Ширяево
— Ну, куда-то господь привел нас? — шепчемся.
— К Ивану Алексееву, знаете? — хозяйственно распоряжается Васильев.
— Знаем, знаем: вон на берег высыпала вся семья, ждут вас с утра.
— Ну, вот мы и дома, на все лето уже здесь останемся.
— Давайте устраиваться в избе: кто где поместится.
— А что, здесь по берегу охотиться можно? — спрашивает Васильев мужиков.
— А когда же, чай, нет… — отвечают ширяевцы. — Да ведь до Петрова дня нельзя. Запрещено начальством строго.
— А! Ну, мы так, места посмотрим. Василий Ефимович, берите свое ружьишко и айдате, как говорят здесь.
На другой день, после чая, мы сразу разбрелись в разные стороны.
Макаров неудержимо пополз наверх, к большим глыбам песчаника в виде сфинкса, Васильев с братом направился в Козьи Рожки верхнею тропою, а я взял альбом и пошел в противоположную сторону — к Воложке, как называют ближайшие небольшие притоки Волги.
Спустившись несколькими порогами, вроде ступеней огромной лестницы из песку, от половодья, я увидел в уютном уголке над водой душ двадцать девчонок от десяти до четырех лет. Они сидели и, как умеют только деревенские дети и люди, ничего не делали.
Я подсел в сторонке и вижу: прекрасная группа детишек лепится на импровизированных ступенях Волги.
Дети сначала почти не обратили на меня внимания и потому все больше о чем-то болтали между собою и играли в «черепочки».
Вообще деревенские дети очень умны, необыкновенно наблюдательны, а главное, они в совершенстве обладают чутьем в определении всех явлений жизни, отлично оценивают и животных и людей, в смысле опасности для себя.
— Детки, — говорю я громко, когда почувствовал, что ко мне уже достаточно привыкли, — посидите так смирно, не шевелясь: каждой, кто высидит пять минут, я дам пять копеек.
Девчонки это сразу поняли, застыли в своих положениях, и я — о блаженство, читатель! — я с дрожью удовольствия стал бегать карандашом по листку альбома, ловя характеры, формовки, движения маленьких фигурок, так прелестно сплетавшихся в полевой букет… Будто их кто усаживал.
Невольно возникают в таких случаях прежние требования критики и публики от психологии художника: что он думал, чем руководился в выборе сюжета, какой опыт или символ заключает в себе его идея?
Ничего! Весь мир забыт; ничего не нужно художнику, кроме этих живых форм; в них самих теперь для него весь смысл и весь интерес жизни. Счастливые минуты упоения; не чувствует он, что отсидел ногу, что сырость проникает через пальто (почва еще не совсем обсохла). Словом, художник счастлив, наслаждается и не видит уже ничего кругом… Какая-то баба пришла, остановилась… Но я почувствовал инстинктивно, что она в волнении. Взглянул на нее: она стоит в каком-то оцепенении. От моего взгляда она попятилась, исчезла. Мы были внизу. И след ее сейчас же скрылся за подъемом… Пришла другая баба, что-то прошептала девчонкам; эта вдруг схватила за косенки одну девочку и вытащила ее наверх, откуда уже спускались две новые бабы; одна из них презлющая, с хворостиной в руке… И начались громкие ругательства. Нигде так не ругаются, как на Волге. Это слыхали многие и знают, но чтобы бабы так ругались — этого, признаться, я и не воображал и ни за что не поверил бы, что мать может ругать так свою девчонку уже лет десяти, так громко, при всех…
— Чего вы, чертенята, сидите? Разве не видите? Ведь это сам дьявол, он вас околдовал… Бросьте деньги: это черепки! Вот завтра увидите сами… — и вдруг стала хлестать хворостиной без разбору весь мой живой цветничок.
Девочки завизжали, побросали пятачки, которые я так аккуратно выдавал каждой фигурке, чтобы поселить в них доверие. Рассыпались мои натурщицы все и сейчас же исчезли за подъемом. Я в горести напрасной встал и недоумевал, что произошло; но ко мне уже спускались около десятка баб и трое мужиков. Все они таинственно шептались. Подступили. Лица злые.
— Ты чаво тут делашь? — спрашивают меня, как мошенника или вора.
— Да я на картинку их списывал, — стараюсь я быть понятным.
— Знам, что списывал. А ты кто такой будешь?
— Да ведь мы вчера приехали, у Ивана Алексеева остановились в избе.
— А пачпорт у те есть?
— Есть паспорт, на квартире.
За это время группа, окружавшая меня, значительно увеличилась новопришедшими бабами и мужиками; все что-то шептали, указывали на пятачки, все еще валявшиеся тут же, и делались всё мрачнее и злее.
— Подавай нам пачпорт, — гудят на разные лады мужики, — зубы не заговаривай!
— Пойдемте к квартире, — успокаиваю я, — мы не беглые какие.
Академические свидетельства тогда выдавались с приложением большой круглой академической печати вроде церковных (на метриках). Курсивом был литографирован текст, в котором — о предусмотрительные учредители, насадители искусства в России! они как будто предчувствовали эти недоразумения! — на противоположной стороне листка свидетельства петитом напечатано было: лица начальствующие благоволят оказывать содействие при занятиях ученику такому-то. Пишу своими словами и не ручаюсь за точность слов.
Признаюсь, я сам только там, в избе, прежде чем вынести свое свидетельство, прочитал его про себя и очень обрадовался.
— Да разве такие пачпорта? Это не пачпорт!.. Ты, брат, зубы-то не заговаривай, видали!
— А что тут прописано? — назойливо тянет один старикашка. — А ты прочитай, ведь мы народ темный.
— Да читайте сами; а то, пожалуй, не поверите, — возражаю я.
Оказалось, во всей честной компании из тридцати душ обоего пола — ни одного грамотного.
— Ну, что же, позовите дьячка какого-нибудь, — советую я.
— Да где он? У нас церкви нет.
— Ларька! — крикнул один мужик побойчее мальчишке, — забеги на мой двор, сядь на пегого мерина и айда в Козьи Рожки за писарем!..
Уже по дороге, когда меня вели, как пойманного преступника, многие, особенно уже бурлаковавшие саврасы, приставали и довольно нахально напирали на меня в толпе, готовясь «проучить».
— Теперь, в ожидании писаря, толпа росла и загородила все улицы перед нашей квартирой; работы в поле кончились, обыватели освобождались и ехали и шли к избам.
Ко мне подступали все ближе и рассматривали с желанием сорвать зло.
— А вон писарь едет, писарь, писарь! — сказали, указывая на бородатого мужика, рысившего на пегом, широко расставив локти.
Мужик в красной рубахе, огромных размеров, нисколько не был похож на писаря — как есть бурлак; лицо отекшее, пьющий.