Товарищество
Лет за десять до возникновения в Москве мысли о передвижных выставках по России Крамской уже устроил однажды выставку в Нижнем-Новгороде[149]. Он собрал здесь что мог и взял несколько известных картин из Академии и от разных собственников; он намерен был объехать с ними самые большие центры России.
В Нижнем эта выставка не имела никакого успеха. Туда съезжаются люди торговые: днем они заняты на ярмарке, а вечером выставка закрыта; да и вечером макарьевские дельцы[150] развлекаются иначе. Это надо было предвидеть; Крамской ошибся, потерпел неудачу, но в передвижные выставки продолжал верить.
Когда Мясоедов явился с предложением от москвичей — Перова, Прянишникова, Маковского, Саврасова и других, — Крамской сразу сделался самым горячим приверженцем этого дела. Потом лет десять он вел в Петербурге все дела Товарищества; в Москве первое время это было поручено В. Г. Перову.
В Петербурге примкнули к Товариществу[151] многие выдающиеся русские художники, как, например, Ге, Шишкин, Максимов, Боголюбов и др.
Крамской снова ожил. Особенно как художник; в это время он создавал одну за другой свои лучшие картины и портреты. С этим временем работы его в Товариществе соединяется лучшая пора его деятельности как художника — полный расцвет его сил.
В 1871 году первой картиной его на выставке появились «Русалки»[152] из «Майской ночи» Гоголя. Вот когда воплотилась идея художника, над которой он работал уже в 1863 году! Картину эту все знают.
Я попрошу читателя припомнить первый вечер моего знакомства с Крамским и разговор его о Христе. Все время он не переставал, оказывается, думать об искушении Христа в пустыне, и года за три до первой выставки эта картина уже серьезно обрабатывалась им.
Был вылеплен, по обыкновению, из глины Христос, и на холсте фигура в натуральную величину писалась и переписывалась в свободные минуты от заказной, еще артельной работы. Весною 1873 года Крамской побывал в Крыму вместо Палестины, чтобы сделать этюды для своей пустыни, а на лето он, Шишкин и Савицкий поселились на даче близ Тулы. Здесь в промежутках он написал два портрета с Л. Н. Толстого, имение которого было поблизости. Один портрет публика хорошо знает и достаточно оценила, другой находится в семье Толстых[153]. Но главной работой Крамского в это лето оставался все тот же «Христос в пустыне». Здесь он начал его на новом, большого размера холсте и работал над ним постоянно и упорно. Он штудировал все мало-мальски подходящие лица, которые встречал в натуре, особенно одного молодого охотника-помещика, которого он написал потом с ружьем и в охотничьем костюме. К. А. Савицкий рассказывал мне, что, страдая в то время удушьем, он часто не мог спать по ночам, иногда до рассвета, и бывал невольным свидетелем того, как Крамской, едва забрезжит утро, в одном белье пробирается тихонько в туфлях к своему Христу и, забыв обо всем, работает до самого вечера, просто доупаду иногда.
Об этой превосходной картине много говорено и писано в свое время; но и много лет спустя, когда мне случалось бывать в наших отдаленных университетских городах, где бывали передвижные выставки, везде от образованных людей я слышал о «Христе»[154] Крамского самые восторженные отзывы. У всех свежа в памяти эта сосредоточенная фигура Христа, осененная дрожащим светом зари. Кругом холодные, сухие камни. Далее целые громады таких же немых, бесплодных твердынь… О лице его также очень много говорили и говорят.
Картины Крамского памятны всем. В силу сложившихся обстоятельств он написал их не много. На скамейке старого парка дама, освещенная луной, где-то на юге. «Неизвестная» в коляске, так заинтриговавшая всех; всем хотелось узнать, кто такая эта неизвестная. И, наконец, последняя его картина — «Неутешное горе». Такое глубокое, потрясающее впечатление произвела на всех эта картина! Странно: казалось даже, что это не картина, а реальная действительность. Эту даму жалко было, как живого человека[155].
Все картины Крамского так оригинальны, так серьезно выдержаны и самобытны, что нет возможности приурочить их к какому-нибудь жанру, они остаются сами по себе, — это свой вклад в искусство.
Но главный и самый большой труд его — это портреты, портреты, портреты. Много он их написал, и как серьезно, с какой выдержкой! Это ужасный, убийственный труд! Могу сказать это по некоторому собственному опыту. Нет тяжелее труда, как заказные портреты! И сколько бы художник ни положил усилий, какого бы сходства он ни добился, портретом никогда не будут довольны вполне. Непременно найдутся смелые, откровенные и умные люди, которые громче всех скажут, при всей честной компании, что портрет никуда не годится. И этот последний громовой приговор так и останется у всех в памяти и будет казаться самым верным. Все прочие любезные разговоры и комплименты художнику велись, конечно, для приличия, для хорошего тона, а один Иван Петрович сказал сущую правду… В бытность мою в Париже я видел четыре посмертные выставки: Прюдона, Пильса, Шантреля и Коро[156], всё знаменитых, прославленных художников; выставки эти произвели там сенсацию, им пелись дифирамбы на все лады. Но справедливость требует сказать, что ни одна из них, даже самая большая — Коро, не составила бы и трети выставки Крамского. Нельзя же не принять во внимание, что картины Коро далеко не так строго писаны и рисованы, как портреты Крамского. Да, это был беспримерный труженик! Трудился буквально до последнего момента жизни.
Теперь можно только бесконечно сожалеть, что ему не удалось выполнить самой задушевной своей идеи: «Радуйся, царь Иудейский»[157]. Из его писем и из статей В. В. Стасова интересующиеся могут узнать, как глубоко и долго сидела в нем эта идея, как много он затратил на нее труда и средств.
Еще в 1874 году он задумал развернуть в широких размерах и показать обществу картину того, как бессмысленная, грубая, развратная толпа издевается над самыми высшими проявлениями человеческого духа: задетый за живое проповедью самоотречения, животный мир наслаждается местью над беззащитным проповедником общего блага и забавляет этим свою отупелую совесть…
Идея эта так овладела художником вначале, что он бросил все дела, заказы, даже семью, детей, жену и весь отдался своей картине.
В порыве своей первой творческой горячки он вообразил, что, уединившись куда-нибудь на один год с картиной, он в этот срок совершенно закончит ее: так, казалось ему, сидела она у него в голове, что только бери холст и переноси ее туда совсем готовую.
Обеспечив семью и ликвидировав свои текущие дела, уроки, заказы, Крамской уединился в Париж; побывав предварительно в Италии вместо Палестины, взял мастерскую и начал работать, свободный, счастливый как художник, в первый раз в своей многотрудной, каторжной жизни…
Воображение сильно работало, дело закипело…
Но зорким, завистливым оком глядела на него ревнивая судьба; она устроила ему дома семейное несчастье, прервала его в самом разгаре первого вдохновения и потащила домой в Питер, где в то время не было еще ни одной мастерской. Оправившись кое-как от семейных невзгод, он решил устроить хоть какой-нибудь сарай, где можно было бы продолжать свою картину уже здесь. Свет не без добрых людей. В Павловском училище дали ему место в саду[158]; он выстроил там кое-как бревенчатый барак и стал вновь работать. Но начались непогоды, ветер свистел сквозь бревна, наступили холода. Наступала и нужда, подсовывавшая опять свое: портреты. В бараке он сильно простудился и проболел некоторое время. До весны, до тепла он должен был совсем прекратить работу над картиной.
Но он думал о ней; еще усерднее работал над заказами, чтобы скопить на хорошую мастерскую для своей картины. Наконец и эта мечта осуществилась: в доме Елисеева[159], где он жил уже давно, ему выстроили мастерскую, прекрасную, удобную, с верхним светом; главным образом она была приспособлена для все той же его картины. Он думал серьезно только о ней и с нетерпением рвался работать. Несмотря на целые ручьи сырости по свежей штукатурке каменных стен, он переселился в новую мастерскую, пренебрегая всеми предосторожностями от сырости, топил и работал.
Но, видимо, эта сырость в связи с прошлой простудой в бараке и послужила основанием его роковой болезни и начала подтачивать неутомимую энергию этого крепыша. Он стал недомогать, но боролся, искал выхода. Доктора запретили ему оставаться летом в столице. Опять надо покидать картину, устроить что-нибудь за городом, на чистом воздухе, и работать там. Как было бы хорошо и зиму и лето работать где-нибудь в тиши, в уединении, подальше от города, от заказных портретов! И эта мысль приводится в исполнение этим энергичным человеком. Благодаря успешной работе над портретами средства его теперь улучшились, он был уже человек весьма известный, он мог и занять без боязни…
Он покупает землю в живописной местности, на Сиверской станции, и устраивает там превосходную во всех отношениях мастерскую, особо от большого двухэтажного дома для семьи, чтобы не мешали работать. Не обошлось тут без долгов, без крупных промахов при постройке, без непроизводительных затрат непрактичного человека, обманов подрядчиков, строителей; но все наконец было побеждено. Огромное окно укрепили железными рельсами, пол был на одной плоскости с землею, чтобы можно было ставить натуру на воздухе, перед окном — стеклянною стеною — и переносить ее прямо в картину. Дом просторный, веселый; кругом, на красивом холме, посажены разных пород деревья, аллеи убиты щебнем и замощены булыжником. Масса цветов рассыпается богатым ковром по куртинам… беседки, зонтики… Внизу до живописной речки Оредеж клумбы клубники и других ягод до самой собственной купальни. Все три десятины парка обнесены новой, прочной оградой, оранжерея для сохранения цветов на зиму, службы, сараи — словом, полный помещичий дом с прекрасным шоссе к главному подъезду и со штатом слуг.
Картина давно уже стоит в наилучших условиях верхнего света; материалы все давно собраны; необходимые костюмы, оружие для воинов давно готовы; сам он говорил не раз, что ему над картиной три хороших месяца работы; она у него окончательно решена, только написать, а пишет он быстро. Но тут-то и начинается опять ирония злой старухи судьбы.
Картины он не показывал никому, даже жена и дети не видели ее и не знали, что там, за линялой коленкоровой занавеской, за погнувшимся от времени железным прутом… Проходили годы, к картине он не прикасался… Летом он возился с ненужными пристройками на даче, зимой работал над заказными портретами, картина откладывалась к лету. Но и летом опять, имея досуг, он и не думал, как прежде, стремиться к картине. Писал этюды со своих детей на воздухе, на солнце, или какой-нибудь уголок дачи с балкона, или букеты цветов, и так до самой зимы, если не случалось летом уезжать куда-нибудь на заказные портреты. Зимой опять портреты. Картину несколько зим он уже не перевозил в город. Мастерская на Сиверской отапливалась на случай его приезда. Иногда он вдруг собирался туда работать: жил там по нескольку дней совсем один. Но и в это время к картине он не притрагивался… Встретит какой-нибудь тип мужика, увлечется, напишет с него прекрасный этюд и опять в город, к генеральским портретам.
Отчего же он так охладел к своей картине, к своей лучшей идее, для которой десять лет он нес такие крупные затраты и терпел столько беспокойства? Неужели, сделавшись богатым человеком, собственником, он не мог уже с прежнею искренностью предаваться дерзким порывам вдохновенного художника? Неужели с переменой состояния происходит перемена мышления и ум, урегулированный рассудком и опытом жизни всесторонней, не может более увлекаться донкихотством юности? Не перестал ли он верить во влияние искусства на общество? Вероятно, ум, отягченный рефлексами и опутанный благоразумием, все более и более прикрепляется к земле; он уже не верит в молодые порывы, не верит вдохновению, да оно и не посещает его более[160].