(Очерк)
I
Корчажинский дьячок Иван Павлыч Максимов знал, что жена его скоро родит, но он не знал, кто родится, мальчик или девочка. Ему не хотелось мальчика, и он с четвертого месяца, как забеременела жена, крепко стал приставать к ней по этому делу.
— Слышь, жена: если ты родишь парня — беда тебе! — кричал он на свою жену.
— Отчего бы так?
— А оттого, что я не хочу парня.
— Ишь какой прыткий!.. Выше бога захотел быть.
— Поговори еще. Сказано — не рожай парня, и только!
— Кого тебе родить-то: кобылу, что ли?
— Девку рожай.
— Убирался бы, пьяная рожа, в кабак, да там и толковал бы с мужичьем.
И дьячок Иван Павлыч шел в кабак или в гости к какому-нибудь зажиточному крестьянину, своему приятелю, и там изливал свое горе. А парня ему весьма не хотелось, и были у него на это свои резоны такого рода: старший его сын Александр, учившийся в философии, назад тому две недели нанялся в солдаты; а младший, Терентий, назад тому месяц утонул в реке. Свое желание вот как разъяснял он, и пьяный и трезвый:
— Тратил, тратил я на них деньги, и все ни к чему не привело. Родись парень, опять траться на него; а девке немного надо, да она и не доживет до десяти лет, потому что все девки умирали.
«Экой я злосчастной! У людей дети поильцы-кормильцы, а у меня нет… Всему, верно, жена виновата», — рассуждал он про себя и пьяный высказывал это своей жене.
Как дьячок ни думал, а жена родила-таки парня.
Дьячок напился пьян и пьянствовал до самых крестин ребенка, которому дали имя Максим потому, что отцу показалось — Максим Максимов будет счастливее.
Начал расти Максим, и много он перетерпел побоев от матери и от пьяного отца. До десяти лет Максима не учили грамоте, а он только выучился играть в разные игры с ребятами и надувать кого угодно. Умер дьячок. Вдове трудно было воспитывать забитого Максю, и она, по совету местного священника, привезла его в губернский город к самому владыке. Максю приняли в бурсу, а так как у его матери не было родни и имения, кроме дома, то она, продавши дом, ушла на спокой в женский монастырь.
Побои родительские приелись Максе, и он терпеливо сносил их. Как ни груб был отец, все же он и ласкал иногда Максю. Однажды, перед смертью, бывши больные он говорил сыну:
— Макся! жалко мне тебя… жалко.
Макся плакал.
— Не хныч, Макся! сам пробивай себе дорогу… Ведь тебе много придется терпеть… Охо-хо, как много!..
Макся ничего не понимал.
— Ты не вини меня, что я твой отец… Не я виноват, никто не виноват… Родись ты от благочинного, ты бы не такой был… Одно тебе советую: живи честно, потому что много ты плутов увидишь. Учись, главное, а коли не выучишься, не ходи, пожалуйста, в солдаты, и в монахи не ходи… Разве уж когда все испробуешь.
Эти слова Макся всю жизнь помнил.
Трудная жизнь досталась Максе без отца, без матери и без родных.
Безграмотный Макся, сонный и плакса, много принял горя и тяжких для его лет тиранств; ничего не понимая, он много выстрадал в течение шестилетнего пребывания в бурсе и все терпел бессознательно, без всякой пользы для себя и для других. Шесть лет он ел казенную пищу, шесть лет носил казенную одежду, а выучился только писать и читать да кое-как петь. Он в эти годы сделался еще тупее, соннее, плаксивее и ничего не мог осмыслить правильно. На розги и побои он смотрел как на обыкновенное дело и вполне отдавал себя на призвол своих благодетелей. О Максе некому было заботиться. Каждый бурсак издевался над ним и делал что хотел. Макся никому не перечил и все сносил терпеливо днем; зато ночью от боли и от представления себе своего положения он долго, долго плакал вслух, на диво товарищам. Он не знал, как поправиться, как сделаться лучше, таким, чтобы его уважали, — и хотел он сделаться таким, да не выходило.
Были у Макси два товарища, такие же горемыки, как и он. С ними он делил свое горе, но и тут было мало утешения. Одно только и было утешение — это водка, которою подчивали его и его друзей звонари и приезжие дьячки. И в это время Макся больше плакал, чем утешался. Придет в заведение пьяный и ляжет спать. Товарищи тащат, колотят и всячески стараются разозлить его. Но Максю трудно разозлить. Зато уж если Максю рассердят, трудно справиться с ним. Все дивились тогда богатырской силе Макси.
— Хороший будет разбойник.
— Не попадайся на большой дороге — убьет, — говорили товарищи.
Много у Макси было мыслей: то ему хотелось лучше жить, то свободы хотелось, то ехать куда-нибудь, то хоть причетником сделаться; но как все это сделать? Сядет он на берег реки и много думает… Не понимает Макся, отчего ему так хорошо у реки сидеть. И стал он. летом каждый вечер бегать на реку. Хотел утонуть раз, да плавать умел, и страшно ему показалось сделаться утопленником.
Не любил Макся, когда издевались над ним товарищи. Помня отцовские слова, он думал, что будет же конец его учению и что он будет когда-нибудь лучше, чем теперь. Примером он ставил кончающих курс семинарии.
Во время тихого спокойствия друзья Макси говорили ему.
— Макся, а Макся! ты ведь дрянной человек.
— Так что, что дрянной? не все так будет.
— Не хвались.
— Уж никому не поддамся.
— На широкую дорогу пойдешь?
— Будь я проклят, чтобы я пошел.
— Ну-ка, скажи: кто ты будешь?
Макся улыбался и молчал. Он ничем не мог похвастаться.
Товарищи прозвали его Гришкой Отрепьевым, и как же злился Макся за это!
Начальство заметило, что Макся сильно пьянствует, и, решив, что из него не выйдет никакого толку, из сожаления определило его в соборные звонари.
II
Уж как не нравилось Максе быть звонарем! Знал он двух звонарей, Пашку Крюкова и Ваську Косого, да и не он один знал их, вся семинария. Таких отчаянных и плутов еще не бывало в семинарии с тех пор, как их вытолкали оттуда. Чего-то они не делали там! и не перескажешь, да и не поверят, если рассказать, что они делали. Видно, начальству хотелось усмирить их посредством упражнения на колоколах во всякую пору года, видно, оно хотело сделать их благонравными и дало им искус легкий, по его понятиям. Хорошо и весело звонить в охотку и в хорошую погоду, и действительно, в пасху звонари после обеда спят, потому что городские мещане и даже женщины забавляются колоколами, зато каково звонить весь год в известные часы, будь тут и мороз и гром. Нужно привычку к этому, большое терпение. Поневоле Крюков и Косой были отчаянными в обществе людей и знатоки своего дела. Максе они еще потому не нравились, что ругались очень крупно, дрались и постоянно пьянствовали. Однако Макся думал, что, быть звонарем в соборе — значит иметь должность такую, которая и не трудна, и денег много дает, и ответственности нет никакой. Случилось Максе бывать у звонарей на колокольне, когда он бегал из заведения, и тогда он понял, что такое звонарь. Служба ему казалась легкою, но не любил он Косого, который был отчаянный на все штуки и самый вид которого очень не нравился Максе: хуже Косого Макся не видел людей. Крюкова Макся не любил за то, что про него шла дурная слава: на руку он был нечестен и часто пьяный валялся в оврагах. Помещались звонари в подвале под собором, где топилась соборная печь. В этой с одним окном комнате, называемой певчими звонарской курьей, был один общий стол и нары для сиденья и спанья обитателей и прихожан. В ней постоянно был дым или от табаку, или от печки. Пол мелся кое-когда метлой, а о безобразии и говорить нечего: всякий жил, как хотел, и делал, что ему вздумается.
На эту должность Максю назначили зимой. Шубы у него не было. Он был одет в единственную холщовую рубаху, не мытую месяца три, худые брюки и сюртук, подаренные ему одним богословом, которому он прислуживал очень часто, и худые сапоги. Шапка была еще все та же, что дали ему с начала поступления его в бурсу, и теперь была так мала, что, несмотря на переделывание ее самим Максей, она плохо держалась на длинно-густых волосах Макси.
Макся пришел в звонарскую курью после обедни, тотчас, как ему объявили решение начальства. Васька Косой глодал ржаной кусок хлеба, сидя у стола, и запивал его водой из разбитого чайника. У печки на нарах спал Крюков. В курье холодно и сыро. Васька Косой знаком с Максей плохо и даже не знает, как его зовут.
Макся, как вошел, снял шапку.
— Здравствуйте, — сказал он.
— Чего тебе?
— Да меня в звонари сюда назначили.
Косой посмотрел на Максю злобно и разинул рот.
— Тебя в звонари? — спросил он.
— Меня.
Косой что-то проворчал.
— Кто ты такой? — спросил он немного погодя Максю.
— Я из уездного…
— А это чем пахнет? — Косой показал ему кулак, Макся ничего не понял и молчал. Немного погодя Косой спросил:
— Есть деньги?
— Нету, — Максе есть хотелось, и он смотрел на корку, которую глодал Косой. Косой кончил есть, закурил папироску, свернутую в виде воронки с корешками.
— Что стоишь? — сказал он Максе.
— Да меня послали.
— Кто?
— Смотритель…
Косой встал, подошел к Максе, схватил его за шею и вытолкал из курьи, сказав: «Я тебе дам — смотритель! ишь, смотрителя нашел!» — Макся замерз на дворе и заплакал.
По двору шел монах и, увидев плачущего Максю, сжалился над ним. Узнавши, в чем дело, он отворил дверь в курью и сказал Косому: «Что ты, бестия, гонишь парня!»
Косой проворчал что-то. Монах ушел, а Макся остался в курье.
Косой завалился на лавку и смотрел на Максю, который стоял у дверей. Сесть Макся боялся. Однако сел к столу. «Куда!» — вскричал Косой. Макся встал. Так он простоял с четверть часа.
— Принеси воды, — сказал Косой Максе. Макся сходил за водой.
— Водку пьешь?
— Пью.
— Пью! а нет, чтобы принести полштофик!
— Денег нету, Василий Петрович.
— Я тебе дам — денег нету!..
Косой пошел будить Крюкова, но тот не вставал, а только мычал.
— Ну, и дрыхни, черт с тобой! — сказал Косой и лег на свое место, укутавшись в свой подрясник, простеганный ватой.
— А ты, смотри, разбуди меня в звонок, — сказал он Максе.
— Ладно.
— Умеешь звонить?
— Нет.
— Ну, брат, это штуки! — и Косой повернулся на другой бок, зевнув на всю курью.
— Трудно разве?
— На-тко!
— Я скоро пойму.
— Ну! — проговорил Косой с достоинством.
Макся подумал: «Что он находит трудного? — Врет собака, денег ему надо», — решил Макся и стал думать об Косом. Он не залюбил Косого, ему страшно показалось быть в обществе звонарей. «Житья мне от них не будет, убегу», — думал он. Ему даже захотелось наняться в солдаты… И как было горько Максе в это время!
Косой захрапел. Макся прилег на полу у печки, положив под голову чурбан, заменявший собою стул. Ему захотелось спать, и он, почувствовав в первый раз после бурсы свободу, заснул, — и заснул так, как никогда не спал. Его разбудил Крюков, спавший на нарах у печки.
— Эй! жеребец! — толкал Максю Крюков. Макся открыл глаза.
— Ты зачем здесь, кутейна балалайка?
Макся рассказал. Крюков обругал Максю и стал просить с него водки, в виде поздравки. Когда Макся сказал, что нет денег, Крюков стал гнать его из курьи, но не выгнал совсем потому, что Макся плакал и дрожал.
— Зубрил бы ты там азы-то или бы в солдаты нанялся. Я те утру нос-то!..
Крюков стал ворчать, что ему курить нечего.
— Всякую чучу шлют к нам… голь анафемская! Пошел! тебе говорят…
Макся плачет.
— Постой ты у меня! — Крюков стал насвистывать что-то.
Подали повестку к вечерне.
— Ступай! — сказал он Максе.
— Не умею.
— Ступай, тебе говорят!
— Ей-богу, не умею.
Крюков, надевши шапку, пошел в худеньком тулупишке на двор, вытолкал Максю из комнаты и запер двери на замок. Макся хотел идти на колокольню, но Крюков не пустил его. Макся замерз, стоявши на холоде, и заплакал. Пошел было он к певчим, но те прогнали его. Он отправился в собор и по окончании вечерни сказал дьякону, что его не пускают к себе звонари. Дьякон привел его к звонарям, сделал им нагоняй. По этому нагоняю звонари поверили, что Макся назначен им в помощники.
Вечер звонари провели скучно; все больше толковали об своем учении, учителях и кто они такие.
Косому двадцать восьмой год, а Крюкову девятнадцатый год. Косой был дьячком в каком-то городе и за буйство и пьянство был представлен на расправу в губернский город, и здесь его назначили в звонари. Крюков попал в звонари из философии. Теперь они были снисходительнее к Максе, но когда он рассказал про свою жизнь, они сказали: дурак отец твой… Потом они стали давать ему разные советы, как жить.
— Послушай, Максимов: если ты будешь с нами заодно, мы научим тебя всему, — говорил Крюков.
— Куда ему!
— Я буду слушаться.
— Ну, то-то! Если будешь якшаться с дьяконами, мы тебе шею будем мылить.
— Узнаешь тогда нас! А что получишь от кого-нибудь, пополам дели.
— Ладно.
Приятели отправились к певчим, оставив Максю домашничать. Макся лег на место Крюкова и стал обдумывать свое положение. Здесь хотя и скверно, но все же свободнее, чем в бурсе. «Они, кажется, ничего; сначала только, а теперь лучше…» — думал он про своих товарищей. Косой и Крюков пришли пьяные и привели с собой какого-то пьяного дьячка.
— Эй, Макся! к черту! — кричал Крюков на Максю и стащил его с нар.
— Ишь, какой барин! Твое место вон где! — сказал он Максе, указывая к дверям.
— Как же я там буду спать?
— Спи на лавке, черт те съест, а на чужое место не смей лазить.
— Холодно.
Максю обругали, как только могли. Потом Косой достал с полки гармонийку и стал наигрывать, а прочие принялись петь и плясать. Макся страшно боялся безобразия его товарищей; что-де сам сюда заглянет, — беда; или кто из начальствующих завернет, и ему достанется.
— Господа, а если ключарь придет… — сказал он товарищам. Те обругали его, обругали и ключаря. Приезжий дьячок свалился на пол. Крюков столкал его к печке. Потом товарищи легли на нары к печке.
— Эй ты, чертова кукла! что сидишь? — сказал Косой Максе.
— Да мне холодно.
Максю обругали и велели ему спать у дверей и утром разбудить их к заутрени. Погасили ночник. Стало тихо; Макся улегся, но ему было больно холодно. Макся лежал полчаса, проклиная свою должность и завидуя звонарям. Вдруг он услыхал разговор товарищей.
— А много денег-то? — говорил Крюков.
— Рублей десять, — отвечал Косой,
— Вот так праздник!
— Он спит?
— Слышишь, храпит.
Потом Макся услыхал, что кто-то встал. Достали огонь. К.сой с ночником подошел к спящему дьячку* Крюков подошел к Максе. Макся зажмурил глаза и захрапел.
— Этот спит! — сказал Крюков.
— Ври больше. Знаем мы, как спят-то!.. Плюнь ему в рожу — сейчас соскочит.
Крюков ткнул Максю в бок ногой, Макся открыл глаза.
— Слышь ты, черт: коли будешь жаловаться — берегись…
— Я не буду, — сказал Макся.
— То-то. Видишь это! — Крюков показал Максе кулак.
Между тем Косой вытащил из кармана подрясника дьячка сопливый платок. Косой и Крюков сели к столу. В платке завернут был кошелек: в кошельке было копеек сорок медными деньгами да с полтора рубля серебром; потом они развернули бумажку, там еще бумажка, и в ней было три пакета с надписями: «секретарю», «столоначальнику», «на канцелярию». — В пакете секретарю было вложено пять рублей, столоначальнику — три и на канцелярию два рубля. Больше денег не оказалось.
— Ты погляди, еще нет ли? — сказал Крюков Косому.
— Поди-ко ты.
— Эй, Макся, ступай пошарь у него; что найдешь, все твое, — сказал Максе Косой.
— Эка! за какое рыло?
— Не хошь ли ты…
— А что разе тебе одному пользоваться? Подай деньги сюда! — кричит Крюков.
— Не хошь ли ты — знаешь чего?
— Что?
— А то, что тебе не за что.
Крюков вцепился в Косого. Крюков осилил Косого.
— Уж отпетой, так отпетой и есть, — сказал Косой.
— Подай деньги!
— На, будь ты проклят! — и Косой бросил один пакет,
— Давай все.
Началась опять драка. Макся вступился.
— Братцы, я пожалуюсь. — Максю избили за это. Однако мир скоро водворился в курье. Крюков и Косой дали Максе рублевую бумажку, кошелек с медными деньгами и с двумя семигривенниками положили с платком обратно в карман дьячковского подрясника, а остальные деньги разделили между собой поровну. Максе заказали молчать. Макся долго не спал, не спал и Крюков. Макся видел, как он вытащил из кармана подрясника Косого медные деньги и бумажку.
III
Утром Максю разбудили, как только подали звонок. Косой повел его на колокольню и заставил звонить. С трепетом принялся Макся за свое дело. Косой ругается, что он не так стоит и не так за язык берется. Дул ветер; Макся страшно озяб; его трясет.
— Ой, не могу! — говорит Макся; на глазах у него слезы.
— Что, брат! — хохочет Косой. — Что дрыгана-то сказывать?
— Беда!
— Ну, звони во вся, скачи, согреешься.
Макся не умел взяться за веревки, протянутые к колоколам, да у него и пальцы рук начали белеть. Косой показал Максе, за какие веревки нужно браться и в будни и в праздник, и лихо отзвонил три раза во вся, прискакивая и что-то напевая.
— Мне, брат, не холодно! — хвалился он и принимался наскакивать.
Около ранней обедни Косой отправился с руганью к ключарю, а Крюков к эконому, и оба показали Максе, как ему нужно отзвонить обедню. Макся с трудом справил свою службу.
Первый и второй день прошли скучно для Макси. Товарищи его попрежнему приходили домой пьяные, хвалясь тем, что они сбарабали-таки сегодня по двадцати, по тридцати копеек серебром. Приходили к ним и дьячки приезжие покурить. А приходили они потому, чтобы погреться, так как им долго приходилось мерзнуть около консисторской прихожей. Тут рассказывались разные дела, закулисные тайны и всякие сплетни и все то, что делается, во всей губернии. Звонари не переставали вытаскивать из чужих карманов деньги, обворовывали друг друга и дрались не на милость божью.
Как бы то ни было, а Максе нужно было привыкать к звонарничанью. Он привык к своим товарищам, учился делать с ними то же, что и они, пьянствовал, пел и научился обворовывать приходящих к ним для куренья. Теперь уж Макся не плакал.
Через две недели Косой попал за что-то в полицию, Крюков стал справлять его должность у ключаря, а Максю приставили к эконому. Дела у эконома ему было немного. Так как этот эконом не держал келейника, то Макся был у него вроде слуги: мел пол, чистил сапоги, ходил на рынок или с бумагами и все-таки исполнял свою должность на колокольне, очередуясь понедельно с Крюковым, с которым они звонили оба в большие праздники и с которым он подружился.
Крюков ругал всех, кто был старше его, за то, что они обидели еще его отца и его считают за собаку; его примеру последовал и Макся. Жалованья им полагалось по три рубля, а на эти деньги жить трудно человеку, привыкшему пьянствовать; воровать деньги у эконома, ключаря и других нельзя было, у певчих денег нет, — они приглашали к себе приезжих подрясниковых, иногда и дьяконов, рассказывали им кое-что, что знали, а те покупали им водки, булок и табаку и сами рассказывали, что знали. Дьячку не жалко было заплатить соборному звонарю рубль за то, что звонарь, хвастаясь своим знакомством чуть ли не со всеми духовными губернии, говорил им, где и какие есть места. Пьяных обирал только Крюков, да и то редко, потому что пьяные редко спали у звонарей. Если же случался неурожай на деньги и не на что было выпить, звонари шли на поздравку к семинаристам, дьячкам и дьяконам. Они до того сделались нахальны, что приходили туда, куда их вовсе не звали. Ходили они на поздравку почти каждый день.
— Макся! — кричит утром Крюков Максе.
— Ну?
— Сегодня, кажется, поздравка у Матвеева?
— Нет, не сегодня. Он еще не посвятился.
— А Топорков получил место?
— Какой Топорков?
— Ну, приезжий дьякон.
— Не знаю.
— Узнай сегодня у обедни.
Узнавши во время обедни, нет ли у кого сегодня поздравки, приятели приходили без церемонии на поздравку. Хозяева не обижались этим. Они знали, что звонари люди отпетые, бедные, да и многие подрясниковые почему-то боялись их. — Ты не шути с ним. Нужды нет, что он звонарь, оборванец и пьюга: он, брат, при самом ключаре служит.
— А тот каждый день с благочинным ездит.
— То-то и есть! набухвостят[1] так, что беда.
Звонарей знали почти все подрясниковые и дьяконы губернии, только звонари мало их знали. Бывало и так, что они не знали, у кого они вчера обедали.
— Крюков, этот, Елисеев, куда назначен?
— А черт его знает. Поди-ко, нам есть дело до всякой шушеры!
Такие даровые попойки и угощения нравились Максе; скверно только, что звонить-то холодно. Уж как он ни старался накопить денег, денег все нет как нет. Скопится рубля три, Макся водки купит, дернет перед каждым звоном и пойдет звонить. Пьяному как-то лучше звонить, Макся стал помногу пить и часто просыпал на улице и в домах свою службу, за что ему крепко доставалось от ключаря и приводилось не раз сиживать в полиции.
Макся скоро научился звонарному искусству: много разных песен звонарческих заучил и разные светские песни певал, когда звонил во вся. Крюков много узнал напевов, и Макся многие перенял от него. Он с большим удовольствием наплясывал на колокольне, больше для того, чтобы согреться. Особенно он любил звонить во вся летом, в хорошую погоду, и то в вечерню. Уж как тут ни наплясывал Макся, как он ни наигрывал! Так ему хорошо казалось наигрывать на колоколах; так и хотелось ему сыграть лучше!.. И день ото дня он ухитрялся и делал какие-нибудь штуки. Недаром в городе говорили, нет во всем мире такого звонаря, как соборный Макся!..
С архиерейской дворней он познакомился в течение одного года, и вся дворня знала его и любила. Он ко всем умел подделаться и угодить всем. Больше всех его любили певчие, которым он бегал по водку и табак, чистил сапоги и помогал в чем-нибудь таком, чего они не могли сделать и что им делать запрещено. Больно был хитер Макся!.. Макся хорошо зажил… Зато он сжил Крюкова, которого сослали куда-то в монастырь, и взял к себе в помощники смирного парня, который почти каждые будни один звонил на колокольне. Зато уж Макся и изважничался: пускал в свою курью того, кто ему нравился, и гонял из нее беглых уездников, находивших приют у него только на колокольне, и часто заменялся ими. Но у него была какая-то тоска. И ему хотелось жить лучше, чем теперь. Он знал, что хотя и ладно быть звонарем, и то ему; но он все-таки звонарь.
Любил он летом жить на колокольне, в маленьком чуланчике, сделанном, вероятно, для жилья звонарей, с круглым окном, в котором не было ни одного стекла. Заберется он туда с вечера, сядет у окна и смотрит вдаль… Кругом тихо; только на колокольне голуби воркуют. Задумается Макся и вздохнет: вот голубям что! а я-то что? пью водку, а пользы нет… Потом ему сделается грустно, так вот и щемит сердце… Заплачет Макся.
— Какой я есть человек! Звонарь… сволочь! Хоть бы певчим сделаться, так голосу нет.
Опять сидит Макся, и представляется ему что-то хорошее. И кажется ему, что только он хуже всех, и отчего он такой, никак не может понять, а только на мир божий сердится…
— А, черти вас задери! — скажет он со злостью, плюнет с колокольни в город и пойдет к колоколам. Встанет к большому колоколу, барабанит по нем пальцами и возьмет обеими руками язык.
— Тресну же я тебя, чучу! тресну! — Язык не скоро раскачаешь один, и он не доходит до края колокола… — А что, не тресну? Да ну тебя… — И пойдет к перилам, начнет смотреть на город. Долго смотрит Макся и все ворчит.
IV
Прошло два года. Под конец этого времени Максе опротивело быть звонарем, и он сделался груб и зол. Меньше угождал певчим и начальству и больше жил летом на колокольне. «Знать я вас не хочу!» — думал он и спал там. В дворне удивлялись, что Макся живет на колокольне, и решили, что он сумасшедший. Пролежавши два месяца в больнице, он перестал пить водку, хотя и ходил изредка на поздравки. Теперь он ходил как помешанный, и его называли полоумным.
Один раз он был у ключаря. Тот и говорит ему:
— Что ты, Максимов, какой ныне?
— Ничего.
— Как ничего? Ты, говорят, много безобразничаешь. Ну, отчего ты такой?
— Надоело, отец Алексей, звонарем быть.
— Проси владыку, чтобы место дал.
— Боюсь.
— Чего бояться! сходи.
Макся сходил, но владыка обещал дать место не иначе, как спросив эконома. Макся сходил к эконому. Тот знал Максю и сказал:
— Тебе нельзя идти в светские. Иди в монастырь.
— Не могу, отец игумен.
— Почему?
— Не способен.
— Ну, как знаешь. Только я тебя знаю и советую идти в монастырь, а теперь скажу, что я владыке не могу похвалить тебя.
Владыка призвал Максю и сказал ему:
— Тебя назначаю послушником в третьеклассный монастырь.
Макся согласился, зная, что быть послушником весьма хорошо; он знал это как очевидец.
Год прожил Макся в монастыре, большею частию исправляя лакейские должности наравне с прочими и даже больше. Он был смирный парень, и ему доставалось много побоев от своих сотоварищей и прочей братии.
На этой должности Макся ничего не приобрел себе; но ему нравилась эта жизнь.
Когда Максю спрашивают об этом периоде жизни, он только рукой машет и советует лучше самим познакомиться с таким бытом.
* * *
Раз его нашли пьяного в канаве через три дня после того, как он вышел из своей квартиры. За это его переслали в губернский город, а там его исключили из духовного звания и препроводили при бумаге в губернское правление.
. . . ..
V
Пошел наш Макся, как говорится, елань шатать, стал дороги утаптывать. Целый месяц прожил в городе без всякой работы и пил ежедневно водку. Прокутивши со старыми знакомыми все деньги и спустивши с себя все лишнее имущество, он пошел искать себе службы. Послужил он в губернском правлении два месяца по воле, ему дали жалованья три рубля. Макся рассердился и пропил три рубля. Был у него в почте один знакомый почталион, исключенный философ, к нему он пошел советоваться.
— Оно, брат, ничего; служба наша легкая, знай разъезжай; а писание у настакое, что всякий лавочник сумеет вписать что куда следует. Только, брат, у нас начальства пропасть, — говорил ему почталион Лукин.
— Так что, что пропасть?
— Служба наша чисто солдатская: ни днем, ни ночью нет покою.
— Так что, что трудная? лишь бы попасть…
— Видишь ты, друг любезный, какие дела-то: ты будешь на линии солдата.
— Врешь!
— Ей-богу. Ну, да это ничего. Не я и не ты один в почталионы поступаем: у нас полгубернии из духовных напринимано, и почтмейстер-то из дьячков.
— Вот и дело: значит, наш.
— Нынче эта почта, скажу я тебе, притон нашему брату; всякий сюда идет. Даже один протопопский сынок почталионом служит. Только за определение деньги берут.
Лукин посоветовал Максе попросить старшого над почталионами, то есть унтер-офицера, который командует не только над всеми почталионами, но и над станционными смотрителями, а в некотором роде и над сортировщиками.
— А что это за зверь такой — старшой?
— Такой, что вся сила в нем. Как командир над рядовыми солдатами, он делает с нами что хочет: захочет послать меня с почтой, пошлет, не захочет, не поеду. Дал ему взятку, смотрителем попросит сделать; не понравишься, пожалуется почтмейстеру, и тебя переведут в самую бедную контору. Одним словом, сила. Его и ямщики и смотрители боятся, потому что почтмейстер его любит; он всегда при почтмейстере: ходит к нему с рапортом каждое утро и ездит с ним по епархии (по губернии то есть).
— Ну, и доходно?
— Квартира готовая, жалованья нам идет по четыре рубля серебром в месяц да от очередей, то есть от носки писем, получаем рублей по восемь в месяц. В Новый год и в пасху ездим славить по городу и потом делим рублей по пятнадцати и больше на брата. Когда с почтой ездим, нас поят водкой, угощают. Особенно мы отдыхаем и гуляем в уездных конторах.
— Дело! Ну, а эти, старшие-то?
— Почтмейстер наш получает тридцать два рубля в месяц, и, вероятно, по зависти, что он статский советник и ровен разным председателям, которые получают жалованья по двести рублей в месяц, он приучил народ, то есть корреспондентов, так, что они шлют ему к рождеству или Новому году и к пасхе чай, сахар, а то и муку. Это в обычае у богатых купцов. И эта манера привилась к его помощнику, двум сортировщикам, у простой и у денежной корреспонденции, и к старшому, которые получают, вместе с письмоводителем и контролером, жалованье от вольной почты.
— Жить можно!
— Еще бы!.. Говорят, что нам обещают прибавки жалованья, да молчат всё.
— Так надо поступать скорее.
Лукин дал Максе десять рублей денег и послал его к старшому.
Через неделю Максю приняли в почтальоны, с обязательством прослужить в почте пятнадцать лет.
VI
Исключенным семинаристам, людям бедным, очень трудно поступить на коронную службу. Хорошо, если у них есть знакомые или товарищи, занимающие должности столоначальников, но и тогда примут на службу только в таком случае, если есть вакансия. Самые бедные из них искали места в почтовой конторе, но и там даже вакансий почтальонов не бывало в течение двух месяцев. Кажется, должность почтальонская незавидная, но и за нее брали деньги или нужна была рекомендация влиятельного человека. Прежде почтальон считался наравне с рядовым и обязывался служить почте двадцать или пятнадцать лет. Не принадлежавшие почтовому ведомству могли выходить оттуда, но с правом записаться в податное состояние, а принадлежавшие имели право выходить не иначе, как получивши чин обер-офицера. Почтальон не получал чина вовсе и мог, прослуживши сто лет почтальоном, умереть, не имевши звания унтер-офицера. Это зависело или от самого почтальона, или от почтмейстера. За деньги или по взгляду почтмейстера почтальон мог быть сортировщиком или станционным смотрителем и получал чин по званию канцелярского служителя по установленному законом порядку. С человеком, принадлежавшим почтовому ведомству, делали что хотели: его наказывали розгами, смещали в сторожа и отдавали в солдаты.
Макся оделся в форму и поместился жить в дворне губернской почтовой конторы в числе четырнадцати почтальонов.
Губернская контора помещается в угловом каменном доме, и в этом же доме живет почтмейстер; рядом с этим домом построен флигель, где живут письмоводитель, контролер и помощник губернского почтмейстера. Против них двор, потом амбары с погребами и сараями. Через двор помещаются в другом дворе два деревянных флигеля, один для сортировщиков, другой для почтальонов. Почтальонный флигель устроен на скорую руку и очень неудобен для обитателей, составляющих все почтовое население. В нем два коридора. В одном две двери, и эти двери идут — одни в квартиру старшого, занимающего комнату и кухню, а другие в квартиру двух семейных почтальонов, из которых один занимает комнату, а другой кухню. В другом четыре двери, и здесь почтальоны живут таким же порядком, как почтальоны в первом коридоре, с тою только разницею, что здесь больше крика, ругани и драки от стряпни, пьянства и проч., чем в том, коридоре, где семейство старшого постоянно на виду. Холостые почтальоны живут отдельно в комнате и кухне, а едят у семейных почтальонов. В этой холостой поселился и Макся и стал на хлебы к семейному почтальону по двадцать копеек в сутки.
С первого же дня Максю удивила обстановка почтовой жизни. Он увидел такой беспорядок в почтальонских семействах, какого он не замечал у хозяек-мещанок; пьянство женщин, ругань их, драки между собой и свободное обращение интересных особ с мужчинами вскружили его голову,
— А, новичок, здравствуй! — сказала ему одна молодая девица, когда он вошел к одному почтальону, у которого было в сборе три семьи, составляющие шесть женщин и двоих мужчин.
— Как зовут? — спросила другая.
— Нашего поля ягода, — сказал один почтальон.
— Кутейник! — прибавила третья женщина, хлопнув его рукой по плечу.
— Ну, обстригем.
— А когда спрыски будут? Позовешь? — приставала вторая женщина и закурила папироску с корешками русского табаку.
— Позову.
— То-то. Мы тебе песенку споем, такую залихватскую!
— Куды тебе! Ты ее, Максим Иваныч, не слушай, она всех молодых скружила да надула.
— Слушай ты ее, дуру набитую.
— Ты хороша, модница… Уж бы не хвасталась… Зачем с Петрушевым таскаешься?
— Молчи, харя! — и женщина плюнула в лицо обижавшей ее.
— Ну-ну! смирно, вшивая команда! — закричал им один почтальон и прибавил Максе: — ты не больно слушай их, нужды нет, что они пасти-то разинули. Ишь, как ревут, во все горло!
— У нас здесь очень просто; все друзья и друг друга не выдаем. Смотри и ты никого не выдавай, — сказал ему Лукин.
Макся узнал также, что все почтальонши и девицы любят, чтобы мужчины называли их барынями и барышнями, и обижаются, если их не называют так.
В первый же день его поступления в почтовый дом ему ночью привелось видеть несколько сцен. Пришла почта. В это время он дежурил в конторе. Почтальон приехал пьяный, его распек старшой за то, что он приехал без пистолета и сабли, и предварительно сдачи почты сводил в баню, где отрезвил его двадцатью горячими ударами розог и заметил Максе, что и с ним то же будет. При этом Макся исполнял, с чувством и достоинством, должность палача.
Его удивило то, что почтмейстер пришел разделывать почту в халате и раскричался на одного почтальона.
— Ты пьян, мошенник!
— Никак нет-с, ваше высокородие.
— Старшой, он пьян?
— Точно так-с.
— Дать ему завтра двести горячих.
Почтальон был действительно трезвый и повалился в ноги почтмейстеру, но почтмейстер прогнал его.
Старшой со злостью сказал почтальону в разборной:
— Уж я же тебе задам! Взлуплю же я тебя!..
— Никита Иваныч, простите!..
— Я покажу тебе, как обзывать меня вором! — И больно зол был старшой, до того, что Максю пронимало при одном его появлении, и Макся всячески старался выслужиться перед старшим.
Максе пришлось после этой почты дежурить в конторе, и он долго дивился всему.
— Что же это такое? — спрашивал он одного приезжего почтальона.
— Это все оттого, что старшой с почтальоном может сделать все что хочет. А что бабы здешние так живут, так это не редкость. Сызмалетства уж они такие, мужчины их избаловали.
— Оказия!.. А девки?
— И девицы тоже…
VII
И так стал Макся служить почтальоном. В конторе работы было мало. Все его занятие состояло в том, что он записывал письма и пакеты в реестры, закупоривал пост-пакеты, записывал получаемую корреспонденцию в книгу. К этим занятиям он приучился в одну неделю. И они были для него очень легки. Скверно было то, что ему приводилось вставать, наравне с почтовыми, каждую ночь, как приходила почта. К почтовым он тоже привык и уже пригляделся к их жизни и не удивлялся всему, что видел. Свободное время он проводил или в семействе почтового, или играл в карты и бабки, или рассказывал об своей старой жизни; но в любовные дела не входил, боясь, что ему набьют бока, до тех пор, пока одна барышня не подала ему сама повода к этому.
Играл он во дворе в бабки с тремя почтальонами. Дворник отворил дровяной двор, из которого назначались дрова исключительно для почтальонок и сортировщиц. Почтальонки, сортировщицы и девицы, в числе десяти особ, прошли мимо играющих.
— По дрова, бабоньки? — сказал один почтальон одной даме и скосил глаза.
— Конечно.
— Э, девоньки! задери хвосты-те! — сказал другой почтальон и ущипнул одну молодую барыню.
— Уйди, черт! Вымой наперед лапы-те.
— Экая ты красавица писаная!.. Барыня, помелом мазанная.
— Будь ты проклятой, рыжий пес! — барыня плюнула.
Почтальоны подошли к воротам и стали поджидать барынь. Женщины и девицы стали ругать дворника за дрова и перебранивались между собою из-за дров.
— Ты зачем лишнее полено взяла?
— Тебе какое дело? — ругаются барыни.
— Ну-ко, Курносиха, цапни ее по мордасам! — сказал один почтальон.
— Молчи ты, немытая харя, туда же суется!..
Прошла одна почтальонка с дровами. Почтальоны ей загородили дорогу: она плюнула одному в лицо и ушла.
— Храбра! — захохотали почтальоны и просыпали дрова у другой почтальонки.
Макся стоял у дверей и смотрел на одну девицу, дожидавшуюся, когда дворник набросает ей дров. Она часто взглядывала на него и раньше этого, а теперь не спускала с него глаз.
— Эй ты, ротозей! Поди, тебя Марья Ильинишна дожидается, — сказала одна почтальонка Максе, заметя, что он смотрит на Машу. Макся покраснел; почтальоны осмеяли его и толкнули во двор. Макся неловко подошел к девице.
— Чего тебе? — спросила она Максю.
— Я унесу дрова-то…
— Куды те, вахлаку! Унесу, говорит!
— Ей-богу, унесу.
— По-моему, чем говорить, взял бы да и нес!
Макся взял шесть поленьев из чужой кучки, за что его обругал дворник:
— Куда, куда понес? Не тебе назначено.
— Поди-ко, не все равно…
— Я тебе дам — не все равно. Сказано, погоди!
Макся понес дрова.
— Тебе говорят, брось!
— Молчи, мужик.
Дворник подошел к Максе и так ударил его по шее, что у него выпали дрова. Макся схватил дворника за бороду, и бог знает, что бы Макся сделал с дворником, если бы не вступились почтальоны.