Характеристика императора Павла. — Строгости к военным. — А. А. Саблуков. — Его опала и помилование. — Жизнь в Гатчине. — Менуэт с Нелидовой. — Снисходительность Павла. — Заслуги и достоинства этого Государя. — Генеральша Лаврова, рожденная Демидова. — Ее дело в Сенате. — Анна Петровна Лопухина. — La troupe dorée. — Уваров и Чичагов. — Черта русских государей.

В своем рассказе я изобразил Императора Павла человеком глубоко религиозным, исполненным истинного благочестия и страха Божия. И, действительно, это был человек в душе вполне доброжелательный, великодушный, готовый прощать обиды и повиниться в своих ошибках. Он высоко ценил правду, ненавидел ложь и обман, заботился о правосудии и беспощадно преследовал всякие злоупотребления, в особенности же лихоимство и взяточничество. К несчастью, все эти похвальные и добрые качества оставались совершенно бесполезными, как для него лично, так и для государства, благодаря его несдержанности, чрезвычайной раздражительности, неразумной и нетерпеливой требовательности беспрекословного повиновения. Малейшее колебание при исполнении его приказаний, малейшая неисправность по службе влекли за собою жестокий выговор и даже наказание без всякого различия лиц. На Павла нелегко было иметь влияние, так как, почитая себя всегда правым, он с особенным упорством держался своего мнения и ни за что не хотел от него отказаться. Он был чрезвычайно раздражителен и от малейшего противоречия приходил в такой гнев, что казался совершенно исступленным. А между тем он сам вполне сознавал это и впоследствии глубоко этим огорчался, сожалея собственную вспыльчивость; но, несмотря на это, он все-таки не имел достаточной силы воли, чтобы победить себя.

Стремительный характер Павла и его чрезмерная придирчивость и строгость к военным делали эту службу весьма неприятною. Нередко, за ничтожные недосмотры и ошибки в команде, офицеры, прямо с парада, отсылались в другие полки и на весьма большие расстояния. Это случалось настолько часто, что у нас вошло в обычай, будучи в карауле, класть за пазуху несколько сот рублей ассигнациями, дабы не остаться без денег в случае внезапной ссылки. Мне лично пришлось три раза давать взаймы деньги своим товарищам, которые забыли принять эту предосторожность. Подобное обращение, естественно, держало офицеров в постоянном страхе и беспокойстве, благодаря чему многие совсем оставили службу и удалялись в свои поместья, другие же переходили в гражданскую службу. Благодаря этому, как я уж говорил, производство шло у нас чрезвычайно быстро, особенно для тех, которые имели крепкие нервы. Я, например, подвигался очень скоро, так что из подпоручика Конной Гвардии, каким я был в 1796 году, во время восшествия на престол Императора Павла, я в июне 1799 года уже был полковником, миновав все промежуточные ступени. Из числа ста тридцати двух офицеров, бывших в конном полку в 1796 году, всего двое (я и еще один) остались в нем до кончины Павла Петровича. То же самое, если еще не хуже, было и в других полках, где тирания Аракчеева и других гатчинцев менее сдерживалась, чем у нас. Легко себе представить положение тех семейств, сыновья которых были офицерами в эту эпоху: они, естественно, находились в постоянном страхе и тревоге, опасаясь за своих близких, так что можно, без преувеличения, сказать, что в царствование Павла I Петербург, Москва и даже вся Россия были погружены в постоянное горе.

Несмотря на то, что аристократия тщательно скрывала свое недовольство, чувство это, однако, прорывалось иногда наружу, и во время коронации, в Москве, Император не мог этого не заметить. Зато низшие классы, «миллионы», с таким восторгом приветствовали Государя, что Павел стал объяснять себе холодность и видимую недоброжелательность со стороны дворянства — нравственной испорченностью и «якобинскими» наклонностями этого сословия. Что касается нравственной испорченности, то в этом случае он был отчасти прав, так как нередко многие из наиболее недовольных, когда он обращался к ним лично, отвечали ему льстивыми словами и с улыбкою на устах. Император, благодаря честности и откровенности своего нрава, никогда не подозревал в этом двоедушия, тем более, это он сам часто говорил, что, «будучи всегда готов и рад доставить законный суд и полное удовлетворение всякому, кто считал бы себя обойденным или обиженным, он не боится быт несправедливым».

Как пример странности характера Павла и его способа действий, приведу следующий, мне хорошо известный случай, бывший с моим отцом.

Выше я уже говорил, что в Екатерининское время русская армия имела мундиры светло-зеленого сукна, а флот — белого, и что император Павел оба эти цвета заменил темно-зеленым, синеватого оттенка, желая сделать его более похожим на синий цвет прусских мундиров. Краска эта приготовлялась из особых минеральных веществ, которые оседали на дно котлов, вследствие чего было очень трудно сразу приготовить большое количество этого сукна одинакового оттенка. Между тем, в известный день войска должны были явиться в Гатчину на маневры и оказалось необходимым приобрести значительное количество этого сукна в кусках. При этом произошла такая спешка, что комиссариатский департамент не имел времени подобрать для каждой бригады и дивизии сукно одного только оттенка, вследствие чего во многих полках оказалось некоторое различие в цвете мундиров.

Император немедленно заметил этот недостаток, чрезвычайно разгневался и тут же, приложив к одному из образцов сукна собственноручную печать, велел послать мануфактур-коллегии рескрипт, в котором повелевалось, чтобы впредь все казенные фабрики изготовляли сукно точно такого цвета, как этот образчик. Мой отец был в это время вице-президентом мануфактур-коллегии и в действительности заправлял всеми делами этого ведомства, так как президент ее, князь Юсупов[33], никогда ничего не делал. Зная моего отца, Император приказал президенту военной коллегии, генерал-лейтенанту Ламбу[34], поручить это дело особому его вниманию. В виду этого, отец мой немедленно же написал всем казенным фабрикам циркуляр, в котором сообщал волю государя и требовал немедленного ответа.

Ответы были получены почти одновременно и все единогласно подтверждали, что, благодаря свойству самой краски, крашеное сукно, в кусках, невозможно изготовить совершенно однородного цвета. Об этом отец мой, с своей стороны, уведомил генерал-лейтенанта Ламба.

Надо сказать, что в это время в Петербурге свирепствовал род гриппа, который зачастую принимал опасную форму, и отец мой как раз захворал этою болезнью, и притом в такой степени, что у него появился сильный жар и расположение к бреду. Естественно, что ему был предписан безусловный покой.

Между тем, генерал Ламб отправился с обычным рапортом в Гатчину, где в то время жил Государь, и по приезде своем застал Его Величество верхом на коне, едущим на смотр. На вопрос Императора, нет ли чего-нибудь нового или важного, Ламб отвечал: «Ничего особенного, Государь, кроме письма вице-президента мануфактур-коллегии Саблукова с ответом от фабрикантов, которые сообщают единогласно, что окрашивать сукно, в кусках, в совершенно однородный цвет решительно невозможно».

— Как невозможно? — вскричал Император. Затем произнеся скороговоркою: — Очень хорошо! — не сказал больше ни слова, сошел с лошади, пошел во Дворец и тотчас же отправил нарочного фельдъегеря к Военному Губернатору Петербурга, графу Палену, с следующим приказанием:

«Выслать из города тайного советника Саблукова, уволенного от службы, и немедленно отправить назад посланного с донесением об исполнении этого приказания. (подписано) Павел » [35].

Я сидел над моим бедным отцом в комнате, соседней с его кабинетом, когда петербургский обер-полицмейстер, генерал-майор Лисаневич,[36] близкий друг нашей семье, вошел в комнату и быстро спросил меня: — Что делает ваш батюшка?

— Лежит в соседней комнате, — отвечал я, — и боюсь не на смертном ли одре.

— Неужели! — воскликнул Лисаневич, — тем не менее, я необходимо должен его видеть, ибо имею сообщить ему немедленно приказание от императора.

С этими словами он вошел в спальню, и я машинально последовал за ним.

Лицо несчастного моего отца было совершенно багровое и он едва сознавал, что происходит вокруг него. Лисаневич два раза окликнул его:

— Александр Александрович!

Отец, очнувшись немного, сказал:

— Кто вы такой? Что вам нужно?

— Я — Лисаневич, обер-полицмейстер. Узнаете вы меня?

Отец мой отвечал:

— Ах, Василий Иванович, это вы! Я очень болен: что вам нужно?

— Вот вам приказ от Императора.

Отец мой развернул бумагу, а я в это время поместился так, чтобы иметь возможность прочесть бумагу и в то, же время следить за ее действием на лице моего отца. Он прочел бумагу, протер глаза и воскликнул:

— Господи! да что же я сделал?

— Я ничего не знаю, — возразил Лисаневич, — кроме того, что я должен выслать вас из Петербурга.

— Но вы видите, любезный друг, в каком я положении.

— Этому горю я помочь не могу: я должен повиноваться. Я оставлю у вас в доме полицейского, чтобы засвидетельствовать ваш отъезд, а сам немедленно отправлюсь к графу Палену, чтобы донести ему о вашем положении; вам же советую отправить к нему вашего сына.

Я возблагодарил Бога, заметив, что несчастный отец мой из багрового цвета постепенно перешел в бледный, ибо я, признаюсь, опасался, что с ним может приключиться апоплексический удар. Моя дорогая матушка, которая в такие тяжелые минуты была исполнена энергии и присутствия духа, зная, что Император сначала всегда бывает неумолим, немедленно послала на нашу дачу, находившуюся в двух милях от города, приказание, чтобы в комнате садовника, которая отапливалась печью, была приготовлена постель. Хотя это было зимою, но не было особенного мороза, и поэтому матушка немедленно велела приготовить карету и послать за доктором.

Я поехал тем временем к графу Палену, который был очень привязан к моему отцу и во многих случаях бывал очень добр и ко мне лично.

— Вот так история, — встретил он меня. Хотите стакан Лафита?.. (Это была известная привычка у Палена предлагать стакан Лафита всякому, кто попадал в беду).

— Никакого мне Лафита не нужно, — с нетерпеньем перебил я его. — Мне нужно только, чтобы вы оставили моего отца на месте!

— Это невозможно. Dites à votre père, — продолжал он по французски, — qu’il sait combien je l’aime et que je n’y puis rien; que si l’un de nous deux doit aller au diable, c’est lui qui doit у aller. Qu’il sorte de la ville coûte que coûte; après cela nous verrons ce qu’on peut faire pour lui… Mais pourquoi diable est-il renvoyé?

— Ni moi, ni mon père n’en savons rien,[37] — возразил я, пожав ему руку и уехал.

Вернувшись домой, я нашел уже все приготовленным для отъезда моего отца. Добрая матушка была неутомима: она крепко закутала его в меховую одежду, велела постлать постель в карете, в которую его внесли, сама села с ним, а доктор следовал рядом в другом экипаже. Через три часа после распоряжения Павла, отец мой уже проехал городскую заставу. Полицейский чиновник, все время находившийся в нашем доме, тотчас донес об этом Палену, как военному губернатору, а последний отослал обратно государева фельдъегеря с рапортом, что приказание Его Величества исполнено в точности.

Вечером того же дня я поехал проведать отца. Матушка и доктор находились при нем, и врач сообщил мне утешительное известие, что никаких серьезных последствий опасаться не надо. Но, увы, с ним все-таки сделался легкий паралич, от которого он никогда уже не оправился.

Спустя два дня после этого происшествия получено было извещение, что Государь, вместе со всем двором, на следующий день прибудет в Петербург. По обыкновению, был назначен вахт-парад, и очередь идти в караул как раз была моя. Из ста шести человек, составлявших мой эскадрон, девяносто шесть должны были явиться на парад верхами, что составляло весьма значительное число. Надо заметить, что если лицо, носившее известное имя, подвергалось какому-либо взысканию со стороны Императора, то, обыкновенно, эту немилость разделяли и другие члены этой семьи, находившиеся на службе. Вот почему мое появление на параде, почти немедленно после отставки и изгнания из столицы моего отца, было для меня делом довольно щекотливым. Но делать было нечего и мне все-таки надо было явиться вовремя со всем моим эскадроном. Правда, я знал, что он хорошо обучен, но всегда могли произойти ошибки и последствия их могли оказаться для меня весьма важными; и не только для меня, но и для моего эскадрона и даже для всего полка: так бывало не раз при подобных обстоятельствах.

Тогдашний наш полковой командир, князь Голицын[38], велел еще накануне вывести мой эскадрон, чтобы сделать репетицию парада, но офицеры и солдаты были так взволнованы, что все шло плохо и генерал наш был в отчаянии. Я попросил его, однако же, успокоиться и не делать выговоров, обещая ему, что все пойдет хорошо. Я сам похвалил солдат, приказал им отправиться в баню, затем плотно поужинать и спокойно лечь спать. Что касается до офицеров, которые подвергались наибольшей опасности, то я попросил их не думать ни об чем и только внимательнее прислушиваться к команде. В казармах я отдал строгое приказание, чтобы солдат не будили, пока я не приеду сам. В описываемое время все солдаты также носили букли и толстые косички со множеством пудры и помады, вследствие чего прическа нижних чинов занимала очень долгое время; в то время у нас полагалось всего два парикмахера на эскадрон, так что солдаты, когда они готовились к параду, принуждены были не спать всю ночь из-за своей завивки. Но этого я никак не мог допустить в моем опасном положении, в котором все зависело от состояния нервов моих солдат. Поэтому я велел собрать всех парикмахеров со всего полка, приказав им как можно скорее причесать мой эскадрон, благодаря чему солдаты могли освободиться раньше и выспаться как следует.

В пять часов утра я велел их разбудить, а к 9-ти часам люди и лошади были готовы, выстроены перед казармами и смотрели весело и бодро. Я сел на своего красивого гнедого мерина «Le Chevalier d’Eon», поздоровался с людьми, дал им пароль и мы отправились ко дворцу.

Император вначале смотрел мрачно и имел вид недовольный, но я с удвоенною энергией дал пароль, офицеры же и солдаты исполнили свое дело превосходно. Его Величество, вероятно, к собственному своему удивлению, остался настолько доволен, что два раза подъезжал хвалить меня. Словом, все пошло хорошо и для меня, и для моего эскадрона, и для моего отца, да и вообще для всех, кому в этот день пришлось говорить с Его Величеством, ибо подобного рода гроза падала на всех, кто к нему приближался, без различия возраста и пола, не исключая даже и собственного его семейства.

Теперь я снова попрошу читателя последовать за мною в Гатчину и вернуться к тому времени, когда Император подписал приказ об увольнении от службы и удалении из столицы моего отца. Тем же почерком пера Павел тут же назначил на место моего отца сенатора Аршеневского[39] и особым рескриптом предписал ему немедленно исполнить его приказание относительно цвета сукна. Аршеневский был очень хороший и рассудительный человек, и все знали, что он был близким другом и почитателем моего отца. Обстоятельство это было известно и Императору, ибо в сенате они неоднократно держались одного мнения, и Павел часто с ними соглашался. В назначении Аршеневского, таким образом, нельзя было усматривать гнева против моего отца.

Не теряя ни минуты времени, новый вице-президент Аршеневский занял свое место в мануфактур-коллегии. Председатель, князь Юсупов, не мог объяснить того, что случилось, а также не мог посоветовать, что предпринять дальше. Тогда Аршеневский сам рассмотрел дело, затем лично поехал посоветоваться с моим отцом и, убедившись, наконец, что, кроме того, что уже сделал мой отец, делать больше нечего, он, для того, чтобы не подвергаться дальнейшей ответственности, подал Императору прошение об увольнении, приложив к нему письмо на имя Его Величества, объясняющее ого поводы к этому поступку. В то же время Генерал-прокурор сената, Беклешов[40], который на деле был Министром юстиции, посоветовал моему отцу написать к Императору краткое письмо, в котором он выражал свое горе по поводу того, что навлек на себя его гнев. Это письмо, вместе с прошением Аршеневского, Беклешов с намерением вручил Государю немедленно по возвращении его с парада, на котором я удостоился такой похвалы.

Император, который сам только что выздоровел от гриппа и еще не совсем чувствовал себя хороню, услышав как жестоко был исполнен его приговор над моим отцом, чрезвычайно взволновался. Он немедленно потребовал к себе Генерал-прокурора и, со слезами на глазах, попросил его тотчас съездить к моему отцу, извиниться за него в его жестокой несправедливости и просить его прощения. После этой милостивой вести он ежедневно, по два раза, посылал узнавать о здоровье моего отца, и когда тот, наконец, был в силах выезжать и явиться к государю, то между монархом и его подданным произошла весьма трогательная сцена примирения в присутствии Беклешова, при чем моему отцу, разумеется, была возвращена его прежняя должность.

Тем не менее, случай этот очень повредил императору в общественном мнении, так как мои родители оба были весьма любимы и уважаемы. И, действительно, трудно было найти в Петербурге людей, которые бы пользовались большим расположением и вниманием, которых они вполне заслуживали, благодаря своей доброте и отзывчивости ко всем нуждающимся и несчастным. В течение немногих дней опалы моего отца и вскоре после его возвращения, о нем беспрестанно наведывались и с участием расспрашивали о его здоровье. Оказанная ему несправедливость вызвала сильное негодование, которое высказывалось открыто и резко, как в частных разговорах, так и в письмах, которые получались из Москвы и из провинции. Может показаться невероятным, что в стране самодержавной и при Государе, гнев которого был неукротим, могли так свободно порицать его действия. Но старинный русский дух был еще жив и его не могли подавить ни строгость, ни полицейские меры.

Зная вспыльчивый, но склонный к великодушным порывам характер императора Павла, видя зачастую его искреннее желание быть справедливым, граф Пален, несомненно, мог бы воспользоваться тяжкою болезнью моего отца и рапортом полицмейстера, чтобы дать Государю время одуматься и хладнокровно обсудить неосновательность своего гнева. Но в планы графа Палена и тех, кто действовали с ним заодно, по-видимому, не входило вызывать этого монарха к раскаянию: его судьба была предрешена, и он должен был погибнуть. Когда Палену приходилось иногда слышать не совсем умеренную критику действий Императора, он, обыкновенно, останавливал говоривших словами: « Messieurs! Jean f… qui parle, brave homme qui agit!»

Теперь вернемся снова в Гатчину, это ужасное место, откуда последовал указ об увольнении моего отца и которое было колыбелью пресловутой павловской армии с ее организацией, выправкой и дисциплиной. Гатчина было любимым местопребыванием Павла в осеннее время и здесь происходили ежегодные маневры войск. Как северная деревенская резиденция, Гатчина великолепна: дворец или, вернее, замок представляет обширное здание, выстроенное из писанного камня и прекрасной архитектуры. При дворце обширный парк, в котором множество великолепных старых дубов и других деревьев. Прозрачный ручей вьется вдоль парка и по садам, обращаясь в некоторых местах в обширные пруды, которые почти можно назвать озерами. Вода в них до того чиста и прозрачна, что, на глубине 12–16-ти футов можно считать камушки и в ней плавают большие форели и стерляди.

Павел был весьма склонен к романтизму и любил все, что имело рыцарский характер. При этом он имел расположение к великолепию и роскоши, которыми он восторгался во время пребывания в Париже и других городах Западной Европы.

Как я уже говорил, в Гатчине происходили большие маневры, во время которых давались и празднества. Балы, концерты, театральные представления беспрерывно следовали одни за другими, и можно было думать, что все увеселения Версали и Трианона по волшебству перенесены были в Гатчину. К сожалению, эти празднества нередко омрачались разными строгостями, как, например, арестом офицеров или ссылкою их в отдаленные гарнизоны без всякого предупреждения. Случались и несчастья, какие бывают нередко во время больших кавалерийских маневров, что приводило императора в сильное раздражение. Впрочем, несмотря на сильный гнев, вызываемый подобными случаями, он выказывал большое человеколюбие и участие, когда кто-нибудь был серьезно ранен.

Как-то раз, в то время, когда я находился во внутреннем карауле, во дворце произошла забавная сцена. Выше я упоминал, что офицерская караульная комната находилась близ самого кабинета государя, откуда я часто слышал его молитвы. Около офицерской комнаты была обширная прихожая, в которой находился караул, а из нее шел длинный узкий коридор, ведший во внутренние апартаменты дворца. Здесь стоял часовой, который немедленно вызывал караул, когда император показывался в коридоре. Услышав внезапно окрик часового «караул вон!», я поспешно выбежал из офицерской комнаты. Солдаты едва успели схватить свой карабины и выстроиться, а я обнажить свою шпагу, как дверь коридора открылась настежь и император, в башмаках и шелковых чулках, при шляпе и шпаге, поспешно вошел в комнату, и в ту же минуту дамский башмачок с очень высоким каблуком, полетел через голову его величества, чуть чуть ее не задевши. Император через офицерскую комнату прошел в свой кабинет, а из коридора вышла Екатерина Ивановна Нелидова, спокойно подняла свой башмак и вернулась туда же, откуда пришла.

На другой день, когда я сменялся с караула, его величество подошел ко мне и шепнул: «Mon cher, nous avous eu du grabuge hier». — «Oui, Sire», — отвечал я. Меня очень позабавил этот случай и я никому не говорил о нем, ожидая, что за этим последует что-нибудь столь же забавное. Ожидания мои не обманулись: в тот же день, вечером, на балу, император подошел ко мне, как к близкому приятелю и поверенному, и сказал: «Mon cher, faites danser quelque chose de joli». Я сразу смекнул, что государю угодно, чтобы я протанцевал с Екатериной Ивановной Нелидовой. Что можно можно было протанцевать красивого, кроме менуэта или гавота сороковых годов? Я обратился к дирижеру оркестра и спросил его, может ли он сыграть менуэт и, получив утвердительный ответ, я просил его начать и сам пригласил Нелидову, которая, как известно, еще в Смольном отличалась своими танцами. Оркестр заиграл, и мы начали. Что за грацию выказала она, как прелестно выделывала «па» и повороты, какая плавность была во всех движениях прелестной крошки, несмотря на ее высокие каблуки — точь-в-точь знаменитая Лантини[41], бывшая ее учительница! С своей стороны, и я не позабыл уроков моего учителя Канциани[42], и, при моем кафтане à la Frédéric le Grand, мы оба точь-в-точь имели вид двух старых портретов. Император был в полном восторге и, следя за нашими танцами во все время менуэта, поощрял нас восклицаниями: «C’est charmant, c’est superbe, c’est délicieux».

Когда этот первый танец благополучно был окончен, Государь просил меня устроить другой и пригласить вторую пару. Вопрос теперь заключался в том, кого выбрать и кто захочет себя выставить напоказ при такой смущающей обстановке. В нашем полку был офицер, по имени Хитров[43]. Я вспомнил, что когда-то, будучи 13-ти-летним мальчиком, он вместе со мною брал уроки у Канциани и так как он в то время всегда носил красные каблуки, я прозвал его камергером. Никто не мог мне быть более подходящим. Я подошел к нему и сообщил о желании его величества. Сначала Хитров колебался, хотя, видимо, был рад выставить себя напоказ и, после некоторого размышления, спросил меня, какую ему выбрать даму? — Возьмите старую девицу Валуеву[44], — посоветовал я ему, и он так и сделал. Разумеется, я снова пригласил Нелидову, и танец был исполнен на славу, к величайшему удовольствию его величества. За этот подвиг я был награжден лишь забавою, которую он мне доставил, но зато Алексею Хитрову этот менуэт оказал большую пользу. Будучи не особенно исправным офицером, он был сделан камергером, что ввело его в гражданскую службу и, угождая разным влиятельным министрам, он наконец сам сделался министром, а в настоящее время[45] он весьма снисходительный государственный контролер и вообще очень добрый человек.

Об императоре Павле принято, обыкновенно, говорить, как о человеке чуждом всяких любезных качеств, всегда мрачном, раздражительном и суровом. На деле же характер его вовсе был не таков. Остроумную шутку он понимал и ценил не хуже всякого другого, лишь бы только в ней не видно было недоброжелательства или злобы. В подтверждение этого мнения, я приведу следующий анекдот.

В Гатчине, насупротив окон офицерской караульной комнаты, рос очень старый дуб, который, я думаю, и теперь еще стоит там. Это дерево, как сейчас помню, было покрыто странными наростами, из которых вырастало несколько веток. Один из этих наростов до того был похож на Павла, с его косичкою, что я не мог удержаться, чтобы не срисовать его. Когда я вернулся в казармы, рисунок мой так всем понравился, что все захотели получить с него копию, и в день следующего парада я был осажден просьбами со стороны офицеров гвардейской пехоты. Воспроизвести его было нетрудно, и я роздал не менее тридцати или сорока копий. Несомненно, что при том соглядатайстве со стороны гатчинских офицеров, которому подвергались все наши действия, история с моим рисунком дошла до сведения Императора. Будучи вскоре после этого еще раз в карауле, я от нечего делать занялся срисовыванием двух очень хороших бюстов, стоявших перед зеркалом в караульной комнате, из которых один изображал Генриха IV, а другой Сюлли. Окончив рисунок с Генриха IV, я был очень занят срисовыванием Сюлли, когда в комнату незаметно вошел Император, стал сзади меня и, ударив меня слегка по плечу, спросил:

— Что вы делаете?

— Рисую, Государь, — отвечал я.

— Прекрасно! Генрих IV очень похож, когда будет окончен. Я вижу, что вы можете сделать хороший портрет… Делали вы когда-нибудь мой?..

— Много раз, Ваше Величество.

Государь громко рассмеялся, взглянул на себя в зеркало и сказал: «Хорош для портрета»! Затем он дружески хлопнул меня по плечу и вернулся в свой кабинет, смеясь от души.

Думаю, что нельзя было поступить снисходительнее с молодым человеком, который нарисовал его карикатуру, но в котором он не имел повода предполагать какого-либо дурного умысла.

Нет сомнения что в основе характера Императора Павла лежало истинное великодушие и благородство и, несмотря на то, что он был ревнив к власти, он презирал тех, кто раболепно подчинялись его воле в ущерб правде и справедливости и, наоборот, уважал людей, которые бесстрашно противились вспышкам его гнева, чтобы защитить невинного. Вот, между прочим, причина, по которой он до самой своей смерти оказывал величайшее уважение и внимание шталмейстеру Сергею Ильичу Муханову[46].

Но довольно о Гатчине с ее маневрами, вахт-парадами празднествами и танцами на гладком и скользком паркете дворца. Хотя вспыльчивый характер Павла и был причиною многих прискорбных случаев (многие из которых связаны с воспоминанием о Гатчине), но нельзя не высказать сожаления, что этот безусловно благородный, великодушный и честный Государь столь нелицеприятный, искренно и горячо желавший добра и правды, не процарствовал долее и не очистил высшую чиновную аристократию, столь развращенную в России, от некоторых ее недостойных членов. Павел I всегда рад был слышать истину, для которой слух его всегда был открыт, а вместе с нею он готов был уважать и выслушать то лицо, от которого он ее слышал.

Хотя раздача наград и милостей царских и зависела от личной благосклонности императора к данному лицу, но милостями этими никогда не определялись повышения по службе, вследствие чего суд над начальниками и подчиненными был справедлив и нелицеприятен. Корнет мог свободно и безбоязненно требовать военного суда над своим полковым командиром, вполне рассчитывая на беспристрастное разбирательство дела. Это обстоятельство было для меня тем щитом, которым я ограждался от великого князя Константина Павловича во все время его командования (шефства) нашим полком[47] и при помощи которого я мог с успехом бороться против его вспыльчивости и горячности. Одно только упоминание о военном суде приводило его высочество в настоящий ужас. Тем не менее, я должен здесь упомянуть, что много лет спустя, а именно в декабре 1829 года, когда я свиделся с Константином Павловичем в Дрездене, он принял меня с распростертыми объятиями и, в присутствии своего побочного сына, Г. Александрова[48], вспоминая о происходивших между нами ссорах, чистосердечно сознался, что он был постоянно не прав и с полным благородством признал совершенную правильность моих действий относительно него. Мне особенно приятно писать эти строки и засвидетельствовать здесь, на земле, что великий князь, которого, обыкновенно, очень строго осуждали, не был лишен, как уверяли многие, добродетелей и прежде всего смирения и доброжелательства.

Как доказательство того уважения, которое император Павел питал к постановлениям военных судов и его беспристрастия в деле правосудия, можно привести следующий случай.

В первый год его царствования генерал-прокурором сената, был граф Самойлов[49], родственник некоего генерала Лаврова, женатого на сестре известного богача Демидова[50]. Лавров был человек распутный, большой игрок и обременен долгами[51]. Жена его была особа довольно легких нравов, обладала большим состоянием и находилась в связи с тремя офицерами нашего полка. Оставшись чрезвычайно довольна усердием и вниманием своих обожателей, генеральша выдала каждому из них по векселю в 30 тысяч рублей. Супруг, взбешенный тем, что такая значительная сумма ускользнула из его рук, подал прошение в сенат, заявляя, что жена его идиотка, неспособная даже прочесть сумму, вписанную в текст векселя, на котором первоначально стояло 3000 рублей, и что лишний ноль на каждом из векселей был прибавлен ее любовниками, которых он кстати и обвинял в подлоге.

Сенат, под влиянием Генерал-прокурора Самойлова, признал офицеров виновными в подлоге и приговорил к разжалованию. Приговор этот был представлен на утверждение государя; но последний, вместо того, чтобы утвердить постановление сената, велел созвать в нашем полку военный суд.

В качестве младшего члена полкового суда, мне пришлось подавать свой голос первым, и я прежде всего предложил спросить генеральшу Лаврову, считает ли она сама эти три векселя подложными? Г-жа Лаврова прислала письменное заявление, в котором сообщала, что подлога нет, что она любит этих трех офицеров и желает сделать им подарок, а что муж ее «лжец». Тогда я подал голос за то, чтобы офицеры были оправданы в подлоге, но были уволены из полка за поведение, недостойное дворянина. Военный суд единогласно принял это решение, приговор был представлен Государю, который и утвердил его, отменив решение Сената и сделав сенаторам строгий выговор. Впоследствии эти три офицера неоднократно высказывали мне свою благодарность.

Император Павел, как я уже говорил, был искренним христианином, человеком глубоко религиозным, отличался с раннего детства богобоязненностью и благочестием. По взглядам своим это был совершенный джентльмен, который знал, как надо обращаться с истинно-порядочными людьми, хотя бы они и не принадлежали к родовой или служебной аристократии. Я находился на службе в течение всего царствования этого Государя, не пропустил ни одного учения или вахт-парада и могу засвидетельствовать, что хотя он часто сердился, но я никогда не слыхал, чтобы из уст его исходила обидная брань[52]. Как доказательство его рыцарских, доходивших даже до крайности воззрении, может служить то, что он совершенно серьезно предложил Бонапарту дуэль в Гамбурге с целью положит этим поединком предел разорительным войнам, опустошавшим Европу. Свидетелями, со стороны Императора, должны были быть Пален[53] и Кутайсов. Несмотря на всю причудливость и несовременность подобного вызова, большинство монархов, не исключая самого Наполеона, отдали полную справедливость высокогуманным побуждениям, руководившим русским государем, сделавшим столь рыцарское предложение с полною искренностью и чистосердечием.

Кстати о рыцарстве, мне пришло на память несколько случаев, бывших в Павловске, летней резиденции императорского семейства. Их величества находились в Павловске преимущественно весною и ранним летом, так как во время сильных июльских жаров они предпочитали Петергоф на Финском заливе, где воздух был морской и более свежий. Павловск, принадлежавший лично императрице Марии Феодоровне, был устроен чрезвычайно изящно, и всякий клочок земли здесь носил отпечаток ее вкуса, наклонностей, воспоминаний о заграничных путешествиях и т. п. Здесь был павильон роз, напоминавший Трианонский; шале, подобные тем, которые она видела в Швейцарии; мельница и несколько ферм на подобие тирольских; были сады, напоминавшие сады и террасы Италии. Театр и длинные аллеи были заимствованы из Фонтенбло и там и сям виднелись искусственные развалины. Каждый вечер устраивались сельские праздники, поездки, спектакли, импровизации, разные сюрпризы, балы и концерты, во время которых императрица, ее прелестные дочери и невестки, своею приветливостью, придавали этим развлечениям восхитительный характер. Сам Навел предавался им с увлечением, и его поклонение женской красоте зачастую заставляло его указать на какую-нибудь Дульцинею, что его услужливый Фигаро или Санчо-Панса-Кутайсов немедленно и принимал к сведению, стараясь исполнить желание своего господина.

Однажды, на одном из балов, данных в Москве по случаю его приезда в 1798 году, Император был совершенно очарован огненными черными глазами девицы Анны Лопухиной. Кутайсов, которому Павел сообщил о произведенном на него впечатлении, немедленно же рассказал об этом отцу девицы, с которым и был заключен договор, имевший целью пленить сердце Его Величества[54].

«La troupe dorée», как Император называл нас, офицеров Конной Гвардии, в виду нашей элегантности и цвета наших мундиров, ярко-красных «tirant sur l’orange», в качестве постоянных кавалеров Павловских увеселений, вскоре узнала об этой любовной интриге, о которой мы стали болтать довольно свободно. Это скоро дошло до сведения Государя, вследствие чего полк наш некоторое время был в немилости. Впрочем, она была непродолжительна, так как девица Лопухина сама к нам очень благоволила и при том же две ее сестры вскоре вышли за муж за офицеров нашего полка: одна за Демидова, другая за графа Кутай-сова, сына шталмейстера. Анна Петровна Лопухина вскоре была пожалована фрейлиною и приглашена жить в Павловске. Для нее было устроено особое помещение, нечто в роде дачи, в которую Павел мог легко пройти из «Розового Павильона», не будучи никем замеченным. Он являлся туда каждый вечер, как он вначале сам воображал, с чисто платоническими чувствами восхищения; но брадобрей и Лопухин отец лучше знали человеческую натуру и вернее смотрели на будущее. Им постепенно удалось разжечь чувства Павла к девушке путем упорного ее сопротивления желаниям Его Величества, что, впрочем, она и делала вполне искренно, так как, будучи еще в Москве, она испытывала довольно серьезную привязанность к одному князю Гагарину[55], служившему майором в армии и находившемуся теперь в Италии, в войсках Суворова. Однажды, в один из вечеров, когда Павел оказался более предприимчивым, чем обыкновенно, Лопухина неожиданно разрыдалась, прося оставить ее и призналась Государю в своей любви к Гагарину. Император был поражен, но его рыцарский характер и врожденное благородство тотчас проявили себя; он немедленно же решил отказаться от любви к девушке, сохранив за собою только чувства дружбы, и тут же захотел выдать ее замуж за человека, к которому она питала такую горячую любовь. Суворову немедленно посланы были приказания вернуть в Россию князя Гагарина. В это самое время последний только что отличился в каком-то сражении, и его поэтому отправили в Петербург с известием об одержанной победе. Я находился во дворце, когда князь Гагарин прибыл ко двору, и вынес о нем впечатление, как об очень красивом, хотя и не высокого роста человеке. Император тотчас же наградил его орденом, сам привел к его возлюбленной и в течение всего этого дня был искренно доволен и преисполнен гордости от сознания своего, действительно, геройского самопожертвования.

И вечером на «маленьком дворцовом балу» он имел положительно счастливый и довольный вид, с восторгом говорил о своем красивом и счастливом сопернике и представил его многим из нас с видом искреннего добродушия. С своей стороны, я лично ни на минуту не сомневался в-искренности Павла, благородная душа которого одержала победу над сердечным влечением. Не будь Кутайсова и Лопухина-отца, которые из личных выгод потакали дурным страстям Императора и привлекли в эту интригу даже самого Гагарина, не, будь всего этого — нет никого сомнения, что княгиня Анна Гагарина, рожденная Лопухина, никогда не была бы maitresse en titre Императора Павла, в момент убийства этого злополучного Государя.

Одновременно с этими любовными интригами совершались крупные политические события: союз между Россией и Англией и всем континентом против революционной Франции был заключен. Суворов, вызванный из ссылки, назначен был Генералиссимусом союзной русско-австрийской армии, действовавшей в Италии в феврале 1799 года. Другая русская армия, под начальством генерала Германа[56], была отправлена в Голландию для совместных действий с армией герцога Йоркского, имевшей целью атаковать Францию с севера. Наконец, и едва ли не важнейшим событием было избрание Императора гроссмейстером мальтийского ордена, вследствие чего остров Мальта был взят под его покровительство. Павел был в восторге от этого титула, и это обстоятельство, в связи с романтической любовью, овладевшей его чувствительным сердцем, привело его в совершенный экстаз. Щедрости его не было пределов: он велел купить три дома на набережной Невы и соединить их в один дворец, который подарил князю Гагарину, снисходительному супругу черноокой Дульцинеи. Лопухин-отец был сделан светлейшим князем и назначен Генерал-прокурором сената: должность чрезвычайно важная, напоминающая отчасти, но значению своему, должность первого лорда казначейства в Англии, нечто в роде первого министра. Кутайсов, исполнявший свою роль Фигаро при гроссмейстере мальтийского ордена, продолжал служить для любовных поручений, вследствие чего он из брадобреев был пожалован в графы и сделан Шталмейстером ордена. Он купил себе дом по соседству с дворцом княгини Гагариной и поселил в нем свою любовницу, французскую актрису Шевалье. Я не раз видел, как Государь сам привозил его туда и затем заезжал за ним, возвращаясь от своей любовницы.

При этом la troupe dorée, т. е. офицеры Конной Гвардии, обязаны были принимать участие в том, что происходило во Дворце. Едва подписан был союзный трактат с Англией, я получил приказание отправиться в Петербург и изготовить себе мундир точь-в-точь подобный тому, который носила английская Конная Гвардия (Horse Guards) — красный с синими отворотами, вышитыми золотом. Это было нелегко, ибо, кроме соответствующего сукна, нужно было знать покрой английских мундиров. Но счастье и тут мне благоприятствовало и вскоре я отыскал одного англичанина, по имени Дональдсона, который был когда-то портным принца Валлийского, и сообщил ему о своем желании. Он сделал мне мундир менее чем в два дня, и я тотчас вернулся в Павловск, в новом мундире, которым восхищались все и в особенности Великие Княжны. Два или три других офицера нашего полка едва успели сшить себе такие мундиры, как вышло новое приказание: Конной Гвардии иметь мундиры пурпурового цвета. Пурпур был цвет мальтийских гроссмейстеров, почему конная гвардия и получила этот цвет. В течение четырехлетнего царствования Павла цвет и покрой наших мундиров был изменен не менее девяти раз.

Да не подумает, однако, читатель, что во все это время любовных переговоров, новых политических комбинаций, перемены форм, празднеств и увеселений, происходивших в Павловске, изменились или уничтожились те дисциплинарные строгости, которые были заведены в Гатчине и в Петербурге. Напротив того, их было столько же, если не больше, тем более, что почти ежедневно делались смотры. Эти смотры делались не над корпусами, как во время маневров, а над небольшими частями, вследствие чего всякая малейшая ошибка делалась заметнее. Тут же, в Павловске, находилась так называемая цитадель или форт, по имени Бип, куда сажали под арест провинившихся офицеров[57]. Так, например, сюда попали два полковника из донских казаков, братья Залувецкие, прославившиеся своими боевыми подвигами в итальянскую кампанию 1799 года, которые были арестованы за остроумно-смелые ответы Павлу.

Флота-капитан Чичагов[58] также должен был отправиться под арест за резкий, почти дерзкий ответ императору. Однако, Чичагов воспротивился этому приказанию и не хотел идти под арест, ссылаясь на привилегии, связанные с Георгиевским крестом, кавалером которого он состоял. Взбешенный этим сопротивлением, Император велел сорвать с него Георгиевский крест, что и было исполнено без всякого колебания дежурным Генерал-адъютантом Уваровым[59]. При таком оскорблении возмущенный Чичагов сбросил с себя мундир и в одном жилете отправился в форт. Впрочем, под арестом его продержали всего несколько дней и вскоре после этого он даже был произведен в контр-адмиралы и получил в командование эскадру.

Этот Уваров был полковником одного из полков, квартировавших в Москве в то время, когда Павел впервые увидел Лопухину и увлекся ее блестящими черными глазами. Будучи любовником матери Лопухиной, Уваров естественно принимал также участие во всех махинациях, имевших целью завлечь Императора в любовные сети. Вместе с Лопухиными прибыл он в Павловск, был переведен в Конную Гвардию, вскоре же сделан Генерал-адъютантом и все время повышался в милостях наравне с Лопухиными. Во время обеда, данного заговорщиками, именовавшими себя после убийства Павла «освободителями», Уваров припомнил Чичагову, что он сорвал с него Георгиевский крест. Чичагов отвечал — «Если вы будете служить нынешнему императору так же «верно», как его предшественнику, то заслужите себе достойную награду». Уваров, в качестве доверенного Генерал-адъютанта Павла, был дежурным в ночь с 11-го на 12-ое марта и, как известно, был в то же время одним из главных деятелей заговора.

Во всем мире едва ли найдется страна, в которой целый ряд Государей был бы одушевлен таким горячим чувством патриотизма, как дом Романовых в России. Правда, многие сановники, министры и царедворцы нередко злоупотребляли личными слабостями и недостатками некоторых из Государей, да и сами они зачастую, благодаря чрезмерной самонадеянности, уклонялись с истинного пути; тем не менее, насколько я могу судить по личным моим наблюдениям, я вынес искреннее убеждение в том, что в основе всякого Действия этих Монархов всегда лежало чувство горячей любви к родине. Государи русские искони гордились величием этого обширнейшего в мире государства и нередко считали необходимым принимать меры, сообразные с этим величием, вследствие чего славолюбие это часто обращалось в личное тщеславие, а мудрая экономия в расточительность. Но, помимо свойственной всякому человеку склонности к тщеславию, русские Государи имеют два повода, до известной степени извиняющие это стремление к похвалам: во-первых потому, что большая часть как мужских, так и женских представителей этого Дома всегда отличалась замечательною красотою и физическою силою; во-вторых, потому, что в силу исторических условий, они сделались представителями военного сословия: с самых древнейших времен Россия находилась в постоянной войне со своими соседями и во главе ее армий всегда стояли ее Монархи, сначала Дари московские, а затем Императоры Всероссийские. Благодаря этому, любовь к военной славе передавалась от отца к сыну и сделалась преобладающею страстью в этой семье. И, действительно, не может не возбуждать самолюбия и тщеславия один вид многих тысяч людей, которые двигаются, стоят, поворачиваются и бегут по одному слову, одному знаку своего Монарха. Один весьма остроумный, высокопоставленный и влиятельный при дворе человек говоря о громадных средствах, расходуемых русским государством на содержание постоянного войска, весьма справедливо заметил: «Да впрочем оно так и должно быть, ибо до тех пор, пока у нас не будет Царя-калеки, мы никогда не дождемся перемены во взглядах и привычках наших Государей. Toujours joli garon, toujours caporal!»

Перехожу теперь к описанию событий, закончившихся возмутительным убийством Павла.