О том, как Панург изворачивается, а равно и о том, что гласит монастырская каббала по поводу солонины
— Господь да хранит от зла того, кто хорошо видит, но ничего не слышит! — сказал Панург. — Вижу я вас прекрасно, а вот слышать не слышу совсем. Ничего не понимаю, что вы говорите. У голодного желудка ушей не бывает. Ей-Богу, я сейчас волком завою от голода! Ведь я из сил выбился после этаких трудов. Сам мэтр Муш не заставит меня повторить в этом году подобное сновидство.
Не ужинать, черт побери? Шиш! Брат Жан, идем завтракать! Если я вовремя позавтракаю и желудок мой набит и сеном и овсом, то без обеда я в крайнем случае и в силу необходимости как-нибудь проживу. Но не ужинать? Шиш! Это заблуждение. Это против законов природы.
Природа сотворила день, чтобы мы развивали свои силы, трудились и чтобы каждый занимался своим делом. А чтобы нам было удобнее, она снабдила нас свечой, то есть ясным и радостным солнечным светом. Вечером она постепенно его у нас забирает и как бы говорит нам: «Дети! Вы народ славный. Довольно трудиться! Скоро ночь. Пора кончать работу, пора подкрепить свои силы добрым хлебом, добрым вином, вкусными кушаньями, а потом, немного порезвившись, ложитесь и спите, с тем чтобы наутро веселыми и отдохнувшими снова приняться за работу».
Так поступают сокольничие. Они не выпускают птиц сразу после кормежки, — пока пища переваривается, птицы смирно сидят на жердочках.
Это же отлично понимал тот добрый папа, который ввел посты. Он установил пост до трех часов пополудни — остальное время питайся как хочешь. Прежде редко кто обедал. О монахах и канониках я не говорю. Да ведь им только и дела. Что ни день, то праздник. Они строго блюдут монастырское правило: de missa ad mensam[13]. Они садятся за стол, даже не дождавшись настоятеля. За столом, уписывая за обе щеки, они готовы ждать его сколько угодно, а иначе — ни под каким видом. А вот ужинали все, за исключением разве каких-нибудь сонных тетерь, — недаром по-латыни ужин — соепа, то сеть общее дело.
Тебе это известно, милый мой брат Жан. Ну, идем же, черт тебя дери, идем! Желудок мой воет от голода, как пес. Набьем же его доверху хлебом по примеру Сквиллы, накормившей Цербера, — авось присмиреет. Ты любитель ломтиков хлеба, смоченных в супе, я же охотник до зайчатинки, а закусить можно соленым хлебопашцем на девять часов.
— Понимаю, — сказал брат Жан. — Ты извлек эту метафору из монастырского котла. «Хлебопашец» — это бык, который пашет, или, вернее, который пахал. «На девять часов» — это значит хорошо уварившийся.
В мое время духовные отцы, держась старинного каббалистического установления, не писаного, а изустного, тотчас по пробуждении, перед тем как идти к утрене, занимались важными приготовлениями: дабы не принести с собой на богослужение чего-либо нечистого, они какали в какальницы, сикали в сикальницы, плевали в плевальницы, мелодично харкали в харкальницы, зевали в зевальницы. После этого они благочестиво шествовали в святую часовню (так на ихнем жаргоне именовалась монастырская кухня) и благочестиво заботились о том, чтобы солонина на завтрак братьям во Христе нимало не медля была поставлена на огонь. Частенько они даже сами его разводили.
И вот если утреня состояла из девяти часов, то они пораньше утром вставали, ибо после такого долгого псалмолаяния у них должны были сильнее разыгрываться аппетит и жажда, чем после вытья двух— или же трехчасовой утрени. А чем раньше, руководствуясь помянутой мною каббалой, они вставали, тем раньше солонина ставилась на огонь, а чем дольше она стояла, тем больше уваривалась, а чем больше уваривалась, тем лучше становилась: для зубов мягче, для неба слаще, для желудка все менее отягощающей, иноков честных вдоволь насыщающей. Но ведь это же и есть единственная цель и главное побуждение основателей монастырей, ибо должно знать, что монахи едят не для того, чтобы жить, — они живут для того, чтобы есть: в этом для них весь смысл земной жизни. Идем, Панург!
— Теперь я тебя понял, блудодей ты мой заправский, блудодей монастырский и каббалистический! — вскричал Панург. — Как видно, для монахов эта каббала — совсем даже не кабала. И я рад был бы скормить тебе целого кабана за то, что ты так красноречиво изложил нам этот особый раздел монастырско-кулинарной каббалы. Идем, Карпалим! Брат Жан, закадычный друг мой, идем! Честь имею кланяться, господа! Сновидений было у меня предовольно, теперь не грех и выпить. Идем!
Не успел Панург договорить, как Эпистемон громко воскликнул:
— Уразуметь, предвидеть, распознать и предсказать чужую беду — это у людей обычное и простое дело! Но предсказать, распознать, предвидеть и уразуметь свою собственную беду — это большая редкость. Эзоп в своих Притчах нашел для этого весьма удачный образ; человек появляется на свет с переметной сумой; в передней торбе у нас лежат оплошности и беды чужие, и они всегда у нас на виду, и знаем мы их наперечет, а в задней торбе лежат наши собственные оплошности и беды, и видят их и разумеют лишь те из нас, к кому небо особенно милостиво.