раненых!

А в десять часов батарея металлических горл проревела:

— Слушайте! Слушайте! Слушайте!

— Правительства его величества короля Великобритании, Франции, Италии и Германии организовали Совет Обороны. Заседание Совета состоится завтра в 8 ч. 30 м. утра, в Вестминстерском дворце, комната сто тридцать восемь, телефон три, два нуля, шестнадцать. Всем, кто может сообщить что-нибудь, хотя бы в малейшей степени разъясняющее тайну Черного Конуса, надлежит явиться немедленно туда… Несообщение будет караться со всей строгостью законов военного времени! Вестминстерский дворец, комната сто тридцать восемь, телефон три, два нуля, шестнадцать. Вестминстерский дворец, комната сто тридцать восемь, телефон три, два нуля, шестнадцать…

* * *

Совет Обороны составляли: лорд-мэр города Лондона, сер Ричард Финиган, старик чопорный, дородный и важный, — как и подобает быть человеку, имеющему право воспретить въезд в Лондон даже самому королю[2]; представитель военного и морского министерств, генерал лорд Сесиль Пэджет, потомок Ватерлооского героя, лишившегося в этой битве ноги, и сам потерявший в шестнадцатом году у Арраса левую ногу и правый глаз, — красный, весь налитый кровью, брызжущий здоровьем толстяк, и профессор физики политехнического института, унылый, высокий и черный, как галка, доктор Джон Гуденуф, враг теории относительности и ненавистник Эйнштейна, прогремевший своим сочинением — «Мировой эфир, как абсолют».

В последнюю минуту архиепископ кентерберийский потребовал участия в Совете представителя церкви, ибо, по его мнению, в явлении Черного Конуса не исключена возможность божественного начала, а из Франции прилетел представитель военного ведомства, майор Рауль Малуро.

— Джентльмены — начал сэр Финиган, положа руку на колокольчик и торжественным взором обводя присутствующих. — Начнем, джентльмены. Над Европой пронеслось замечательное явление, которое уже приобрело себе имя — Черный Конус, гигантский Черный Конус тьмы! Какие последствия он вызвал, какие бедствия постигли ряд городов — в общем, известно всем. Подробности несущественны. Нам надлежит наметить линию борьбы с загадочным, разрушительным явлением. Слово принадлежит нашему гостю, представителю Франции, майору Малуро.

— Разрешите потом, — сказал майор, щелкнув шпорами.

Сэр Финиган незаметно пожал плечами.

— В таком случае, прошу высказаться представителя церкви, достопочтенного д-ра Патиссона.

Д-р богословия, Вильям Патиссон, ласковый, робкий старичок, откашлялся, из уважения к высокому собранию прикрыв рот рукой, и немного шепелявившим, тихим тенорком начал:

— Когда Иисус Навин остановил солнце, толпы народа взирали на это с величайшим изумлением… Так и сегодня толпы народа взирали на этот Черный Конус.

Генерал Пэджет наклонился к доктору Гуденуфу и сказал топотом:

— Чорта с два тут повзираешь в такой тьме кромешной! У меня до сих пор затылок болит: какой-то бродяга сшиб меня, когда я переходил Патерностер.

— Ваши соображения? — спросил сэр Финиган, обращаясь к д-ру Патиссону и бросая строгий взгляд на генерала.

Д-р Патиссон беспомощно оглянулся кругом, как бы ища поддержки. Генерал неистово потирал затылок, майор Малуро сидел вытянувшись, как на смотру, д-р Гуденуф склонил голову набок и ехидно, как показалось Патиссону, смотрел на него.

— Не будем соблазнять господа бога, раскрывая небесные тайны его! — робко заметил он.

— Сэр Пэджет, слово принадлежит вам! — сказал Финиган.

— Чертовская штука! — оживился генерал. — Замечательная вещь! Если бы армия его величества обладала этой чертовщиной, она бы в два счета расправилась со своими соседями!

Майор Малуро многозначительно крякнул. Генерал смутился и полез в карман за платком.

— М-р Гуденуф — с полувопросом обратился к ученому сэр Ричард. Д-р Гуденуф еще больше склонил голову набок и, смотря сквозь черепаховые очки, напомнил собою какую-то важную, круглоглазую птицу.

«Сейчас клюнет»… — подумал генерал.

— Эфирная теория света Гюйгенса… — начал было д-р Гуденуф, как вдруг дверь кабинета отворилась, и, балансируя в воздухе руками, на цыпочках к сэру Финигану подошел курьер.

— Двое джентльменов желают дать показания по делу Черного Конуса! — почтительно наклонясь к уху лорд-мэра, заявил он.

Сэр Финиган на минуту потерял свою невозмутимость и с нетерпением посмотрел на дверь.

В комнату вошел, размеренно шагая, инженер Мюлов, а за ним, видимо, подавленный торжественностью обстановки, ныряющим шагом — Бакич.

— С кем имею честь? — спросил сэр Финиган.

— Инженер Мюлов, ближайший сотрудник профессора Шольпа.

— Который сошел с ума! — подал реплику Бакич.

— Кто же, собственно сошел с ума: инженер Мюлов или профессор Шольп? — строго смотря на Бакича, недовольно спросил сэр Ричард.

— Профессор Шольп сошел с ума! — выдвинулся вперед Бакич. — Я — Бакич, его секретарь! Вчера профессор Шольп сошел с ума, выгнал меня и мистера Мюлова из своей лаборатории. Об этом даже в газете было напечатано.

— Я не понимаю, какое отношение имеет сумасшествие профессора Шольпа к Черному Конусу? — сказал сэр Финиган.

— Профессор физики Шольп, — начал Мюлов, — в последнее время работал над аппаратом, назначение которого, как можно предполагать, было — парализовать, уничтожить все световые явления в районе его действия. Этот аппарат должен был создавать колебания, исключающие возможность движения электронов, обусловливающего явление света.

И в кратких словах рассказал о лихорадочной в последние дни деятельности мастерских, а также и о приобретении аэроплана — «для целей, недостаточно известных», — как заключил он..

Д-р Гуденуф весь вытянулся вперед.

— Как же так могло случиться, — ехидно заметил он, — что вас, ближайшего своего сотрудника и помощника, профессор Шольп ознакомил так поверхностно со своим изобретением?

— Видимо, у него были свои соображения! — мрачно ответил Мюлов.

Д-р Гуденуф возмущенно пожал плечами.

— Скажите, мосье Мюлов, за что вас и мосье Бакича выгнал профессор Шольп? — спросил до сих пор внимательно слушавший майор Малуро.

Мюлов покраснел. Бакич опять выдвинулся вперед.

— Мистер Мюлов — германский подданный! Он предложил, я слышал сам, ибо был невдалеке, — профессору Шольпу два миллиона марок за его изобретение, в случае, конечно, если оно оправдает возлагаемые на него надежды.

— Хороши небесные тайны! — вздохнул генерал Пэджет, укоризненно глядя на д-ра Патиссона.

— Понимаю! — удовлетворенно заметил майор Малуро. — А вас, мосье Бакич, почему выгнал мосье Шольп? — повторил он свой вопрос.

— Герр Бакич, — резко заметил Мюлов, — обладая очень любознательным характером, не рассчитал силы сопротивления незапертой на замок двери и влетел в комнату во время нашего разговора.

Члены Совета переглянулись, Генерал Пэджет хлопнул рукою по столу.

— Дело совершенно ясно! — воскликнул он, вращая единственным глазом. — Сумасшедший профессор Шопьп на аэроплане со своим дьявольским аппаратом носится по всей Европе, оставляя за собою смерть и разрушение. Нужно немедленно ловить его, нужно мобилизовать все воздушные силы Европы, нужно положить этому конец.

* * *

Все новые и новые сведения поступали в Совет Обороны, и он, в свою очередь, оповестил весь мир о том, что знал. Тысячи аэропланов ждали сигнала, чтоб взлететь на небо, военные суда были приведены в боевую готовность, подняли свои хоботы воздушные батареи.

И, исчезнув на два дня, Черный Конус появился над Римом. Жители Остии, Тиволи, Альбано и других окружающих Рим городов и местечек, вооружившись биноклями, заметили на его вершине голубую, почти сливающуюся с небом, точку аэроплана.

Когда Черный Конус, сдвинувшись к северу, освободил Рим из цепких объятий тьмы, с Римского военного аэродрома снялась эскадрилья истребителей и погналась за несущимся черным смерчем, — но вдруг Конус взметнулся кверху, ось его легла почти горизонтально, — и эскадрилью окружила непроглядная тьма. Зажигание моторов перестало действовать. Это новое обстоятельство, как факт огромного значения, было сразу учтено всем военным и техническим миром и, безуспешно стараясь выравнять кренящиеся аппараты, в абсолютной темноте и в ледяном, внезапно поднявшемся вихре, стали падать вниз, на невидимую землю, итальянские летчики один за другим.

Вдруг Конус взметнулся кверху

А когда в Совет Обороны явился д-р Кроль и заявил, что своим именем крупного ученого он может поручиться за полную вменяемость профессора Шольпа, что он беседовал с его сыном и многими знавшими профессора, вошел во все детали era поведения последних недель, а потому констатирует великолепную наследственность, отрицает возможность помешательства на почве переутомления и совершенно исключает предположение о наиболее вероятной по первому взгляду mania transioza[3], — члены Совета растерялись. И если были среди них сомневающиеся в правильности диагноза д-ра Кроля, то показания Макса Шольпа, заявившего, что вместе с его отцом улетел и мастер Андерсон, спокойный, уравновешенный человек, — рассеяли все сомнения.

Двое людей сойти с ума не могли. Тут была какая-то тайна, более волнующая, чем тайна самого изобретения.

— Ну, так в чем же дело?! — кричал генерал Пэджет, обращаясь к своим товарищам по Совету, — Если это не сумасшедший, то, значит, разбойник, анархист, коммунист!!

Слово вырвалось и поползло по Лондону тысячеустой молвой, возбуждая страстные споры, волнуя общество, смущая полицию.

Достопочтенный д-р Вильям Патиссон, продолжавший по инерции сидеть в Совете, несмотря на то, что версия божественности происхождения Черного Конуса потерпела жестокое поражение, совсем оробел. Он дрожал, вздыхал и пил стакан за стаканом содовую с вишневым сиропом.

Доктор Гуденуф тоже потерял голову. Различные теории света плясали в его мозгу дикий танец. Как сыч, сидел он на заседаниях Совета, расстроенный и злой, смотря на коллег через свои круглые черепаховые очки. Сэр Ричард Финиган был попрежнему корректен и спокойно-величав: вчера он посоветовал своей супруге, лэди Клэр Финиган, вынуть из сейфов Национального Банка ее драгоценности и отправить их в Чикаго. На дне лорд-мэровской души маленьким паучком шевелилось сознание сделанной подлости, но он старался не обращать на это внимания. «Так спокойнее, — мало ли что может случиться?» — рассуждал он.

Германское правительство потребовало возвращения Мюлова на родину, — инженер, как добрый патриот и дисциплинированный немец, собрался в полчаса и первым пароходом линии «Лондон-Гамбург» отплыл в Германию.

Для Бакича наступили блаженные дни. Те скромные десять фунтов, которые он, отчаянно торгуясь, получил в редакции «Трубы» за сообщение о сумасшествии Шольпа, выросли в сотни и тысячи фунтов долларов, франков, крон, марок, лир и пезет. И наглая, рысья физиономия появилась на страницах журналов и газет, замелькала, улыбаясь и раскланиваясь, на полотне кинематографов.

В витринах ювелирных магазинов появились жетоны, брошки и запонки, изображавшие Черный Конус, — изящно сделанные из черной эмали треугольнички с крохотным голубым аэропланом на вершине.

Мазь для сапог «Черный Конус», краска для волос «Черный Конус», материи, чернила, карандаши, мячики, цилиндры, ботинки, огнетушители — ко всему пристегнули предприимчивые коммерсанты название «Черный Конус». Эти крестины стали захватывать все новые и новые, самые неожиданные предметы, пока, наконец, по приказу свыше, не был положен этому конец.

Шумливой, беззастенчивой толпой совершили нападение репортеры на Мерзон-Гауз, но Макс Шольп категорически отказался от дачи интервью, а на другой день, оставив на попечение Марты хозяйство, уехал в Питергэт, небольшой приморский город северной Шотландии, к одному из своих товарищей по школе.

Профессор же Шольп, сбросив на землю двадцать семь летчиков над Римом, бесследно исчез…

* * *

— Что же, товарищ Шольп, — спросил Корвайский, старый партийный работник, на заседании Чрезвычайной Комиссии, — заставило вас, англичанина и не коммуниста, прилететь к нам, в далекую и загадочную для европейца Москву?

Шольп встал. Усталый и бледный, но с ярко, вдохновенно горящими глазами, стоял он перед членами Комиссии. И молчал.

Но потом, сделав резкий жест отрицания, как бы сбрасывая что-то, мешавшее ему, сказал:

— Ненависть, джентльмены!

— Товарищи… — тихо поправил Корвайский.

— Джентльмены! — упрямо повторил Шольп. — Это тоже хорошее английское слово, когда его употребляют там, где надо и как надо. Имя, которым должны называться лишь чистые духом.

И, переведя дыхание, с трудом подыскивая выражения на плохо знакомом ему языке, продолжал:

— Много лет тому назад, я потерял двух сыновей, — истерзанных, окровавленных, вынесли их из этого ада, который зовут войной… Из двух цветущих, здоровых юношей они превратились в трупы, — только потому, что, видите ли, в Европе накопилось слишком много горючего материала… Да, я не коммунист! Но когда я изобретал мой аппарат, то долго мучительно думал, что он может дать человечеству. Я раздражался, терял душевное равновесие, кажется, чудачил! — с неожиданно робкой, извиняющейся детской улыбкой сказал он, обращаясь к рядом сидящему Андерсону. — И сомневался, стоит ли работать дальше. Я великолепно знал, какое это страшное оружие: мой полет по Европе доказал, что два-три аэроплана с моими аппаратами в несколько часов смогут заставить замолчать все батареи, в панике погнать неприятельские армии. А когда Мюлов хотел купить меня и от имени немецкого правительства предложил мне какую-то баснословную сумму, я чуть не убил его, а затем, если бы Андерсон не помешал мне, разрушил бы мой аппарат… Но потом решили другое…

— Нет, только не им! — сказал я. — Не им, европейским правительствам, этим вооруженным до зубов мясникам… И я решил передать мой аппарат в те руки, которые не используют его для завоевательных целей. Я много читал о России, многое в ней мне и сейчас непонятно, но я знал твердо одно, — это единственная в мире страна, где не душат слабых, не скалят зубы и не рычат на добычу… О, что бы было, если бы я передал мое изобретение английскому правительству! На другой день половина Франции и Германии лежала бы в развалинах, среди гор трупов и моря крови, и английский бульдог, задыхаясь от злобы, рвался бы дальше, через Италию и Юго-Славию, на восток! И если бы Мюлову удалось купить меня, Германия нашла бы нового Гивденбурга, разорвав на части ненавистную ей Францию и Англию во имя реванша!.. Я не сентиментален, джентльмены! Мои понятая о добре и зле не подойдут к общепринятой причесанной морали, но смею вас уверить, я знаю, что такое добро, что такое зло. И Андерсон понял меня, это золотое сердце, мой нежный друг и строгий судья… И я позволил себе в нескольких местах прикоснуться к земле моим Черньм Конусом. Так живо во мне было представление об этой вакханалии крови, об этом океане человеконенавистничества…

И, помолчав, добавил тихо:

— Теперь я ваш, джентльмены!

---

Журнал "Вокруг света" (Ленинград), 1928, №№ 7–8.

Рисунки Н. Дормидонтов