— Ого! — смеется младший сержант Сергеев. — Ого!

Волна обрушилась у самых ног, обмыла сапоги, обдала лицо холодными брызгами. И — будто ее вовсе не было — сразу же убежала в море, нырнула под другие волны, спряталась: «Не догнать меня, пограничник, не догнать, не найти!» Сергеев вытирает лицо платком и продолжает свой привычный путь. Не заигрывай, волна, не на такого напала.

Темно-зеленые валы непрерывно накатываются на песчаный берег. Один за другим, один за другим. С однообразным грохотом перекатывают они гальку по плотному песку. Над ними с жалобным криком летают белые чайки — то опускаются низко-низко, то вдруг стремительно взмывают, будто боятся, что захлестнет волной. Только какие-то маленькие птички отважно сидят на самых гребнях валов, подергивая тонкими шейками. Как зовут этих маленьких храбрецов? Чукчи называют их «пекычын».

По капюшону плащ-палатки начинает стучать дождь. Сергеев поднимается на бугор, внимательно всматривается в неспокойное море. Все оно — куда только достает глаз — белеет барашками.

Судя по всему, к ночи разыграется настоящая буря. Да и сейчас уже в море небезопасно. Все колхозные вельботы давно возвратились. Не вернулся только Унпэнэр со своей молодежной бригадой. Впрочем, Унпэнэр никогда не возвращается, пока не перевыполнит план добычи морского зверя.

Уже второй год служит здесь Сергеев, у него много друзей среди чукчей. Особенно — среди молодых зверобоев. В свободное время он и сам не раз отправлялся с ними на охоту.

Он успел познакомиться с суровым нравом Берингова моря. Немало моряков поглотили эти северные воды. Правда, период осенних штормов еще не начинался, но и летом бывают здесь порядочные бури.

Вон как разбушевалось море! Ветер дует с востока, от берегов Аляски… Нет, пора бы уж, пожалуй, и Унпэнэру возвратиться. Теперь, даже если вельбот молодежной бригады будет наполнен зверем до краев, — все равно, за неосторожность бригадиру крепко достанется от стариков.

Сергеев оглядывает берег. В селении кое-где уже зажглись огни: в школе, где живет молодой учитель Эйнес, в правлении колхоза, в нескольких домах колхозников. Невдалеке вспыхнули еще три огонька: это окна погранзаставы.

На Чукотском побережье июльские ночи коротки и светлы. Не успеет по-настоящему стемнеть, как — глядишь — уже светает. Но сегодня тучи закрыли небо, свет отступает раньше обычного. Потому-то в домах уже зажигают огни. А на дворе все равно хорошо видно. Будто не вечер, а только ранние сумерки.

Кто-то идет со стороны селения. Еще издали Сергеев узнает старого охотника Атыка. После обеда — с тех пор, как поднялась волна — старик чуть не каждый час выходит поглядеть на море.

— Не видать еще? — спрашивает Атык.

— Пока не видать. Да вы не тревожьтесь, папаша. Выберутся. Ребята молодые, сильные.

— То-то и плохо, что слишком молодые. Ума мало, ученья мало. Одно только глупое удальство в голове.

— Только ли? На одном удальстве, без уменья, хорошим охотником не станешь. А Унпэнэр по всему побережью славится.

— Мало ли что…

Старик на минуту умолкает, прислушивается, потом говорит:

— Нет, показалось. А Унпэнэра еще много учить надо. Не имеет он права зря людьми рисковать. Один раз ему выговор на правлении дали, не посмотрели на его славу. Можем и совсем с бригады снять.

— Небось, не снимете. Посердитесь да и простите. Разве на такого молодца можно долго сердиться? Небось и вы, когда молодым были, не очень про осторожность думали.

— Когда я молодой был — другое время было. Нужда в море гнала, голод. Нужда не спрашивала, какая погода. Ветер, не ветер — все равно езжай. А теперь не такое время, чтобы чукча погибал на охоте: голодных в стойбище нет, все сыты. Если Унпэнэр себя не жалеет, должен товарищей жалеть, должен колхозный вельбот жалеть. Так?

— Так, — соглашается Сергеев.

— А тут еще, — добавляет старый охотник, тяжело вздохнув, — тут еще мой Тылык увязался за этим сумасшедшим… Знал бы отец Унпэнэра, каким его сын вырастет, не дал бы ему такого имени.

Сергеев уже знает, что «Унпэнэр» — это чукотское название Полярной звезды. Да, действительно, необыкновенное у парня имя…

Теперь и Сергееву кажется, что сквозь шум бури доносится гул мотора. Он прислушивается, откидывает капюшон. Подносит к глазам бинокль, но в море по-прежнему видны только темные волны да белые их гребни. К тому же стекла сразу покрываются частыми оспинами дождевых капель.

— Ничего в волнах не видно, — говорит Сергеев. Но гул доносится теперь вполне явственно. Его уже не спутаешь с шумом моря. И опытному уху нетрудно различить, что это не один мотор гудит. Откуда, однако, быть другим моторам, если в море только один вельбот Унпэнэра?

— Может, самолеты? — спрашивает Атык, вглядываясь в небо.

Нет, не самолеты. Сергеев уже заметил что-то среди волн. Он снова вскидывает к глазам бинокль, ладонью защищая стекла от дождя. Атык так впивается в него глазами, будто на загорелом, обветренном лице можно как в зеркале увидеть все, что видно в бинокль.

— Так, — медленно произносит Сергеев. — Наш вельбот. Наш вельбот, точно! А на буксире за ним — байдара. И еще две своим ходом идут, на своих моторах. Только странные какие-то байдары. Уж больно большие, громоздкие. Я таких ни разу не видал. Поглядите-ка, папаша, бывают такие байдары у чукчей?

Старик не берет бинокля, он и невооруженным глазом разглядел уже утлые суденышки, то исчезающие, то снова появляющиеся на гребнях волн — с каждым разом все ближе и ближе.

— Нет, не чукотские это байдары, — отвечает старик. — Это не чукчи едут… Это — рочгылыт.

— Кто такие?

— Рочгылыт. Это по-нашему — «люди с того берега». Такие байдары у американских эскимосов бывают. Унпэнэр гостей везет!

Сергеев стреляет из ракетницы. С резким шипением ракета взвивается к небу, озаряя все вокруг. Старик вздрагивает от неожиданности, а затем любуется ее полетом. Постепенно полет ее замедляется, и, прежде чем погаснуть, она вспыхивает ярким цветком, тут же рассыпающимся на тысячи огненных, медленно опадающих лепестков. Ракета видна и в селении, и на заставе, и там, в море — на вельботе и байдарах.

Через несколько минут на берегу становится шумно, словно на птичьем базаре. Первой прибегает из селения детвора, потом — взрослые. Родители молодых зверобоев из бригады Унпэнэра стоят у самой воды, рядом с пограничниками, пришедшими с заставы. Никто не обращает внимания ни на дождь, ни на волны, обдающие брызгами с ног до головы.

В такую погоду нелегко причалить: того и гляди разобьет лодку о камни. Но и на вельботе, и на байдарах — люди, управляющие лодкой, как птица крыльями. Они ловко маневрируют, пропуская вперед высокий вал, а затем с самой тихой волной приближаются к берегу.

И вот они уже на суше. Теперь, когда ясно, что молодежная бригада возвратилась в полном составе, все внимание переключается на эскимосов. Они стоят, немного оробев, вода ручьями стекает с их одежды. Над глазами у них цветные целлулоидные козырьки. Удобные при солнечной погоде, сейчас эти козырьки выглядят довольно нелепо.

Начальник погранзаставы разговаривает о чем-то с пожилым, одетым в комбинезон эскимосом, у которого на самом кончике носа держатся разбитые роговые очки: правое стекло совсем выпало, левое треснуло в двух местах. Видимо, это владелец байдар. Сойдя на берег, он сразу же вышел вперед и заявил, что хочет говорить с русским начальником. Этот эскимос так толст, что если не смотреть на лицо, то можно подумать, что в один комбинезон влезло двое.

Переводит учитель Эйнес. Вначале он переводит с русского на эскимосский, но оказывается, что приезжие свободно говорят по-чукотски. Редкий эскимос не знает чукотского языка.

Приезжие пытаются согреться, похлопывая руками по груди и плечам, попрыгивая с ноги на ногу. В то же время они внимательно прислушиваются к разговору советского офицера с владельцем байдар. Только один из эскимосов — маленький сухой старик — совсем не обращает внимания на этот разговор. Он стоит неподвижно и смотрит на Атыка. Он смотрит, не отрываясь, до тех пор пока глаза их не встречаются.

Атыку знакомы эти глаза, глядящие ка него из-под целлулоидного козырька. Но где, где он встречал их раньше? И вдруг из груди его вырывается возглас, выражающий удивление: «Какомэй!»

— Какомэй! — повторяет он, не слыша своего голоса. — Неужели это ты, Мылыгрок?

— Да, Атык, это я. Я тебя сразу узнал.

Сколько лет они не видались? Пожалуй, лет тридцать пять, а может, и все сорок. С тех пор, как Атык женился и распрощался со шхуной «Джерри». Нет, немного позже. Но все равно, это было до первой мировой войны.

Они познакомились в тяжелый год: среди чукчей и эскимосов свирепствовал голод. Он одинаково губил и жителей Чукотки и жителей Аляски. В тот год охота выдалась неудачная, да еще вдобавок скупщики умудрились сбить цены на пушнину. Тогда-то и нанялись они матросами на эту самую «Джерри», на китобойную шхуну к американскому промышленнику. Там и встретились.

В те времена весь азиатский северо-восток был забытой, заброшенной окраиной. Не любили Чукотку чиновники царской России, считали краем света. Почти беспрепятственно хозяйничали здесь дельцы из Америки: хищнически истребляли китов и пушного зверя, беспощадно обманывали и эксплуатировали эскимосов и чукчей. Одним из таких хищников был и хозяин «Джерри». Он всегда набирал часть команды на Аляске, а часть — на Чукотке, чтобы иметь людей, хорошо знающих оба берега Берингова пролива.

Три сезона плавали вместе Атык и Мылыгрок. Три сезона вместе терпели обиды, делились друг с другом скудной едой, выручали друг друга из всяческих бед. Потом Атык ушел со шхуны, а вскоре покинул ее и Мылыгрок. Но они еще несколько раз встречались: иногда навещали друг друга, иногда судьба сводила их в чужих стойбищах. По всему Берингову проливу знали их как отличных охотников, смелых моряков и искусных певцов. Не раз состязались они в пении на праздниках Спуска байдар и Убоя кита.

Потом началась война. Еще через несколько лет великая волна Октябрьской революции докатилась до Чукотки. Крепкая граница пролегла по Берингову проливу, и новая, совсем новая жизнь началась по эту сторону границы. А по ту сторону жизнь все еще шла по-старому…

— Я тебя сразу узнал, — повторяет Мылыгрок. — Ты не так постарел за эти годы, как я.

* * *

Все селение уже знает подробности того, что произошло в море. Три эскимосских моторных байдары были застигнуты бурей далеко от берегов. Волны то поднимали их на свои высокие гребни, то роняли в водяные провалы, относя все дальше и дальше на запад, к берегам Чукотки. Волны трепали их, играли ими, как песец играет тундровой мышью. Одна из байдар не выдержала этой борьбы, дала сильную течь; распоролась ее кожаная обшивка. Гибель уже казалась эскимосам неминуемой, но, к счастью, их заметили с вельбота молодежной бригады, возвращавшейся в это время с охоты. С риском для собственной жизни молодежь поспешила на помощь. Эскимосов, терпевших бедствие, они сумели пересадить в вельбот, а облегченную таким образом байдару привели с собой на буксире. Две другие байдары добрались вслед за ними собственным ходом.

Эскимосов поместили в пустующей школе. Сперва они чувствовали себя очень неуверенно, с опаской косились на пограничников. Поверят ли им, что они случайно попали в советские воды, что в этом виновата буря? Не заподозрят ли в том, что они охотились в чужих водах? Отпустят ли и, если отпустят, — не отберут ли их охотничью добычу? Не потребуют ли слишком большого выкупа или оплаты за помощь, оказанную вельботом? Особенно тревожили все эти вопросы владельца байдар Тэпкэлина — толстого эскимоса в разбитых роговых очках.

Вскоре однако пришел старший из пограничников, сказал, что связался по радио со своим начальством и получил такие указания: предоставить эскимосам ночлег, оказать им содействие в починке байдары, обеспечить питанием, а когда море успокоится — проводить до границы территориальных вод.

Тэпкэлин кряхтел, охал, несколько раз раскрывал рот, будто хотел что-то сказать, но не решался. Наконец он спросил: «А сколько вы возьмете с нас за все это?»

И не только Эйнес, переводивший этот разговор, но и старый Атык и все остальные колхозники рассмеялись. «Ничего, — ответил, сдерживая улыбку, начальник заставы, — конечно, ничего. Впрочем, за население отвечать не уполномочен. Я вижу, вам тут всякого угощения принесли. Так насчет этого вы уж сами договаривайтесь».

А председатель колхоза добавил: «Конечно, ничего не возьмем. Разве у вас, в Америке, когда угощают гостя, так деньги с него берут?»

Теперь смеялись и эскимосы — то ли потому, что поняли, что им ничего не угрожает здесь, то ли потому, что у Тэпкэлина был уж очень растерянный и озадаченный вид. Рот, в котором торчали два почерневших зуба, был приоткрыт; переломившийся надвое и задранный кверху козырек напоминал рога; поцарапанное левое веко распухло так, что совсем закрыло глаз, а правым, близоруко прищуренным глазом он недоверчиво смотрел сквозь пустую оправу, пока не сообразил, что лучше всего засмеяться и самому. Тогда, уж полушутливым тоном, он спросил, показывая на свое левое веко: «А что — может, у вас и лечат бесплатно?»

Тэпкэлина и еще одного эскимоса, сорвавшегося при прыжке с байдары в вельбот и поранившего себе плечо, отвели в медпункт.

Сергеев, уже отстоявший свою смену, вместе с Эйнесом растопил в школе печку: на дворе, правда, июль, но ночь холодная, ветреная. К тому же гости смогут обсушиться у огня.

— Может быть, Атык споет нам? — спрашивает Эйнес.

Почему же не спеть, когда просят? Атык любит петь, плох тот певец, который не любит петь. Особенно — если друзья рады послушать. А сегодня есть для этого еще такой повод, как встреча со старым товарищем. Ведь они с Мылыгроком не раз, бывало, состязались в пении. Атык говорит:

— Что ж, Мылыгрок, давай, вспомним старое, Тылык, принеси мой ярар.

Но ярар — большой чукотский бубен с рукояткой из моржового клыка — уже здесь. Тылык, оказывается, заранее принес его — наверно, они с Эйнесом сговорились.

Старик с любовью смотрит на сына. Еще одна неделька — и Тылык опять уедет в Ленинград. Сможет ли он приехать на Чукотку будущим летом? Уж очень далека дорога до Ленинграда. Говорят, что раз в пятнадцать дальше, чем до Анадыря…

Тылык подает отцу ярар и тонкую, гибкую палочку. Эйнес подает чашку воды. Атык смачивает водой поверхность туго натянутого пузыря, прикасается к нему палочкой, и рокочущий звук ярара разносится по большому классу школы.

Старик начинает петь:

— Когда среди моря путник направление потеряет, ему звезды дорогу напомнят, верную дорогу укажут. По яркой Полярной звезде направление мы находим, каждому это известно, твердо известно каждому, кто с морем давно сроднился. Но когда буря бушует, когда небо закрыто тучей, когда темной тучей закрыто сиянье звезд, — как тогда путнику быть? Как избегнуть беды, кто тогда байдару твою спасет, не даст под волнами погибнуть?

Палочка трепещет в руке у певца, ярар тревожно рокочет в такт песне. Здесь топится печка, а за окнами еще бушует буря, и песня о буре, звучащая здесь, у спокойного огня, проникает каждому в самое сердце.

— Так бедный путник думал, — продолжает свою песню Атык, — бедный путник, среди моря изнемогавший. Сдаться уже был он готов, непосильна была неравная схватка с бурей. Но на помощь ему тогда Унпэнэр устремился, на вельботе примчался смелый с молодежной своей бригадой. Вот какая смена у нас — молодежь колхоза «Утро» Вот каков наш Унпэнэр — никакая опасность ему не страшна! Путников он среди моря спас, в бурю спас он их, когда туча закрыла звезды. Значит, недаром имя свое он носит — славное имя Унпэнэр!

Молодой бригадир смущенно улыбается, потом хмурится, потом снова начинает улыбаться. Под устремленными на него дружескими взглядами он чувствует себя гораздо менее храбро и уверенно, чем в море. Кроме того он не любит, когда напоминают о значении его имени: что там говорить о Полярной звезде, когда на лице у него почему-то так много родинок, да и ростом-то он, как говорится, не вышел… И все-таки, конечно, приятно, что Атык сложил про него песню.

Всем остальным песня очень понравилась. Вот какой он геройский парень, этот колхозный бригадир А какой в колхозе «Утро» певец!.. Второго такого, наверно, на всем полуострове не сыщешь.

Ярар рокочет теперь в руках Мылыгрока — вначале неровно, отрывисто, потом все послушней, стройнее. А старый эскимос все не начинает петь: откашливается, настраивается, обдумывает начало.

Вот он запел. Голос у него тихий, дрожащий, но слова ложатся плавно; и песня постепенно захватывает всех слушателей. Как видно, Мылыгрок на самом деле был когда-то искусным певцом, хоть и давно, наверно, не упражнялся в этом искусстве.

Он поет печальную песню о чайке, о белоснежной чайке, застигнутой бурей вдали от родных берегов. Описание бури звучит в его песне мрачнее, чем у Атыка. Тихий голос не заглушает ветра, шумящего за стенами школы, и кажется будто ветер поет эту же песню, полную тоски. Слезы дрожат на старческих, подслеповатых глазах певца.

Ни на кого не смотрят сейчас эти глаза. Может быть, видят они, как чайка, совсем уже обессилев, опустилась на волну. Ее качает на гребне, удержаться на нем не легче, чем лететь. Вот гребень уже повис над водяной пучиной, вот-вот он обрушится, вот-вот другая волна похоронит под собой обессилевшую птицу. Чайка хочет взлететь, но не может. «Силы нет уже совсем в белоснежных крыльях птицы, а над ней — черная стена волны…»

Вдруг Мылыгрок замолкает, не допев. Видно, перехватило горло у старика. Он закашлялся, опустил ярар. Слезы уже не дрожат на глазах, они текут по глубоким бороздам, которые тяжелая жизнь провела по его щекам.

— Ты пел не про птицу, Мылыгрок? — тихо спрашивает Атык.

Мылыгрок не отвечает. Может быть, он даже и не слышал вопроса.

— Нет, — отвечает за него молодой эскимос, — он пел не про птицу. У него прошлым летом сын погиб. С тех пор старик совсем покоя лишился.

Мылыгрок поднимает голову и говорит:

— В море мой сын утонул, вот в такую бурю, как сегодня. В нашем стойбище хозяином теперь Тэпкэлин, все три байдары его. Было четыре, одна в прошлом году затонула. В ней был мой сын. Единственный сын, двадцать три года ему было…

— У них тогда мотор испортился, — рассказывает молодой эскимос. — Парень предупреждал Тэпкэлина, говорил, что мотор перебрать надо, нельзя так в море выходить. А Тэпкэлин ничего слушать не хотел, ругался только. Когда против сильной волны пришлось идти, мотор у них и заглох. Сам-то хозяин совсем рядом был, на другой байдаре. Ему надо было на буксир их взять, а он не захотел. Трусливый он очень, торопился собственную шкуру спасти. А может, он и нарочно не взял их на буксир — чтобы страховую премию за байдару получить. Пять человек тогда погибло, а Тэпкэлину все — как с гуся вода. Он поехал в Ном, получил в обществе страхования деньги. Много денег получил, куда больше, чем эта старая байдара стоила.

— Жена у тебя жива? — спрашивает у Мылыгрока Атык. — Дочки есть?

— Нет, один остался. Три дочки были — все умерли. Эскимосы, Атык, много умирают. Болезнь придет — на что лечиться будешь? Где деньги возьмешь? Да и без болезней много умирают. Тяжелая жизнь, голодная.

— Голодная? — сурово спрашивает Эйнес. — А ведь страна у вас не бедная. Ваше радио все время об американских богатствах толкует.

Мылыгрок только горько усмехается, а молодой эскимос говорит:

— Может, где-нибудь они и есть, эти богатства. А наше богатство — морской зверь. Теперь морского зверя совсем мало у нас осталось. На одном острове, по соседству с нами, американцы военный аэродром устроили. Самолеты большие, тяжелые, очень сильно гудят. Зверь пугается, бросает старые места. Потому и приходится далеко ездить — поблизости зверя нету. Один раз, я сам видел, летчик целое стадо моржей из пулемета расстрелял. Просто так, забава это для него. Моржи тонут, зря зверь пропадает. А люди без мяса сидят, есть нечего.

— Хватит тебе жаловаться, — перебивает Мылыгрок. — Дай поговорить со старым товарищем. Расскажи, Атык, как ты живешь. Дети у тебя есть?

— Есть.

Атык с улыбкой смотрит на Тылыка. Рослый юноша, сидящий у окна, рядом с Эйнесом и Сергеевым, отвечает ему широкой улыбкой.

— Это твой сын? — догадывается Мылыгрок. — Ведь это он забросил нам буксир, когда Унпэнэр повел вельбот к нашей байдаре Я еще в вельботе смотрел на него — мне его лицо показалось знакомым. Конечно, потому-то я и узнал тебя сразу, Атык! Еще в море мне напомнил тебя твой сын.

Мылыгрок оживился. Он искренне завидует, но зависть не мешает ему радоваться за своего старого товарища.

— Значит, есть у тебя, Атык, утешенье на старости лет! Ведь он сейчас — точно такой, каким ты был, когда мы плавали на этой проклятой «Джерри»! Только жизнь у него, наверно, не такая тяжелая, какая была у нас с тобой. Вы, видать, хорошо живете, богато. Если сын похож на отца не только лицом, но и разумом, и силой, и верностью глаза, — так он должен быть хорошим охотником очень хорошим.

— Тылык был бы, наверно, неплохим охотником, — отвечает Атык. — Ты как считаешь, бригадир?

— Стахановцем был бы, — солидно подтверждает Унпэнэр.

— Да, — продолжает Атык, — но Тылык живет не с нами. Он учится в Ленинграде, студент. Сюда он только на практику приехал, уже скоро уезжает. Изучал нашу колхозную работу, хозяйство наше, доходы, расходы, трудодни. По хозяйственной науке специалистом будет. А на охоту он за компанию с товарищами ездил.

— Ты и в Москве был? — спрашивает у Тылыка молодой эскимос.

— Был, был, — отвечает за сына Атык и сразу замолкает: ему кажется, что он слишком уж расхвастался своим сыном. Но по глазам гостей он понимает, что это не так. Нет, не только отцовская гордость говорит в нем сейчас, а гордость советского человека, гражданина могучего Союза, в котором нашли свое счастье и чукчи. Сейчас, перед лицом этих гостей, он — старый чукотский колхозник — представляет весь великий советский народ. И, уже не скрывая гордости, он говорит:

— Из нашего колхоза пять человек в Ленинграде учатся. Четверо мужчин и одна девушка. Учителя нашего сестра.

— И еще двое учатся в Хабаровске, — говорит Эйнес. — Один в Педагогическом, другой — в Медицинском.

— И меня, — вставляет, не выдержав, Унпэнэр, — меня председатель обещал в будущем году в Хабаровск послать. Я на курсы механизаторов рыбного лова поеду.

* * *

На следующий день эскимосы отправлялись домой.

Ветер утих уже к утру, но волны еще не совсем улеглись. Ведь даже если в ведре расколыхаешь воду — она потом не сразу успокоится. A тут воды как-нибудь побольше, ей труднее остановиться, после того как расколышет ее ветер.

Эскимосы успели хорошо отдохнуть, им помогли как следует зачинить распоровшуюся обшивку байдары. Они прощаются, еще раз благодарят за помощь и гостеприимство.

Все готово к отъезду. Загудели моторы. Три байдары и сопровождающий их вельбот, слегка покачиваясь на волнах, отходят от берега.

Дальше и дальше уходят они в море, и уже трудно Атыку различить среди остальных маленькую, темную фигурку Мылыгрока. Только Тэпкэлин с головой, забинтованной ослепительно белой повязкой, как назло, все время попадается на глаза.

На берегу, рядом со стариком, стоят Тылык и Сергеев. Тылык говорит.

— Уехали американцы.

— Назад уехали, — задумчиво произносит Атык. — Далеко назад, на целую жизнь. Как тридцать-сорок лет назад жили, так и сейчас живут. Даже еще хуже стало.

Сергеев смотрит в море. Не туда, где еще виднеются байдары, а дальше, гораздо дальше — туда, где за линией горизонта лежит Америка. И представляется его глазам не та бесправная колония Соединенных Штатов, которая лежит сразу за Беринговым проливом, не жалкие лачуги эскимосов, а громоздящиеся над Гудзоном небоскребы трестов и банков, роскошных отелей и модных магазинов.

Может быть, в витрине одного из этих магазинов лежат меха, поставляемые с Аляски. «Те самые меха, — думает Сергеев, — на которых наживается Тэпкэлин и его нью-йоркские хозяева; те самые меха, которые добывают с риском для жизни голодные, нищие люди…»

А три байдары уже совсем далеко. Три едва различимые, теряющиеся в волнах точки.