Переход Жан-Поля к роману был процессом трудным и сложным. Еще в 1788 г. Жан-Поль пишет в письме к своему другу Герману: «Пусть меня чорт поберет, если и не всажу когда-нибудь твои характер в роман», но только в 1793 г. был напечатан его первый роман «Невидимая ложа». Работа прерывалась. Непосредственный переход от сатиры (даже обладающей элементами сюжетной организации и обрамленной, как «Избранные места из бумаг дьявола») к роману не удавался. Необходимы были обходные маневры, привлечение нового материала, создание новых точек зрения. Спасительной явилась здесь как раз идиллия о Вуце, написанная в то время, когда работа Жан-Поля над романом прервалась.
«Автор „Невидимой ложи“, — пишет сам о себе Жан-Поль в предисловии ко второму изданию, — после сатир, написанных в 19-летнем возрасте, еще 9 лет оставался и работал в своей уксусной фабрике сатир, пока он, наконец, в декабре 1790 г. не совершил блаженного перехода в невидимую ложу через посредство еще несколько кисло-сладкой жизни школьного учителя Вуца».
И сам же Жан-Поль делает здесь примечание: «Вуц стоит в конце второго тома „Ложи“, но был написан прежде, и школьный учитель предшествовал в качестве мастера ложи и старшего мастера и барана-вожака моим романтическим героям Густаву, Виктору, Альбано и т. д.».
Непосредственно после окончания романа, в 1792 г., Жан-Поль сообщал: «Наконец-то по истечении года закончились конвульсивные роды моего романа». А между тем легкость, с которой Жан-Поль обычно писал, поразительна.
Трудности перехода к роману у Жан-Поля неразрывно связаны, таким образом, со всей сложностью перехода в мир сентиментальности и идиллии, т. е. к показу различных измерений и планов жизни, а не только одного, отрицательного.
Но, в конечном счете, за этими специфическими трудностями, с которыми сталкивается Жан-Поль, кроются несравненно более глубокие и общие противоречия, свойственные всему основному потоку буржуазного романа XVIII века.
В XVIII веке роман овладевает реальным миром. Несмотря на наличие очень сильной струи «всеобщего», философско-сатирического романа (Вольтер, Свифт, Дидро), общественное бытие в XVIII веке входит в кругозор романа в самых разнообразных своих проявлениях. Однако это положение нуждается в существенных дополнениях.
Овладение реальной действительностью совершалось в XVIII веке не только в романе. От Мариво и Лило до Коцебу и Иффланда буржуазная драма всемерно разрабатывала ту же «реальную действительность», что и роман, нередко являясь даже передовой, ведущей. Особенно в Германии наличие Лессинга, Ленца (и других «натуралистических» драматургов «бури и натиска»), молодого Шиллера заставляет очень серьезно поставить вопрос, в каком жанре и как конкретный современный мир входит в литературу и в чем заключается специфическое участие романа в этом процессе.
Характерно, что завоевание реальной действительности совершается наиболее последовательно и интенсивно в жанрах, вообще стоящих на самом краю художественной литературы, в жанрах полупублицистических. Именно специфическая дидактико-сатирическая журналистика XVIII века, в первую очередь моральные еженедельники, вышедшие из классической буржуазной страны, Англии, и покорившие Западную Европу, ввели в литературу эту конкретную повседневную действительность. В связи с ними колоссального развития достигла сатира, укрепившаяся как совершенно особый жанр новеллистическо-публицистического характера. Немецким примером здесь является Рабенер, доведший сатирический очерк до одного из популярнейших жанров в бюргерской Германии. Личный путь Жан-Поля, шедшего к роману и новелле от сатирического очерка, отражает, таким образом, одну из общих тенденций создания эпоса буржуазного общества.
В этих сатирико-дидактических жанрах происходит грандиозное накопление жизненного материала, здесь открываются новые стороны действительности, новые социальные типы. Здесь дается широкий обзор мира, никак не сводящийся к общим и абстрактным определениям.
Мир моральных еженедельников мы условно назовем миром бытоописательной литературы. Ранняя жан-полевская сатира примыкает к этой литературе очень близко.
Реалистический роман XVIII века должен был возникнуть на схожем «бытоописательном» материале. Задача заключалась в том, чтобы научиться создавать из этого материала цельные, законченные произведения. В этом была заинтересована идеология третьего сословия, стремившегося осознать и силой своей мысли упорядочить мир.
Ведущее противоречие романа XVIII века состояло в трудности найти в повседневной частной жизни конфликты достаточной силы и емкости, способные выразить существенные закономерности и противоречия современного общества.
XVIII век — век всяческого углубления и укрепления буржуазного жизненного уклада. Особенно в Англии заметно его победоносное внедрение в жизненный уклад других слоев, даже дворянства. Победа эта выражается, между прочим, и в расцвете буржуазного морализма и в приобретении им общезначимости. Нормы буржуазного бытия и повседневные интересы становились ведущими, — естественно, что они должны были найти свое выражение в литературе и уже не в «мелких жанрах», а в жанре генеральном. Роман начал заниматься частной жизнью. Но это означало, что в центр романа должна была быть поставлена именно новая «нормальная форма» буржуазного существования и что ее внутренние конфликты и закономерности должны были стать основным содержанием и узловым конфликтом в романе. Не пестрый хаос социальной жизни, не разбитые или ломающиеся формы общественных отношений, нашедшие свое отражение в плутовском романе XVI–XVIII веков, а устойчивые и самодовлеющие элементы буржуазного жизненного уклада, в первую очередь буржуазная семья, — вот что теперь являлось основным объектом «буржуазной эпопеи».
Характеристику буржуазной семьи и ее отношения к буржуазному обществу дает «Немецкая идеология»:[9]
«Молодой буржуа делает себя независимым от своей собственной семьи, когда может это сделать; он практически упраздняет для себя семью, но брак, собственность, семья остаются теоретически неприкосновенными, потому что они образуют практические основы, на которых воздвигала свое господство буржуазия, потому что они в своей буржуазной форме являются условиями, благодаря которым буржуа есть буржуа…»
«Буржуазия исторически придает семье характер буржуазной семьи, в которой скука и деньги являются связующим звеном и к которой принадлежит также буржуазное разложение семьи, не мешающее тому, что сама семья продолжает существовать. Ее грязному существованию соответствует священное понятие о ней в официальной фразеологии и во всеобщем лицемерии».
«В XVIII веке понятие семьи было упразднено философами, потому что действительная семья уже начала разлагаться на вершине цивилизации. Разложилась внутренняя связь семьи, например, повиновение, пиетет, супружеская верность и т. д.; но реальное тело семьи, имущественное отношение, исключающее отношение к другим семьям, вынужденное сожительство, — все это сохранилось, хотя и с многочисленными нарушениями, потому что бытие семьи сделалось необходимым вследствие ее связи с независимым от всего буржуазного общества способом производства».
Тема брачной жизни играет огромную роль и в «Зибенкэзе»: быт и психология брачной жизни бюргера показаны здесь в деталях. Роман Жан-Поля, как и весь немецкий роман XVIII века, подходил, однако, к изображению частной жизни — семьи, индивида, опираясь в первую очередь на опыт английского романа.
Семья как центр частной жизни (а не как условное соединение любящих, например в галантном романе, или как бытовой эпизод, например в плутовском романе) играет организующую роль в английском романе середины XVIII века.
В наиболее законченном виде перенос всего существа действительности в семью совершился у Ричардсона. Основной принцип романов Ричардсона: «Если ты хочешь изучить людские нравы, то тебе достаточно одного дома». Моральный конфликт «Клариссы» порожден совершенно недвусмысленно и четко показанными внутрисемейными отношениями, содержание которых — денежный расчет и эгоизм. Линия обольщения Клариссы Ловеласом неисчерпывает собой всего содержания романа. Эта линия была бы невозможна без другой: Кларисса — ее родные (отец, мать, брат и сестры), которые в эгоистических целях вступают в союз с отвратительным женихом Сольмсом.
Ричардсону неоднократно делали упреки за рассудительность Клариссы, за отсутствие у нее непосредственного чувства и наивности. Но ведь «юридический стиль» Клариссы, математическая точность ее анализа созданы как раз всем характером той борьбы, которую ведет Кларисса, характером тех отношений, внутри которых она существует. Основное понятие в семье Клариссы, представляющей все буржуазное общество, — голый чистоган. Отсюда — чисто-утилитарное отношение к человеку. Такие понятия и отношения по самой своей сути стремятся к юридическому выражению. И хотя Кларисса в своем моральном величии противостоит «семье», т. е. стихии буржуазных отношений, но не как независимая от нее величина. Кларисса все же связана с ней, и не внешними узами, а своим внутренним чувством, ощущая эту связь как моральный долг. И именно эта причастность к «семейному миру Гарлоу», желание морально победить этот мир внутри него самого (бегство Клариссы из семьи в конечном счете оказывается слабостью) — вот что создает и трагизм судьбы Клариссы и самое мышление Клариссы, ее аналитический способ переживания.
«Клариссу» с правом называют семейным романом. С еще большим правом «Клариссу» можно было бы назвать антисемейным романом, настолько зло и беспощадно разоблачается здесь суть «дома», суть буржуазной семьи. Независимо от воли автора семья оказалась уничтоженной с точки зрения морали свободной личности, ибо противоречия между индивидом и обществом, деградация индивида в буржуазном обществе были здесь показаны в форме деградации человека в семье.
Якобинцы любили Ричардсона. Острота его критики соответствовала их революционным стремлениям. Напротив того, английская буржуазия, которая тогда уже «стала скромной, но признанной частью господствующих классов Англии» (Энгельс), не могла согласиться с отрицанием основных форм своего существования. «Кларисса» стоит особняком. У самого Ричардсона в «Грандисоне» (а еще до «Клариссы» в «Памеле»), у Фильдинга, у Смолета проходит сочетание критики, которой подвергается буржуазная организация семьи, с восхвалением семьи. Если семья (в «Томе Джонсе», например) содержит в себе порочные тенденции (Блейфил), то успех порока возможен лишь благодаря случайности и недоразумениям (неизвестность происхождения героя, легковерность Алворти). Когда недоразумение разъясняется, то семья возвращается к мирному, счастливому бытию, а порок наказан. Характеристика семьи здесь двойственна, но в основном «благоприятна», т. е. считается, что в семье лишь частично действуют общие безжалостные закономерности капитализма.
В пределах английского романа реабилитация семьи достигает своего апогея у Гольдсмита и Стерна. Совершается эта реабилитация по-разному. У Гольдсмита при сохранении общей фильдинговской схемы романа (семья — внешний мир — семья) резко меняется характеристика семьи, — она опускается в иную, мелкобуржуазную сферу, переносится в провинцию, опрощается, приближается к идиллии. Морально семья исключается из общих закономерностей буржуазной частной жизни, хотя и подвержена ударам этой жизни. Сама фигура гольдсмитовского героя Примроза, совершенно наивного и беспомощного при столкновении с жизненной практикой, свидетельствует об идилличности того семейного мира, во главе которого стоит Примроз. Эта идилличность для Гольдсмита глубоко положительна. Она имела целью противопоставить реальному миру, миру наживы и интриги, моральный общественный идеал. Утопичность этого последнего была достаточно очевидна. Жизненная практика разрушает его, — судьба самого Примроза и его детей достаточно показательна. Но идеал этот все же должен быть утвержден — и вот появляется спасительный лорд, восстанавливающий попранную справедливость.
(Мы подошли здесь еще к одному значительному противоречию романа и других жанров XVIII века: диктуемое интересами оптимистической третьесословной идеологии положительное разрешение сюжетного конфликта сталкивается с логикой событий и фактов житейской практики, которые ведут конфликт к неблагоприятной развязке.)
Стерн также выключает семью из системы гражданского общества. Делает он это путем подчинения семьи совсем иным законам, чем те, что существуют в трезвом мире буржуазных отношений. Чудачество стерновских героев есть их принципиальное отличие от людей практического и потому чудовищного мира. Чудачество есть оправдание как самих этих героев, так и семьи, их особого мира, неподвластного логике. Они смешны, нелепы, но в конечном счете должны завоевать симпатию читателя. Освободясь от законов буржуазной частной жизни, став максимально индивидуальными, стерновские герои тем не менее не лишаются претензий на общечеловечность. Дело не в том, что тот или иной отдельный человек нерационалистичен в своем поведении, — дело в том, что именно такова по Стерну истинная натура каждого человека.
Каждый отдельный человек приобретает свою самостоятельную мерку для мира, свой особый угол зрения. Этот сдвиг к принципиальному индивидуализму у Стерна коренится в его общей борьбе против механистической и рационалистической картины мира. Вместо механистической разобщенности отдельных сторон мира Стерн подчеркивает его единство, основывающееся, по Стерну, на субъективном чувстве.
По сути дела уже у Стерна семья, как центральный организующий элемент мира, уступает свое место отдельному человеку. Такой центральной клеточкой, через которую раскрывается вся действительность, становится «чувствительный индивид», — все жизненное многообразие доходит до читателя через усложненные и детально показанные переживания героя.
Сентиментальность Стерна одновременно означала и непосредственный эмоциональный подступ к реальному миру, момент чувственного завоевания его, и перенос основных противоречий в сферу субъективных переживаний, во внутренний мир сентиментального субъекта. Но в этом отношении Стерн останавливается еще на полдороге — его герои по преимуществу отстранялись от значительных общественных противоречий и выражали их (как и весь метод Стерна) лишь косвенно.
Полное перенесение мировых конфликтов во внутренний мир человека совершится в немецком романе, в «Страданиях юного Вертера» Гете, а с б о льшими традициями стернианства — у Жан-Поля.