(Очерк)

I

Корчажинский дьячок Иван Павлыч Максимов знал, что жена его скоро родит, но он не знал, кто родится, мальчик или девочка. Ему не хотелось мальчика, и он с четвертого месяца, как забеременела жена, крепко стал приставать к ней по этому делу.

— Слышь, жена: если ты родишь парня — беда тебе! — кричал он на свою жену.

— Отчего бы так?

— А оттого, что я не хочу парня.

— Ишь какой прыткий!.. Выше бога захотел быть.

— Поговори еще. Сказано — не рожай парня, и только!

— Кого тебе родить-то: кобылу, что ли?

— Девку рожай.

— Убирался бы, пьяная рожа, в кабак, да там и толковал бы с мужичьем.

И дьячок Иван Павлыч шел в кабак или в гости к какому-нибудь зажиточному крестьянину, своему приятелю, и там изливал свое горе. А парня ему весьма не хотелось, и были у него на это свои резоны такого рода: старший его сын Александр, учившийся в философии, назад тому две недели нанялся в солдаты; а младший, Терентий, назад тому месяц утонул в реке. Свое желание вот как разъяснял он, и пьяный и трезвый:

— Тратил, тратил я на них деньги, и все ни к чему не привело. Родись парень, опять траться на него; а девке немного надо, да она и не доживет до десяти лет, потому что все девки умирали.

«Экой я злосчастной! У людей дети поильцы-кормильцы, а у меня нет… Всему, верно, жена виновата», — рассуждал он про себя и пьяный высказывал это своей жене.

Как дьячок ни думал, а жена родила-таки парня.

Дьячок напился пьян и пьянствовал до самых крестин ребенка, которому дали имя Максим потому, что отцу показалось — Максим Максимов будет счастливее.

Начал расти Максим, и много он перетерпел побоев от матери и от пьяного отца. До десяти лет Максима не учили грамоте, а он только выучился играть в разные игры с ребятами и надувать кого угодно. Умер дьячок. Вдове трудно было воспитывать забитого Максю, и она, по совету местного священника, привезла его в губернский город к самому владыке. Максю приняли в бурсу, а так как у его матери не было родни и имения, кроме дома, то она, продавши дом, ушла на спокой в женский монастырь.

Побои родительские приелись Максе, и он терпеливо сносил их. Как ни груб был отец, все же он и ласкал иногда Максю. Однажды, перед смертью, бывши больные он говорил сыну:

— Макся! жалко мне тебя… жалко.

Макся плакал.

— Не хныч, Макся! сам пробивай себе дорогу… Ведь тебе много придется терпеть… Охо-хо, как много!..

Макся ничего не понимал.

— Ты не вини меня, что я твой отец… Не я виноват, никто не виноват… Родись ты от благочинного, ты бы не такой был… Одно тебе советую: живи честно, потому что много ты плутов увидишь. Учись, главное, а коли не выучишься, не ходи, пожалуйста, в солдаты, и в монахи не ходи… Разве уж когда все испробуешь.

Эти слова Макся всю жизнь помнил.

Трудная жизнь досталась Максе без отца, без матери и без родных.

Безграмотный Макся, сонный и плакса, много принял горя и тяжких для его лет тиранств; ничего не понимая, он много выстрадал в течение шестилетнего пребывания в бурсе и все терпел бессознательно, без всякой пользы для себя и для других. Шесть лет он ел казенную пищу, шесть лет носил казенную одежду, а выучился только писать и читать да кое-как петь. Он в эти годы сделался еще тупее, соннее, плаксивее и ничего не мог осмыслить правильно. На розги и побои он смотрел как на обыкновенное дело и вполне отдавал себя на призвол своих благодетелей. О Максе некому было заботиться. Каждый бурсак издевался над ним и делал что хотел. Макся никому не перечил и все сносил терпеливо днем; зато ночью от боли и от представления себе своего положения он долго, долго плакал вслух, на диво товарищам. Он не знал, как поправиться, как сделаться лучше, таким, чтобы его уважали, — и хотел он сделаться таким, да не выходило.

Были у Макси два товарища, такие же горемыки, как и он. С ними он делил свое горе, но и тут было мало утешения. Одно только и было утешение — это водка, которою подчивали его и его друзей звонари и приезжие дьячки. И в это время Макся больше плакал, чем утешался. Придет в заведение пьяный и ляжет спать. Товарищи тащат, колотят и всячески стараются разозлить его. Но Максю трудно разозлить. Зато уж если Максю рассердят, трудно справиться с ним. Все дивились тогда богатырской силе Макси.

— Хороший будет разбойник.

— Не попадайся на большой дороге — убьет, — говорили товарищи.

Много у Макси было мыслей: то ему хотелось лучше жить, то свободы хотелось, то ехать куда-нибудь, то хоть причетником сделаться; но как все это сделать? Сядет он на берег реки и много думает… Не понимает Макся, отчего ему так хорошо у реки сидеть. И стал он. летом каждый вечер бегать на реку. Хотел утонуть раз, да плавать умел, и страшно ему показалось сделаться утопленником.

Не любил Макся, когда издевались над ним товарищи. Помня отцовские слова, он думал, что будет же конец его учению и что он будет когда-нибудь лучше, чем теперь. Примером он ставил кончающих курс семинарии.

Во время тихого спокойствия друзья Макси говорили ему.

— Макся, а Макся! ты ведь дрянной человек.

— Так что, что дрянной? не все так будет.

— Не хвались.

— Уж никому не поддамся.

— На широкую дорогу пойдешь?

— Будь я проклят, чтобы я пошел.

— Ну-ка, скажи: кто ты будешь?

Макся улыбался и молчал. Он ничем не мог похвастаться.

Товарищи прозвали его Гришкой Отрепьевым, и как же злился Макся за это!

Начальство заметило, что Макся сильно пьянствует, и, решив, что из него не выйдет никакого толку, из сожаления определило его в соборные звонари.

II

Уж как не нравилось Максе быть звонарем! Знал он двух звонарей, Пашку Крюкова и Ваську Косого, да и не он один знал их, вся семинария. Таких отчаянных и плутов еще не бывало в семинарии с тех пор, как их вытолкали оттуда. Чего-то они не делали там! и не перескажешь, да и не поверят, если рассказать, что они делали. Видно, начальству хотелось усмирить их посредством упражнения на колоколах во всякую пору года, видно, оно хотело сделать их благонравными и дало им искус легкий, по его понятиям. Хорошо и весело звонить в охотку и в хорошую погоду, и действительно, в пасху звонари после обеда спят, потому что городские мещане и даже женщины забавляются колоколами, зато каково звонить весь год в известные часы, будь тут и мороз и гром. Нужно привычку к этому, большое терпение. Поневоле Крюков и Косой были отчаянными в обществе людей и знатоки своего дела. Максе они еще потому не нравились, что ругались очень крупно, дрались и постоянно пьянствовали. Однако Макся думал, что, быть звонарем в соборе — значит иметь должность такую, которая и не трудна, и денег много дает, и ответственности нет никакой. Случилось Максе бывать у звонарей на колокольне, когда он бегал из заведения, и тогда он понял, что такое звонарь. Служба ему казалась легкою, но не любил он Косого, который был отчаянный на все штуки и самый вид которого очень не нравился Максе: хуже Косого Макся не видел людей. Крюкова Макся не любил за то, что про него шла дурная слава: на руку он был нечестен и часто пьяный валялся в оврагах. Помещались звонари в подвале под собором, где топилась соборная печь. В этой с одним окном комнате, называемой певчими звонарской курьей, был один общий стол и нары для сиденья и спанья обитателей и прихожан. В ней постоянно был дым или от табаку, или от печки. Пол мелся кое-когда метлой, а о безобразии и говорить нечего: всякий жил, как хотел, и делал, что ему вздумается.

На эту должность Максю назначили зимой. Шубы у него не было. Он был одет в единственную холщовую рубаху, не мытую месяца три, худые брюки и сюртук, подаренные ему одним богословом, которому он прислуживал очень часто, и худые сапоги. Шапка была еще все та же, что дали ему с начала поступления его в бурсу, и теперь была так мала, что, несмотря на переделывание ее самим Максей, она плохо держалась на длинно-густых волосах Макси.

Макся пришел в звонарскую курью после обедни, тотчас, как ему объявили решение начальства. Васька Косой глодал ржаной кусок хлеба, сидя у стола, и запивал его водой из разбитого чайника. У печки на нарах спал Крюков. В курье холодно и сыро. Васька Косой знаком с Максей плохо и даже не знает, как его зовут.

Макся, как вошел, снял шапку.

— Здравствуйте, — сказал он.

— Чего тебе?

— Да меня в звонари сюда назначили.

Косой посмотрел на Максю злобно и разинул рот.

— Тебя в звонари? — спросил он.

— Меня.

Косой что-то проворчал.

— Кто ты такой? — спросил он немного погодя Максю.

— Я из уездного…

— А это чем пахнет? — Косой показал ему кулак, Макся ничего не понял и молчал. Немного погодя Косой спросил:

— Есть деньги?

— Нету, — Максе есть хотелось, и он смотрел на корку, которую глодал Косой. Косой кончил есть, закурил папироску, свернутую в виде воронки с корешками.

— Что стоишь? — сказал он Максе.

— Да меня послали.

— Кто?

— Смотритель…

Косой встал, подошел к Максе, схватил его за шею и вытолкал из курьи, сказав: «Я тебе дам — смотритель! ишь, смотрителя нашел!» — Макся замерз на дворе и заплакал.

По двору шел монах и, увидев плачущего Максю, сжалился над ним. Узнавши, в чем дело, он отворил дверь в курью и сказал Косому: «Что ты, бестия, гонишь парня!»

Косой проворчал что-то. Монах ушел, а Макся остался в курье.

Косой завалился на лавку и смотрел на Максю, который стоял у дверей. Сесть Макся боялся. Однако сел к столу. «Куда!» — вскричал Косой. Макся встал. Так он простоял с четверть часа.

— Принеси воды, — сказал Косой Максе. Макся сходил за водой.

— Водку пьешь?

— Пью.

— Пью! а нет, чтобы принести полштофик!

— Денег нету, Василий Петрович.

— Я тебе дам — денег нету!..

Косой пошел будить Крюкова, но тот не вставал, а только мычал.

— Ну, и дрыхни, черт с тобой! — сказал Косой и лег на свое место, укутавшись в свой подрясник, простеганный ватой.

— А ты, смотри, разбуди меня в звонок, — сказал он Максе.

— Ладно.

— Умеешь звонить?

— Нет.

— Ну, брат, это штуки! — и Косой повернулся на другой бок, зевнув на всю курью.

— Трудно разве?

— На-тко!

— Я скоро пойму.

— Ну! — проговорил Косой с достоинством.

Макся подумал: «Что он находит трудного? — Врет собака, денег ему надо», — решил Макся и стал думать об Косом. Он не залюбил Косого, ему страшно показалось быть в обществе звонарей. «Житья мне от них не будет, убегу», — думал он. Ему даже захотелось наняться в солдаты… И как было горько Максе в это время!

Косой захрапел. Макся прилег на полу у печки, положив под голову чурбан, заменявший собою стул. Ему захотелось спать, и он, почувствовав в первый раз после бурсы свободу, заснул, — и заснул так, как никогда не спал. Его разбудил Крюков, спавший на нарах у печки.

— Эй! жеребец! — толкал Максю Крюков. Макся открыл глаза.

— Ты зачем здесь, кутейна балалайка?

Макся рассказал. Крюков обругал Максю и стал просить с него водки, в виде поздравки. Когда Макся сказал, что нет денег, Крюков стал гнать его из курьи, но не выгнал совсем потому, что Макся плакал и дрожал.

— Зубрил бы ты там азы-то или бы в солдаты нанялся. Я те утру нос-то!..

Крюков стал ворчать, что ему курить нечего.

— Всякую чучу шлют к нам… голь анафемская! Пошел! тебе говорят…

Макся плачет.

— Постой ты у меня! — Крюков стал насвистывать что-то.

Подали повестку к вечерне.

— Ступай! — сказал он Максе.

— Не умею.

— Ступай, тебе говорят!

— Ей-богу, не умею.

Крюков, надевши шапку, пошел в худеньком тулупишке на двор, вытолкал Максю из комнаты и запер двери на замок. Макся хотел идти на колокольню, но Крюков не пустил его. Макся замерз, стоявши на холоде, и заплакал. Пошел было он к певчим, но те прогнали его. Он отправился в собор и по окончании вечерни сказал дьякону, что его не пускают к себе звонари. Дьякон привел его к звонарям, сделал им нагоняй. По этому нагоняю звонари поверили, что Макся назначен им в помощники.

Вечер звонари провели скучно; все больше толковали об своем учении, учителях и кто они такие.

Косому двадцать восьмой год, а Крюкову девятнадцатый год. Косой был дьячком в каком-то городе и за буйство и пьянство был представлен на расправу в губернский город, и здесь его назначили в звонари. Крюков попал в звонари из философии. Теперь они были снисходительнее к Максе, но когда он рассказал про свою жизнь, они сказали: дурак отец твой… Потом они стали давать ему разные советы, как жить.

— Послушай, Максимов: если ты будешь с нами заодно, мы научим тебя всему, — говорил Крюков.

— Куда ему!

— Я буду слушаться.

— Ну, то-то! Если будешь якшаться с дьяконами, мы тебе шею будем мылить.

— Узнаешь тогда нас! А что получишь от кого-нибудь, пополам дели.

— Ладно.

Приятели отправились к певчим, оставив Максю домашничать. Макся лег на место Крюкова и стал обдумывать свое положение. Здесь хотя и скверно, но все же свободнее, чем в бурсе. «Они, кажется, ничего; сначала только, а теперь лучше…» — думал он про своих товарищей. Косой и Крюков пришли пьяные и привели с собой какого-то пьяного дьячка.

— Эй, Макся! к черту! — кричал Крюков на Максю и стащил его с нар.

— Ишь, какой барин! Твое место вон где! — сказал он Максе, указывая к дверям.

— Как же я там буду спать?

— Спи на лавке, черт те съест, а на чужое место не смей лазить.

— Холодно.

Максю обругали, как только могли. Потом Косой достал с полки гармонийку и стал наигрывать, а прочие принялись петь и плясать. Макся страшно боялся безобразия его товарищей; что-де сам сюда заглянет, — беда; или кто из начальствующих завернет, и ему достанется.

— Господа, а если ключарь придет… — сказал он товарищам. Те обругали его, обругали и ключаря. Приезжий дьячок свалился на пол. Крюков столкал его к печке. Потом товарищи легли на нары к печке.

— Эй ты, чертова кукла! что сидишь? — сказал Косой Максе.

— Да мне холодно.

Максю обругали и велели ему спать у дверей и утром разбудить их к заутрени. Погасили ночник. Стало тихо; Макся улегся, но ему было больно холодно. Макся лежал полчаса, проклиная свою должность и завидуя звонарям. Вдруг он услыхал разговор товарищей.

— А много денег-то? — говорил Крюков.

— Рублей десять, — отвечал Косой,

— Вот так праздник!

— Он спит?

— Слышишь, храпит.

Потом Макся услыхал, что кто-то встал. Достали огонь. К.сой с ночником подошел к спящему дьячку* Крюков подошел к Максе. Макся зажмурил глаза и захрапел.

— Этот спит! — сказал Крюков.

— Ври больше. Знаем мы, как спят-то!.. Плюнь ему в рожу — сейчас соскочит.

Крюков ткнул Максю в бок ногой, Макся открыл глаза.

— Слышь ты, черт: коли будешь жаловаться — берегись…

— Я не буду, — сказал Макся.

— То-то. Видишь это! — Крюков показал Максе кулак.

Между тем Косой вытащил из кармана подрясника дьячка сопливый платок. Косой и Крюков сели к столу. В платке завернут был кошелек: в кошельке было копеек сорок медными деньгами да с полтора рубля серебром; потом они развернули бумажку, там еще бумажка, и в ней было три пакета с надписями: «секретарю», «столоначальнику», «на канцелярию». — В пакете секретарю было вложено пять рублей, столоначальнику — три и на канцелярию два рубля. Больше денег не оказалось.

— Ты погляди, еще нет ли? — сказал Крюков Косому.

— Поди-ко ты.

— Эй, Макся, ступай пошарь у него; что найдешь, все твое, — сказал Максе Косой.

— Эка! за какое рыло?

— Не хошь ли ты…

— А что разе тебе одному пользоваться? Подай деньги сюда! — кричит Крюков.

— Не хошь ли ты — знаешь чего?

— Что?

— А то, что тебе не за что.

Крюков вцепился в Косого. Крюков осилил Косого.

— Уж отпетой, так отпетой и есть, — сказал Косой.

— Подай деньги!

— На, будь ты проклят! — и Косой бросил один пакет,

— Давай все.

Началась опять драка. Макся вступился.

— Братцы, я пожалуюсь. — Максю избили за это. Однако мир скоро водворился в курье. Крюков и Косой дали Максе рублевую бумажку, кошелек с медными деньгами и с двумя семигривенниками положили с платком обратно в карман дьячковского подрясника, а остальные деньги разделили между собой поровну. Максе заказали молчать. Макся долго не спал, не спал и Крюков. Макся видел, как он вытащил из кармана подрясника Косого медные деньги и бумажку.

III

Утром Максю разбудили, как только подали звонок. Косой повел его на колокольню и заставил звонить. С трепетом принялся Макся за свое дело. Косой ругается, что он не так стоит и не так за язык берется. Дул ветер; Макся страшно озяб; его трясет.

— Ой, не могу! — говорит Макся; на глазах у него слезы.

— Что, брат! — хохочет Косой. — Что дрыгана-то сказывать?

— Беда!

— Ну, звони во вся, скачи, согреешься.

Макся не умел взяться за веревки, протянутые к колоколам, да у него и пальцы рук начали белеть. Косой показал Максе, за какие веревки нужно браться и в будни и в праздник, и лихо отзвонил три раза во вся, прискакивая и что-то напевая.

— Мне, брат, не холодно! — хвалился он и принимался наскакивать.

Около ранней обедни Косой отправился с руганью к ключарю, а Крюков к эконому, и оба показали Максе, как ему нужно отзвонить обедню. Макся с трудом справил свою службу.

Первый и второй день прошли скучно для Макси. Товарищи его попрежнему приходили домой пьяные, хвалясь тем, что они сбарабали-таки сегодня по двадцати, по тридцати копеек серебром. Приходили к ним и дьячки приезжие покурить. А приходили они потому, чтобы погреться, так как им долго приходилось мерзнуть около консисторской прихожей. Тут рассказывались разные дела, закулисные тайны и всякие сплетни и все то, что делается, во всей губернии. Звонари не переставали вытаскивать из чужих карманов деньги, обворовывали друг друга и дрались не на милость божью.

Как бы то ни было, а Максе нужно было привыкать к звонарничанью. Он привык к своим товарищам, учился делать с ними то же, что и они, пьянствовал, пел и научился обворовывать приходящих к ним для куренья. Теперь уж Макся не плакал.

Через две недели Косой попал за что-то в полицию, Крюков стал справлять его должность у ключаря, а Максю приставили к эконому. Дела у эконома ему было немного. Так как этот эконом не держал келейника, то Макся был у него вроде слуги: мел пол, чистил сапоги, ходил на рынок или с бумагами и все-таки исполнял свою должность на колокольне, очередуясь понедельно с Крюковым, с которым они звонили оба в большие праздники и с которым он подружился.

Крюков ругал всех, кто был старше его, за то, что они обидели еще его отца и его считают за собаку; его примеру последовал и Макся. Жалованья им полагалось по три рубля, а на эти деньги жить трудно человеку, привыкшему пьянствовать; воровать деньги у эконома, ключаря и других нельзя было, у певчих денег нет, — они приглашали к себе приезжих подрясниковых, иногда и дьяконов, рассказывали им кое-что, что знали, а те покупали им водки, булок и табаку и сами рассказывали, что знали. Дьячку не жалко было заплатить соборному звонарю рубль за то, что звонарь, хвастаясь своим знакомством чуть ли не со всеми духовными губернии, говорил им, где и какие есть места. Пьяных обирал только Крюков, да и то редко, потому что пьяные редко спали у звонарей. Если же случался неурожай на деньги и не на что было выпить, звонари шли на поздравку к семинаристам, дьячкам и дьяконам. Они до того сделались нахальны, что приходили туда, куда их вовсе не звали. Ходили они на поздравку почти каждый день.

— Макся! — кричит утром Крюков Максе.

— Ну?

— Сегодня, кажется, поздравка у Матвеева?

— Нет, не сегодня. Он еще не посвятился.

— А Топорков получил место?

— Какой Топорков?

— Ну, приезжий дьякон.

— Не знаю.

— Узнай сегодня у обедни.

Узнавши во время обедни, нет ли у кого сегодня поздравки, приятели приходили без церемонии на поздравку. Хозяева не обижались этим. Они знали, что звонари люди отпетые, бедные, да и многие подрясниковые почему-то боялись их. — Ты не шути с ним. Нужды нет, что он звонарь, оборванец и пьюга: он, брат, при самом ключаре служит.

— А тот каждый день с благочинным ездит.

— То-то и есть! набухвостят[1] так, что беда.

Звонарей знали почти все подрясниковые и дьяконы губернии, только звонари мало их знали. Бывало и так, что они не знали, у кого они вчера обедали.

— Крюков, этот, Елисеев, куда назначен?

— А черт его знает. Поди-ко, нам есть дело до всякой шушеры!

Такие даровые попойки и угощения нравились Максе; скверно только, что звонить-то холодно. Уж как он ни старался накопить денег, денег все нет как нет. Скопится рубля три, Макся водки купит, дернет перед каждым звоном и пойдет звонить. Пьяному как-то лучше звонить, Макся стал помногу пить и часто просыпал на улице и в домах свою службу, за что ему крепко доставалось от ключаря и приводилось не раз сиживать в полиции.

Макся скоро научился звонарному искусству: много разных песен звонарческих заучил и разные светские песни певал, когда звонил во вся. Крюков много узнал напевов, и Макся многие перенял от него. Он с большим удовольствием наплясывал на колокольне, больше для того, чтобы согреться. Особенно он любил звонить во вся летом, в хорошую погоду, и то в вечерню. Уж как тут ни наплясывал Макся, как он ни наигрывал! Так ему хорошо казалось наигрывать на колоколах; так и хотелось ему сыграть лучше!.. И день ото дня он ухитрялся и делал какие-нибудь штуки. Недаром в городе говорили, нет во всем мире такого звонаря, как соборный Макся!..

С архиерейской дворней он познакомился в течение одного года, и вся дворня знала его и любила. Он ко всем умел подделаться и угодить всем. Больше всех его любили певчие, которым он бегал по водку и табак, чистил сапоги и помогал в чем-нибудь таком, чего они не могли сделать и что им делать запрещено. Больно был хитер Макся!.. Макся хорошо зажил… Зато он сжил Крюкова, которого сослали куда-то в монастырь, и взял к себе в помощники смирного парня, который почти каждые будни один звонил на колокольне. Зато уж Макся и изважничался: пускал в свою курью того, кто ему нравился, и гонял из нее беглых уездников, находивших приют у него только на колокольне, и часто заменялся ими. Но у него была какая-то тоска. И ему хотелось жить лучше, чем теперь. Он знал, что хотя и ладно быть звонарем, и то ему; но он все-таки звонарь.

Любил он летом жить на колокольне, в маленьком чуланчике, сделанном, вероятно, для жилья звонарей, с круглым окном, в котором не было ни одного стекла. Заберется он туда с вечера, сядет у окна и смотрит вдаль… Кругом тихо; только на колокольне голуби воркуют. Задумается Макся и вздохнет: вот голубям что! а я-то что? пью водку, а пользы нет… Потом ему сделается грустно, так вот и щемит сердце… Заплачет Макся.

— Какой я есть человек! Звонарь… сволочь! Хоть бы певчим сделаться, так голосу нет.

Опять сидит Макся, и представляется ему что-то хорошее. И кажется ему, что только он хуже всех, и отчего он такой, никак не может понять, а только на мир божий сердится…

— А, черти вас задери! — скажет он со злостью, плюнет с колокольни в город и пойдет к колоколам. Встанет к большому колоколу, барабанит по нем пальцами и возьмет обеими руками язык.

— Тресну же я тебя, чучу! тресну! — Язык не скоро раскачаешь один, и он не доходит до края колокола… — А что, не тресну? Да ну тебя… — И пойдет к перилам, начнет смотреть на город. Долго смотрит Макся и все ворчит.

IV

Прошло два года. Под конец этого времени Максе опротивело быть звонарем, и он сделался груб и зол. Меньше угождал певчим и начальству и больше жил летом на колокольне. «Знать я вас не хочу!» — думал он и спал там. В дворне удивлялись, что Макся живет на колокольне, и решили, что он сумасшедший. Пролежавши два месяца в больнице, он перестал пить водку, хотя и ходил изредка на поздравки. Теперь он ходил как помешанный, и его называли полоумным.

Один раз он был у ключаря. Тот и говорит ему:

— Что ты, Максимов, какой ныне?

— Ничего.

— Как ничего? Ты, говорят, много безобразничаешь. Ну, отчего ты такой?

— Надоело, отец Алексей, звонарем быть.

— Проси владыку, чтобы место дал.

— Боюсь.

— Чего бояться! сходи.

Макся сходил, но владыка обещал дать место не иначе, как спросив эконома. Макся сходил к эконому. Тот знал Максю и сказал:

— Тебе нельзя идти в светские. Иди в монастырь.

— Не могу, отец игумен.

— Почему?

— Не способен.

— Ну, как знаешь. Только я тебя знаю и советую идти в монастырь, а теперь скажу, что я владыке не могу похвалить тебя.

Владыка призвал Максю и сказал ему:

— Тебя назначаю послушником в третьеклассный монастырь.

Макся согласился, зная, что быть послушником весьма хорошо; он знал это как очевидец.

Год прожил Макся в монастыре, большею частию исправляя лакейские должности наравне с прочими и даже больше. Он был смирный парень, и ему доставалось много побоев от своих сотоварищей и прочей братии.

На этой должности Макся ничего не приобрел себе; но ему нравилась эта жизнь.

Когда Максю спрашивают об этом периоде жизни, он только рукой машет и советует лучше самим познакомиться с таким бытом.

* * *

Раз его нашли пьяного в канаве через три дня после того, как он вышел из своей квартиры. За это его переслали в губернский город, а там его исключили из духовного звания и препроводили при бумаге в губернское правление.

. . . ..

V

Пошел наш Макся, как говорится, елань шатать, стал дороги утаптывать. Целый месяц прожил в городе без всякой работы и пил ежедневно водку. Прокутивши со старыми знакомыми все деньги и спустивши с себя все лишнее имущество, он пошел искать себе службы. Послужил он в губернском правлении два месяца по воле, ему дали жалованья три рубля. Макся рассердился и пропил три рубля. Был у него в почте один знакомый почталион, исключенный философ, к нему он пошел советоваться.

— Оно, брат, ничего; служба наша легкая, знай разъезжай; а писание у настакое, что всякий лавочник сумеет вписать что куда следует. Только, брат, у нас начальства пропасть, — говорил ему почталион Лукин.

— Так что, что пропасть?

— Служба наша чисто солдатская: ни днем, ни ночью нет покою.

— Так что, что трудная? лишь бы попасть…

— Видишь ты, друг любезный, какие дела-то: ты будешь на линии солдата.

— Врешь!

— Ей-богу. Ну, да это ничего. Не я и не ты один в почталионы поступаем: у нас полгубернии из духовных напринимано, и почтмейстер-то из дьячков.

— Вот и дело: значит, наш.

— Нынче эта почта, скажу я тебе, притон нашему брату; всякий сюда идет. Даже один протопопский сынок почталионом служит. Только за определение деньги берут.

Лукин посоветовал Максе попросить старшого над почталионами, то есть унтер-офицера, который командует не только над всеми почталионами, но и над станционными смотрителями, а в некотором роде и над сортировщиками.

— А что это за зверь такой — старшой?

— Такой, что вся сила в нем. Как командир над рядовыми солдатами, он делает с нами что хочет: захочет послать меня с почтой, пошлет, не захочет, не поеду. Дал ему взятку, смотрителем попросит сделать; не понравишься, пожалуется почтмейстеру, и тебя переведут в самую бедную контору. Одним словом, сила. Его и ямщики и смотрители боятся, потому что почтмейстер его любит; он всегда при почтмейстере: ходит к нему с рапортом каждое утро и ездит с ним по епархии (по губернии то есть).

— Ну, и доходно?

— Квартира готовая, жалованья нам идет по четыре рубля серебром в месяц да от очередей, то есть от носки писем, получаем рублей по восемь в месяц. В Новый год и в пасху ездим славить по городу и потом делим рублей по пятнадцати и больше на брата. Когда с почтой ездим, нас поят водкой, угощают. Особенно мы отдыхаем и гуляем в уездных конторах.

— Дело! Ну, а эти, старшие-то?

— Почтмейстер наш получает тридцать два рубля в месяц, и, вероятно, по зависти, что он статский советник и ровен разным председателям, которые получают жалованья по двести рублей в месяц, он приучил народ, то есть корреспондентов, так, что они шлют ему к рождеству или Новому году и к пасхе чай, сахар, а то и муку. Это в обычае у богатых купцов. И эта манера привилась к его помощнику, двум сортировщикам, у простой и у денежной корреспонденции, и к старшому, которые получают, вместе с письмоводителем и контролером, жалованье от вольной почты.

— Жить можно!

— Еще бы!.. Говорят, что нам обещают прибавки жалованья, да молчат всё.

— Так надо поступать скорее.

Лукин дал Максе десять рублей денег и послал его к старшому.

Через неделю Максю приняли в почтальоны, с обязательством прослужить в почте пятнадцать лет.

VI

Исключенным семинаристам, людям бедным, очень трудно поступить на коронную службу. Хорошо, если у них есть знакомые или товарищи, занимающие должности столоначальников, но и тогда примут на службу только в таком случае, если есть вакансия. Самые бедные из них искали места в почтовой конторе, но и там даже вакансий почтальонов не бывало в течение двух месяцев. Кажется, должность почтальонская незавидная, но и за нее брали деньги или нужна была рекомендация влиятельного человека. Прежде почтальон считался наравне с рядовым и обязывался служить почте двадцать или пятнадцать лет. Не принадлежавшие почтовому ведомству могли выходить оттуда, но с правом записаться в податное состояние, а принадлежавшие имели право выходить не иначе, как получивши чин обер-офицера. Почтальон не получал чина вовсе и мог, прослуживши сто лет почтальоном, умереть, не имевши звания унтер-офицера. Это зависело или от самого почтальона, или от почтмейстера. За деньги или по взгляду почтмейстера почтальон мог быть сортировщиком или станционным смотрителем и получал чин по званию канцелярского служителя по установленному законом порядку. С человеком, принадлежавшим почтовому ведомству, делали что хотели: его наказывали розгами, смещали в сторожа и отдавали в солдаты.

Макся оделся в форму и поместился жить в дворне губернской почтовой конторы в числе четырнадцати почтальонов.

Губернская контора помещается в угловом каменном доме, и в этом же доме живет почтмейстер; рядом с этим домом построен флигель, где живут письмоводитель, контролер и помощник губернского почтмейстера. Против них двор, потом амбары с погребами и сараями. Через двор помещаются в другом дворе два деревянных флигеля, один для сортировщиков, другой для почтальонов. Почтальонный флигель устроен на скорую руку и очень неудобен для обитателей, составляющих все почтовое население. В нем два коридора. В одном две двери, и эти двери идут — одни в квартиру старшого, занимающего комнату и кухню, а другие в квартиру двух семейных почтальонов, из которых один занимает комнату, а другой кухню. В другом четыре двери, и здесь почтальоны живут таким же порядком, как почтальоны в первом коридоре, с тою только разницею, что здесь больше крика, ругани и драки от стряпни, пьянства и проч., чем в том, коридоре, где семейство старшого постоянно на виду. Холостые почтальоны живут отдельно в комнате и кухне, а едят у семейных почтальонов. В этой холостой поселился и Макся и стал на хлебы к семейному почтальону по двадцать копеек в сутки.

С первого же дня Максю удивила обстановка почтовой жизни. Он увидел такой беспорядок в почтальонских семействах, какого он не замечал у хозяек-мещанок; пьянство женщин, ругань их, драки между собой и свободное обращение интересных особ с мужчинами вскружили его голову,

— А, новичок, здравствуй! — сказала ему одна молодая девица, когда он вошел к одному почтальону, у которого было в сборе три семьи, составляющие шесть женщин и двоих мужчин.

— Как зовут? — спросила другая.

— Нашего поля ягода, — сказал один почтальон.

— Кутейник! — прибавила третья женщина, хлопнув его рукой по плечу.

— Ну, обстригем.

— А когда спрыски будут? Позовешь? — приставала вторая женщина и закурила папироску с корешками русского табаку.

— Позову.

— То-то. Мы тебе песенку споем, такую залихватскую!

— Куды тебе! Ты ее, Максим Иваныч, не слушай, она всех молодых скружила да надула.

— Слушай ты ее, дуру набитую.

— Ты хороша, модница… Уж бы не хвасталась… Зачем с Петрушевым таскаешься?

— Молчи, харя! — и женщина плюнула в лицо обижавшей ее.

— Ну-ну! смирно, вшивая команда! — закричал им один почтальон и прибавил Максе: — ты не больно слушай их, нужды нет, что они пасти-то разинули. Ишь, как ревут, во все горло!

— У нас здесь очень просто; все друзья и друг друга не выдаем. Смотри и ты никого не выдавай, — сказал ему Лукин.

Макся узнал также, что все почтальонши и девицы любят, чтобы мужчины называли их барынями и барышнями, и обижаются, если их не называют так.

В первый же день его поступления в почтовый дом ему ночью привелось видеть несколько сцен. Пришла почта. В это время он дежурил в конторе. Почтальон приехал пьяный, его распек старшой за то, что он приехал без пистолета и сабли, и предварительно сдачи почты сводил в баню, где отрезвил его двадцатью горячими ударами розог и заметил Максе, что и с ним то же будет. При этом Макся исполнял, с чувством и достоинством, должность палача.

Его удивило то, что почтмейстер пришел разделывать почту в халате и раскричался на одного почтальона.

— Ты пьян, мошенник!

— Никак нет-с, ваше высокородие.

— Старшой, он пьян?

— Точно так-с.

— Дать ему завтра двести горячих.

Почтальон был действительно трезвый и повалился в ноги почтмейстеру, но почтмейстер прогнал его.

Старшой со злостью сказал почтальону в разборной:

— Уж я же тебе задам! Взлуплю же я тебя!..

— Никита Иваныч, простите!..

— Я покажу тебе, как обзывать меня вором! — И больно зол был старшой, до того, что Максю пронимало при одном его появлении, и Макся всячески старался выслужиться перед старшим.

Максе пришлось после этой почты дежурить в конторе, и он долго дивился всему.

— Что же это такое? — спрашивал он одного приезжего почтальона.

— Это все оттого, что старшой с почтальоном может сделать все что хочет. А что бабы здешние так живут, так это не редкость. Сызмалетства уж они такие, мужчины их избаловали.

— Оказия!.. А девки?

— И девицы тоже…

VII

И так стал Макся служить почтальоном. В конторе работы было мало. Все его занятие состояло в том, что он записывал письма и пакеты в реестры, закупоривал пост-пакеты, записывал получаемую корреспонденцию в книгу. К этим занятиям он приучился в одну неделю. И они были для него очень легки. Скверно было то, что ему приводилось вставать, наравне с почтовыми, каждую ночь, как приходила почта. К почтовым он тоже привык и уже пригляделся к их жизни и не удивлялся всему, что видел. Свободное время он проводил или в семействе почтового, или играл в карты и бабки, или рассказывал об своей старой жизни; но в любовные дела не входил, боясь, что ему набьют бока, до тех пор, пока одна барышня не подала ему сама повода к этому.

Играл он во дворе в бабки с тремя почтальонами. Дворник отворил дровяной двор, из которого назначались дрова исключительно для почтальонок и сортировщиц. Почтальонки, сортировщицы и девицы, в числе десяти особ, прошли мимо играющих.

— По дрова, бабоньки? — сказал один почтальон одной даме и скосил глаза.

— Конечно.

— Э, девоньки! задери хвосты-те! — сказал другой почтальон и ущипнул одну молодую барыню.

— Уйди, черт! Вымой наперед лапы-те.

— Экая ты красавица писаная!.. Барыня, помелом мазанная.

— Будь ты проклятой, рыжий пес! — барыня плюнула.

Почтальоны подошли к воротам и стали поджидать барынь. Женщины и девицы стали ругать дворника за дрова и перебранивались между собою из-за дров.

— Ты зачем лишнее полено взяла?

— Тебе какое дело? — ругаются барыни.

— Ну-ко, Курносиха, цапни ее по мордасам! — сказал один почтальон.

— Молчи ты, немытая харя, туда же суется!..

Прошла одна почтальонка с дровами. Почтальоны ей загородили дорогу: она плюнула одному в лицо и ушла.

— Храбра! — захохотали почтальоны и просыпали дрова у другой почтальонки.

Макся стоял у дверей и смотрел на одну девицу, дожидавшуюся, когда дворник набросает ей дров. Она часто взглядывала на него и раньше этого, а теперь не спускала с него глаз.

— Эй ты, ротозей! Поди, тебя Марья Ильинишна дожидается, — сказала одна почтальонка Максе, заметя, что он смотрит на Машу. Макся покраснел; почтальоны осмеяли его и толкнули во двор. Макся неловко подошел к девице.

— Чего тебе? — спросила она Максю.

— Я унесу дрова-то…

— Куды те, вахлаку! Унесу, говорит!

— Ей-богу, унесу.

— По-моему, чем говорить, взял бы да и нес!

Макся взял шесть поленьев из чужой кучки, за что его обругал дворник:

— Куда, куда понес? Не тебе назначено.

— Поди-ко, не все равно…

— Я тебе дам — не все равно. Сказано, погоди!

Макся понес дрова.

— Тебе говорят, брось!

— Молчи, мужик.

Дворник подошел к Максе и так ударил его по шее, что у него выпали дрова. Макся схватил дворника за бороду, и бог знает, что бы Макся сделал с дворником, если бы не вступились почтальоны.

— Дурак ты эдакой! Ведь он любимец почтмейстерской. Он с тобой может сделать все что захочет, — говорили ему почтальоны.

Утром на другой день почтмейстер долго кричал на Максю и велел арестовать его в конторе на целую неделю. Храбрости Максиной все дивились, а Марья Ильинишна по два вечера носила ему в контору разных кушаньев, секретно от своей семьи, хотя она была уже сосватана за какого-то сортировщика; да и после свадьбы всегда кланялась на его поклоны и спрашивала: «здоровы ли-с?» А это считалось признательностью, расположением дамы к мужчине, который свободно мог ей скосить глаза, а в темноте и обнять.

VIII

Макся прослужил в почте уже два месяца и изучил вполне все почтовое общество. Это общество, населяющее дворню в числе восьмидесяти человек, он и его товарищи разделяли на три части: аристократию, мелкую шушеру и чернь. Аристократию составляли почтмейстер с помощником, письмоводитель и контролер; мелкую шушеру составляли сортировщики и почтальоны, а чернь — сторожа с кучерами и кухарками. С виду казалось, что все общество не гнушалось друг другом, но на деле выходило такое же различие чинов и должностей, как и везде. Почтмейстер гостил у чиновных и чиновных же приглашал к себе и никогда не заглядывал в обиталище сортировщиков и почтальонов, и если случалось ему бывать у старшого или у сортировщика денежной корреспонденции, то это считалось предметом особенной милости с его стороны и давало повод к толкам, пересудам и зависти всей дворни: человек возвышался в мнении всей дворни, и ему завидовали. После одного посещения почтмейстера к такому человеку с ним уже зналась остальная аристократия, и он сам причислял себя к аристократии, отдаляясь больше и больше от меньшей братии. Остальная аристократия редко заглядывала к сортировщикам, и то разве вроде милости, как то: на именины, крестины и похороны,

Смотря на аристократию, церемонились и сортировщика с почтальонами, но уже не так. Они происходили большею частию из почтальонов, и как они ни старались переделать себя по-чиновнически, все выходило как-то смешно; и после того как над ними стали издеваться почтальоны, они переставали важничать, но хотя дома и играли с ними в бабки, в карты и ходили в гости к ним, все-таки на службе вели себя с достоинством, желая показать, что они выше почтальонов. Почтальоны, такие люди, которым трудно выползти из своего звания, ненавидели дворню выше их, и хотя оказывали им почтение на службе, но под пьяную руку ругали их, и предметом их разговоров было то, что случилось сегодня в дворне у лиц старше их. Каждая неловкость, каждая ошибка и каждая глупость, сделанная теми, ими осмеивалась громко и ставилась им в вину.

— Все это дрянь, — говорил Лукин Максе. — Ты не смотри, что они голову задирают кверху да руки засовывают в карманы, — дурачье набитое. Заставь ты их сочинить бумагу — никак не сумеют. Возьми нашего старшого, он едва-едва по графкам пишет.

— Зачем же нас-то так мучат?

— Оттого, что почтальон здесь рабочий, на нем выезжают.

— Зачем же ему почту доверяют?

— Надо же соблюсти какую-нибудь форму. Видишь, интерес и вещи по казне идут, — сделали почтальона для того, чтобы они доставляли всю почту к месту. Знают, что почтальон все равно что солдат, а солдата разве жалеют? То же и у нас. У нас бы, кажется, дружнее должно быть, потому что нам верят более интересов, но на нас и свои-то даже смотрят хуже, чем на солдат. Поживи, узнаешь. Смотря по мужчинам, также отличаются и почтовые барыни: но здесь важничанье развито в высшей степени. Жена контролера терпеть не может жену старшого, говоря: «Мой муж чиновник, а это что! сегодня служит, а завтра в солдаты уйдет»; сортировщица говорит, что она не пара какой-нибудь почтальонке. А так как в дворне трудно обойтись без ссор, то каждая сортировщица всячески старается обругать почтальонку солдаткой и имеет на это такое право, что почтальонскую жалобу некому разбирать. Даже и между собой сортировщицы живут не очень ладно, постоянно ссорятся у печек, у дров и воды, которую возит на дворню ямщик, и подчас дерутся, но зато по вечерам сходятся все и толкуют о том, что им взбредет в голову. Почтальонки и дочери их также терпеть не могут сортировщиц и аристократок, и каждая из них старается как-нибудь сделать ей пакость. «Давно ли в люди-то попали! еще и важничают. Будь-ко у моего мужа или брата деньги, и я бы не хуже их зажила». Сортировщицы часто понукаются почтальонками, и так как почтальонки живут зажиточнее и проще сортировщиц, во-первых, потому, что почтальон приобретает в месяц до пятнадцати рублей, а сортировщик только семь, а во-вторых, они живут по-почтальонски, — то сортировщицы почти постоянно просят у них в долг то муки, то чего-нибудь. Почтальонки ни за что не пойдут кланяться сортировщицам: «голь поганая!» — говорят они; и если их рассердит хоть одна сортировщица, то ей не будет покою целый год; почтальонка обругает ее на всю дворню, как только может; наскажет всем, как она живет, выставит все ее закулисные тайны и чем-нибудь да будет досаждать ей: то кринку молока прольет на погребе, то говядину, лежащую на погребе, стравит кошкам или чужую вещь положит на место вещи сортировщицы, которая, не догадываясь, кто всему виной, попадается опять в другую неприятность.

Макся узнал также, что все женщины помнят долг и всякую благодарность, никогда и ни у кого не украдут; с мужьями и мужчинами обращаются запросто, и пьяных бьют без церемонии, и даже имеют больше прав в семействе. Они даже развиты гораздо лучше, чем мещанки. Но ему не нравилась ни одна почтовая женщина: «больно уж они развратны…»

В четыре месяца Макся понял всю почтовую премудрость, испробовавши все занятия: ему приходилось заниматься у сортировщиков и простой и денежной корреспонденции, в разборной, у контролера и у письмоводителя, и во всех занятиях он ничего не находил трудного, кроме препровождения времени чем-нибудь. Даже и в письмоводительской он не затруднялся переписывать бумаги и много понял по управлению почты. Понятливость он приобрел еще в то время, когда служил у эконома и бывши у настоятеля послушником, у которых он часто переписывал бумаги, а канцелярскую премудрость он приобрел в губернском правлении. Конечно, в письмоводительской конторе он не все понял: здесь были дела по управлению почты, соображаемые с существующими законами и разными циркулярами, что ему плохо было известно, тем более что письмоводитель скрывал свое искусство даже от почтмейстера. Макся узнал и то, что почтмейстер умеет только читать и подписывать бумаги, а как сделать что-нибудь — спрашивал письмоводителя, который спорил с ним и переспаривал его, делая что ему хочется. Макся узнал, что письмоводитель ворочает всей губернией и такая сила, что без него ничего не сделаешь. Досадно только было Максе, что ему ничего не перепадало от письмоводителя и виноватых, а он знал, что его начальник много получает денег таким образом. Получается в конторе жалоба, почтмейстер призывает письмоводителя.

— За что? — спрашивает он его.

— Это жалоба на смотрителя.

— Выгнать его вон из службы.

— Надо вызвать его для объяснений: может быть, он и не виноват.

— Ну, вызови.

Приезжает смотритель и идет кланяться к письмоводителю.

— Дело плохо: тебя выгнать хочет.

— Помилосердуйте! — И смотритель кланяется в ноги письмоводителю.

— Нельзя.

Смотритель дает ему денег, и письмоводитель говорит:

— Ладно, я попрошу. Ты поди, поклонись ему в ноги, скажи: не виноват, мол.

Сходит смотритель к почтмейстеру, почтмейстер прогонит его, а когда придет в контору, призывает письмоводителя и спрашивает его:

— Шельма Корчагин приехал?

— Точно так-с.

— Ну, что?

— Да известно, ваше высокородие, всякий приезжающий — дурак; дела не смыслит, а зазнается.

— Ишь, шельма!.. Отписать ему, бестии, что он сам плут.

— Отписать нельзя.

— Почему?

— Жалобу в почтамт напишет… Что прикажете делать с Корчагиным?

— Прогнать его вон из конторы; да скажи, чтобы он впредь этого не делал; скажи, мол, я ему всю шкуру спущу.

Так же делал письмоводитель и с почтмейстерами; но те аккуратнее смотрителей — сами слали денег ему и потому держались долго на должностях. Уездные почтмейстеры, получающие жалованье от одиннадцати до восемнадцати рублей, приобретали доходы так же, как и губернский почтмейстер, который на доходы вообще смотрел как на необходимость.

Максе стыдно было ходить с письмами по городу, но, однако, его заставили ходить. Подобрали ему письма по домам, подписали на них, где кто живет, и пошел Макся по городу. Целый день он ходил по городу и за каждое письмо просил по шести копеек, но ему давали по три, по десяти, а где и ничего не давали. После семи путешествий по городу Макся узнал почти всех жителей, кто где живет, и ему очень понравилось носить письма, и Максю многие знали в городе.

Теперь Макся редко пил. Выпивал он перед обедом и ужином, но допьяна не напивался; пьян он напивался, только когда в почте бывали праздники, в которые напивались все почтальоны и сортировщики и даже женщины. Вообще Макся был на счету у начальства, и даже сам почтмейстер ласково смотрел на него. Раз он даже удостоил его своим вниманием. По случаю болезни старшого Макся, бывши дежурным, пошел извещать почтмейстера, что пришла почта.

— Кто ты такой? — спросил его почтмейстер.

— Почтальон, ваше высокородие.

— Знаю, что не черт! Кто ты такой, тебя спрашивают?

— Максимов.

— Пьешь водку?

— Никак нет-с.

— Врешь, шельма! Узнаю — всю шкуру спущу… Кто у тебя отец?

— Дьячок был, теперь умер.

— Ишь, шельма!.. Зачем же он тебя в почтальоны стурил?

— Он давно умер…

— Подай мне умыться.

Макся подал, и почтмейстер обругал его за то, что он лил воду неловко. После умыванья он напялил на почтмейстера сапоги, сюртук, и прислуживал так рабски и так смотрел невинным, что почтмейстер похвалил его.

— Ну, смотри, парень, служи хорошо; я тебя в смотрители произведу. Даром сделаю.

Макся не утерпел и рассказал об этом почтовым: те много дивились. Но Максю за что-то не любил старшой и искал случая повредить ему. Раз была почта ночью. Макся заделывал чемодан. Набивши свинчатку, он сказал почтмейстеру:

— Печати хороши, ваше высокородие.

— А, это ты? — спросил почтмейстер Максю.

— Точно так-с, ваше высокородие.

— Старшой, есть вакансии смотрителей?

— Есть.

— Назначить его на хорошую станцию.

— Да он не стоит этого.

— Что ты врешь, мошенник?

— Он и теперь пьян.

— Пьян! Ах ты, рожа ты эдакая!.. Ишь, у тебя и рожа-то какая красная! — сказал почтмейстер Максе и подозвал его к себе.

— Дохни! — закричал он на Максю.

Макся был действительно выпивши и дохнул на лицо почтмейстера; тот чихнул и рассвирепел донельзя:

— В отставку его, каналью! В солдаты!

Немного погодя помощник почтмейстера вступился за Максю: почтмейстер смягчился.

— Отодрать его! Дать ему двести! — сказал он старшому, но помощник сказал, что Максю драть нельзя, а лучше для исправления назначить на месяц в разъезд с почтами.

И Максю назначили ездить с почтами полгода.

IX

Максе давно хотелось ехать с почтой, но его не пускали сначала потому, что он служил недавно, а потом занимался постоянно в конторе и носил по городу письма. Почтальоны говорили Максе, что с почтой ездить хорошо раз пять, десять и то в хорошее время; но проездивши раз двадцать, не рад будешь. Макся, как не ездивший никогда с почтами, а ездивший несколько сот верст в карете с настоятелем, не верил, что почтальоны говорят дело.

— Вот уж мне так не надоест ездить с почтами, — говорил он.

— Не хвались, прежде богу помолись.

— Ну, не отговаривайте.

— Попробуй раз десять съездить — не то скажешь.

— Ладно.

Макся очень обрадовался, когда ему объявили, что он едет с первоотходящей тяжелой почтой.

До прихода почты Максе дали овчинный тулуп, шинель, саблю, сумку с двенадцатью патронами, с порохом, с пулями и пистолет. Время было зимнее.

Пришла почта; Максю стали снаряжать. Поевши очень плотно и выпивши на дорогу рюмки две водки, Макся надел на грудь, поверх сюртука, сумку, прицепил к ней пистолет, заряженный на всякий случай, взял с собой табаку и спиц и стал дожидаться приема почты.

Теперь Максе занятно сделалось наблюдать за заделыванием почты. Вся корреспонденция, исключая посылок, закупоривалась в бумагу, которая обвертывалась веревкой, к концам которой прикладывали печать, а на одном боку подписывали так: п. п. из (имя города) и в какой город. Потом эти пост-пакеты, вместе с посылками, клались в чемодан, или баул, или сумку и там утискивались ногами для простора. Потом эти чемоданы или сумы заделывались петлями, и к ним прикладывали две печати: одну на сургуче, другую на свинчатке. После этого чемоданы, сумы и тюки он записал на лоскутке бумаги, который положил в сумку. Макся стоял в присутствии, где заделывали посылочную корреспонденцию.

— Сколько принял? — спросил его почтмейстер.

— Двенадцать чемоданов, семь сум и три тюка.

— Ступай.

— Счастливо оставаться, ваше высокородие. — Макся вышел в приемную. Сортировщик у простой корреспонденции подал ему подорожную, в начале которой было написано правило, что он должен ехать безостановочно, никуда не заходить и беречь как можно почту. Тут был прописан он. Потом следовали названия почты и вес ее, потом станции. Макся поверил свою записку с подорожной; оказалось верно. Расписавшись в книге в принятии почты, Макся вышел надевать на себя шубу и взял саблю. Старшой вынес ему кучу писем.

— Вот тебе письма, смотри не потеряй. Когда роздашь, деньги получишь на водку.

— Покорно благодарю.

Почтовые простились с Максей, послав с ним поклоны и письма на станции и города своим знакомым.

Почта накладена была на четырех санях, и поверх, на грудах чемоданов и тюков, сидели ямщики, а в пятых, задних, на двух чемоданах, и одной суме пришлось сидеть Максе. Макся сел, устроился кое-как, поклонился почтовым.

— Э-эх! вы, вы!!!

— Фить-тю!.. Ну, ну-ну!..

Закричали ямщики, лошади рванулись; зазвенели колокольчики, и почта пошла. Любо сделалось Максе. Почта катит скоро мимо городских домов; ямщики то и дело кричат и гикают; народ, идущий по дороге, сторонится, а Максе любо, и он, как дитя, улыбается, и в голове его вертятся слова: что, разве я не человек? на-ткось! глядите, как покатываемся, да еще куда!.. Макся вытащил подорожную, посмотрел на цифры верст… Ведь триста семьдесят!.. Ай да хорошо! Миновали город. Макся все смотрит по сторонам да любуется деревьями, снегом, полями, дорогой, гиканьем ямщиков, звяканьем колокольчиков и ямщиками, как они ухитрились сесть на чемоданы и тюки. Любо ему, что ничего не слышно, кроме звяканья колокольчиков и крика ямщиков. Однако Максе холодно. Он захотел удобнее прилечь, но ему некуда было протянуть ног, потому что два чемодана заняли внутренность саней, а сума, положенная на них к задку саней и служившая подушкой Максе, занимала целую четверть саней, а другую четверть занимал ямщик. Как Макся ни пристроится к суме, голова и спина сваливаются. Сел Макся, неловко ногам и спине; а ветер то и дело сквозит; прилег набок, голову встряхивает очень больно от ухабов… Захотелось Максе устроить лучше место для себя.

— Ямщик! — вскричал он ямщику, тот обернулся.

— Чаво?

— Останови лошадей.

— Пошто?

— Поправить тут надо.

— Где-ка?

— Да неловко сидеть.

— Как те ишшо! Больше некуды сдвинуть, все место занято.

— Как-нибудь.

Ямщик остановил лошадей и стал было укладывать суму.

— Ты ее положь лучше.

— Куды-ка?

— Да чтобы я сел на нее.

— Неловко будет, барин. Уж мы эвти дела знаем; не ты первой ездишь. По трою ездят — вот дак мука тогда.

— Так нельзя?

— Нельзя… Экие псы, и соломки-то мало дали… Ужо я положу тебе на станции соломки, помягче тожно будет.

Поехали. Максе показалось, что теперь ему еще хуже сидеть…

Почта поехала врассыпную, так что первых саней не видать было, а остальные шли на большом расстоянии. Макся струсил.

— Слышь! ровно, четверы сани-то были, а теперь только трои…

— Дак что!

— А где же те-то?

— А впереди.

— Он, поди, уедет?

— Не уедет!

Ямщик почти не 7гнал лошадей. Дорога шла изгибами. Впереди видны были только одни сани с ямщиком и лошадьми.

— Ты бы догонял их.

— Успеем.

— Право, они уедут.

— Э! А ты, барин, из новых, штоля?

— Да.

— А преж где-ка служил?

— Я при настоятеле служил; послушником был.

— А!.. Догоним… Э-эх! вы! миленькие! Пошли, пошли!.. — закричал он на лошадей.

Догнавши сани, он закричал на того ямщика:

— Шевелись, што губу-то отквасил!

— Ну-ну!

— Пошел, пошел!..

Тот ямщик догнал третьи сани, и таким порядком были догнаны все сани, и почта пошла по-обозному, с тою только разницею, что она шла скорее обозных, но не так скоро, как думал Макся и как гнали ямщики по городу из конторы.

Ямщики несколько раз останавливались или поправлять упряжь лошадей, или закуривать трубки, или для какой-нибудь надобности. При остановках в ушах Макеи долго еще звенели колокольчики, и ему казалось, что его как будто пошатывает взад и вперед. Проехали часа два, и Максе казалось это время очень долго, да он и озяб; у него ноги очень зазябли. Все-таки он часто смотрел на пистолет и саблю.

— Много ли еще верст?

— Верст-то? Да верст восемь будет.

— Поезжай скорее.

— Уж знаем, как ехать. Доедем.

— А если не будем в часы?

— Будем в часы… Не твоя беда,

— Отчего же вы здесь тихонько пускаете лошадей?

— Эво! Лошади-то, поди-ко, свои… Там-то город губернский, начальство; нельзя, значит, тихо ехать, а здесь лошадки-то и отдохнут… А вот к станции и припустим. — За три версты до станции ямщики опять закричали и загикали, и почта скоро пришла на первую станцию. Макся сидел на чемоданах и не знал, идти ему или нет.

— Бачка, слезай.

— А чемоданы?

— Перекладывать станем.

Макся слез. Его встретил станционный смотритель.

— Вы из новичков?

— Да.

— Очень приятно познакомиться. Да ведь вас почтмейстер обещался смотрителем сделать, мне Калашников сказывал.

Макся рассказал все, что с ним было. Во время перекладыванья почты смотритель расспрашивал его об губернских почтовых, хотя знал все, но для того, чтобы провести весело время.

— Какова дорожка? — спрашивал смотритель.

— Ничего.

— Ну-с, как там?

— Ничего.

— Все благоденствуют?

— Живы.

— А почтмейстер ничего?

— Ничего.

И это смотритель повторяет каждый день, при каждой почте.

Макся опять поехал и ехал так же, как и в первую станцию. Настала темная ночь, без луны и звезд, закрытых облаками. Макся трусил. Опять звенят колокольчики, и ямщики изредка покрикивают. Максе холодно; Максю встряхивает; Макся ругаться начал: ну и дорожка! На козлах сидел парень лет четырнадцати.

— Эй ты, мужлан! — крикнул Макся парню.

Парень спит, хотя и держит в правой руке кнут, хлыст которого заткнут за его пояс.

— Ямщик! — крикнул Макся и ткнул его в спину ногой.

— Чаво? — сказал парень и погнал лошадей.

— Я те покажу чаво! Спишь только, анафема!

— Знам, как.

— То-то — знам! А где те-то?

— Знамо, где.

— Смотри, заблудишься — вздую.

— Сам не заблудись…

Другой ямщик попался ему старик.

— Старина, здесь не боязно?

— А что бояться-то, с нами крестная сила!

— То-то… Воров здесь нету?

— Как нету. Здесь обозы подрезывают… Ономедни два места чаю утащили. Говорят, воров много; место такое.

— А почты боятся?

— Ништо… Да ты бы, барин, соснул бы таперь.

— Ишь ты?

— У нас все почтальоны спят. Как лягут — и спят; на станции, почитай, на руках выносят.

— Ну уж, я не стану спать.

— Полно, барин… Умычишься. Спи знай, ишшо много ехать-то…

Максе хотелось спать, но он боялся заснуть, думая, что почту подрежут, да если он и думал, что ездили же до сих пор почтальоны, почту не подрезывали и теперь, может, ничего не будет, но он не мог заснуть сидя, с непривычки. В двух местах он вываливался в ухабах так, что его придавливало санями. Это больно не понравилось Максе.

Все смотрителя, а где их не было — писаря, были любезны с Максей и почти на каждой станции подавали ему по рюмке водки, а там, где его кормили по установленным правилам, ему подавали по три рюмки. После этого Макся ехал бодро и только дремал. В почтовых конторах его тоже расспрашивали об дороге и губернских, — более, чем смотрителя, — и он говорил, что знал. Почтмейстеры, узнавшие об нем от почтальонов, жалели его.

Наконец он приехал в тот город, где ему нужно было сдать почту. Сдавши ее благополучно, он было пошел спать, но его пригласил один семейный почтальон напиться чаю и покушать. С Максей, как с губернским почтальоном и приехавшим сюда в первый раз, все обращались вежливо. Макся здесь напился пьян.

В этом городе Макся прожил двои сутки и в это время ничего не делал в конторе, зная, что губернским почтальонам не подобает заниматься в уездной, а уездные должны в губернской и дежурить и работать. Здесь он вел себя гостем и надо всем наблюдал. Ему не нравился город, который он прозвал, вместе с людьми, вшивою амунициею, не понравился почтмейстер, которого он прозвал чучей, а самую контору назвал лошадиным стойлом. Одним словом, ему ничто не понравилось в этом городе.

— Как это люди живут в таком городе! То ли дело наш губернский, — говорил он почтовым этого города.

— Зато у нас все дешевле и доходнее.

— Ну, уж все же губернским быть лучше, потому что оттуда можно скорее получить место смотрителя, — говорили Максе уездные почтальоны.

Макся поехал опять в губернский город.

— Ну, что, нравится? — спрашивали его почтальоны по приезде его в губернский город.

— Ничего, только холодно да сидеть неловко.

— Погоди, не то еще будет.

И стали Максю гонять, и стал Макся ездить с почтами.

X

Проездил Макся с почтами два месяца кряду; случалось ему ездить даже без отдыха: приедет он в губернский, его опять посылают за неимением разъезжих почтальонов; приедет в уездный — и, если там ехать некому, его опять посылают назад. Так в течение двух месяцев он съездил с легкими и тяжелыми почтами пятнадцать раз.

Езда ему опротивела с седьмого раза: опротивели ему ухабы, чемоданы, морозы, ветры, ямщики, и многое-многое опротивело Максе до того, что он стал проклинать и дороги и почты. Чем больше он ездил, тем больше ему стала надоедать почта.

— Ну уж и служба! Правду говорили почтальоны, что ездить с почтой не то, что ездить в карете. Я бы теперь лучше согласился звонарем быть, — ворчал он дорогой, когда что-нибудь злило его.

Больше всего злили его ямщики, то есть злило его их равнодушие: проедут город и целые пятнадцать-двадцать верст пустят лошадей шажком; хоть ты кричи на них, хоть уговаривай — скорее не поедут, а только говорят: в часы будем! — и действительно, приезжали в часы… Теперь и природа не радовала Максю. Едет он в санях или высунет голову из-под накладки, посмотрит кругом: всё места знакомые: «Всё дрянь! и отчего же это хороших-то местов нет? кто же тут виноват-то?» И станет Макся перебирать местную администрацию, да так и заснет, и не разбудишь его скоро на станции. Макся сам не мог понять; отчего ему спится дорогой? Лишь только завалится он на чемоданы, проедет верст пять — и спит. И славно ему спится: снятся ему только конторы, да служащие почты, да гиканье ямщиков и что он далеко куда-то едет… И бурлит Макся со сна, ворчит что-то несвязно, только голову встряхивает направо и налево, то об накладку ударится, то она с сумы скатится на суму, которая на груди у Макси. Макся не чувствует боли, только слюни текут по губам… А ямщикам завидно:

— Благая же эта жизнь почтальонам: только ткнется в сани или телегу, и дрыхнет всю дорогу.

Хорошо казалось Максе спать с почтой, и ругался же он, когда его будили на станциях. Но и на станциях он спал. Сдаст дорожную писарю или ямщику, и завалится на лавку и спит. Перекладут почту; начнут будить его:

— Максим Иваныч, вставай! Готово.

— Гмм! — ворчит он.

— Почта готова!

— Ну, ну… сейчас, — и Макся перевернется на другой бок.

Кое-как разбудят его ночью. Проснется он; встанет, возьмет подорожную, положит ее бессознательно в сумку и пойдет к своему месту.

— Всё тут? — спросит он ямщиков.

— Нешто оставим?

— Ловко улажено?.. Положьте еще соломы.

— Да будет, Максим Иваныч.

Сядет Максим Иваныч, и как только забрякают колокольчиками, он уж опять спит…

— Максим Иваныч! — спросит бывало его ямщик, да посмотрит, что он спит, и сам задремлет. Лишь только остановятся лошади, Макся пробудится.

— Приехали? — спросит он.

— Нет еще.

Укутается Макся и опять спит. Посмотрит на него ямщик, и завидно станет ему: экое людям счастье; все спит…

Максю любили все ямщики за то, что он не бил их и говорил с ними ласково. Заведет Макся разговор с ямщиком об урожае; ямщик всю дорогу до станции будет говорить об этом предмете, пока не заметит, что Макся спит. Но об урожае мало было разговоров, потому что большая часть ямщиков хлебопашеством не занималась, а толковали больше о почтовых станциях, почтосодержателях, лицах, составляющих собою управление почты. Больно ямщикам солона кажется ихняя жизнь.

— И что это за жизнь наша! Вот теперича хлебом промышлять несподручно, потому, значит, помещики землю нам дали такую, что ужас! Вот оно какое дело-то!.. Ну, дома — те не жалко, можно новые построить; всё ж обижают… Ну, теперича куда подешь робить? Преж хоша извозом промышляли, а теперь, как начали эти пароходы, и мало работы… А по почтовой-то части нам сподручно: сызмала ходим. Так и тут времена, слышь, настали такие, што нашему брату больно плохо. За тройку-то от содержателя по шести копеек получаем, а он берет по девяти, ну, да ему больше надо… Это што; а вот овес да сено у него берем, потому, значит, у своей братьи продажного-то нету, а в город ехать не рука… Ну, он, кое стоит семь гривен, за то просит рубль двадцать, а самому гуртом-то пяти не стоит. Так-то оно вот и выходит, что живем не сыт, не голоден… А вот летось кульер ехал; две лошади пали; ничего не дали, кульер прибил, а мне-ка и денег не рассчитали…

Макся сочувствовал ямщику, но помочь ему ничем не мог.

— Ты бы жаловался.

— Жаловался! Ишь ты: жаловался!.. Знаешь, што с нами делают за эвти жалобы?

Жалко стало Максе ямщиков, и он полюбил их до того, что угощал их водкой, и те угощали его. Стал Макся крепко попивать водку. Он уже знал все села, деревни по той дороге, по которой ездил на расстоянии шестисот верст, и все кабаки. Проедет он от губернского пять или десять верст и встанет у деревни.

— Петруха, сходи-ко в кабак.

— Ладно.

Сходит ямщик в кабак, принесет ему косушку. Половину он выпьет, половину ямщик, а после этого спит. Доедут до другой деревни, другой ямщик остановит лошадей и кричит ямщику Петрухе:

— Буди Максю-то.

— Ну?

— Вишь, кабак.

— Ишь, дьявол! Захотел? — И опять будят Максю. Так Макся и сбился с толку до того, что пятый месяц постоянно приезжал с почтой пьяный даже в губернскую контору. А один раз и саблю потерял дорогой. Так и стал ездить без сабли.

Почтмейстер узнал, что Макся пьянствует, и решил гонять Максю постоянно с почтой. Макся сделался отчаянным пьяницей, никуда не годным почтальоном… Летом ему еще хуже показалось ездить с почтами: тряска непомерная, дожди и прочие неудобства, какие только могут испытать почтальоны, день ото дня мучили его, и он почти что не любовался ни весной, ни летом, ни хорошими видами, которых на пути очень было много.

Да едва ли какой-нибудь почтальон, проехавший по одной дороге раз сорок, будет, сонный, любоваться природой, которая ему не приносит решительно никакой пользы и любоваться-то которою он не находит удовольствия. То ли дело водка! Что делать почтальону в течение двух суток, при следовании с почтой на протяжении трехсот шестидесяти верст, в дрянную погоду, по дрянной дороге, под дождем, и в мороз, и при таком сиденье?

Случалось Максе и не одному ездить с почтами. Ездил он и со смотрителями и почтмейстерами; и тогда спал. Пассажиры смеялись над ним.

— Ой, Макся, проспишь почту!

— Ну ее к шуту!

— Смотри, в Сибирь уйдешь.

— Так что! Где-нибудь да надо умирать.

А Максе больно не нравилось, как с ним кто-нибудь ехал: смотрителя и почтмейстера хотят сесть удобнее, и ему достанется такое место, что ни присесть, ни прилечь нельзя. Однако Макся и тогда спал.

Почтовые знали, что Макся спит с почтами, но спать с почтой дело такое обыкновенное, что на это не обращалось внимания; да и теперь не обращается внимания. Недаром есть у почтовых поговорка: «Бог хранит до поры, до случая». Почтовые знали также, что Макся возит с почтой посторонних лиц, но не выдавали его, потому что бедному человеку надо же как-нибудь нажить деньгу, да и Макся возил таких посторонних, которые рады были где-нибудь прицепиться, только бы доехать, и у них не было никакого умысла, чтобы ограбить почту. Возил их Макся таким образом. Посторонний условится с ним раньше, даст рублик за двести верст и выйдет за заставу дожидать почту с Максей; Макся останавливает ямщика у известного места. Ямщик знает, в чем дело.

— Я не повезу, — говорит ямщик.

— Ну, полно; только до первой станции.

— Все равно.

— Я дам на водку, — говорит посторонний.

Ямщик получает двадцать копеек и сажает постороннего, уважая Максю и вполне надеясь на него. На станции Макся или вводил постороннего в смотрительскую канцелярию и уговаривал смотрителя, или, если смотритель был формалист, он сажал своего пассажира за станцией и таким порядком довозил до места.

XI

Все деньги, какие водились у Макси, он пропивал. Вся его одежда, заведенная по началу его служения в почте, оборвалась, а новую шить было не на что. Почтовые жалели Максю, советовали ему не пить и старались как-нибудь поддержать его. Но он так впился, что ему трудно было не пить. Случалось, он и не пил, но только до обеда, когда занимался в конторе, зато все, что он ни делал, выходило у него клином. Старшой заставлял его дежурить, но вечером Макся убегал из конторы, и когда выговаривал ему старшой и грозил, что он будет жаловаться почтмейстеру, Макся только ругался, и старшой, жалея его, спускал ему; отступились от него и почтовые, кроме женщин, которые очень соболезновали об нем. Сидит Макся утром у кого-нибудь, пригорюнившись; его обступят женщины три-четыре и говорят:

— Максим Иваныч! Плохой ты человек сделался, а сначала какой был…

— Плохой, — говорит он и морщится.

— То-то вот и есть. Ты сам знаешь, что водку тебе скверно пить…

— Человек-то ты смирный, не буян… Брось ты эту поганую водку! Посмотри, сколько нынче горит с этой проклятой водки.

— Не могу, бабы! — И Макся начинает насвистывать с горя…

— Экой ты какой… Ровно ты маленький, слава те господи…

— Не могу.

— Да отчего же не можешь? Дай зарок не пить, и не пей. Или поручи кому-нибудь деньги на сохранение.

— Ну уж, это трудно… Уж я никогда не буду трещвым.

— Жалко. Человек ты молодой, а погибаешь, как червяк.

Все эти советы и тому подобные слова на Максю не действовали. Находили, правда, и на него минуты, когда он думал: отчего я пью? — и принимался плакать, думать: дай, не буду пить, — и пил, как только случались деньги или где был случай к попойке. Женщины даже заговор устроили против пьянства Макси. Они задумали женить его: женится, переменится, не станет пить водки, говорили они, и подговорили одну девицу, Наталью, любезничать с ним, а потом выйти за него замуж. Наталья долго упиралась, не желая быть замужем за пьяницей, но ради своих подруг решилась подействовать на Максю лаской. Ей было двадцать четыре года, и она была корявая форма, как ее называли почтальоны. Начала дело она так.

Рано утром Макся сидел один в холостой и починивал брюки. Наталья вошла в холостую.

— Здравствуйте, Максим Иваныч! как поживаете?

— Помаленьку. Садись.

— Постою… Что поделываешь?

— Видишь, штаны починиваю.

— Вот оно что: нет жены, сам и шьешь, — На кой мне ее черт, жену-то?

— Как на кой черт?

— Чем я ее стану кормить-то, что я за богач такой?

— Меньше пей… не всё же богачи женятся.

— Меньше пей! Все вы одно говорите: меньше пей! на свое пью, не на ваше.

— Все же неловко…

— Чего неловко?

— Без жены-то.

— Ну уж, про это я знаю. Знаю я, как здешние-то бабы живут… Сволочь всё! — Макся плюнул.

— Полно-ко, Максим Иваныч.

— Не правда, что ли?

— И вы-то, мужчины, хороши: не клади пальца в рот.

— Ну уж, не женюсь… — сказал Макся и захохотал, а потом выругался.

— А что бы, если это я навернулась, — сказала немного погодя Наталья.

— Ты-то? жидка больно.

Наталья ушла со стыдом и со злостью на Максю. Почтальонкам она рассказала, что Макся ее всячески обозвал; но Макся о разговоре с Натальей никому не сказывал. Так дело о женитьбе Макси и кончилось ничем. Пробовала было старшиха советовать Максе жениться и предлагала ему невесту, дочь сторожа; но и этот совет тоже ничем не кончился.

А Макся между тем уже любил. Нужды нет, что он был пьяница, и у него была любовь, только не в губернском, а в уездном городе.

XII

В том городе, куда Макся ездил постоянно с почтами, он жил большею частью в конторе. Сначала его пригла-шали почтальоны к чаю, обедам и ужинам, но когда увидели, что Макся денег не платит и выгоды от него никакой нет, его не стали приглашать. Не приглашали его еще и потому, что он был постоянно или с похмелья, или пьян. Если он придет с похмелья, — просит денег на водку и, стало быть, смущает мужей на попойку. Жены боялись пьяных мужей, которые трезвые рады были выпить, а как попала им одна рюмка, они и пошли катать целый день, да еще и другой день будут пить, до тех пор, пока не высосут все женины деньги; пьяный Макся никому не давал покою своею руганью и своим гиканьем. Макся очень любил гикать. Сидит ли он насупившись, отдуваясь и пошатываясь, или лежит на полу, то и дело гикает что есть мочи: их! вы!! и еще того пуще прибавит: и-их! вы-ы!.. и эти звуки усиливает все больше и больше, мотая головой с закрытыми глазами. И не любит Макся, если его лишают этого удовольствия: обругает он, как только может. Но тем он хорош, что никогда не лезет драться. Уездный почтмейстер снисходил Максиной слабости, вероятно потому, что Макся был честен и трезвый охотно помогал почтальонам. Над трезвым даже шутил почтмейстер; однако шутки его Максе не нравились, и он только ядовито улыбался, но эта улыбка никем не понималась.

Несколько раз приводилось Максе бывать с губернским почтальоном Ермолаем Борисовичем Романовым у его подруги Анисьи Федоровны, вдовы почтальона Тарасова. Анисья Федоровна была женщина двадцати восьми лет, некрасивая, но добрая и много сочувствовавшая Максе. По началу Макся ходил к ней пьяный с Романовым, за что Романову доставалось крепко от его подруги. Макся ничего не помнил пьяный, и все ругательства Тарасовой были ему передаваемы на другой день Романовым. Макся извинялся, как умел.

— Отчего не ходить, я гостям рада, только дебоширить не надо… Ведь ты не в кабак пришел, — говорила трезвому Максе Тарасова.

— Не могу, характер такой, — оправдывался Макся.

— Воздержись.

И Макся почему-то старался воздержаться, то есть не стал приходить пьяным к Анисье Федоровне. Он приходил к тому убеждению, что Тарасова женщина ласковая, что если она не любит пьяниц, стало быть, это нехорошо. Но как ни крепился Макся, а все-таки находил возможность быть пьяным.

Однажды он сидел пьяный у Тарасовой. Романова не было. Ужинали. Тарасова смотрела на Максю с сожалением, хотя и сама была крепко выпивши. Макся был положительно пьян и насупившись смотрел в чашку. Глаза жмурились, жирное его лицо отсвечивалось, на усах болтались крошки ржаного хлеба. в комнате их было двое.

— Максим Иваныч.

— А! — бессознательно сказал Макся, мотнул головой и раскрыл глаза.

— Жалко мне тебя. Много ты водки пьешь.

— И-их! вы!! — гикнул Макся и ударил по столу левым кулаком.

— Макся! голубчик! — и Анисья Федоровна взяла левую руку Макси.

Макся в первый раз слышал такие слова, он широко раскрыл глаза и дико смотрел на Анисью Федоровну.

— Посмотри ты на себя, Макся, пожалей ты себя-то ради господа бога!

— Эх!.. Плевать я на вас хочу! — И Макся рванулся так, что полетел со стула на пол. Больших усилий стоило Анисье Федоровне стащить Максю к постели. Она втащила его на свою постель, а сама улеглась на пол. Утром Пнисья Федоровна обругала Максю:

— Пьяница ты горькая! Креста-то на тебе нет..-. Сейчас вон из моего дома, чтобы и ноги твоей не бывало здесь у меня… Что ты мне вчера наговорил, бесстыдник эдакой?

Макся ничего не понимал. Он крепко запечалился: «Одна была у меня добрая женщина, одна она только не обижала меня, и та гонит…» Две недели Макся не ходил к Анисье Федоровне, и в это время, бог знает отчего, он мучился. Он стал пить меньше водку и думал много о своем положении. Едет, например, он с почтой, смотрит вдаль бессознательно, ж чувствуется тоска какая-то… Рассердится Макся, плюнет, завернется в шинель, — не спится… «Эх бы, Анисья Федоровна пожалела меня! Так нет, и та считает меня хуже последней собаки…» И ему становится хуже, хуже оттого, что он дрянной человек и дрянным таким с детства сделался… «Морда ты эдакая, гад!..» — ворчит Макся, и сам не знает, кого он ругает. И долго думает Макся, и слезы его проймут, и ничего не придумает хорошего, кроме того: «Эх, Анисья бы Федоровна не сердилась, уж я бы…» Что бы он сделал, он не может придумать: отстать от водки не может, угодить чем ей — не знает, подарить ее — обидится.

Шел он на рынке трезвый и думал о том, что ему не на что выпить. Попалась навстречу Анисья Федоровна.

— Здравствуй, Макся! — сказала она.

— Здравствуйте, Анисья Федоровна.

— Что же ко мне не зайдешь?

— Боюсь.

— Приходи сегодня.

Макся пришел трезвый и застал у нее какого-то приказного. Когда приказный ушел, Анисья Федоровна выставила на стол полштоф водки. После двух рюмок она завела с Максей такой разговор:

— Отчего ты, Макся, не женишься?

— На лешем, что ли?

— Зачем на лешем!

— Не хочу, Анисья Федоровна.

— Вот видишь, Макся, пьянство до добра не доводит. Будь ты трезвый, тебя бы полюбила девушка, и ты бы хороший был человек.

— Наплевал бы я на…

— Не плюй в колодец, пригодится…

— Не хочу!.. не тронь меня.

— Неужели у тебя желанья такого нет?

— Желанья нет? Есть!.. Да что толку-то?.. Ну, кто захочет со мной жить?

— Правда твоя… Только бы ты попробовал.

Макся крепко задумался.

— Анисья Федоровна! — сказал он вдруг.

— Что?

— Э, да нет уж!.. Не стоит. — И Макся выпил сразу две рюмки водки.

— Ну, что же?

— Да нет уж… Где мне.

Больше от Макси Анисья Федоровна ничего не добилась, а Макся опять мучился неделю и проклинал себя, что он не сказал ей, что она для него одна в мире добрая душа и для нее бы он на все был готов. Про Максю говорили в это время в обеих конторах так: знает Макся, где раки зимуют, недаром Макся ходит к Анисье Федоровне, — и Макся страшно ругался за это. Ему советовали жениться на Анисье Федоровне, и он крепко стал подумывать об этом предмете.

Анисья Федоровна была замужем за почтальоном, который умер от пьянства. Она была выдана замуж силой и по временам водилась с приезжими почтальонами, за что ей жутко приходилось от мужа. Когда умер муж, она водилась уже открыто с почтальонами, извлекая из этого себе насущный хлеб, и почтальоны не ревновали друг к другу. Хотя Макся и слыхал об этом, но плохо верил.

Когда он высказал ей свое намерение жениться на ней, она посмеялась и сказала:

— Я не хочу идти замуж за пьяницу; да и за трезвого не пойду.

— Я не буду пить.

— Ходи так.

И стал Макся ходить к Анисье Федоровне и так привязался к ней, что не напивался пьяным, отдавал ей свои деньги, помогал ей в том, что было не под силу Анисье Федоровне, угождал ей во всем и делал все, что она ни велит. Макся блаженствовал три месяца. Зато пьяного Анисья Федоровна била Максю чем попало, гнала из дома, а Макся хвалился Анисьей Федоровной.

Над Максей смеялись, что он зажил своим домком и отдает все свои деньги такой женщине, как Анисья Федоровна, про которую идет худая слава в почтовых дворнях. Макся защищал свою Анисью Федоровну и мало-помалу воздерживался от пьянства.

Но и это продолжалось недолго. Стал Макся замечать, что Анисья Федоровна предпочитает другого почтальона, гонит его от себя, когда сидит у нее почтальон, а трезвого постоянно упрекает, что он мало носит денег. Макся терпел месяц, терпел два месяца, отстал от нее на месяц, потом опять пришел, но Анисья Федоровна, сведя знакомство еще с другим почтальоном, страмила Максю. Макся стерпел, но когда в другой раз она упрекнула его, что он пропил ее серебряные сережки, хотя она и говорила это пьяная, Макся озлился, прибил ее, прибил почтальона, изломал много вещей и попал в полицию.

За это буйство Максю перевели в третьеклассную контору.

XIII

В третьеклассную контору Макся приехал до того пьяный, что его едва-едва вытащили из телеги. Контора помещалась во втором этаже, а Макся не мог идти по лестнице и упал у крыльца. Его стащили в полицию, а на другой день почтмейстер отправил его обратно в губернскую контору при таком донесении:

«Имею честь почтительнейше донести оной губернской почтовой конторе, что присланный оною конторою почтальон Максимов приехал пьяный как стелька и не мог сдать почты, а его вытащили из телеги, и он, упав у крыльца, был мною, после поверки при нем почты, отправлен в полицию. Почему и покорнейше прошу с препровождением сего почтальона Максимова убрать его из моей конторы, как опасного и малоспособного, и вперед таких не присылать…»

Максю уволили в отставку.

Долго шатался Макся в губернском городе без всякого дела, пробиваясь более у почтовых, и был день сыт, два голоден, день пьян, два дня с похмелья. Максю никуда не принимали на службу. Советовали ему наняться в солдаты, но он не пошел. И бог знает, что бы сделалось с бедным Максей, если бы над ним не сжалился один станционный смотритель. Этот смотритель был его друг. Лукин, уже женатый человек. Он пригласил его в писаря. Макся живет нельзя сказать чтобы хорошо, но и не худо. Хозяин его кормит, дает ему денег на водку, а об остальном Макся не заботится. Главное, нравится Максе то, что он постоянно дома. Максю любят и проезжающие и ямщики; он со всеми ладит и умеет всякого удовлетворить. И славный человек Макся трезвый; редко найдешь такого простого и доброго человека, но зато жалко становится, когда запьет. А как запьет Макся, так и пьет целый месяц, до того, что все с себя спустит, и никакими резонами не заманишь его на станцию. Ругается тогда Макся, хоть святых вон неси, и гикает на все село, и смешит же он тогда поселян!.. Лукин всячески старается поддержать Максю, но не может. Он говорит, что Макся и трезвый заговаривается, то есть с ума сходит, нужно следить за ним, потому что он начинает отмечать в тетрадках-ямщиков вместо одиннадцати часов — «три с полтиной» и т. п., а ночью ворчит спросонок. «Но если, — рассказывает Лукин, — я начну его спрашивать: что мучит тебя? — он говорит: не твое дело; не я первый и не я последний такой».

Что будет потом с Максей — не знаю и разрешать этот вопрос предоставляю другим.

1864