В своем дворе

Взвизгнул, вскочив на дыбы, разъярившийся конь, — Грива горой; из ноздрей, как из печи, огонь. Жуковский. «Рыцарь Роллон».

На другое утро, в пятницу, — в Чугуеве базарный день, — спозаранку ворота в наш двор были отворены, и к нам везли с базара на волах высокие возы с сеном, а на конях возы поменьше.

Посреди двора складывали громадный скирд сена; весь двор был засорен душистым сеном. Кроме того, везли еще, на волах же, возы с мешками овса, а некоторые возы поменьше также везли и на лошадях, маленьких поселянских клячах. Овес ссыпали в амбар, в закром. Освободив возы от клади, хозяева отпрягали лошадей, снимали ярма у волов и пристраивались к сторонке в ожидании расчета. Некоторые подкладывали скоту сенца, другие водили своих коней поить на Донец. Хохлы располагались под телегами и ели свиное сало с хлебом; нет, виноват, это по понедельникам свиное сало, а в пятницу ели тарань, которую долго надо было бить об телегу, чтобы она стала мягче и чтобы сухая кожа с чешуей отставала от твердого тонкого слоя мяса тарани.

Двор наш казался ярмаркой. Везде громко говорили люди, больше «хохлы»: мне их язык казался смешным, и когда несколько «погепанных хохлов» говорили громко и скоро, я почти ничего не понимал. Из разных деревень были люди: из Малиновки — это близко, а были хохлы из Шелудковки, из Мохначей, из Гракова, из Коробочкиной, наши русские — из Большой Бабки и других сел.

Батенька ездил на базар на высоком рыжем мерине — смирная лошадь — в плетеной натычанке[38]: надо было кое-что «взять» с базара из провизии.

Приехав домой, он проверил возы и, пока складывали скирды сена и ссыпали овес, пил чай. Мы уже все напились раньше: с базара он всегда опаздывал.

Наконец батенька вышел на крыльцо с табуреткой и счетами в руках. Ему принесли стул и еще один стул для маменьки.

— Мать, а мать! Записка у тебя? Иди-бо! Ну-ка, читай, а я буду на счетах считать.

Маменька стала читать по его записке.

— Три воза из Гракова, воловых — девять рублей.

— Да, это хорошее сенцо, пырей чистый, степное; так — девять рублей, — щёлк, щёлк.

— Один воз конский — один рубль двадцать копеек.

— А это из Мохначей — луговое — дрянцо; ну да сойдет теперь и это; мешать будем.

— Из Коробочкиной — пять возов по два рубля семь гривен. Из Шелудковки четыре воза конских по рублю тридцать копеек.

— Ага, хорошие возы — парные — пять рублей двадцать копеек, — щёлк, щёлк, щёлк, щёлк.

Некоторые собственники подошли к самому крыльцу, сели внизу ждать расчета по очереди, а другие просили рассчитать их, отпустить: они были издалека — из-под Гнилицы.

— Сейчас, сейчас. Посидите, подождите, — говорил батенька. — По два сорок, по два сорок…

— Семь рублей двадцать копеек, — помогает маменька.

Батенька вынимает, отстегнув жилетку, туго набитый деньгами засаленный бумажник. Бумажки разные — старые, разорванные, склеенные. И все одна к другой: вот синеватые, вот розоватые, и беленькие есть, только все грязные, рваные и лохматые.

— Ну-ка, мать, достань из сундука, принеси сюда рубли для расчета и мелочь.

Маменька принесла длинный-длинный кошель, вроде колбасы или чулка, набитый серебряными рублями, только ребра заметны.

Стали рассчитываться.

— Ну, граковцы, — говорит батенька, — вам девять рублей, вот вам двум по трешнице, а тебе — три серебряных карбованца.

На табуретке лежала кучка серебра.

Рубли были разные: некоторые были стерты и блестели, некоторые с крестами, а другие старые, с орлами и с Петром I.

А были большие, которые стоили полтора рубля; их называли талярами.

Уже довольно долго шел расчет. Некоторые хохлы медлительно и недоверчиво считали свои деньги. Один не брал пятирублевый с оторванным и приклеенным уголком, а другой никак не мог сосчитать семь гривен серебром и медью: все жаловался, что ему недодали. Некоторые уже начали запрягать своих коней и выезжать со двора.

И вот один мужичок, свалив свои два мешка в амбар, распряг кобылу, привязал у дверей сарая и пошел напиться воды. Кобыленка-кляча запарилась и вся закурчавилась, пока довезла свой воз. Увидел ее вороной жеребец, что стоял за перегородкой на цепи. Захрапел, заржал и так рванулся к этой кобыленке, что вырвал вместе с цепью и кол от яслей, на который крепко наматывалась цепь, перепрыгнул через перилину и сломал жердь. Кобыленка споткнулась об оглобли, смялась под телегу. Жеребец черный огромными копытами попал в тележонку и перекувырнул ее всю — она затрещала и полетела кубарем… Грива длинная горой развевается. Хвост жеребец поставил, как знамя, и махал им на весь двор. Он стал носиться по всему двору между людьми, ярмами и телегами. Некоторые люди попадали со страху, попрятались под телеги; некоторых зашиб он до крови, а сам носится, храпит, ржет… Сила!.. Страсть!.. Наконец люди, кто посмелей, схватились за колья, чтобы наступать на чудовище.

Черное блестящее чудовище с цепью на шее и колом прыгает через телеги, звенит цепью, а кол скачет, того и гляди, заденет кого-нибудь. Взметнулись дико волы, завизжали, ошалев, лошади. Дым коромыслом! Заржали лошади в конюшне.

— Стойте! Стойте! — кричит батенька с крыльца. — Разве так можно?! Что вы делаете? Бросьте колья!

Мужики с кольями от страху бросились в стороны: кто на тын, кто на сарай, кто на крыльцо.

Батенька бросил все деньги и побежал к жеребцу…

В это время Гришка уже бежал за жеребцом, поймал кол и ухватился за него, передвинулся к цепи, поближе к морде страшилища. С другой стороны Бориска бросился и схватил коня под уздцы. Гришка уже сидел на черном дьяволе, перекинул ему цепь на морду и ударил его кулаком по макушке. Жеребец даже присел и шатнулся…

— Ах ты, сукин сын!.. — кричит с досадой батенька. — А если бы тебя так?! Ведь так можно убить жеребца!..

Он подошел и взял за ноздри чудовище — вот бесстрашный! Из ноздрей пар и огонь. Глаза на черной голове белыми белками косили страшно. Как это батенька не боится?..

— Разве он виноват! Ишь какой колышек пристроили! Это вам не теленок в хлеву.

Вдруг жеребец опять заметил кобылу, заржал и так рванулся в ее сторону, что его едва-едва не выпустили. Но Гришка круто повернул его назад, к воротам, — цепь в морду врезалась.

— Ах ты, боже мой! Вот люди! Как малые дети — не понимают!.. Да что же ты не уведешь свою кобылу со двора? — в досаде кричит батенька на собственника кобылы.

А тот, бедняга, стоял перед своей разбитой телегой, как помешанный, и не знал, что делать; другой шел к нему на подмогу с разбитой рукой: из пальца лила кровь.

— Ах ты, господи! — кричит батенька. — Ну, уж проезжайте, Гришка и Бориска, с жеребцом, проведите его немного по улице, пока эти с телегой и кобылой уберутся.

— Прошу вас, любезные, — упрашивает батенька, — у кого кобылы, отведите их вон туда, за сарай, дайте жеребца провести и поставить на место.

И он пошел на крыльцо, где маменька в страхе ждала, чем кончится эта суматоха.

— А! Хай йому халепа![39] О це як би знав! Та ні за що не поіхав би у цей двір, — говорит отчаянно хохол.

Стали опять считать и продолжать расчет.

Наконец жеребца торжественно провели на его место и долго там возились; укрепили бревна для цепей и загородили его так, чтобы уже не выпускать: и воду и корм ему носили в стойло.

В конце расчета все потерпевшие от буйства жеребца подошли к крыльцу обиженные и сердитые.

Коробчане были на первом плане, покашливают, жмутся.

— Мы не причинны, хозяин, ты должен заплатить нам убытки.

— Да какие же у вас убытки? — говорит в досаде батенька. — Боже мой милостивый! Ведь вы расчет получили?

— Как же, хозяин: этому телегу разбили, тому палец перешиб, а вон этот до синяков головою об оглоблю брякнулся — надо заплатить. Мы так не уедем со двора.

— Вот уж и платить? Да постойте, коли такое дело; телегу мы тебе сейчас починим. Гришка! Борис! Сколотите ему его телегу: там, я видел, только одна люшня[40] вчистую сломана; поди, Бориска, вон там из кольев приделай ему пока новую люшню. А тебе палец сейчас перевяжут. Вот как бывало в походах. Мать, промойте ему чистой водой палец да завяжите чистой тряпочкой… Елёха-воха! Воины-служаки: по семи пар сапог у вас дома. А вот мы служили — семеро в одном сапоге ходили.

И он их обвел веселыми глазами.

Потерпевшие рассмеялись слегка; выступил один знакомый из отставных, сослуживец отца.

— Уж ты, Ихим Василич, дай-ка нам на кварту, мы и разопьем за твое здоровье.

— Ах! елёха-воха! Ну, уж будь по-вашему. Мать, достань им сорок копеек, нехай они зеньки зальют.

— Ну, вот и прощенья просим! Привозить ли к будущему базару сено, овес? — кричит весело удаляющаяся куча.

— Везите, везите, корму в городе много надо; не я, так другой заберет.

Понемногу разошлись, уехали.

— Ах ты, господи! — говорит сквозь слезы досады маменька. — И зачем ты этого Ирода, прости господи, привел сюда? Ведь это ж… страсть-то какая! Смерть…

— Да, вот с вами бы на печке сидел да картошку с маслом ел! Только была ли бы у нас картошка! Ась? То-то, — говорит внушительно батенька. — Это конь заказной, «производитель». Это на завод графу Гендрикову поведем. Вот управимся немного, и надо вести.

Гришку этот конь знал и любил, так и следил за ним глазами. А на других, кто еще издали к загородке подходит, — храпит, поворачивается. Теперь Гришка ему и цепь снял: крепко загородили его в стойле, высокие стены поставили, — не перескочить. Доняшка говорит: оттого и смирен с ним вороной, что Гришка его кормит и поит, — это всегда.

Гришка всегда добрый и веселый — без забот.

«Жили бедно — да и будя; носили сумку — теперь две. То жили-горевали — ходить не в чем: теперь господь привел: надеть нечего».

И поет себе свою любимую:

Ой, дождик, дождик!
Да не силен, не дробен,
Да не ситечком сея, —
Ведром поливая.
Брат по сеням ходя,
Сестру потешая:
Сестрица меньшая,
Да расти ж ты большая,
Я отдам тебя замуж,
Да в чужую деревню.
Да в чужую деревню,
Да в согласную семью.

Любит он смеяться над Доняшкой. Начнет:

— Не любишь мене? Уж погоди, пойду к кузнецу, закажу ему любжу, тогда не будешь от меня рыло отворачивать. Смеешься? Погоди, не до смеха тебе будет… рыжая.

— Ы-ы!.. Стогнидый… — злится Доняшка.

— Что? Некогда? Иди, иди. У вас дело кишить — бураки крошить, поп к обедни звоня, пастух стадо гоня… А тут еще ребенок у…