Синдикалистская, либеральная и антимилитаристская пресса яростно напала на Клемансо. Заголовки гласили: "Еще одно преступление Клемансо", "Красная неделя великого шпика", "Двадцать четыре часа Великой Забастовки", "Чудовище". Указывали, что, наравне со свирепым стариком Коммуны, Клемансо достиг рекорда правительственных убийств. После шумных похорон Конфедерация приложила все старания, чтобы поддержать волнения; ее агенты бродили среди стачечников, она яростно требовала денежной поддержки у синдикатов и у Биржи Труда.
Франсуа покорился обстоятельствам. Но, сливаясь с толпой, рискуя собой и другими, произнося речи под солнцем, ветром и проливными дождями, он не забывал Христины.
Со всех сторон стекались искатели приключений, цыгане великой забастовки. Они не смешивались с забастовщиками, они бродили кругом, предлагая свои голоса, свои руки, как только поднимался шум. Прибыло войско. Манифестации следовали одна за другой; до соглашения было далеко. И забастовка все еще носила какой-то неопределенный характер, как вдруг было об'явлено Великое Воскресенье. "Голос Народа" хотел, чтобы оно прошло мирно, твердо и очень внушительно; "Социалистическая война" советовала стачечникам не дать себя "одурачить".
С утра трамваи, железные дороги, множество шарабанов подвозили седоков, вооруженных дубинками и палками. Кроме старых и опытных забастовщиков, тут были товарищи, привлеченные инстинктом солидарности, и множество людей невежественных, пылких или любопытных. Несмотря на полицейские кордоны, забастовщики пытались собраться перед кузницами; быстрая атака драгун заставила их рассеяться. Тогда они удалились в поле и пустыри. Какой-то человек с лицом мулата поднял первый красное знамя. Семьсот рабочих образовали ядро, вокруг которого толпилась остальная масса. Это была орда времен номадов, образовавшаяся для битвы с буйволами и волками и слабо спаянная инстинктом. Ружмон занял в ней место, готовый, в зависимости от обстоятельств, говорить речи, приказывать или сражаться. Его окружила мощная группа кузнецов, подкрепленная Красным Гигантом, Дютильо и Шестеркой, Вашероном, Бардуфлем и другими.
Процессия двинулась к Аркейлю, но не смогла дойти до него. Дорогу преграждал эскадрон кирасир; на правом фланге были драгуны, сзади стояли полицейские. Сначала толпа остановилась. Течение изменило свое направление; любопытные и трусливые отхлынули, удаляясь через поля. Все шли наудачу… Внезапный удар дубинки по кирасе драгуна явился сигналом к борьбе. Камни, комья земли, несколько стаканов обрушились на каски; туча дубин угрожала полиции; двое манифестантов бросились к лошади капитана с криком:
— Ни шагу больше! Вы не имеете права вмешиваться! Назад, проклятая нашивка!
Шум разростался. Прозвучал гимн восстания, но на этот раз менее стройно, и среди этой бури раздался сухой звук выстрела. За ним последовало шесть других. Люди в широкополых войлочных шляпах потрясали револьверами.
— Это нелепо! — крикнул во весь голос Ружмон.
Раздавались только отрывочные крики, глубокое удивление передавалось от одного к другому. Драгунский капитан, повернув голову, удостоверился, что никто из его солдат не ранен.
— К большому сараю! К большому сараю!
Эти шесть слогов, вырываясь из резких, хриплых гортаней, докатились до последних рядов. Ядро уже пустилось в дорогу. Так как цель движения находилась с левой стороны, то ничто не являлось помехой забастовщикам. Они захватили сарай между тем как остальная толпа заняла поле и луга. И Селедка, взобравшись на кучу угольного мусора и приставив ко рту, в виде рупора, руки, закричал:
— Забастовка у себя дома! Мы не позволим себя раздавить! Товарищи, идем бороться на жизнь и на смерть! Тот, кто покинет свое место, будет негодяем!
Некоторое время текла речь Селедки; ее прервал возглас:
— Внимание! Войска приближаются!
— Мы не поддадимся! — ревел Селедка. — К баррикадам!
Едва прозвучала эта фраза, как стачечники бросились к бревнам и доскам, и камням, лежавшим в сарае и пустырях. Через десять минут была готова первая баррикада, фасадом к кавалерии, затем появились и другие. Это был хаотичный четырехсторонник, полный брешей, но который, тем не менее, мог выдержать атаку. В нем поместилась не вся толпа: около тысячи человек бегало взад и вперед по равнине в поисках материалов. Вдали видны были конные ординарцы; седовласый генерал парадировал перед эскадронами; поток драгун устремился на шоссе. Они не сделали и пятисот метров, как выскочили стачечники, вооруженные досками, веревками; через несколько минут дорога была преграждена: войска остановились.
— Да здравствуют драгуны! — ревела толпа. — Сабли в ножны… Мы — братья!..
Кусок кокса прорезал воздух и попал в лицо одного из бригадиров. Тогда солдаты соскочили с лошадей, чтобы расчистить путь. Их встретили тучей камней, черных и грязных, пачкавших мундиры. Но это не остановило драгун. Сабли наголо, они стремительно атаковали. Лезвия кололи и рубили, дубинки ударялись с глухим шумом, по лицам, текла кровь, нападающие, путаясь в веревках, с трудом пробирались вперед. И, тем не менее, несколько солдат одолели препятствия; тотчас же мужество стачечников испарилось, безумная паника отбросила их к большому сараю, и двести драгун перескочили, верхом на лошадях, через упавшие баррикады. Их встретила пустота. Только несколько рабочих, особенно неистовых, попали под копыта лошадей, остальные разбежались во все четыре стороны или попрятались между лачугами.
Это была не более, как стычка авангардов. Баррикады большого сарая оставались нетронутыми. Три тысячи человек толпились там, распевая и крича. Ораторы в кратких речах призывали к сопротивлению, нетерпеливые бросали в пустоту камни или стреляли из револьверов.
Очистив дорогу, драгуны выстроились в боевом порядке, поджидая подкреплений. Там было два эскадрона кирасир, три — драгун и двести полицейских. Эта воинская сила пребывала в нерешительности. Она собиралась подле западных и северных бригад, часть передвинулась на юг, один восток оставался еше свободным. Вдали совещались генерал и префект полиции.
После движения эстафет, драгуны и кирасиры заняли палисад. Стачечники на удачу бросали камни, куски дерева, кокса, железа. У одного всадника пошла носом кровь, другому камень попал в глаз. Камни падали на головы лошадей, груди или каски людей. В это-то время к сражавшимся приблизился префект. Шесть огромных агентов закрывали собой его сухощавую фигуру.
Подойдя ближе, он обратился к бунтовщикам:
— Предлагаю вам разойтись! Мы будем стрелять!..
Ответом ему были камни, куски гипса, крики:
— Смерть префекту! Долой убийц! Кирасиры, мы ваши братья! Драгуны, сбросьте ваших офицеров с лошдаей! Приклады вверх! Да здравствует 17-й полк!
Префект повторил хладнокровно, очищая плечо, запачканное гипсом:
— Предлагаю благонамеренным гражданам удалиться… Войскам дан приказ стрелять!..
Камни, кокс, железный лом падали беспрерывно; восемь раз возобновлял префект свои увещания. Два эскадрона спешились. Тогда за баррикадой задымились револьверы, и один из кавалеристов свалился с лошади.
— Целься! — крикнул капитан.
Драгуны вскинули ружья, но жестом и словом их остановил префект. Но на новый револьверный залп войска ответили выстрелами; с криками ужаса люди бросились в бегство по направлению к востоку. Другие, приняв сражение, отвечали на залпы трескотней револьверов. Виднелись их выпрямившиеся, согнутые или лежащие фигуры, выпачканные углем или гипсом, с бледными или багровыми, бритыми или бородатыми лицами, с горящими, как уголья, глазами. Никто не был ранен, так как драгуны стреляли в воздух: пули описывали длинную траекторию, почти неопасную для неизвестных проходивших там внизу, по пустынным тропинкам. Раздалось три-четыре залпа со стороны стачечников, не принесшие никому вреда. Как вдруг, один из драгун с жалобным стоном опустил карабин, указывая на свою окровавленную руку. С этой минуты гнев закипел под касками драгун, между тем как революционеры стояли, ослепленные безумием борьбы… Оно захватило и Ружмона; он выкрикивал слова, электризовавшие его товарищей. Он не видел смерти; в мозгу его не было ничего, кроме мимолетных образов и где-то там, в глубочайшей из глубин — образ Христины.
Два новых залпа. Один человек проревел проклятие. Другой засмеялся с простреленной рукой и царапиной на виске. Мятежники заревели в один голос:
— Убийцы! Убийцы!
Затем над равниной поднялся гимн:
"Никто не даст нам избавленья, —
Ни бог, ни царь и ни герой!.."
И так как револьверные пули продолжали свистеть над их головами, драгуны, в свою очередь, опустили курки. Туча снарядов изрешетила изгородь и разбилась о песчаник. Крики прервали пение гимна, началось беспорядочное бегство.
— А, негодяи! А, мерзавцы!.. Вы убили ваших братьев!..
Четыре кузнеца подняли тело, голова которого раскачивалась во все стороны.
— Отдавайте честь, бандиты!.. Отдавайте честь, убийцы! Вот дело ваших рук!
Воцарилась тишина… Солдаты склонили оружие, и офицеры обнажили голову перед трупом. Почти тотчас же появилось второе тело, несомое пятью землекопами в широкополых шляпах. Снова раздались крики, угрожающе замелькали поднятые кулаки. Два мрачных кортежа дефилировали перед неподвижными кирасирами и драгунами.
Без шапки, сопровождаемый тремя стами человек, Франсуа эскортировал трупы. Печаль небытия леденила его мозг, вся его воля сосредоточилась на желании не оставить мертвых в руках врагов.
Префект и офицеры пропустили пять или шесть сот человек, в которых сосредоточивалась революционная энергия, Затем, им оставалось только разрезать процессию на две части. Огромная волна людей потекла обратно вдоль баррикад.
Затем, как недавно, единодушный порыв направил людей, несших трупы к кузницам, и медленно, угрюмо прозвучал "Интернационал":
"Вставай, проклятьем заклейменный,
Весь мир голодных и рабов…"
Показались слабо охраняемые кузницы. Около тридцати агентов и два небольших отряда драгун стояли перед решетками. Позади — черная пустота дворов, массивные здания, обелиски коня, гигантские маяки человеческой энергии. При виде их забастовщики заревели:
— В кузницы убитых!..
Один и тот же глубокий вздох поднял грудь присутствующих. Кортеж прошел, как смерч; ошеломленные полицейские, взволнованные драгуны пропустили их беспрепятственно; кроме того, появились новые, возбужденные массы, оправившиеся от паники беглецы и вновь прибывшие, увеличивавшие беспорядок. Стукнула сорванная с петель дверь; на большом дворе видны были трупы. Ружмон закричал:
— Эксплоататоры, вот дело ваших рук! Ваша преступная жестокость, ваша гнусная алчность убили этих людей!
Внезапно раздались неистовые, дикие крики. К конторе бежало около тридцати человек, преследуемые забастовщиками.
— Желтые!.. Желтые!.. Смерть им!.. В печь их!..
Несчастные толпились против фасада, взгляды их сверкали отчаянием, и они как будто похудели от страха. Один только Жамблу держался хорошо, спокойно взирая на море голов, на взывающих к смерти людей и мелькавшие дубинки.
— Зарезать их! — гаркнул Дютильо. Он двинулся вперед вместе с Шестеркой, но в эту минуту из правления вышел худой, коренастый человек с багровым лицом. Это был заведывающий кузницами, инженер Мишель, резкий, спокойный и высокомерный человек. Его уважали за его суровую справедливость, его ненавидели за непреклонную волю. Он спокойно скрестил руки и проговорил:
— Что это такое? Кто вам позволил пройти сюда?
Он сохранил начальственный вид и голос, чувствуя, как в них оживает рабская душа. Кузнецы переглянулись. Но Ружмон громко крикнул:
— Смерть и справедливость!
Он остановился, испуганный: появилось два новых силуэта. Впереди — гибкая фигура, надменное и горделивое лицо Марселя Деланда. Он не боялся толпы, но она не признавала его силы, и одно его появление усилило дождь оскорблений. Его защитой являлась сверкающая и нежная сила: на пороге показалась Христина, появление которой вызвало изумление у самых грубых, заворожило души более нерешительных.
Для Франсуа Ружмона забастовка, мертвые, революция отошли в царство теней, его парализовало оцепенение страсти… Наступило затишье; нескольким "желтым" удалось вырваться, затем события пошли своим таинственным путем. Раздался конский топот, бешеный залп. Франсуа увидел поднимающиеся револьверы. В порыве, таком же инстинктивном, как прыжок оленя перед сворой собак, он очутился подле Христины… Послышались выстрелы, всадники остановились, кирасиры и драгуны наводнили дворы, и в то время как толпа с криком разбегалась, Франсуа почувствовал легкую боль в груди, головокружение: со слабым стоном он упал на землю.
Он очнулся в бедной комнате, с белыми стенами, на железной кровати, пахнувшей водорослями и ржавчиной. Робкий свет пробивался сквозь зеленоватые стекла и тюлевые занавеси. Ружмон смутно различил нескольких смотревших на него людей. Здесь были Альфред-Красный Гигант, Пурайль, Бардуфль, две незнакомые женщины и доктор, Перевязывавший рану. Альфред сгорбился, его фигура выражала стыд. Ужас перекосил лицо Исидора. Дютильо опустил голову, полный злобного страдания. Стоя у стены, Гуржа чувствовал бесконечную печаль: смерть Франсуа Ружмона оставляла его беззащитным перед Филиппиной. Но самым несчастным из этих людей был Бардуфль. Его душа колосса и ребенка погрузилась в бездну; в течение двух лет она была в руках коммуниста, и он сам отдал ее ему. Непостижимый мир, загадочная эволюция существ, всё, что вызывает недоверие, всё, что вызывает тревогу в душе бедного человека, освещалось, окрашивалось, находило себе об'яснение в искренних глазах и горячих речах его друга. Когда он исчезнет, глубокий мрак окружит Бардуфля. И его глаза собаки и медведя, мокрые от слез, не осмеливались остановиться на страшном лице, которое не было больше лицом Франсуа Ружмона.
Между тем, раненый стал видеть отчетливее, яснее. Он различал полную изнеможения фигуру Альфреда, возбужденное лицо Дютильо, растерянный взгляд Гуржа. Его сознание несколько минут еще было погружено в воспоминания, без даты, без перспективы, перемешанные друг с другом, как колосья в скирде. Затем он вспомнил слабо и неясно обстоятельства, приведшие его в эту комнату. Дрожащим голосом он спросил:
— Стачка одержала верх?
И думая о своей ране:
— Это серьезно?
— Нет, — ответил врач. — Нужно запастись терпением, вот и все.
— Вот и все? — задумчиво переспросил Франсуа.
Ему казалось, что в его груди и в его черепе образовалась какая-то пустота. Он чувствовал одновременно боль ожога, туманную тоску и, вместе с ними, какое-то чувство душевного равновесия. Он снова видел забастовку. Другие забастовки кружились вокруг нее, и кишащие народом улицы, и сельские шоссе, сараи, полные антимилитаристами, буковый лес, затерянный в ночи детства, белые голуби на стенке, Антуанетта, то старая, то почти молодая, Шарль Гарриг, и сойка, вз'ерошившая свои темно-голубые крылья. Затем — Христина. Она поднялась из глубины, как изображение в кинематографе. Ее волосы придавали всему странное и полное очарования значение.
— Мы победим, — пробормотал раненый. — Мы завоюем мир, который так давно украли у нас другие.
Он и сам не заметил, как произнес эти слова. И тотчас же его мысли снова вернулись к Христине. Он предвидел что-то свежее, счастливое, неопределенное. Вселенная будет позлащена счастьем, люди будут жить среди обстановки столь же юной, как апрельские всходы… Он вздрогнул, его рана снова раскрылась: он видел снова укрепления, Делаборда, подносящего к губам руку молодой девушки.
— Они у нас украли всё, — прошептал он. Пот выступил на его висках. — Они должны нам вернуть всё.
Затем:
— Она не ранена?
Затем более тихим голосом:
— Христина Деланд?
— Нет, она не ранена! — ответил Альфред. Он посмотрел на них с жалобным видом.
О, как хотел бы он, чтобы они поговорили с ним о Христине. Его лукавство оратора, всегда бодрствующее в глубинах подсознательного, подсказало ему уловку, и он обратился, впрочем, совершенно искренно, к глубоко растроганным товарищам:
— Товарищи, как приятно мне видеть вас подле себя… Давно уже вы были моей семьей… верные и благородные товарищи… и также честные люди!
Тогда большой Альфред почувствовал себя слабым, как маленький ребонок. Пурайль отвернул расстроенное лицо; Гуржа закрыл полные слез глаза, и Бардуфль в своем закоулке, зажав в кулаке платок, сдерживал рыдания, раздиравшие ему грудь.
— Терпение! — снова начал рволюционер. — Вы не даром потеряли свое время… Вы примете участие в подготовляющихся великих событиях… и как у всех, кто трудится для других, ваши сердца останутся молодыми.
Он закрыл глаза, погрузился в свою усталость и новые грезы. Когда затем он поднял веки, он спросил:
— Они убили еще кого-нибудь?
— Нет, — ответил Альфред, — они ранили еще двадцать человек.
— А "желтые"?
— Забастовщики едва успели их поколотить.
— Но они не тронули молодой девушки?
Надломленный голос Бардуфля пролепетал:
— О, она поддерживала вашу голову… И тот, кто ее тронул бы!..
Он выпрямился и вытянул свои страшные клещи. Кровь бросилась в голову Ружмона. При мысли, что руки Христины поддерживали его голову, все его немощное тело стало волшебным; он смотрел на Бардуфля, как на чудесного свидетеля. Тогда простое сердце землекопа нашло нужное слово:
— Вы спасли ей жизнь, она хорошо это знает, и если вы хотите ее видеть, я пойду за ней.
Франсуа устремил на Бардуфля умоляющий взгляд.
Христина пришла. Она стояла, охваченная состраданием к человеку, умиравшему из-за нее. Меньше, чем через час, он погрузится в беспредельный хаос. И думая о том, с какой уверенностью в своей силе он шел по ниве жизни, она в первый раз переживала истинное чувство своей собственной слабости и горько жалела об исчезающей любви. Это была великая любовь, она длилась бы долго, и другой такой любви ей, без сомнения, больше не встретить. Ее сделали невозможной условия, созданные людьми, и теперь, когда эта любовь умирала вместе с Франсуа Ружмоном, Христине казалось, что она как бы разделяет ее.
Франсуа смотрел на нее, боясь, что она уйдет, и это ее присутствие казалось ему самым великим событием его бродячей жизни. Потому что он ничего не знал о другом событии, о том, что совершалось в нем самом. Будущее простирало перед ним бесчисленное множество дней, он боялся только, что великое счастье исчезнет так же внезапно, как оно пришло. После долгой нерешительности, он сказал тихим голосом:
— Какая вы добрая!
Она села у его изголовья, она склонилась над ним и бросила на него нежный свет своих глаз:
— Добрая! — печально проговорила она. — Как странно слышать это слово от того, кто рисковал за меня своей жизнью.
Он слушал. В полудремоте, вызванной его утомлением, голос Христины шелестел, как шопот ручейка и листвы; у него была одна мысль: видеть, без конца видеть ее…
— Я хотел бы, чтоб вы забыли то, что я вам говорил… я хотел бы быть вашим другом, как когда-то встарину… и никогда больше я не буду говорить… об этом… никогда больше, клянусь… О, если бы вы сказали д_а, я с такой радостью стал бы ожидать своего выздоровления…
Ее сердце было полно невыносимой скорби; она была удивлена тем, что она властна одним только словом внести радость в самую смерть. И, однакоже, она колебалась, возмущенная этим миражем, всей прекрасной ложью, скрашивающей существование. Всю жизнь, даже когда она была еше маленькой девочкой, у нее было отвращение к этим фикциям, которые поддерживают слабых и утешают несчастных. Она пламенно желала, чтобы наши поступки и наши желания были в согласии с действительностью. Ей было тяжело приготовляться к "игре на веру"… Была ли это только игра? Разве не любила она умирающего, по крайней мере. в эти последние минуты? Она наклонила голову и, мигая глазами, ответила дрожащими губами:
— Без сомнения, мы будем видеться! Можем ли мы теперь не видеться?! Жизнь сделает так, как она захочет, я не буду с ней напрасно бороться.
Он наморщил лоб, он без конца повторял слова Христины, боясь, что он плохо их расслышал, а затем им снова овладели фантасмагории. Он воскликнул:
— Хорошо ли я понял? Вы даете мне надежды?
Печальная соучастница прекрасной лжи наклонила голову.
Он устремил на нее преданные глаза, он видел, как перед ним открывается мир, еще более обширный, чем в весну его юности. Все препятствия были уничтожены, счастье людей сливалось с его собственным счастьем; дряхлая, усталая Европа превращалась в обетованную землю, борьба пролетариата была победоносно закончена… Капитализм был разбит…
Христина ждала, полная тоски и острого недоверия. Никогда еще иллюзия счастья не казалась ей более жалкой и более мрачной, никогда еще действительность не давила более неумолимо своей тяжестью эфемерную пыль вымысла. О, она не даст себя обмануть. Она будет презирать, не зная усталости, стремление к отдыху, раю, блаженному миру.
Она взяла руку Франсуа и держала ее с терпеливой материнской нежностью. Он слабел; удушливая дремота тяжело легла ему на грудь; бред опрокинул непрочное здание его мыслей; с каждой минутой его сознание становилось всё более коротким и неясным. Его дыхание становилось прерывистым. Затем внезапно наступил проблеск, он был прекрасен; он блаженно вздохнул:
— О! Будущее… красота… всегда видеть вас, Христина!
Тотчас же, ветер агонии погасил этот свет; он начал бредить; чувства и образы перемешались, как уносимые рекой травы, лепестки и сучья; начался страшный шум смерти; глаза закатились и ослепли; руки что-то ощупывали в поисках неизвестного.
Затем грудь поднялась и опустилась: жалкое человеческое приключение было поглощено бездной исчезнувших форм.