В небе мерцает неверный, желтовато-зеленый свет полярного сияния. То желтого больше, то — зеленого. То вдруг засветятся, задрожат красноватые лучи.

Снег ровным слоем покрывает аэродром, островерхими шапками лежит на железных бочках с горючим, на крышах нескольких бревенчатых домишек. Снег тоже кажется то желтым, то зеленым, то красноватым.

Дальше, за полем аэродрома темнеет небольшое озеро, еще дальше виднеются пологие холмы. Недели две назад совсем уже было вошла в свои права весна: с холмов потекли ручьи, снег стаял, озеро очистилось ото льда. Потом опять немного похолодало, трое суток не прекращался снегопад, — зима как будто решила еще не сдаваться. Но озеро больше не замерзало.

В бревенчатых домиках спят. Только в одном из них, громко именуемом «аэровокзалом», горит свет. На крылечке стоят двое: летчик Савин и Этувги — один из пассажиров, уже несколько дней дожидающихся здесь летной погоды. Это худощавый чукча в одежде оленевода. Он говорит:

— Скоро опять снег пойдет.

— Не должно быть, — отзывается Савин. — По сводке ничего такою не предвидится. Сегодня обязательно вылетим.

Этувги сходит с крыльца, оглядывает горизонт и уверенно повторяет:

— Скоро пойдет.

— Большой? — встревоженно спрашивает Савин. Он недавно работает на этой трассе, но знает уже, что опытные оленеводы редко ошибаются в таких вопросах.

Этувги еще раз внимательно всматривается в облака, висящие над далекими холмами, и отвечает:

— Нет, большого, наверно, не будет.

— Ну, а маленький нам не помеха. Это что-нибудь местное. Как говорится, незначительные осадки местного характера. Ничего, сегодня полетим

Несколько минут они стоят молча, любуясь удивительной игрой полярного сияния. Кажется, будто разноцветные флаги развеваются в небе и будто едва различимый шелест этих светящихся, поминутно меняющих свой цвет флагов долетает до земли.

— Шелестит, — говорит Этувги.

— Это ветер. Снежную пыль по насту гонит.

— Наверно, ветер, — соглашается Этувги и, неожиданно рассмеявшись, говорит: — У нас считалось… Это — когда я еще мальчишкой был… У нас считалось так: если свистнуть погромче — в два пальца, знаешь? — тогда сияние сильней заколышется, ярче засветится, быстрей меняться станет.

— Пробовали?

— А как же.

— Ну и что? Действовало?

— Да, нам так казалось…

— А если сейчас? — Савин с озорной улыбкой подносит ко рту два пальца.

— Нет, — говорит Этувги, — сейчас не подействует. Для этого надо мальчишкой быть, надо в сказки верить.

Савин опускает руку. Не потому, что давно уже не верит сказкам, а потому, что не хочет нарушить торжественную тишину полярной ночи.

— Когда такая вот кругом тишина, — говорит он, — странное чувство иногда появляется. Будто во всем мире сейчас спят. Будто во всем мире вовсе ничего нет, кроме этих вот нескольких домиков, да снегов бесконечных, да полярного сияния…

Но это очевидно не так. Как бы в ответ на его слова откуда-то издалека доносится лай, а вслед затем на гребне холма появляется собачья упряжка. Некоторое время она несется вдоль гребня, потом — вниз, по пологому склону холма. Она огибает озеро, пересекает снежное поле аэродрома и резко останавливается неподалеку от домика, в котором горит свет. Оттуда, услышав заливистый лай приближающейся собачьей упряжки, люди уже бегут навстречу позднему гостю. Они окружают нарту.

С нарты встает невысокого роста старик. Видно, что он проделал немалый путь. Усы его, брови и ресницы покрыты инеем. Он откидывает назад малахай, и его седую — словно тоже покрытую инеем — голову освещает холодный, зеленоватый свет полярного сияния.

Старик одет по-праздничному. На нем широкий балахон из оленьей замши, на спине болтается белая шкурка горностая; штаны, сшитые из светлых камусов — узких полосок шкуры с оленьих ног, аккуратно заправлены в низкие торбаза; подошвы торбаз подшиты мехом белого медведя.

Такую одежду без особой причины не наденешь. Значит, есть у старика какая-то особая причина.

Не поздоровавшись, он торопливо спрашивает:

— Могу я узнать, не улетел ли еще товарищ Этувги?

— Нет, еще не улетел, — отвечает сам Этувги.

— Это очень хорошо, — говорит старик, облегченно вздыхает и, широко улыбаясь, начинает по очереди пожимать руки всем, обступившим нарту.

— Это очень хорошо, — повторяет он, — а то я уже боялся, что опоздаю. Меня зовут Гэмауге. Мне надо видеть товарища Этувги и надо говорить с ним. Скажите ему, что с ним хочет поговорить старый Гэмауге из колхоза «Утро».

— Будем знакомы, товарищ Гэмауге. Я и есть Этувги.

Старый, прославленный косторез Гэмауге давно дружит с охотником Мэмьщем. Трудно найти друзей, которые так подходили бы. друг к другу, как они. Во-первых, они — соседи. Во-вторых, оба очень ЛЮбяТ ИСКУССТВО, ОСОбеННО — резьбу ПО' кости.

В-третьих, оба давно уже овдовели, Гэмауге сам вырастил сына, а Мэмыль — вырастил дочь. В-четвертых… Но тут пойдут уже не сходства, а различия. Гэмауге целые дни просиживает над своей работой, неделями не видно его в поселке, а за пределы поселка он иногда и годами не выезжает. Что же касается Мэмыля, то без него, кажется, не обходится ни один интересный вечер в клубе, ни одно собрание, ни одно семейное торжество: всюду его приглашают, и везде он успевает побывать — и у соседей, и на полярной станции, и даже у дальних родственников, живущих в других поселках, в десятках километров от колхоза «Утро». Кроме того, косторез Гэмауге настолько же молчалив, насколько разговорчив охотник Мэмыль.

И надо сказать, что эти различия скрепляют их дружбу не меньше, чем общие черты. Резьба по кости — работа трудная, медленная. Хорошо, когда рядом сидит— приятель, умеющий порассказать обо всем на свете. Гэмауге любит, работая, послушать, а Мэмыль любит рассказывать. Он сообщает и о том, что сам повидал, и о том, что слышал от других, и о том, что написано в книгах. Правда, в грамоте никогда он не был силен, но его дочь Тэгрынэ пересказывала ему содержание каждой прочитанной книги.

На твердой кости моржового клыка Гэмауге вырезал ветвистые, прижатые к спине рога скачущего по тундре олени. И пока он успевал вырезать один только рог, Мэмыль, следя за его руками, успевал рассказать и обо всех событиях последнего выезда на охоту, и о замечательных подвигах Гайаваты, и о том, что механик с соседнего маяка собирается жениться на учительнице Нине Ивановне. Старому Гэмауге все это было интересно, хотя о механике и о Нине Ивановне, как и о героях «Гайаваты», он слышал впервые в жизни.

Вот, собственно, мы и подошли к тому, что заставило старого костореза много времени спустя примчаться тихой полярной ночью на аэродром в поисках Этувги. Не случайно упомянул я о «Гайава-те», хотя Мэмыль рассказывал своему другу и о многих других книгах, не менее интересных.

В тот вечер, вырезая ветвистый олений рог, Гэмауге впервые услышал о старом обычае, существовавшем когда-то у жителей Америки: если люди разных племен сходились и выкуривали вместе Трубку Мира, племена эти не должны были воевать друг с другом, должны были жить в согласии.

— Хороший обычай, — сказал Гэмауге. — Хороший, только жаль, что в Америке не все помнят обычай своих отцов.

Что обычай, о котором рассказывал Мэмыль, принадлежал только индейцам, а не всему населению Америки, — это обстоятельство ускользнуло от внимания Гэмауге. Может быть, виноват в этом был Мэмыль или даже Тэгрынэ, не очень точно излагавшая отцу содержание поэмы. Когда какая-нибудь история проходит через головы нескольких человек, трудно рассчитывать, что она дойдет до последнего в том же виде, в каком пошла от первого

Мэмыль рассказал своему другу об этом обычае уже довольно давно — еще до того как Тэгрынэ покинула колхоз «Утро» и улетела учиться в Хабаровск. И Гэмауге совсем, казалось, забыл об этом — мало ли о чем рассказывал ему старый охотник, у которого столько всяких историй в запасе, сколько шерстинок на густошерстой нерпе. Но однажды он все-таки вспомнил об обычае Гайаваты.

Как-то Мэмыль упомянул о том, что в Москве должна собраться конференция сторонников мира, и делегатом от Чукотки поедет на эту конференцию колхозник из соседнего поселка, знатный оленевод Этувги. Поздно вечером, уже после ухода Мэмыля, у Гэмауге зародилась мысль, которая не дала ему заснуть до самого утра. «Я пошлю с Этувги Трубку Мира, — решил старый косторез. — Я вырежу такую трубку, какой еще никто никогда не видывал. Та «кую, которая будет достойна своего прекрасного названия. Я вырежу на ней…» И он стал мечтать. Как всякий истинный художник, Гэмауге уже видел в ту ночь все, что он изобразит на трубке.

Под утро его уже беспокоило только одно: хватит ли у него времени, успеет ли он выполнить эту работу до отъезда делегата. Домосед Гэмауге решился даже съездить в соседний поселок, чтобы познакомиться с Этувги и разузнать все как следует.

Этувги он не застал — знатный оленевод вместе со стадом был тогда где-то далеко в тундре, его ждали не раньше, чем через неделю. А выезжать на конференцию он должен был еще только через месяц — так по крайней мере сообщили Гэмауге в правлении колхоза.

Старик вернулся домой успокоенный: за месяц он успеет сделать все так, как задумал. Не только резную трубку с футляром, но и табакерку к ней сделает. А это особенно важно, потому что на футляре и табакерке можно изобразить много такого, чего на самой трубке не уместить.

Теперь надо было раздобыть материал. У Гэмауге на примете давно уже был моржовый клык редкостной величины. За несколько лет до того Кан-сай, охотник из эскимосского колхоза имени Ленина, убил такого моржа, о каких только в сказках рассказывают. Это был зверь длиною около шести метров, весом — больше тонны. Гэмауге послал тогда сына в колхоз имени Ленина (а это — километрах в сорока от колхоза «Утро»), и сын, хорошо заплатив, купил у удачливою охотника один клык.

О, тот клык пошел на хорошее дело Гэмауге вырезал на кости такую картину, которая хранится теперь в Москве, в музее подарков товарищу Сталину. Сталинской дружбе народов посвящена та картина, и чукотский колхоз «Утро» послал ее в столицу Родины ко дню 70-летия великого вождя.

И вот пришло время для второго клыка. «У каждого моржа два клыка, — думал Гэмауге. — И если второй клык до сих пор хранится у Канная, то ничего лучшего мне не надо».

Он снова послал сына в колхоз имени Ленина, наказав не скупиться. Сын вернулся только к исходу третьих суток, но на этот раз — с пустыми руками. Да, второй клык цел, он до сих пор хранится у Канная. Но продавать его охотник решительно отказывается. Ни за какие деньги

Дав только немного отдохнуть собакам, Гэмауге поехал сам.

— Ого, — встретил его Каннай. — Видно тебе на самом деле нужен этот бивень. Что же ты соби раешься из него сделать?

Гэмауге не любил говорить о том, чего еще не сделал. Даже сыну, даже первому своему другу Мэ-мылю он не рассказал о своем решении вырезать Трубку Мира. Уклонившись от ответа, Гэмауге снова стал уговаривать Канная продать клык.

Но упрямый охотник не соглашался. Как бы для того, чтобы подразнить Гэмауге, он провел его в комнату, где висел на стене этот великолепный клык, и сказал:

— Вот он. Только он не продажный. Другие, если хочешь, купи. Есть у меня другие. Только те, конечно, похуже.

— Ну какая тебе польза, что он здесь на стене висит? — рассердился, наконец, Гэмауге. — Ведь я тебе хорошие деньги дам. Назови цену Не хочешь? Ну, хочешь, я сам назову?

— Не надо. Мне твои деньги не нужны. Ясно, кажется, говорю: не продается. Это для меня — память.

Гэмауге решил польстить Каннаю.

— Я понимаю, — сказал он. — Я понимаю, что память об удачной охоте приятна даже такому искусному охотнику как ты…

— Ты неправильно меня понял, — усмехнулся Каннай. — Дело тут совсем в другом…

— Конечно, дело тут не в удаче. Я просто не так сказал. Я хотел сказать о твоей смелости й о твоем охотничьем искусстве.

— Нет, и не в этом дело. Это вообще не об охоте память. Это для меня память о том бивне, о первом. О том, который твой сын у меня купил. Когда ты над тем бивнем работал, ты о дружбе народов думал. А сам дружбу нарушил, об эскимосах не думал. Заплатил деньги — и все. Если бы я знал, для чего тебе тот бивень нужен, разве я за него деньги' взял бы?

— Ты прав, Каннай, я тогда не подумал об этом. Я совсем не хотел тебя обидеть. И это было уже давно, ты не должен так долго сердиться. А чтобы загладить свою вину… Скоро сын поедет в Анадырь. Я велю ему купить охотничий нож самой лучшей стали и сам сделаю резную рукоять для этого ножа.

— Спасибо, Гэмауге, но я ничем не заслужил такого подарка. Ты хорошо умеешь резать по кости, но ты плохо знаешь человеческий характер: он бывает потверже, чем кость.

Гэмауге задумался. А Каннай сердито и упрямо смотрел в сторону огромного бивня, который тускло поблескивал на стене.

— Может быть, твой упрек справедлив, — сказал, наконец, Гэмауге. — Я, действительно, все время сижу дома, за работой. Мало вижу людей. И все-таки я редко ошибаюсь в людях. Я уважаю твою обиду, Каннай, и вовсе не хочу смягчить твой характер. Нет, Каннай, я понял твой характер и именно поэтому уверен, что мы расстанемся друзьями.

И Гэмауге рассказал о своем новом замысле. Тогда Каннай сам снял со стены клык, сам отнес его в нарту Гэмауге.

— Йрабшьно, — сказал он на прощанье, — гадо всем напомнить про этот хороший обычай. Когда сделаешь Трубку Мира и отвезешь ее к Этувги, объясни ему все как следует. Пусть скажет на конференции, что все советские народы стоят за мир, И большие «маленькие. И такой великий, как русский народ, и такие маленькие народы, как чукчи и эскимосы. Пусть так и скажет… И не надо благодарить меня, Гэмауге, — добавил Каннай, видя, как растроган старый косторез. — Если бы этот бивень был отлит из чистого серебра, я все равно не пожалел бы его для такого дела.

… Все оставшееся время Гэмауге работал так увлеченно, что не заметил, как пролетела и одна неделя, и другая. Когда работа была в разгаре, Гэмауге рассказал все Мэмылю и сыну: скрывать было уже трудно, резьба на трубке с каждым днем яснее и яснее говорила о мыслях и чувствах резчика.

Мэмыль был очень горд — ведь это он рассказал Гэмауге о Трубке Мира Он восхищенно наблюдал за работой друга, старался помочь ему как умел. Мастер поручал ему иногда вырезать облачко, вершину далекого холма. Но только не людей. Мэмыль Неплохо резал по кости, особенно — если нужно было вырезать что-нибудь смешное, шуточное. Но когда дело касалось трудной, серьезной работы, тут он, конечно, и не думал тягаться с таким прославленным художником как Гэмауге.

На крышке футляра были изображены люди разных наций. Они шли дружным строем и несли знамена, на которых было написано святое слово «мир». Гэмауге хотел, чтобы это слово было написано на разных языках, но сам он знал его только по-русски, по-чукотски й по-эскймосски. Мэмыль и тут выручил: в школе, у учителей он сумел разузнать, как пишется это слово на английском и на немецком языках, а у сторожа Кабицкого — как оно пишется на польском.

Кроме того, он помогал в технической работе: высверливал отверстие в мундштуке и чубуке, собирал футляр и табакерку из резных пластин, уже законченных мастером. При этом он не переставал, конечно, рассказывать свои бесчисленные истории.

К исходу третьей недели работа была закончена. Было около двух часов ночи, когда Гэмауге вложил трубку в футляр, дал ей полежать там недолго, потом вынул, осмотрел так, как если бы видел ее впервые. Мэмыль думал, что Гэмауге снова схватит сейчас отложенный в сторону резец, как делал это уже не раз. Но старый косторез достал кисет, набил новую трубку и, раскурив, торжественно протянул Мэмылю.

Они выкурили трубку вдвоем, хотя этой набивки хватило бы на пятерых заядлых курильщиков. Затем Мэмыль ушел домой. А утром, осунувшийся от огорчения, он разбудил Гэмауге и сообщил тревожную новость: ему сказали, что еще позавчера Этувги отправился в путь.

Оставалась одна надежда: может быть, делегат немного задержится в городе с оформлением документов… Или самолета еще не будет. Когда Тэгрынэ улетала учиться в Хабаровск, ей пришлось два дня ожидать самолета…

Через час собачья упряжка уже мчала Гэмауге, отправившегося вдогонку за делегатом, скв. озь злую, хлеставшую по лицу пургу.

Зал ожидания небольшой, он хорошо натоплен, в нем уютно, светло. За круглым столиком сидят Гэмауге и Этувги, летчик Савин, какой-то пассажир с маленькой седой бородкой. Вокруг стоят еще трое пассажиров, сотрудники аэропорта. Трубка, футляр и табакерка переходят из рук в руки, вызывая у каждого возгласы восхищения. Савин уже в пятый раз рассматривает трубку и снова, удивляясь, находит в резьбе такое, чего не заметил раньше…

Гэмауге молчит, глаза его серьезны и спокойны, они кажѵтся лишь чуточку усталыми после длинной дороги. Но на душе у старика праздник, радостный праздник, который вознаграждает художника за долгий напряженный труд.

— Дельно придумали, — говорит Савин. — А уж выполнено как Всем на удивление В жизни такой работы не видал.

Он передает трубку начальнику аэропорта и продолжает:

— Не было б, как говорится, счастья, да несчастье помогло. Кабы не снегопад, вы бы нас уже не застали… Только я вот еще что хотел сказать, товарищ Гэмауге. Обычай, про который вы говорили, — это ведь не американский. Это, по-моему, индейский обычай.

— Что ж из того? — возражает пассажир с бородкой. — Индейцы — это, собственно, древнейшее население Америки.

Гэмауге с тревогой слушает этот разговор.

— Потому, — вмешивается он, — я и сделал

Трубку Мира. Кое-кто из теперешних американцев забыл обычай своих предков. Напомнить надо.

— Нет, товарищ Гэмауге, — уточняет пассажир с бородкой. — Современные американцы, по крайней мере — большинство их, не являются потомками индейцев. Они скорее… Но не в этом дело. Трубка Мира — это, видите ли, скорее древняя традиция Америки как страны, но не американцев в нынешнем смысле этого слова.

— Все равно, — убежденно говорит Гэмауге. — Древний обычай страны должен стать обычаем ее народа.

— Особенно, если это хороший обычай, — говорит Этувги. — Если он помогает бороться за мир.

— Верно, — соглашается Савин. — Что верно, то верно. Вот это и подчеркните, товарищ Этувги, когда будете трубку иностранным товарищам вручать.

Гэмауге, успокоенный таким решением, говорит:

— Я слыхал, что на этой конференции будут выбирать делегатов, которые поедут заграницу, чтобы встретиться там с делегатами от разных стран. Так говорил мне мой друг Мэмыль. Передай им эту трубку, Этувги…

— Может, и на нашей конференции будут иностранные гости.

— Да? Это было бы еще лучше. Скажи там, Этувги, что эту трубку сделал чукотский резчик, сделал из бивня, добытого эскимосским охотником. Пусть наши советские делегаты выкурят эту трубку с иностранными делегатами, и будем вместе бороться за мир. И ты, Этувги, тоже кури ее вместе со всеми… Только раньше ты положи в эту табакерку самого лучшего табаку. Купи в Москве самого дорогого, самого крепкого.

— «Капитанского» — подсказывает кто-то из пассажиров. — Только товарищ Этувги, кажется, не курит…

— Ничего, — серьезно отвечает Этувги. — Для такого дела смогу.

Он берет трубку, уже положенную в футляр начальником аэропорта, берет табакерку и аккуратно складывает их в свой чемодан.

… Время отлета. Северное сияние уже погасло. Начал падать снег — Этувги, значит, не ошибся. Но это совсем редкие хлопья, почти не нарушающие хорошей летной погоды.

Только позади самолета бушует пурга: мотор уже включен, и винт гонит под крылья холодный воздух, обдает ветром лица провожающих. Вот самолет пробежал немного по снегу и поднялся.

Гэмауге прощается с начальником аэропорта и трогается в обратный путь. Возле озера он придерживает свою упряжку, смотрит на самолет. Савин уже сделал два круга, набрал высоту и взял курс на юг. Старый косторез провожает глазами крылатую машину, пока она не превращается в точку, постепенно тающую в небе, как тают упавшие в озеро снежинки.