В Нежине Федор несколько раз проходил мимо дома, где должен был найти товарища для связи с подпольным ревкомом. Но маленький домик оказался странно безлюдным и молчаливым, точно всеми был оставлен и заколочен.
Но главное — в левом окошечке не было банки с цветами. Значит, входить в дом не следовало, и Федор в десятый раз проходил по противоположной стороне, искоса, не поворачивая головы, вглядываясь в темные окна хмурого, чуть покосившегося домика.
Надо было найти ночлег, и Федор ушел к станции, надеясь устроиться у какого-нибудь железнодорожника.
А утром Федор вернулся на знакомую улицу и, сев на лавочку недалеко от тихого домика, заговорил с игравшими ребятами.
— Ты, курносый, где живешь?
— Ось туточки.
— А ты?
— Ось тамочки.
— А ты?
— Ось у той хаты.
— А в этом доме кто живет?
Мальчишки стали отвечать наперебой:
— Тамочки немае никого...
— Тамочки жила тетенька Фрося с дяденькой Иваном...
— Их ночью немцы забрали...
Все было ясно.
Федор посидел еще немного и, распрощавшись с ребятами, быстро ушел. В Нежине ему больше нечего было делать, и он решил проехать в Киев, где надеялся разыскать знакомых подпольщиков.
На станции Федор купил билет перед самым отходом поезда и вошел в вагон после второго звонка. Но только поезд отошел — началась проверка документов.
Федора не смущал обход вагонов контролерами полевой жандармерии, — его отпускные документы железнодорожного мастера киевского депо были в порядке. Неприятным показался только рыжий субъект в штатском, шедший следом за жандармами и пытливо вглядывавшийся в лица пассажиров.
Жандармы, коротко взглянув на удостоверение, вернули его Федору. Но субъект, точно узнав давнего знакомого, долго всматривался в него и оглядывался, пока контроль не вышел из вагона.
Федор как ни в чем не бывало продолжал прерванный завтрак. Он спокойно доел свою колбасу, аккуратно сложил бумажки, разорвал их зачем-то на клочки и бросил за окно.
Но на ближайшей остановке он вышел из вагона. Не сходя с площадки, высунул голову — у соседнего вагона стоял рыжий субъект и смотрел вдоль поезда, точно поджидая выхода Федора. Федор вернулся и попробовал сойти с другой стороны. Но здесь, на путях, стоял один из жандармов. Федор вошел в вагон, потом на ходу поезда прошел до конца состава. Не доезжая следующей остановки, едва поезд замедлил ход, Федор соскочил на мягкий песок, но в тот же миг вслед за ним спрыгнули один за другим оба контролера и рыжий субъект.
Все трое испуганно-торопливо выхватили оружие и направили в упор на Федора.
Федор рассмеялся:
— Вы что!.. С ума сошли?..
— Руки вверх!.. Руки вверх!! — суматошно, точно в него стреляли, кричал позеленевший от испуга рыжий.
— Пожалуйста... Сделайте одолжение... — продолжал улыбаться Федор, поднимая руки.
Рыжий, нелепо держа против лица Федора огромный наган, левой рукой суетливо ощупывал его карманы, залезал в голенища сапог, оттягивал широкий парусиновый пояс. Казалось, разочарованный тщетностью обыска, он еще больше рассердился:
— Зачем на ходу спрыгнул?
— А мне сюда, в деревню.
— Зачем?
— Там родственники.
— А билет почему до Киева?
— После деревни в Киев.
Точно не веря самому себе, рыжий снова обыскал Федора, посмотрел все бумажки, расковырял кисет с табаком, потом, убедившись в отсутствии непосредственной опасности, крикнул:
— Идем!
Они пошли по шпалам — жандармы по бокам, рыжий — сзади.
«Плохо дело... — думал Федор. — Если не уйти до привода в контрразведку, — беда... Оттуда не выбраться...»
На станции он сидел в комендатуре до вечернего поезда, слушал бесконечные телефонные разговоры с Киевом и Нежином, видел сочувственные взгляды молчаливых немецких солдат, а поздней ночью прибыл в Киев и был доставлен в здание штаба командующего войсками на Украине.
В коридоре, в ожидании вызова, неожиданно увидел выходящего из канцелярии старого знакомого по арсеналу. Конвойный шел чуть поодаль, и Федор успел шопотом спросить:
— Где мы?
— Отдел третий... Контрразведка, борьба с большевиками в армии и тылу...
По коридору проходили офицеры и ординарцы, звенели шпоры, открывались и закрывались двери, из комнат доносились свирепые крики или сдержанный стон. Звонили телефоны, монотонно стучал телеграф, время от времени проходили, сопровождаемые конвойным, какие-то обросшие, бледные люди в измятой грязной одежде, стучал о цементный пол приклад винтовки, и снова тоскливо текла ночная жизнь оккупационной контрразведки.
Уже почти на рассвете Федора вызвали. Допрашивающий его офицер говорил по-русски; он старательно строил фразу, лишь произношением выдавая свою национальность.
— Можете сесть. Будьте совсем спокойны.
— Я не волнуюсь, — ответил Федор.
— Большевики этим известны.
— Не знаю.
Капитан поднял светлорусую, тщательно причесанную на пробор, холеную голову, посмотрел большими серыми глазами.
— Что — не знаете?
— Большевиков.
— А-а...
Капитан усмехнулся. Он взял из деревянной коробки сигару, привычно откусил острый кончик, закурил и, удобнее усевшись, мягко сказал:
— У меня слишком большой опыт, чтобы хотя на минуту ожидать от вас сознания... Нет... такие, как вы, умирают, но ничего не сообщают врагу... А ведь я — враг... Не так ли?..
«Ловит... — подумал Федор. — Не поймаешь...».
Все так же любезно улыбаясь, будто беседуя с добрым знакомым где-нибудь за столиком в уютном кафе, капитан вместе с тем пытливо смотрел в глаза Федора, настойчиво добиваясь ответа:
— Не так ли?..
— Я не понял вопроса.
— Я — враг?..
— Вы меня с кем-то путаете.
— Вот видите, вы и здесь не даете ответа.
— Я ответил.
Капитан поднялся, прошелся по мягкому ковру и, остановившись перед Федором, казалось, увлеченно заговорил:
— Если б вашу выдержку, вашу волю, вашу преданность делу применить к более благородным идеям, — о, вы были бы достойны преклонения!.. Да, пре-клоне-ни-я!..
«По-другому ловит... — опять подумал Федор. — Лови, лови...»
Капитан раскурил полупогасшую сигару, окружил себя облаком дыма, стряхнул с мундира пепел и вдруг, резко изменив тон, внезапно заговорил возмущенно, негодующе:
— Но вы обрушились на мир с своими страшными идеями... Вы хотите уничтожить право священной собственности, расовые и сословные градации, святую религию, самого господа-бога!..
«Сначала священная собственность, — подумал Федор, — потом сословия, а потом уж, на сладкое, господь-бог... Все как по нотам... Видать, у господина офицера и землицы малость и титулок... Дуй дальше...
— ...Ваши безумные идеи, — продолжал, все более горячась, капитан, — нашли добрую почву в грязной, нищей, побежденной стране, а вы обрадовались!.. Вы решили, что можете навязать свои бредни всему миру!.. Заблуждаетесь!.. Заблу-жда-е-тесь!.. Вас у-ни-что-жат!.. Эту миссию, миссию вашего уничтожения, взяли на себя мы, германцы, да, да!.. — Капитан уже без всякого стеснения кричал. — Мы спасем от вас все человечество!.. Не думайте, что мы пришли сюда только для того, чтобы выкачать отсюда миллионы пудов продовольствия и сырья!.. Нет!.. Мы пришли сюда и для того, чтобы раз навсегда уничтожить большевизм и прочно — тоже раз навсегда — стать твердой ногой да украинской земле!..
«Хотел меня разговорить, — мелькнуло у Федора, — а разговорился не худо сам...»
— ...Да, уничтожив большевизм, мы закрепим за собой Украину!.. Закрепим!..
Капитана точно охватило вдохновение. Он ходил взад и вперед по мягкому ковру.
— ...Нам нужна эта страна с ее богатствами — хлебом, скотом, жирами, сырьевыми ресурсами!.. Отсюда для нас открыт прямой путь на Дон, Кубань, Кавказ!.. Здесь дорога на Индию...
Он уронил сигару, аккуратно поднял ее, положил в пепельницу, взял другую и снова начал, продолжая шагать:
— ...После войны нам о-со-бен-но понадобится эта страна... — Он подчеркнул слово «особенно». — Тысячи наших офицеров должны будут получить награду за годы окопов, страданий, голода, ранений... Земли, должности, льготные права в промышленности и торговле... Это все безусловно должно принадлежать нам... Это будет нашим по праву...
«Дели, дели шкуру неубитого медведя... — спокойно глядя на капитана, усмехнулся про себя Федор, — пока медведь не оттяпал тебе башку...»
— ...Это будет нашим по праву!.. — торжественно повторял капитан. — И это наша обязанность!..
Федор поднял голову, точно спрашивая: «Почему обязанность?..»
Немец, казалось, этого только и ждал. Он заговорил торжественно, важно, побагровевшее лицо его вдруг стало надутым, спесивым, нерусское произношение обозначилось особенно резко:
— Потому что мы великая нация!.. Да, мы ве-лика-я нация!.. Мы призваны нести нашу культуру за пределы своей страны!.. Это наш священный долг!.. Для вашей некультурной, полукрепостной, вонючей страны, — он сделал брезгливую гримасу, — для ваших ленивых хохлов — великое счастье подчиниться нам, нашей дисциплине, нашей работоспособности, нашему колониальному опыту!..
«Эко тебя прорвало...».
Словно поняв мысли Федора, раскрасневшийся, вспотевший капитан остановился перед ним:
— Вот видите, я говорю с вами дружески, откровенно... Надеюсь... и вы будете говорить так же честно.
Он подошел к окну, потянул шнурок портьеры. Большую комнату залило ослепительным солнечным светом.
— О, какой сегодня прекрасный день! — обрадовался капитан. — Как сегодня хорошо на улице!.. Впрочем, в этой чудной стране замечательный климат!.. Я подолгу живал здесь... Я знаю ее хорошо...
«Шпионом был... — подумал Федор. — Здесь и язык изучил... «Живал»...»
— Но вы, наверное, устали? Идите, отдохните... Вечером я вас вызову... Надеюсь, вы будете разговорчивей.
Конвой увел арестованного в пустую полутемную комнату с влажным цементным полом и матовыми стеклами в окнах, прочно закрытых свежевыкрашенными толстыми решетками.
Было холодно, мрачно, некуда было приткнуться.
Но измученный Федор, устало опустившись на пол, сразу заснул. Ни прохладная влага цемента, ни звонки и топот сапог в коридоре не мешали ему спать, и лишь смена часовых, вошедших в камеру, подняла его на ноги. Он привычно потянулся к карману за табаком, но вспомнил, что кисет отняли при обыске, и невольно взглянул на часовых. Один из них, сменяющийся, достал из лакированной табакерки большую щепотку табаку, смешанного с махоркой, несколько листков папиросной бумаги и, молча положив все в ладонь улыбающегося Федора, вышел. На пороге он обернулся и, оторвав от коробка черную полоску, отдал ее Федору вместе с десятком спичек, Отдавая, он, напряженно шевеля губами, с трудом преодолевая непривычные звуки, тихо сказал:
— На, товаришш...
Федор схватил его руку, такую же большую и жесткую, как и у Федора, и еще тише ответил:
— Спасибо, данке, камерад...
Другой часовой поглядел в коридор, подмигнул товарищу и, выйдя вместе с ним, закрыл обитую новым железом толстую дверь.
Но сейчас же дверь снова чуть приоткрылась, и в небольшую щель просунулась рука с белой булкой. Федор молча взял булку, и дверь опять закрылась.
День тянулся долго, однообразно, не прерываясь никакими событиями. И только с наступлением полной темноты, когда, видимо, работа канцелярий прекратилась и в коридорах стало тихо, в камеру вошел унтер-офицер с папкой подмышкой. Вглядываясь в полумрак камеры, он спросил, коверкая слова и жестоко акцентируя:
— Как ваш фамилий?
Получив ответ, он предложил следовать за ним. В том же кабинете, в котором Федор провел ночь в беседе с капитаном, унтер-офицер долго заполнял со слов Федора третью анкету.
— Зачем столько бумаги зря тратите? — смеясь спросил Федор. — В третий раз одно и то же пишете...
— А вдруг скажете не одно и то же, вот и попадетесь... — так же смеясь и оглядываясь на двери, ответил унтер-офицер. — В этом все дело...
«Неужели и этот свой?.. — подумал Федор. — Часовые — те простые люди, крестьяне, а этот, кажется, интеллигент...».
Словно поняв мысли Федора, унтер-офицер, все так же дружески улыбаясь, подошел к двери, проверил, плотно ли она притворена, заглянул за портьеру и тихо спросил:
— У нас нет никаких улик... Мы должны вас на чем-нибудь поймать... Рассердить, задобрить, вырвать случайное слово...
Настороженный Федор еще более насторожился и равнодушно спросил:
— А как фамилия капитана?
— Отто Фридрих Вильгельм фон Мюлау.
— Помещик?
— Да, помещик... Но вот вы задаете неосторожный вопрос...
— Дайте прикурить, — равнодушно попросил Федор.
Глубоко затягиваясь, он жадно курил и молча слушал бледного унтер-офицера, над самым ухом, почти шопотом говорившего:
— Мы совершенно точно знаем, что вы большевик... Но какого масштаба, что именно вы делаете, связаны ли с Москвой — не знаем... Поэтому — молчите, и вас посадят в концентрационный табор... иначе — смерть...
Федор равнодушно сказал:
— Я не большевик.
— Я рад, что вы так держитесь, но мне тяжело, что вы мне не верите...
Федор ничего не ответил.
— Я понимаю, — продолжал унтер-офицер, — что немецкая военная форма должна теперь внушать всему миру ужас и отвращение... Особенно вам, русским... Но ведь вы сами братались с нами на фронте... Вы сами больше, чем кто-либо другой, знаете, что штаб верховного командования — это одно, а народ — это совсем другое. А немецкая армия — это немецкий народ, насильно одетый в военную форму... Но мы не хотим больше воевать... Мы хотим мира... Мира во что бы то ни стало... Прежде чем попасть сюда, я узнал все ужасы Соммы, Нозьера, Вердена и хорошо знаю, что думает немецкий народ, называемый немецкой армией... Он не хочет воевать... Не хочет... Пройдет еще немного времени, совсем немного, и в Германии будет то же самое, что в России... Вот вы увидите... Вот увидите!..
Федор ничего не отвечал и только ласково улыбнулся, глядя в большие светлосерые глаза унтер-офицера. Тот понял эту улыбку и ответил долгим дружеским взглядом. Укладывая бумаги и закрывая папку, унтер-офицер все так же тихо сказал:
— Капитан верит в силу своего обаяния и потому так ласково разговаривает; но, обжигаясь, он передает дело своему помощнику... Сегодня вас будет допрашивать лейтенант... Будьте терпеливы... и осторожны...
Федор вернулся в камеру.
А ночью его снова вызвали, и сухощавый, затянутый лейтенант, с надменным, злым лицом, изрезанным шрамами, допрашивал Федора до самого утра. Он совал прямо в лицо десятки фотокарточек, предъявлял чьи-то подписи, злобно кричал, показывал готовый смертный приговор, угрожал расстрелом, в бешенстве хватал из ящика револьвер и стрелял над головой Федора, но Федор молчал и до самого конца допроса не произнес ни единого слова. Даже тогда, когда лейтенант, вызвав конвой, вручил ему «смертный приговор» и приказал увести «приговоренного» на казнь, Федор молча пошел, не обернувшись у порога на вопрос лейтенанта — не одумался ли он?
Утром, вместе с другими арестованными, Федора отправили под конвоем на вокзал. Всех посадили в вагоны с решетками на окнах, загнали на далекие запасные пути и только с темнотой отправили в неизвестном направлении.
Их везли в далекий концентрационный лагерь, уже знакомый одному из арестованных, сидевших рядом с Федором. Он провел в нем два с половиной месяца, не выдержал жестокого режима и бежал, но был задержан и вот снова направляется туда же.
— Прикуют к тачке... — тоскливо шептал он. — Прикуют, как пить дать...
— Что вы!.. — в испуге недоверчиво переспрашивал кто-то. — Неужели до этого дошли?..
— Вот побудете там, увидите, до чего дошли...
И, обросший полуседыми колючками, серый, с глубокими впадинами темных глаз, смертельно усталый человек, оглядываясь поминутно на часовых, полушопотом рассказывал об ужасах лагеря.
— Там заготавливают лес, грузят в вагоны и отправляют в Германию... И стариков, и пожилых, и молодых, — всех одинаково заставляют пилить деревья, корчевать пни, грузить лес и даже толкать целые составы вагонов на протяжении многих верст... Никого не щадят, — ни больных, ни слабых, ни истощенных... А истощены все... Потому что морят голодом, кормят одной похлебкой... Кто не справляется с нормой, тех подталкивают прикладами, бьют огромными кулачищами по лицу, по голове, вышибают зубы, сбивают с ног, топчут сапогами... Пощечины сыплются целый день, с утра до ночи, на них уже не обижаются... Ругань не умолкает: «молчать, вонючая, грязная свинья!..», «двигайся, русская дохлая собака!», «работай, ленивая жидовская морда!..». А ночью не уснуть... В камерах тесно, душно, полно клопов и блох... Люди мечутся, стонут, бредят, кричат во сне... Утро приносит новые муки, побои, оскорбления... Многие не выдерживают — умирают, сходят с ума... Немногие в отчаяньи пытаются бежать, но чаще всего попадают в руки немцев... Их бьют до полусмерти, потом приковывают к тачке, с которой они связаны круглые сутки, ночуя в ней под открытым небом...
Уставший, подавленный рассказчик на несколько секунд остановился, глубоко, с какой-то безнадежностью, с отчаянием вздохнул и едва слышно закончил:
— Где взять силы, чтобы все это вынести?.. Как все это пережить?..
— Ничего, товарищ, ничего... — тихо сказал Федор, — скоро это кончится... Совсем скоро...
Он молча слушал рассказчика и думал о том, что самому ему нельзя попасть в этот лагерь, что первое ругательство или попытка ударить его приведут к катастрофе... Он не выдержит оскорбления, ответит тем же — и несчастье будет неминуемо. Нет, надо бежать, бежать во что бы то ни стало, бежать сейчас, до прибытия в лагерь...
Но как?.. На окнах вагона крепкие решетки, на площадку не дают выйти, у дверей часовые...
Сосед продолжал рассказывать о случаях жестоких избиений и злобных издевательствах, но Федор больше не слушал. Он упорно думал только об одном — сейчас же, сейчас придумать какую-нибудь хитрость, быстро создать какой-нибудь необычайный, ловкий план смелого побега, рискнуть быть прикованным к тачке, рискнуть самой жизнью, но отсюда уйти, уйти во что бы то ни стало.
В вагоне было душно, резко пахло карболкой, тускло мигали толстые свечи. Время от времени одинаковыми голосами, как автоматы, равнодушно кричали часовые:
— Штиль, швайген!..
— Пихт рюрен!...
Подавленные люди умолкали, пугливо озирались, застывали в неподвижности. Федор снова и снова глядел на толстые прутья решетки, на крепко сшитые доски грязного пола, на железные двери, охраняемые часовыми, и все больше убеждался в полной бессмысленности своей затеи.
Что же делать?
Оставалась только одна надежда — попытка воспользоваться моментом выгрузки арестованных из вагона на месте прибытия, если бы это случилось до рассвета. Внезапность, быстрота и густой мрак ночи могли бы его спасти. Благо конвойные не специалисты, а случайные солдаты.
Колеса замедлили ход. В окнах мелькнули желтые станционные огни. Пробежало полутемное низенькое здание. Забелела водокачка, и поезд, резко дернувшись, зазвенев буферами, остановился.
Прошло несколько минут. Начальник конвоя приказал строиться. Пересчитав заключенных, стал выпускать их по одному. На перроне, тускло освещенном дымным факелом, конвой, став редким полукольцом, принимал арестованных.
Федор вышел одним из последних и, зорко взглянув между вагонами на товарные составы, стоящие на путях и утопающие в густой темноте, внезапно, с быстротой кошки, бросился под сцепку, потом скользнул под товарный вагон на втором пути и вмиг исчез в плотном мраке черной южной ночи.
Сзади слышались яростные крики, свист, выстрелы, но, проскочив через ряд составов и пробежав немного вдоль западных путей, он резко свернул в сторону, к полю.
Он упал и расшиб до крови кисти рук, потом свалился в канаву, промочил ноги, оцарапал себе лицо о придорожный кустарник, затем, выйдя в поле, быстро пошел по скошенному житу, стараясь миновать ближайшие села.
Восемь дней скитался Федор по селам и местечкам, постепенно приближаясь к Киеву. А на девятый, под видом торговца семечками, с мешком на плече и с корзинами в руках, обросший колючей бородой, в крестьянской одежде, вышел на Подол. Потоптавшись там с часок, тихими улочками пробрался к заветному домику с зелеными ставнями, постучал в окошко и робко спросил:
— Семечек жареных не надо ли?
— А хорошие ли?... — спросила, высунувшись из окошка, хозяйка.
— Будьте спокойны, первый сорт.
— Первый?
— Первый.
— Ну, заходите...
А еще через несколько дней, уже совсем бородатый, в широких чумацких шароварах, в большой соломенной шляпе, ехал Федор на громоздкой арбе, наполненной ящиками с «бакалейными и табачными товарами» в Нежинский уезд.
Крепко притянутые веревками к ребрам арбы, плотно лежали ящики с надписями: «Чай китайский I сорт», «Папиросы «Сальве», «Чернослив французский крупный», «Свечи бр. Крестовниковых».
А на ящиках, слегка прикрыв их старыми мешками, лениво развалился бородатый чумак и, точно пьяный, тягуче напевал непонятную песню.