I

Дело было в апреле. Спускались сумерки. Солнце, совсем уже красное, точно обрушилось на мрачное предместье. Его раскаленная, как кузнечный горн, пасть, коснулась верхушки тополя между двумя высокими, как колокольня, фабричными трубами.

На дороге, у самого Жентильи, остановился человек. Он окинул взглядом неприглядную и вместе с тем мощную картину с клубами ядовитого дыма и вечно девственной полосой заката на горизонте, потому что, как и сейчас, так и в эпоху Кельтской Галлии, несмотря на крыши, фабричные трубы и суровые здания фабрик, несмотря на автомобили, трамваи и локомотивы — это была все та же картина брачного сочетания земли с солнцем, с этим вечным источником жизни на земле, жизни и девственного леса и фабричных громад.

Человек поднял зажатую в кулаке дубину и пробормотал:

— С этим надо покончить.

Его сапоги были белы от пыли, серы от пыли были и широкие поля его шляпы, из-под которой выглядывало матовое, обрамленное большой рыжей бородой, лицо. Его большие, ласковые, горящие и удивительно честные глаза, загорались и потухали как-то вдруг. Это был человек коренастый, но не тяжеловесный, его ноги хорошего ходока были крепки и гибки; ради большей выносливости он не совсем разгибал их на ходу. Это был крепко сколоченный самец, созданный для того, чтобы иметь многочисленное потомство.

Его озадачило то, что по полю со всех сторон сбегались люди, и он спросил близ работавшего садовника:

— Что случилось?

Садовник приподнялся и ответил:

— Обвал там, в колодце… теперь откапывают… говорят, десять убитых.

— Это возмутительно! — воскликнул человек и пошел за садовником.

На паровом поле, справа от Жентильи, около какого-то сарая кишела толпа. Полиция мягко сдерживала ее, стараясь не подпустить к месту обвала, где среди груды земли, балок, трехдюймовых досок, по пояс в земле, выбиваясь из сил, работали люди. Человек вмешался в толпу, стараясь узнать подробности катастрофы. В конце конце ему удалось узнать, что три колодезных мастера погребены обвалом, и вот уже час, как их пытаются откопать, но, чем дальше копают, тем меньше, конечно, остается надежды на их спасенье.

— Ну, вот теперь пошлют за инженером. Человеческих рук-то больше, чем надо, тут машина нужна, а то всем и не поместиться, — сказал мостильщик с бритой головой и кивнул на группу желающих работать, которую старалась отстранить полиция. Среди этой группы особенно громко кричал один косолапый, с бородой песочного цвета.

— Говорят вам: это я, Исидор Пурайль, двоюродный брат Прежюло, которого там завалило, который пал жертвою капиталистической жадности! Может я могу помочь спасти его.

— Вы же видите, что там достаточно народу и без вас; к тому же вы не колодезный мастер.

— Захочу, так буду. Раз я землекоп, я всю эту штуку знаю.

Минуты две он дал волю своему гневу. Под влиянием винных паров слова у него вылетали несуразно. Наконец, он успокоился и мрачно произнес:

— Его смерть будет на вашей совести.

Толпа росла, как-то незаметно и призрачно. Это была толпа нестройная, хаотичная, шумная, порывисто волнующаяся, минутами бунтующая.

Ее подавляли сумерки, не давая ей слиться в единую душу. Она то и дело распадалась. Она не могла слиться, как это бывает в хорошо организованной толпе, самая стройность которой, как химическая реакция, вызывает энергию и активность. Отдельные люди поспешно вмешивались и также быстро отставали. Говорливые кучки женщин образовали, как бы отдельные островки, то и дело втирались оборванцы, громко и непристойно ругаясь.

Красная полоса на западе тем временем все темнела. Свет зажженных около работ фонарей подействовал на толпу возбуждающе. Как в гипнозе, в глазах ее мелькали ужасные, навеянные катастрофой, сцены; трагедия смерти подняла какую-то работу в душе.

Однако, жажда стаканчика и закуски взяла верх. Понемногу отдельные группы людей стали отделяться от толпы и направляться в Жентильи, при чем одни шли прямо к городским укреплениям, другие обходили тропинками.

Человек оказался в группе рабочих, среди которой грубо и мрачно разглагольствовал Исидор Пурайль, распространяя вокруг себя запах земли и спирта. Он требовал немедленного суда и возмещения убытков, тюремного заключения, вмешательства государства и забастовки землекопов.

Шли улицей Брилья-Саварен. Из-за бесконечных ограждающих железнодорожный путь стен, выглядывали деревянные бараки, бревенчатые постройки и пирамиды из каменного угля. Прямо впереди виднелась ограда из сучковатых деревьев, и среди скал — фабричные корпуса, дома, хибарки и какая-то зловещая труба; по гребню опять дома, опять хибарки, островками кусты и деревья, порыжевшая трава, почерневшие от сажи цветы: так жалобно и упорно пробивалась среди угольных копей природа. Дальше, на изрезанных, как утесы, скалах, опять видны были хибарки, какие-то допотопные дома, деревья, которые, казалось, растут прямо из камня и кирпича, низкие, едва освещенные проходы, лавки Бальзаковских повестей, какие-то пещерообразные, обожженные, с трещинами по фасаду, с балконами, готовыми обрушиться вместе со своими проржавевшими решетками и с прилавками, уставленными невероятно подозрительного вида товарами.

— Идем опрокинуть стаканчик! — предложил Пурайль, и все вошли в кабачок "Дети Рошеля", с ржавыми столиками на террасе; под низкими вонючими сводами этого кабачка могло поместиться человек пятьдесят. Вся окружающая местность, насколько можно было охватить взглядом, говорила о грубой жизни людей, — прогнившие развалины, заводы, фабрики, дровяные склады, одиноко стоящие доходные дома, бесконечные пустыри с печально девственными зарослями, и свалки нечистот. Все это, вместе взятое, во тьме, расцвеченной лишь светом фонарей, будило страсти, толкало на беспутство и преступление. Человек окинул все это долгим взглядом, потер руки и сказал:

— Тут оборванцам широкий простор.

Подали абеннт, пиво и водку. Исидор Пурайль схватил свою "зеленую", полюбовался ею на свет своим куриным глазом, прибавил немного воды и сразу проглотил половину. Затем возбужденно и весело заявил:

— Если пострадавшие от обвала погибнут, виноваты будут подрядчики, никто, как они!

— Разве можно знать? — тихо возразил человек с лицом Сократа, Жюль Кастень, прозванный Фомой. — Я хочу сказать, — продолжал он, — что всего предвидеть нельзя. Земля — вещь предательская. Можно знать ее, как свои пять пальцев, и все же надо ее опасаться: нет-нет, а она вас и проведет.

— Ну, пошел ты, чорт тебя побери! — ругнулся Пурайль. — Если мой двоюродный брат погибнет, то виной тому, конечно, будут эксплоататоры. Не след тебе за них и заступаться. Я-то их знаю. Не будь у них нужды в нас, они бы нас всех перестреляли.

Человек потряс своей бородой и сказал:

— Он прав, между нами и буржуазией нет ничего общего.

Это было не ново. Самые молодые слышали это тысячу раз. Но произвело впечатление то, как это было сказано. В лице человека было в эту минуту что-то упорное, торжественное и таинственное. Его широко раскрытые глаза горели искренним и захватывающим огнем. Он не жестикулировал, одним движением руки он, как бы подчеркнул свои слова, придал им силы и возбудил всеобщее любопытство.

— Да, — продолжал он, повышая голос, — эксплоататоры и рабочие не могут и не должны приходить к соглашению, это было бы противоестественно.

— Почему? — спросил Кастень, — ведь, это то же, что утверждать, что машины не следует смазывать.

— Это то же, что сказать, что лошадь и человек не могут прийти к соглашению. Лошадь должна подчиняться, человек — понукать; смешно, если бы было наооброт.

— Для нас это выходит не очень лестно, — снова возразил Кастень. — Если мы только лошади, — продолжал он, — уж тогда, конечно, ничего не поделаешь! Если же мы такие же люди, как и капиталисты, то можно сговориться. Так оно из твоего же сравнения выходит.

— А если мы — люди, мы должны это доказать. А докажем мы это только тогда, когда бросим работать, как вьючные животные.

— Да я, ведь, не говорю, что мы не должны работать на лучшее будущее. Это наше право и наш долг. Я только спрашиваю, почему мы не можем прийти к соглашению? Почему бы нам не быть одновременно и рабочими, и капиталистами?

— Я уже сказал почему, — спокойно ответил человек, — потому что это было бы противоестественно.

Он встал. Глаза его глядели, казалось, куда-то очень далеко, за пределы Бютт-о-Кайль.

— Это противоестественно, — повторил он, — потому что инстинкт наш, как инстинкт животных, от которых мы происходим, подсказывает нам, что мы только силой можем удержать то, что взяли силой, и силой же брать дальше. Если мы будем разговаривать с эксплоататорами, — мы, конечно, будем обмануты и уничтожены. Да они и не могут поступить иначе, даже если бы и хотели, не могут. Занятая ими позиция их к тому обязывает. Если бы это было не так, разве, с тех пор как отцы наши выкинули лозунг социализма, буржуазия не имела бы достаточно времени, чтобы хоть сколько-нибудь улучшить условия нашего быта? Многие из них были полны добрых намерений, многие хныкали над нищетой пролетариата, многие проповедывали служение народу. В результате же капиталист не сделал ни малейшей уступки, помыкает нами по-прежнему и также, если не больше, угнетает.

— Нет, сдвиг есть, — сказал Кастень.

— Возможно. Но этим сдвигом мы обязаны только себе. Это сделали наши стачки, наши требования, страх, который мы сумели внушить, и партийные раздоры тех, кто сидит у пирога. Да и сдвиг-то пустяшный! Сравни-ка его со сдвигом науки. В руках человечества сейчас в десять раз больше средств, чем в 1848 году. Стоит только захотеть и можно сделать так, что все будут сыты, все будут иметь просторное помещение, хорошую одежду, отдых, покой и даже роскошь; под роскошью я разумею тот комфорт, который только сейчас называется роскошью, а со временем будет считаться самой обыкновенной вещью. Но эксплоататоры не хотят и не могут этого дать. Не хотят, потому что боятся, как бы вообще благополучие не отразилось на чудовищных привилегиях, которыми пользуются они одни, а не могут потому, что капиталистическая система производства приводит их к узкой точке зрения; потому, что конкуренция по самому существу своему требует бешеной траты и сил и потому, наконец, что самый капиталистический строй препятствует развитию мышления в массах на фабриках, на заводах, на полях, казармах, — всюду он угнетает нас, мы тупеем, он расслабляет нас, и мы теряем веру в свои силы. Капиталистический строй — это борьба меньшинства с большинством, и в этой борьбе за меньшинством победа может остаться только при условии страшного разрушения умственного аппарата большинства.

Голос его захватил всю аудиторию. Вкрадчивый, сильный, он, как живое существо, задевал, кусал, гипнотизировал. В нем было столько угрозы и осуждения врагу и столько нежности по отношению к тем, кому он говорил. Внимание, с которым вся аудитория слушала человека, сковывала и парализовала желание возражать даже в таких ярых противниках социализма, как старик Мельер и Жюль Кастень.

Человек продолжал.

— И точно мало имели мы горького опыта! У буржуев, кроме презрения и ненависти к нам, нет ничего! Наша нищета их трогает поверхностно, наши жалобы только возмущают и раздражают их. Как и отцы их в 48-м и 70-м годах, наши теперешние хозяева готовы нас расстрелять и ссылать. Мы — лошади, они — люди, и они не могут понять того, что лошади могут пожелать стать людьми. Знайте, что добиться от них чего-нибудь можно только силой, и добиваться этого должны мы, рабочие, сами. Те, кто будет рассчитывать на политику, попадут в самую ужасную ловушку. На их глазах из защитников их интересов будут образовываться все новые буржуазные партии, министерские портфели и ответственные должности будут переходить из рук Петра в руки Павла, из рук Якова в руки Августа. Политика развращает всякого, кто к ней прикасается, — это червь в мясе социализма.

Он опустил голову и погладил свою бороду снизу.

— Да, даже, если бы эти социалистические депутаты были безупречны, все их старания были бы напрасны; они только создают смуту, которая до бесконечности задерживает торжество пролетариата. Между ними и синдикалистами есть только одно общее, — это какое-то необыкновенное стремление к идеалу, да и то оно ухудшается всякими политическими случайностями. В самом деле, социалистическая партия состоит из людей совершенно случайных, как буржуев, так и разных категорий рабочих. Интересы всех этих людей различны, и потому к соглашению приходить они могут только в вопросах второстепенной важности, во всем же остальном дело сводится к дрязгам и тщетным стараниям обращать друг друга в свою веру. Все эти люди даже просто не способны понять друг друга. Вот почему, чем честнее будет депутат, тем затруднительнее будет его положение, и все ограничится словопрением и страшной, бесполезной тратой времени и сил.

— Вот движение синдикалистов — это совсем другое дело. Прежде всего оно ведется пролетариатом исключительно; затем тут рабочие группируются по категориям, и в расчет принимаются основные, непосредственные интересы участников. Синдикат тесно связан с жизнью, он преследует совершенно ясные, практические, определенные цели. Рабочие у своих станков, на складах, в конторах обсуждают вопросы своего труда, изыскивают средства извлечь из него наибольшую выгоду в настоящем и в будущем. Тут дело не в том, чтобы варить вместе кашу и вываривать какие-то принципы, а в том, чтобы об'единить свои однородные интересы. При самом яром желании разойтись, тут этого сделать нельзя, потому что то, что связывает синдикалистов между собой, так же крепко, как то, что связывает рабочего с его орудием производства. Из этого, однако же, не следует, чтобы синдикаты должны были действовать в одиночку. Это было бы непростительно глупо. Раз цель установлена для каждой группы в отдельности, об'единения в союзы, федерации и общие конференции, напрашиваются сами собой, и это-то и будет источником громадной силы. Наш союз является представителем всей рабочей массы в ее целом и в то же время выразителем интересов каждой отдельной отрасли труда. Разве это можно сравнить с бессвязной болтовней в парламенте или сенате?

— Это что же? Выходит, что не надо принимать участия в выборах?

— Можно, если есть охота… Так называемый депутат-коллективист все же лучше, чем депутат-радикал, а депутат-радикал лучше реакционера. Но на выборы следует смотреть, как на прогулку в ратушу. Все же внимание, вес силы умственные и физические надо направлять на борьбу, став в ряды синдикалистов. Твердо верьте в то, что 9-часовой рабочий день лучше десятичасового, а восьмичасовой лучше девятичасового. Не забывайте, что франк на 8, 10 сантимов дороже 18 су. Поддерживайте забастовщиков, устраивайте упорные забастовки сами, когда того требует момент. Вырывайте, что можно, у капиталистического чудовища, не упускайте ни одного случая, не предавайте товарищей и не слушайте ни жалоб, ни угроз ваших врагов. Высоко держите знамя синдикалистов: оно, одно оно может дать вам свободу. Денно и нощно думайте о первой вашей задаче — добиться восьмичасового рабочего дня. Он избавит вас от туберкулеза, даст вам время на размышление, на самообразование… Когда же вы получите восьмичасовой рабочий день, требуйте дальше семичасового, шестичасового, и когда вы этого добьетесь, социальная революция будет на пути к осуществлению, потому что уже будут миллионы свободно мыслящих людей.

Человек умолк. Его слова нашли отзвук в душе слушавших. Он явился как раз во время. Всем было известно, что синдикалистические доктрины успели проникнуть вглубь провинции, в самые захолустные города и затерянные в глуши местечки; было известно, что по всей Франции раз'езжают смелые агитаторы, и что, инертная до той поры масса, начинает приходить в какое-то странное возбуждение. Конечно, все это было еще неопределенно. Однако, в газетной болтовне и в речах ораторов слышался звон набата. Чувствовалось, что идет новое свободомыслящее поколение, для которого религия, армия, знамя и даже отечество перестали быть догматами.

По мере того, как рушились эти верования, на их место становился социализм с его великими чаяниями и коллективным под'емом. Собравшиеся здесь в этот апрельский вечер люди были полны того неопределенного стремления к счастью, которое всегда вызывает катастрофа, и потому они жадно слушали оратора.

— Браво! — воскликнул Исидор Пурайль. — Здорово сказано!

Все выражали свое одобрение и только старик Мельер сказал:

— Чувство собственности уничтожить нельзя.

— Конечно, — сказал человек, — но это чувство получит более совершенную форму. Собственность уничтожена не будет, но поля, фабрики, уголь — будут эксплоатироваться всеми.

— И значит никем.

— Об этом мы поговорим в другой раз. Если здесь присутствующие товарищи желают собраться в один из ближайших вечеров, мы можем поговорить о промышленности и сверхпромышленности, и тогда вы поймете, что дело вовсе не в уничтожении, а, напротив, в расширении собственности. Из того, что мы стремимся обобществить орудия производства и уничтожить захватчиков капитала, вовсе не следует, чтобы человек был лишен чувства собственности! Как раз наоборот. Однако, в данный момент этот вопрос важного значения не имеет. Сейчас важно то, чтобы рабочий из пролетария сделался свободным человеком, а достигнуть этого можно только путем организации синдикатов, забастовок, и даже саботажа. Добрый вечер…

Он, не торопясь, прошел между сидящими за столиками и скрылся во тьме улицы.

В головах этих людей он оставил глубокий след и зародил новые мысли, углубленные обстоятельствами данного момента, настроением умов и неожиданностью и своевременностью его появления среди них.

— Кто он такой? — спросил Пурайль.

— Из Союза союзов трудящихся, должно быть, — ответил типограф.