Государь — верховный главнокомандующий. — Влияние императрицы усиливается. — Горемыкин распускает Думу. — Как был уволен А. Д. Самарин. — Путиловский завод. — Англичане и торговый флот.
Между тем войска наши отступали, и казалось, что этому не будет конца. Мы очистили Перемышль, Львов, выдержали ожесточеннейшие атаки на линии Люблин — Холм, прикрывая войска, находившиеся под Варшавой, и спасаясь из тех железных клещей, которыми нас грозили захватить немцы. Новогеоргиевск был обречен на гибель, сдерживая неприятеля. Крепость геройски держалась, была взята штурмом, и немного из ее защитников уцелело. Другие наши крепости: Ковно, Осовец и Брест-Литовск[139] почти совсем не сопротивлялись и были покинуты почти без взрывов. Здесь тоже обнаружилась измена и преступная халатность командования и военного министерства: крепости были сооружены скверно, кирпичные форты оказались никуда негодными, а коменданты крепостей были не на месте. Генерал Григорьев[140] по глупости или сознательно сдал Ковенскую крепость, почти не защищаясь. А между тем, про эту крепость депутат Савич говорил в комиссии обороны: «Ковно — это такой орешек, который немцы не скоро раскусят». Вместо «орешка» оказался карточный домик.
Еще в конце апреля немцы одновременно с наступлением в Галиции стали нажимать в Прибалтийском крае и, хотя с трудом, заняли Шавли, Либаву и Митаву[141], стремясь прорваться к Риге. Вильна была в руках неприятеля, который вел атаки на Двинск. На юге мы имели успех у Тарнополя и предупредили наступление, которое угрожало Киеву. В Киеве была уже паника, началась эвакуация, и население, собиравшееся бежать, — задерживалось с посевом озимых. В Подольской губернии копались окопы и не на шутку готовились уходить в глубь страны, ожидая только распоряжения властей.
Вера в в. к. Николая Николаевича стала колебаться. Нераспорядительность командного состава, отсутствие плана, отступление, граничащее с бегством, — все доказывало бездарность начальника штаба при Верховном — генерала Янушкевича. Великий князь должен был давно заменить его Алексеевым[142], бывшим начальником штаба у генерала Иванова во время нашего наступления в Галиции, а затем главнокомандующим западного фронта. На этом имени сходились решительно все. Я писал об этом великому князю, горячо убеждая его оставить Янушкевича и взять на его место Алексеева.
Между тем, стали усиливаться слухи, что царь хочет отстранить в. к. Николая Николаевича[143] и сам принять верховное командование. Говорили, что это желание императрицы, что она ненавидит великого князя и хочет отстранить государя от руководства внутренними делами, чтобы во время его нахождения в Ставке распоряжаться в тылу самой. Желание удалить Николая Николаевича считалось в думских кругах и в обществе большой ошибкой. Легко можно было себе представить все последствия подобного безумства. Под влиянием неудач в народе уже и без того на ряду с правдой распространялись самые вздорные слухи и все чаще и чаще называлось имя царицы. Надо было что-то предпринимать, чтобы предупредить надвигавшееся несчастье. Ясно было, что Горемыкин знал о решении государя, но скрывал, не смея и не желая противодействовать тому, что приготовлялось во дворце. Нужно сказать, что в это время после моих поездок в Царское и в Ставку кем-то были пущены слухи, что я буду назначен председателем Совета Министров. Поэтому отношения с Горемыкиным сделались более натянутыми. Но в такую минуту нельзя было об этом думать, и я решил убедить Горемыкина и председателя Гос. Совета отправиться к государю, чтобы просить отменить свое решение и оставить в. к. Николая Николаевича. Перед этим, я хотел переговорить с Кривошеиным и позвонил к нему на Елагин. Он очень неприятным тоном заявил, что занят и не может меня принять. Тогда я категорически ему ответил, что время не терпит, что мне надо видеть председателя Совета Министров и его, Кривошеина, и что я сейчас же приеду на Елагин. Встретил меня Кривошеин с плохо скрываемой злой усмешкой, которая выдавала его опасения:
— Вы вероятно, приехали, чтобы председательствовать над нами?
— Нет, — отвечал я, — над вами я никогда не буду председательствовать.
Предложение оказать противодействие решению государя, конечно, было отвергнуто. Горемыкин говорил в том же духе, что и Кривошеин, ссылаясь на священную волю императора, на то, что он не может вмешиваться в военные дела и прочее. Я поехал к председателю Гос. Совета Куломзину[144], повторил ему те же доводы, но тот тоже отказался и в разговоре все вспоминал, как звали вельможу, который в двенадцатом году коленопреклонно просил Александра I не брать на себя командование армией, а призвать Кутузова. Оставалось последнее средство — самому испросить аудиенцию и умолять государя.
Кн. З. Н. Юсупова ездила к императрице-матери и просила повлиять на сына, который должен был явиться к ней объявить свое решение.
На приеме в Царском я передал государю о желании всех видеть на месте Янушкевича генерала Алексеева. В ответ на это к своему ужасу я услышал:
— Я решил бесповоротно удалить в. к. Николая Николаевича и стать самому во главе войск.
— На кого вы, государь, поднимаете руку? Вы, верховный судья, а если будут неудачи, кто будет вас судить? Как можете вы становиться в подобное положение и покидать столицу в такое время? Ведь, в случае неудач, опасность может угрожать и вам, государь, и всей династии.
Государь не хотел слушать никаких доводов и твердо заявил:
— Я знаю, пусть я погибну, но спасу Россию.[145]
После аудиенции я отправил государю пространное письмо, еще раз повторяя свои доводы и еще раз умоляя отказаться от своего решения.
21 августа во дворце было первое заседание соединенных Особых Совещаний, первое после того, как этот закон прошел в Думе. Председательствовал государь, сказавший хорошую речь. От имени Думы я отвечал государю. 23 августа был издан приказ по армии и флоту, где государь объявлял о своем решении стать во главе войск. Многие были в панике от этого акта. К нам приезжала кн. З. Н. Юсупова и со слезами говорила жене: «Эго ужасно. Я чувствую, что это начало гибели: он приведет нас к революции».
Вопреки общему страху и ожиданиям, в армии эта перемена не произвела большого впечатления. Может быть, это сглаживалось тем, что стали усиленно поступать снаряды, и армия чувствовала более уверенности.
Образование в Думе и в Г. Совете блока[146] и редкие речи с критикой правительства естественно не нравились Горемыкину, и он стал подготовлять государя к необходимости распустить Думу. Отношения между Думой и правительством особенно обострились после того, когда Дума приняла законопроект об Особых Совещаниях при министрах, расширив его своими поправками, и перешла к законопроекту о борьбе с немецким засилием. Правительство внесло этот законопроект в таком виде, как будто умышленно хотело дискредитировать Думу: он был так составлен, что Дума должна была бы его отвергнуть, и тогда можно было бы сказать, что Дума за немцев. Принять этот законопроект в редакции правительства было невозможно, потому что он касался, главным образом, колонистов, т. е. земельных собственников, которых не следовало возбуждать во время войны. Кроме того, выселение целого ряда колонистов повлекло бы за собою уменьшение посевной площади на юге России. Инженеры, администрация заводов, крупные торговцы, банкиры и другие влиятельные и гораздо более опасные немцы в законопроекте вовсе не упоминались.
Государь уехал в армию, а делами внутренней политики стала распоряжаться императрица. Министры, особенно И. Л. Горемыкин, ездили к ней с докладами, и создавалось впечатление, что она негласно была назначена регентшей. Вскоре после отъезда государя Горемыкин отправился в Ставку и заручился согласием на роспуск Думы.
27 августа в заседании Совета Министров Горемыкин поднял вопрос о необходимости роспуска Думы, говоря, что она нервирует общество и мешает правительству работать. Между тем, Дума была в это время занята обсуждением целого ряда неотложных вопросов, непосредственно связанных с войной, как законопроекты о беженцах, о немецком засилии и др. Обновленный состав министров не соглашался с мнением Горемыкина, которого поддержал только министр юстиции Хвостов. Когда же Горемыкин заявил, что он уже заручился принципиальным согласием государя, то министры предлагали, чтобы не возбуждать слишком страну, найти компромисс, сговориться с председателем Думы, чтобы тот по собственной инициативе прервал заседания под предлогом необходимости для депутатов принять участие в выборах в Гос. Совет от земства. Но Горемыкин отверг всякие компромиссы и, никому не сказавшись, вторично поехал в Ставку, откуда привез готовый указ о роспуске. Когда на вторичном заседании Совета Министров он объявил, что имеет указ о роспуске, министры возмутились и резко упрекали его, что он ездил в Ставку за таким важным решением, не сговорившись предварительно с ними. Горемыкин попробовал прервать заседание и прекратить прения, а когда это не удалось — покинул заседание и уехал, ни с кем не простившись. Оставшиеся без председателя министры приняли решение корпоративно подать в отставку: Поливанов и Щербатов вызвались отправиться к государю, а другие передали им свои письменные заявления и поручили заявить, что с Горемыкиным они служить не могут.
В те дни Горемыкин чуть не ежедневно вдохновлялся в Царском у императрицы, где вновь целиком находились под влиянием Распутина. Жена Горемыкина сделалась открытой сторонницей Распутина и не стеснялась об этом говорить. На приеме министров в Ставке государь взял привезенные Поливановым и Щербатовым прошения, разорвал их на мелкие клочки и сказал: «Это мальчишество. Я не принимаю вашей отставки, а Ивану Логиновичу я верю». Щербатов и Поливанов уехали ни с чем, а Горемыкин почувствовал еще большую силу.
2 сентября вечером Горемыкин вызвал меня по телефону, сказал, что имеет важное дело, но устал и просит к нему приехать. У меня в этот вечер было довольно много членов Думы, которые обсуждали упорно ходившие слухи, что Горемыкин собирается распустить Думу. Это казалось настолько невероятным и невозможным, что когда они узнали о телефонном разговоре, то выразили уверенность, что председатель Совета Министров просит приехать, чтобы опровергнуть эти слухи. Однако, Горемыкин сразу огорошил меня, передавая указ:
— Вот указ о перерыве занятий Думы, — встретил он меня, — завтра вы его прочтете.
Рассерженный, я резко сказал:
— Удивляюсь, что вы меня потревожили, чтобы передать такое неприятное известие: это можно было сделать и по телефону.
Больше нечего было сказать. Очевидно, Горемыкин умышленно спешил с роспуском, чтобы не дать сговориться членам Думы и чтобы в случае резких речей воспользоваться этим и распустить Думу совсем. Ожидавшие у меня на квартире депутаты были ошеломлены и возмущены; решено было тотчас же предупредить всех лидеров партий и просить их собраться в Думу на утро вместо одиннадцати к девяти часам.
Я был в Думе уже в восемь утра. Сейчас же собрали сеньорен-конвент, на котором вылилось все возмущение. Негодование было очень велико, и некоторые готовились выступить чуть ли не с революционными речами, с заявлением о нежелании расходиться и объявить себя Учредительным Собранием. Потребовалось не мало спокойствия и красноречия, чтобы убедить наиболее горячих не давать воли своему раздражению, не губить Думу и страну и не играть в руку Горемыкину. Мне много помог Дмитрюков: бедный, он дошел даже до обморока.[147] К счастью, и Милюков соглашался с моими доводами и обещал убедить свою фракцию отказаться от всяких резкостей. Я умышленно затягивал открытие заседания, чтобы во фракциях выговорились, излили негодование и успели остыть. Накануне, когда я узнал об указе, я тоже прошел через такое же настроение возмущения и злобы.
Когда в одиннадцать часов заседание было открыто, в зале стоял такой гул, какого никогда не бывало: точно шумел огромный потревоженный улей. Волнение депутатов передалось и на хоры в публику, где, по-видимому, ожидали, что Дума не проявит выдержки и что произойдут какие-то события. Офицеры в публике сидели бледные; об этом передавали пристава и знакомые. Казалось, что Дума не может не ответить на брошенный ей вызов, на оскорбительный перерыв занятий в то время, когда была занята серьезными неотложными проектами, касающимися войны.
Тем более вышло красиво и торжественно, когда началось совершенно спокойное заседание: гул прекратился, и в воцарившейся тишине чувствовалось приближение момента огромного значения. Чтение указа было выслушано при полном молчании, а когда я, по обыкновению, провозгласил: «государю императору ура», — депутаты, как всегда, добросовестно громко прокричали «ура» и медленно стали расходиться. Молча расходилась и публика, и все сразу почувствовали какую-то уверенность, всем вдруг стало ясно, что так именно и следовало поступить, что правительство мелочно, хотело вызвать волнение, а Дума оказалась выше этой провокации и явила пример государственной мудрости.
Так же ответили и общественные организации: в Москве городской голова Челноков[148] обратился с воззванием к рабочим, приглашая их спокойно продолжать свой труд, необходимый для войны. На земских и дворянских собраниях по всей России[149] стали выноситься резолюции, в которых обращались к государю с просьбой внять народному желанию и назначить правительство, облеченное твердой властью и пользующееся доверием страны. Тон дало московское дворянское собрание, которое постановило даже послать в Ставку выборных лиц для доклада государю. К сожалению, государь их не принял. Казалось, что вся Россия просит государя об одном и том же и что нельзя не понять и не прислушаться к молению исстрадавшейся земли.
Я отправил в Ставку всеподданнейший доклад, в котором старался доказать, что необходимо удалить Горемыкина и прислушаться к голосу страны, которая принесла столько жертв и заслужила, чтобы с ней считались.
Однако, нашлись люди, которые поспешили ослабить впечатление единодушного порыва: председатель совета объединенного дворянства Струков[150] как бы от лица всего дворянства написал государю письмо о том, что положение вовсе не так ужасно, как это желают представить некоторые круги, что народ по-прежнему доверяет правительству и что все дворяне готовы положить свою жизнь и свои силы на исполнение воли тех, кого царь признал нужным призвать к власти. Письмо это некоторое время не было известно в общественных кругах, а когда оно получило огласку и дворянские депутатские собрания стали обсуждать поступок Струкова и выносить ему порицание, — было уже поздно. Резолюция верноподданных, просящих призвать к власти людей твердой воли и пользующихся доверием, были представлены Струковым как революционные выступления, и последовавшие затем объяснения дворян, что Струков не был никем уполномочен, — не возымели действия.
Вместо призыва к власти людей, облеченных доверием страны, пришлось уйти популярным министрам Самарину и Щербатову; предполагавшийся же не позже ноября созыв Думы все откладывался и откладывался.
Отставка Самарина произошла по следующему поводу. Тобольский епископ Варнава нашел в это время в своей епархии мощи какого-то Иоанна и, не ожидая канонизации синода, стал служить ему молебны, как святому. По представлению Самарина синод рассмотрел это дело и постановил вызвать епископа Варнаву для объяснения в Петроград. Варнава явился, пришел на заседание, но объяснений давать не пожелал, а коротко сказал: «Мне с вами не о чем разговаривать». Покинул заседание и скрылся так, что долго не могли узнать его местожительство. Варнава в это время жил на квартире князя Андронникова[151], одного из распутинских друзей. Самарин хотел возбудить новое дело о неповиновении епископа и лишении его сана, но синоду дано было понять, чтобы Варнаву не трогали. А Варнава представил собственноручное письмо государя, в котором было дано разрешение служить святому Иоанну торжественные молебны, что противоречило всяким каноническим правилам. Тогда Самарин поехал к государю, находившемуся в Царском Селе, с подробным докладом. Так как письменный доклад был очень длинен, то он спросил государя, не желает ли тот лучше выслушать от него устное сообщение. Вместо ответа государь напомнил, что Самарин должен торопиться в заседание Совета Министров, вставил его письменный доклад у себя, сказав, что на досуге ознакомится с ним. Самарин уехал, явился в заседание, но не успел принять в нем участия, как его отозвал в сторону Горемыкин и передал полученное письмо от государя, в котором ему поручалось предупредить Самарина, что тот отставлен от должности обер-прокурора синода.
Самарин уехал в Москву, где на дворянском собрании ему устроили торжественную встречу, перешедшую в овацию.
Вскоре после Самарина ушел по своему желанию и министр внутренних дел князь Щербатов. Он откровенно говорил, что ему опротивели интриги, что при создавшейся обстановке ничего полезного сделать нельзя.
Вместо Самарина назначен был Волжин[152], человек ничем особенно не замечательный, а вместо Щербатова — член Гос. Думы из правых Хвостов. Он заявил в газетных интервью о своем желании заслужить доверие общественных кругов и принялся бороться с дороговизной. Он поехал в Москву, устроил там разгрузку вагонов с помощью гарнизона, нашумел, заставил о себе говорить и на первых порах как будто что-то и сделал. Со мной он был весьма любезен, часто посещал меня и, между прочим, упоминал о своей борьбе с Распутиным: он находил, что с его влиянием нужно бороться его же оружием, и упомянул, что хочет продвинуть во дворец монаха Мардария[153]. Распутина же он рассчитывал обезвредить тем, что поручил его спаивать и будто бы даже дал для этого пять тысяч из своих собственных средств.
В это время в городах стали ощущаться недохваты то того, то другого продукта, отчасти вследствие наплыва беженцев, но больше от нераспорядительности правительства. Для борьбы с дороговизной придумали таксы, одинаковые для оптовиков и мелких торговцев; таксы эти были часто ниже покупной цены, и, чтобы не остаться в убытке, торговцы прятали товары, а потом продавали из-под полы. Дороговизне много способствовали непорядки на железных дорогах и, главным образом, невероятное взяточничество. Накладные расходы по перевозке часто превышали стоимость товара. Назначенный вместо Рухлова министр путей сообщения А. Ф. Трепов[154] только еще хуже запутал дело, так как, по собственному признанию, никогда никакого отношения к министерству путей сообщения не имел. Окончилось тем, что Петрограду стал угрожать голод. Тогда Совет Министров решил на шесть дней прекратить движение пассажирских поездов между Москвой и Петроградом для беспрепятственного движения товарных. Эта мера, однако, нисколько не помогла, потому что одновременно не позаботились организовать усиленного подвоза к Москве из других мест. Пассажирское движение было остановлено, а товарные вагоны вернулись из Москвы наполовину пустые. Можно было предположить, что вместо дела министры хотели показать только свое усердие. Вообще, чем дальше, тем все шло хуже, и не оставалось сомнений, что правительство не умеет и не может справиться с организацией тыла.
Между тем, в Особом Совещании шла усиленная работа по снабжению армии и были достигнуты крупные результаты. Земства и военно-промышленные комитеты много помогали и, несмотря на препятствия, чинимые правительством, поставки в армию снарядов и других необходимых предметов увеличивались с каждым днем. В это время в Особом Совещании произошло событие, в котором ярко вылилось пагубное влияние безответственных лиц даже в деле снабжения армии. Один из самых крупных заводов, работавших на оборону, был Путиловский. Главный акционер завода — Путилов, он же директор Русско-Азиатского банка, желая получить субсидию в тридцать шесть миллионов от казны, прибегнул к следующему: Русско-Азиатский банк закрыл кредит Путиловскому заводу. Тогда дирекция завода обратилась к правительству с требованием субсидии, грозя иначе остановить завод. Так как завод работал для войны, то естественно было ожидать, что перед ассигновкой не остановятся, хотя бы и в тридцать шесть миллионов. Для людей осведомленных ясна была закулисная сторона всей этой истории. Вместо субсидии я предложил просто секвестровать завод. Решение о наложении секвестра было принято в Совещании почти единогласно, но неожиданно получилось высочайшее приказание вновь пересмотреть вопрос. Это было сделано с помощью того же Распутина, с которым Путилов на всякий случай поддерживал хорошие отношения. Действительно, в следующем заседании все представители министров голосовали против секвестра, а один из них, адмирал Гире, встал и открыто заявил: «Мне приказано голосовать против». Голоса членов Думы и Совета поделились. Лучшие и самые стойкие, к сожалению, отсутствовали по разным «уважительным причинам». Секвестр был отменен, я оказался почти в одиночестве: сила золота меня победила».[155]
Вопрос с Путиловским заводом был не единичным, и Совещанию постоянно приходилось сталкиваться с безответственными влияниями и препятствиями, стоявшими на его пути.
С начала войны в Лондоне был созван комитет для объединения наших военных заказов за границей. В состав этого комитета входил целый ряд промышленников как английских, так и русских, а председательствовал сначала в. к. Михаил Михайлович, а впоследствии — генерал Гермониус. Комитет этот действовал совершенно бесконтрольно до создания Особого Совещания. Когда комитет учреждался, английское правительство поставило условием, чтобы все заграничные заказы для наших военных нужд проходили через комитет: таким образом, мы не были хозяевами положения, а находились в зависимости от желания и произвола английских промышленников. Заказы в Америке запаздывали, создавались постоянные неожиданные осложнения и бесконечные переговоры. Суда, которые доставляли запасы, конвоировались для ограждения на случай нападения немцев английскими крейсерами. Придравшись к этому, англичане предложили, чтобы весь наш торговый флот перешел в их распоряжение, якобы, для удобства и объединения командования. Если бы на это согласились, мы отказались бы от нашего торгового флота и попали в тяжелую английскую кабалу. Ставка верховного главнокомандующего признала это соглашение возможным. Я поднял вопрос в Особом Совещании на заседании 2 января 1916 года, доказывая, что этот договор не может миновать Особое Совещание: поданное мною особое мнение поддержал только один Гурко[156], а остальные остались в стороне, вероятно, потому, что это было бы против желания государя. После заседания ко мне приехал английский посол Бьюкенен[157] и военный агент Нокс. Я им откровенно заявил, что англичане пользуются нашим положением и вынуждают у государя согласие на заведомо невыгодные для России сделки: «Это вымогательство, это недостойно великой нации и союзницы, русский народ не может снести такого унижения, и об этом придется говорить с кафедры Думы».
На ближайшем докладе у государя я повторил то же самое. Англичане больше не настаивали, и их предложение заглохло. Одновременно министр Григорович, предвидя осложнения с Англией, вел переговоры с Японией. Переговоры увенчались успехом, и Япония за возмещенные ей расходы по ремонту вернула нам потопленные в японскую войну крейсера: «Варяг», «Пересвет» и «Полтаву». После продолжительного путешествия мимо Африки, которое держалось в строгой тайне, крейсера дошли до Архангельска, и у нас оказалась собственная охрана торгового флота.
При перерыве занятий Думы в указе было упомянуто, что Дума будет созвана не позже ноября; судя же по поведению Горемыкина, можно было верить упорно ходившим слухам, что не только в ноябре, но и позже Думу едва ли созовут. Действительно, ноябрь уже подходил к концу, а о созыве ничего не было слышно. Занятия бюджетной комиссии шли полным ходом. Депутаты волновались и просили выяснить положение. На аудиенции у государя я снова говорил о Горемыкине, который мешает работать, тормозит деятельность тыла, рассказал о роли банков в заводских поставках. Когда я просил ускорить созыв Думы, государь ответил: «Да, хорошо, я поговорю об этом с Иваном Логиновичем».
Не успел я вернуться из Царского, не прошло и получаса, как я получил высочайший рескрипт. В рескрипте на имя председателя Думы говорилось о плодотворной работе бюджетной комиссии и о том, что по окончании этих работ последует доклад председателя Думы и созыв законодательных палат. Рескрипт ставил меня в совершеннейший тупик: бюджетная комиссия всегда работала параллельно с общими собраниями Думы и для возобновления занятий не требовалось никакого окончания работ комиссии. Рескрипт последовал после данной мне аудиенции, и выходило так, будто вопрос обсуждался на аудиенции и было достигнуто какое-то соглашение. На самом деле это была очередная хитрость Горемыкина, желавшего уронить председателя Думы в глазах народного представительства. Депутаты, конечно, были удивлены, но едва ли кто мог поверить, что отсрочка произошла с моего согласия. Одновременно начались толки о том, что председатель Думы должен получить какую-то высокую награду. Толки оправдались, и 6 декабря я узнал о пожаловании мне Анны первой степени. Надо сказать, что раньше без моего ведома министр Поливанов представил меня к награде за особые заслуги по снабжению армии, но тогда в награде было отказано. Теперь же она была дана, очевидно, для того, чтобы подчеркнуть мнимую сговорчивость и уступчивость в вопросе о созыве. А для того, чтобы не было сомнений, что орден дается не за труды по Особому Совещанию, в указе было сказано, что награждается «попечитель Новомосковской мужской гимназии», — значит, не председатель Думы.