Мой друг, Павел Шлыков, старший сержант сверхсрочной службы, показал мне одну фотографию. На ней запечатлён момент тройного рукопожатия: танкист, артиллерист и Шлыков спаяли три ладони в один мощный кулак, и, кажется, силы такой не найдёшь, что может разорвать этот узел из солдатских рук.
— Встреча старых знакомых? — рассматривая снимок, спросил я Шлыкова.
— Прежде мы знакомы не были, — уклончиво ответил старший сержант и замолчал, раскуривая трубку.
— Загадками говорите, Павел Григорьевич, — сказал я, дивясь неразговорчивости обычно столь словоохотливого друга.
После долгих расспросов я выяснил, что Шлыков имел какие-то основания не проявлять особого энтузиазма при воспоминании о данном событии. Оказалось, что старший сержант убеждён: в тот вечер он не только лично опозорился при всём честном народе, но и подразделение своё подвёл (да что там подразделение! Всю матушку-пехоту!).
— Попал я в безвыходное положение, — признался Павел Григорьевич, попыхивая трубкой. — Первый раз в жизни не выполнил задания!
— Странно от вас слышать слова типа «безвыходное положение», — удивился я. — Вы, старый фронтовик, солдатской смекалки старший сержант, как вас называет молодёжь…
— Ну, раз такой разговор пошёл, — прервал меня Шлыков, — то я всё по порядку изложу. Вы войдёте в моё положение и признаете, что оно было безвыходным… Случилось это в День танкистов. Как принято, пошли мы поздравлять «именинников»-танкистов из соседнего лагеря. А там — все рода войск собрались, как перед большим наступлением. И вот, под вечер уже кто-то предложил послушать старых фронтовиков, одним словом, вспомнить минувшие битвы и дни, где вместе рубились они.
Танкисты выделили одного старшину, весёлого парня из-под Чернигова. Артиллеристы — старшего сержанта, гвардейца из наводчиков. А пехота — меня.
Старшину из-под Чернигова мы уговорили выступить первым. Он поначалу отнекивался, но разве может кто устоять против совместных действий пехоты и артиллерии? Короче говоря, старшина взобрался на помост — а у них в лагере специальные такие мостки построены на поляне, вроде сцены, — и начал свой рассказ.
Мы с артиллеристом не стали слушать старшину, отошли от полянки на такое расстояние, чтобы даже голоса рассказчика слышно не было: хотелось нам с мыслями собраться. Сели мы на пеньки, закурили. Каждый в меру сил мозгами ворочает: о чём говорить? Мне, лично, например, никогда со сцены выступать не приходилось. Да ещё перед таким количеством слушателей… Одно дело — вспомнить к слову фронтовой случай среди друзей, на привале или в курительной комнате. А здесь ведь даже родная трубка и та не поможет — неудобно народу в глаза дым пускать…
— Волнуетесь? — спрашивает меня со своего пенька артиллерист.
— Волнуюсь, — отвечаю. — Я не народный артист, могу на сцене и растеряться.
И вот, сидим мы, молчим, каждый о своём мозгует. С полянки нет-нет да и долетит какое-нибудь слово: «залп», «ракета», «выстрел»…
Смотрю — артиллерист на земле что-то чертит. Нашёл, стало быть, подходящий эпизод. А мне, как назло, ничего в голову не идёт. Волнуюсь, как перед первой в жизни атакой.
Закурил. Вроде спокойнее стало. Про что же, всё-таки, рассказывать? Может, про то, как лейтенант Северцев помог танкам реку Сож форсировать? Или про то, как сержант Катюшин так замаскировал танки, что сам потом их найти не мог? А может, о наших разведчиках, которые в фашистском тылу все путевые знаки и указатели переставили и из-за этого гитлеровские танки в болоте застряли?..
С поляны — ни звука. Танкист так народ увлёк, что слушают его, затаив дыхание.
— Ну, да ничего, — подбадриваю я себя, — и пехота сумеет кое-что любопытное сообщить! Лицом в в грязь не ударим!
Выколотил я трубку о пенёк, набил табаком, раскурил. Артиллерист продолжает «колдовать» над своей схемой. На поляне зажгли свет, ночные бабочки с комарьём вокруг ламп хороводы водят. Прямо надо мной, меж ветвей, луна висит. И чем дольше я на неё смотрю, тем больше она осветительную ракету напоминает… Вот тут-то и вспомнился мне тот случай ночной, да так в глазах и встал, словно вчера всё произошло.
…Подбили фашисты наш тяжёлый танк. Застрял он на так называемой «ничейной» земле, совсем недалеко от вражеских окопов. Дым из него валил: видно, здорово его задело!
— Если там и остался кто живой, — говорили солдаты, — то у ребят безвыходное положение. Оттуда не выберешься: фашисты-то рядом; пристреляна, небось, каждая былинка…
А сержант Катюшин расправил свои усищи и возражает:
— Насчёт безвыходных положений — поосторожней! Можно попытаться ещё машину спасти!
Тут его вопросами завалили по самое горло: как да что надумал?
— Подробности я командиру доложу, — сказал Катюшин, — а вот пробраться мне к этому танку будет, действительно, трудновато. Придётся артиллеристов просить, чтобы огнём прикрыли.
И ушёл к командиру.
Без него спор ещё пуще. Что Катюшин придумал? Чинить танк нельзя: гитлеровцы каждый звук слышат. Если только подозрение будет, что в машине кто-нибудь живой остался, сейчас же танк добьют. Тем более, ясно, фашисты его считают своим трофеем. Наверное, и командованию сообщили: захвачен, мол, советский танк. Туда уже гитлеровцы ползали, по броне лазали, но внутрь попасть не могли, назад ушли. Вот-вот тягачи появятся, чтобы подбитую машину на буксир взять…
Пока споры у нас шли, Катюшин командиру свои мысли доложил, и лейтенант его план одобрил. Пополз сержант к танку. Мы его огнём прикрываем, артиллерия тоже прикурить фашистам даёт. Как дополз Катюшин до машины, мы видели, а потом исчез — темно всё-таки, ночь, хоть и висят плошки над полем. Гитлеровцы, пожалуй, тоже видели Катюшина. Но они ему не препятствовали к машине подобраться: очевидно, считали, что «трофей» их вроде мышеловки, туда-то залезешь, а как назад выберешься? «„Язык“, мол, сам пришёл, по доброй воле, повезло нам, дескать!» — думают.
…И только я до этого места своих воспоминаний дошёл, как где-то рядом — залп. Я даже на пеньке подскочил и трубку из рук выпустил. Артиллерист рядом стоит, смеётся.
— Это, — говорит, — танкист своё выступление кончил! Теперь я иду. Мне такого залпа аплодисментов не сорвать, но постараемся. Артиллерия от танков никогда не отставала!
И пошёл «бог войны» в звании старшего сержанта на сцену. А у меня волнения словно и не бывало. Закурил своё дымило — так мою трубку в отделении называют — и стал про тот «безвыходный» случай додумывать. Вспоминаю, как дело было.
…Ночь прошла тихо. Наша артиллерия, правда, фашистам спать не давала. Полез, было, один тягач к нашему танку, да его сразу на прикол поставили. И вот, под утро уже, вылезают два вражеских тягача. Артиллерия бьёт, но неточно: попаданий нет. Мы переживаем, даже в сердце колет. А фашисты тем временем сцепили два тягача, прикрепили трос от последнего к нашей машине и начинают её за собой тащить.
Тут как загрохочет мотор, да как рванёт наш танк, мы просто остолбенели! А машина идёт к нам и тащит за собой двух фашистских черепах! Артиллеристы заградительный огонь ставят между танком и гитлеровскими окопами. Фашисты пристреляться не успели, как все три машины уже на нашу сторону перебрались. Открывается люк, а оттуда Катюшин и танкисты вылезают.
Мы кричим «ура», поздравляем Катюшина, а он смеётся:
— Вот как, — говорит, — у нас положено: за одного подбитого двух неподбитых берут!
Сержант, оказывается, догадался, что в танке экипаж жив, когда дым увидел. Похоже это было на дымовую шашку. А у танкистов есть такой приём: когда у машины небольшая поломка или повреждение, она останавливается. Чтобы её противник не добил, зажигают шашку. Дым валит! Кажется, что танк горит, и артиллерия врага оставляет его в покое: мол, машина готова, можно её со счёта списать. Вот Катюшин-то и заметил, что дым вроде шашечный. Но уверенности у него не было, решил проверить. Пополз. Оказалось, что повреждение, действительно, небольшое, но починить нельзя — фашисты будут звук металла слышать. И Катюшин предложил танкистам маскироваться… Звуком!.. Подгадывать все шумы под артиллерийские залпы. Наши артиллеристы, предупреждённые командиром, и вели поэтому обстрел передовой линии фашистских укреплений. Самое страшное было, что тягачи подойдут прежде, чем всё будет исправлено. А на починку четыре часа надо. Тягач вражеский сунулся — подбили. И только через четыре часа наши артиллеристы позволили гитлеровским тягачам к машине подойти… Ну, а дальше всё шло, как по нотам: когда фашистов из машин вытащили, то они даже не сопротивлялись, до того ошарашены были: им-то показалось, что наш танк сам по себе пошёл! Ведь им сказали, что в нём весь экипаж сгорел!
…Взрыв аплодисментов на поляне вернул меня к пеньку, трубке, круглой луне, запутавшейся в ветках.
«Неужели артиллерист уже кончил свой рассказ?» — подумал я. Что-то очень быстро! Наверное, крохотный случай откопал, минуты на три всего… Ну, что ж, теперь очередь дошла и до «царицы полей».
Поправил я пилотку, одёрнул гимнастёрку, пошёл.
Выхожу на помост и вижу: артиллерист с танкистом целуются, хлопают друг друга по плечам, и разговора нет, только слышится:
— Помните?
— А вы помните?
— А как мы назад пришли, помните?
Короче говоря, типичная встреча соратников-однополчан.
— Эх, друг, — говорит мне танкист, не выпуская из рук ладони артиллериста. — Тут у нас такая встреча! Историческое совпадение. Понимаешь — в одном бою были! Я свой случай рассказал, а он выходит и начинает тот же случай с артиллерийской точки зрения докладывать! Вот встреча, так встреча! Ведь в одном бою! Всё помнится, как будто вчера это было: ночь под Харьковом, «ничейная земля».
— А как вы врага на буксире-то приволокли? — вставил артиллерист.
— Разрешите задать вопрос по существу дела, товарищ старшина, — говорю я, — сержанта Катюшина знаете? К вашему танку пробирался в ту ночь под Харьковом.
Танкист даже руку артиллериста выпустил — до того удивился.
— Катюшина? Да как же!.. Усатый такой сержант! Золотая голова! Он нас и надоумил бесшумный ремонт произвести!
— Ну, так вот, — говорю, — а я его друг. В ту ночь в специальной снайперской засаде просидел— подступы к вашей машине держали на мушке на тот случай, если фашисты захотят танк взорвать или заминировать его. Родня мы, значит!
Что тут началось! Ни пером описать, ни фотоаппаратом заснять. Николай Огоньков, фотограф наш, правда, старался всю плёнку до конца израсходовать, нащёлкал кадров двадцать… Вот и этот — где мы трое — в том числе. Ну, а звук нельзя было на пленку записать, жаль. Крику много было. И наше родное «ура», и просто неорганизованные восторги. Разве я мог после этого всего выступать? Подготовленный рассказ погиб, а другого эпизода сразу не вспомнишь… Последнее же слово — оно же, кстати сказать, и первое — осталось за танкистом… Вот как прошло, точнее, не прошло моё выступление со сцены, — вздохнул Шлыков и стал раскуривать трубку. — Положение было безвыходное: задание рассказать эпизод есть, а возможности его рассказать нет… Не хватило у меня смекалки! Надо было, знаете, какой случай сообщить? Про ветер над рощей! Неужели вы не знаете? Неужели я вам не рассказывал?!
И старший сержант, спрятав фотографию, начал рассказывать мне очередную историю о солдатской смекалке…