В бывалое время, когда о ком-нибудь выражались: «вот хороший человек!» — то разумели под этим всякого, кто, по пословице, «сальных свеч не ест и стеклом не утирается». Нынче не то. Нынче сальных свеч даже отличные люди не употребляют.
Между хорошими людьми доброго старого времени много было плутов, забулдыг и мерзавцев par sang[245]. Почему они назывались хорошими людьми, а не канальями — это тайна русской почвы и русской природы. Прежде хороший человек выпорет, бывало, вплотную какого-нибудь Фильку и вслед за тем скажет другому такому же хорошему человеку: «А пойдем-ка, брат, выпьем по маленькой!» И ничего. Или, например, передернет нечаянно в карты (за что тут же получит надлежащее возмездие в рождество* ), и вслед за этим воскликнет: «Не распить ли нам бутылочку холодненького?» Одним словом, други-приятели были, теплые были… buvons, chantons et aimons[246], вот какие были люди!
Ну и в области наук тоже больших сведений не имели. По части, например, истории запас их познаний не выходил из круга рассказов о том, как в тринадцатом году русский солдат разговаривал с немцем по-русски и сумел-таки заставить попять себя, или анекдотов о том, как русский бился об заклад с немцем, кто из них дальше плюнет или сотворит такое невежество, от которого у прохожего свидетеля глаза на лоб полезут. По части географии они могли утвердительно сказать только то, что на том самом месте, где они теперь играют в карты, рос когда-то непроходимый лес, и что в недавнее еще время на улице Страмнихе уездный стряпчий Толковников из окна своей квартиры бивал из ружья во множестве дупелей и бекасов. Юридическое образование их ограничивалось: по части прав состояния — отсылкой грубиянов на конюшню или в часть, а по части гражданского права — выдачею заемных писем и неплатежом по ним.
И между тем жили, жили, ели, женились и посягали, занимали начальственные должности, славословили и пользовались покровительством законов наравне с людьми, которым не безызвестно даже о распрях, происходивших в Испании между карлистами и христиносами*!
Напротив того, нынешний хороший человек чист как кристалл, образован как «Русский вестник», и голова у него звенит, как серебро. В карты он ни-ни! историй с рылами, микитками и подсалазками удаляется, buvons не употребляет, а к aimons прибегает лишь втихомолку и с крайнею расчетливостью. Зато прям как аршин, поджар как борзая собака, высокомерен как семинарист, дерзок как губернаторский камердинер и загадочен как тот хвойный лес, который от истоков рек Камы и Вятки тянется вплоть до Ледовитого океана.
Поприще для деятельности хороших людей всех времен, пород и видов — по преимуществу провинция. Но и в этом отношении между хорошими людьми старого закала и нынешними существует бесконечная разница. Прежний хороший человек рождался, жил и умирал в губернии. Он был, так сказать, продуктом местных нечистот, об них одних болело его сердце, к ним одним стремились его вожделения, а никаких иных навозных куч он не желал, кроме тех, которыми окружено было его счастливое детство.
Петербурга он не любил и не понимал; он охотно допускал, что вообще во всех местностях обширной России могуг жить и процветать хорошие люди, но в Петербурге, по его мнению, живут не люди, а выморозки.
— Помилуйте, жить и лишнего куска не сметь съесть! — восклицал он, слушая рассказы наезжающих изредка петербургских чиновников об аккуратностях столичной жизни.
То ли дело провинции! В рассказах на эту тему хороший человек был неистощим. Он с увлечением повествовал о том, какую он ел однажды буженину в Тамбовской губернии, как, в таком-то году, проезжая через Пензу, он три дня и три ночи сряду проиграл в преферанс, как в Нижнем Новгороде… В Петербурге хорошему человеку негде развиться. Нет тех милых болотцев, нет тех вязких разговорцев, нет той лесистости в понятиях и соображениях, которые способствуют питанию и возрастанию хорошего человека. В Петербурге на каждом шагу можно встретить проныр, интригантов, людей с загадочными средствами существования, торжествующих лакеев и ликующих откупщиков, но отнюдь не хороших людей. Можно даже с уверенностью сказать, что истинно хорошему человеку (если б таковой и народился) там с первого же шага плюх надают, мозоли отдавят и выгонят в лакейскую, уже за то одно, что хороший человек говорит преимущественно о добродетели и прибегает притом к афоризмам, что для живых, хотя и нехороших людей хуже всякой холеры. Зато в губернии хорошему человеку раздолье; там он, с по-
< После этого отсутствуют 4 листа автографа.>
С каждым годом, с каждым днем все более и более исчезает прежняя привольная жизнь провинций, и вместо нее появляется какая-то чопорная натянутость, какой-то нелепый антагонизм, еще не высказывающийся явно, но уже дающий себя чувствовать особого рода метанием взоров, расширением ноздрей, покороблением уст и общим рылокошением. Даже искушенная опытом мудрость генерала Зубатова, который, как и все наши древние администраторы, полагает, что главная задача его административных потуг заключается не в том, чтобы край управлялся законами божескими, а в том, чтоб аристократы города N не грызлись между собой и не предавались в излишестве сплетничанью, даже и эта мудрость, говорю я, разбивается вдребезги перед упомянутыми выше рылокошениями и спиноотворачиваниями. Грустное и безотрадное чувство овладевает человеком при взгляде на наши нынешние общественные собрания. С одной стороны присутствуют хорошие люди прежнего времени, наша старая веселая Русь (old merry Russia), и втихомолку переваривают анекдоты о загнанных жидах и обманутых немцах. Тут заседает и заиндевевший обладатель множества Филек и Прошек, и застенчивый откупщик и облизывающийся аристократ из казенной палаты; одним словом, все те, которым дорого, чтоб наша отечественная цивилизация развивалась постепенно, а не скачками («поспешишь — людей насмешишь» и еще: «поспешность потребна только блох ловить»). Все они, потихоньку вздыхая, разговаривают о временах минувших, когда и солнце горело светлей, и земля, без помощи удобрения, приносила сам-двадцать, и Фильки отправлялись на конюшню беспрекословно, и винокуренные заводчики уделяли по четыре копейки с ведра, а не по две, как ныне.
— Какое изобилие рыбы в реках было! — тоскует помещик Птицын.
— И какая была все крупная-с! — вздыхает недоросль из дворян Шалимов.
Присутствующий при этом отставной капитан Постукин хотя и не принимает словесного участия в разговоре, но оттопыривает губы и отмеривает руками два аршина, чтоб показать наглядно, каких именно размеров водилась в реках рыба.
— Во всем, во всем изобилие было! — вступается генерал Голубчиков (из аристократов казенной палаты), облизываясь и сгорая нетерпением дать разговору направление винокуренное.
— И музицки́ бо́льса вина ку́сали! — подвиливает хвостом Герш Шмулевич.
— И винокуренные заводчики свой расчет находили! — подхватывает Голубчиков.
— Вспоминать больно!
— И весьма.
— Да и люди были какие-то особенные! — рычит отставной корнет Иван Сергеев Ка́тышкин, — примерно скажу хоть насчет дорог. Что это за бесценный народ был! Засядешь, бывало, в трущобу, экипажи были все грузные, лошади надседаются — ну, просто смерть! Ничуть не бывало! Кликнешь только: Трошка! Слезет это Трошка с козел, там ногой, тут плечом — и пошла в ход карета!*
В это время капитан Постукин пыхтит и делает такое движение плечом, как будто бы действительно выпирает им из трущобы карету.*
— Сердечный народ был, любовный!*
— А главное, то хорошо в старину было, что все это просто делалось! Угодил, финизерв какой-нибудь к обеду соорудил — рюмка водки тебе, а оплошал, таракана там, что ли, в суп пустил — ну, не прогневайся, друг! сейчас его au naturel[247] и марш на конюшню!*
— И не роптали!*
— Не только не роптали, а еще бога за господ молили! поильцами, кормильцами чествовали!*
— Веселое было времечко!
— Веселое!
— Рыба-то, рыбица какая была!
— И не говорите! Еще как теперь вижу, каких у меня карасей в пруде ловливали! Выволокут его, бывало, так даже весь мохом оброс, бестия! А уж о вкусе и не спрашивайте… млеет!
— Вспоминать больно!
— И весьма.
Но вот мало-помалу в другом конце зала образуется иной кружок. В нем не слышится разговоров ни о рыбе, ни о «финзервах», но, взамен того, до слуха изумленных гостей долетают слова, вроде: «вменяемость», «подсудность», «гласное судопроизводство» и проч. Люди, составляющие этот кружок, суть те самые «хорошие» люди, которые служат предметом настоящего исследования.
Завидевши их, люди старинного века умолкают и стараются поскорее пристроиться к карточным столам.
— Интриганты пришли! ишь их привалило! — говорит Катышкин, уходя восвояси, и затем, в продолжение целого вечера, уже ничего не произносит, кроме «пас», «семь без козырей», или «Петр Иваныч опять-таки подсидел»…
Между тем хорошие люди, засевши в противоположном углу, продолжают вести разумную беседу об устноеги, гласности и бескорыстии. Они держат себя гордо, выступают плавно и не давая притом никому дороги, а в отношении к хорошим людям старого покроя выказывают отменную строгость, и только в редких случаях, а именно когда у кого-нибудь из них уж слишком забавная наружность, то есть или нос вавилонами, или на руке, вместо пяти, шесть пальцев, позволяют себе относиться к нему с благодушием, напоминающим материнскую снисходительность.
— У меня сегодня по палате крайне неприятный случай был! — восклицает некоторый молодой и совершенно поджарый председатель, — один из моих чиновников дозволил себе нарушение канцелярской тайны!
— Тсс… сколько ведь раз их за это учили — и все как с гуся вода! что ж вы сделали?
— Ну, разумеется, вон его!
— Конечно, это наш долг — очищать воздух!
— Однако, господа, — вступается прокурор, который весь погружен в свое звание истолкователя сомнений, — однако не будет ли это противно «гласности»?
— Гм… да, — переглядываются присутствующие.
— Позвольте, господа! — восклицает тот же председатель, — по моему мнению, гласность сама по себе, а исполнение долга само по себе! Эти две вещи смешивать нельзя!
— Н-да, нельзя! — поддакивает товарищ председателя Курилкин.
— Я тоже согласен с мнением Ивана Тимофеича, — вмешивается другой председатель, — я с своей стороны полагаю, что гласность есть вещь хотя желательная, но существующая еще лишь в большем или меньшем отдалении, тогда как исполнение долга есть вещь действительная, не терпящая ни рассуждений, ни отлагательства.
— Итак, Иван Тимофеич поступил весьма здраво, отсекши гнилой член от административного тела, — заключает вице-губернатор.
— Это ясно, как день.
— Да… теперь и я вижу, что так, — уныло бормочет прокурор, которого угрызает совесть за то, что, не далее как третьего дня, у него в канцелярии случился подобный же пример недержания канцелярской тайны, и он, во имя «гласности», не только не растерзал дерзновенного чиновника на части, но даже посулил ему дать прочесть статью об этом предмете, напечатанную в «Русском вестнике».
— Конечно, если мы, люди новые, не будем очищать воздух и отсекать гнилые члены, то на ком же будут покоиться надежды России? уж не на этой ли архивной рже? — справедливо заключает вице-губернатор, указывая на заседающих за карточными столами.
И разговор продолжается все в том же тоне и духе, переходя от нарушения канцелярской тайны к вопросу о том, может ли чиновник, получающий целковый в месяц жалованья, прилично содержать себя (ответ: хотя и не роскошно, но может), от этого вопроса к рассуждениям о пользе ревизионного стола, причем вице-губернатор представляет глубочайшие соображения относительно посылки нарочных на счет нерадивых чиновников.
В это время, за одним из карточных столов, внезапно раздается энергический протест.
— Нет, нет, нет! это, брат, шутишь! — восклицает помещик Птицын, — играть я с тобой сколько угодно буду, а уж сдавать карты не позволю… ни-ни, и не думай!
Кто же они, эти зараженные новыми идеями люди? кто эти робеспьеры формалистики? эти террористы начальстволюбия? эти сорванцы исполнительности?
Выше было сказано, что нынешние хорошие люди суть те же самые убогие мыслью, нечистые сердцем субъекты, которыми и в старину изобиловала Русь, и которых точно так же, как и нынче, величали людьми хорошими. И действительно, если формы древнего сосуда несколько очистились, то из этого отнюдь не следует, чтобы содержанием для них служило что-либо новое, а не прежнее промозглое и мутное вино. Изменение форм в этом случае есть следствие единственно нашей переимчивости, а не внутренних потребностей духа. Относительно этих последних все обстоит как и прежде. По-прежнему мы оказываемся бедными инициативою, шаткими и зависимыми в убеждениях; по-прежнему гибко и не дерзновенно пригибаемся то в ту, то в другую сторону, следуя направлению ледовитых ветров, иссушающих нашу родную равнину из одного края в другой. По-прежнему, лишенные всякой дельной подготовки, мы отнюдь, однако ж, не сомневаемся, что можем управлять судьбами, если не целого мира (для этого высшее начальство есть), то, по крайней мере, одного из его захолустьев; по-прежнему мы наивно открываем рты при всяком вопросе, выработанном жизнью; по-прежнему не можем предложить никакого разрешения, кроме тупого и бесплодного гнета, не можем дать никакого совета, не справившись наперед в многотомном и, к сожалению, еще не съеденном мышами архиве канцелярской рутинной мудрости. Скажу больше: изменение форм не только не принесло пользы, но положительно послужило во вред делу. В прежние времена наша необузданность, по крайней мере, смягчалась нравственною распущенностью, подкупностью и другими качествами, гнусность которых хотя и не подлежит сомнению, но которые (какова должна быть среда, в которой подобные свойства могут быть чтимы на
< После этого отсутствуют 6 листов автографа.>
— Тем более что «Морской сборник»*, вместе с поступанием вперед, соединяет и замечательную ясность души, которая еще действительнее должна помогать ему в деле приискивания ясных форм.
Хороший человек умолкает и смотрит на жену с тою ласковостью, под которою скромно теплится тихое сознание о собственном его превосходстве над нею.
«Женщина эта — мое создание! если б не я, сделалась ли бы она когда-нибудь «хорошею» женщиной!» — думает он и прибавляет вслух: — Ты ничего не имеешь сказать больше, дружок?
— Ах, душенька! Фомка-кучер опять вчера пьян напился! Я к тебе с вопросом: не прикажешь ли отправить его в часть?
— Гм… да… в часть…
Хороший человек в смущении, потому что вопрос действительно чрезвычайно щекотлив. Конечно, до октября 1858 года* хороший человек не встретил бы затруднения в разрешении его. В то блаженное время он был еще убежден, что всякий человек (то есть тот вид человека, который в просторечии именуется Ванькой), не исполнивший своего ванькинского долга, а именно: не вычистивший барские сапоги, разбивший бутылку с квасом и т. д., обязан отвечать за это по закону, а следовательно, и кучер Фомка мог быть, в силу тогдашних убеждений, подвергнут за свою продерзость ответственности по закону. Но в упомянутом выше и достославном в летописях русской криминалистики октябре 1858 года некто кн. Черкасский взял на себя труд доказать*, что если бы кто-либо из Ванек и действительно оказал нерадение в чищении барских сапог, то из этого вовсе не явствует, чтобы следовало снимать с него кожу, каковую слишком строгую меру можно и даже должно, но и то лишь в видах смягчения слишком большой резкости в переходе от сдирания кожи к совершенному ее несдиранию (ибо внезапное лишение человека его привычек, комфорта, может даже возбудить в нем ропот), и впредь до тех пор, когда в Ванькиных сердцах утвердятся правила истинной нравственности, заменить увещанием посредством так называемых детских розог. Это изобретение, равносильное изобретению компаса (ибо оно должно послужить нам путеводною звездой в плавании по многоволнистому океану крепостного права, указывая на синеющийся в туманной дали мыс Доброй Надежды), крайне смутило хорошего человека. Конечно, он и прежде постоянно отличался либерализмом и гуманностью своих юридических стремлений, в доказательство чего мог кому угодно показать начатую им статью, под названием: «об отмене кнута с точки зрения правомерности наказания», в которой осязательным образом намеревался доказать, что с тех пор как высшее начальство признало возможным изгнать кнут из нашего уголовного кодекса, идея правомерности наказания не потерпела никакого ущерба, но так далеко он еще не заходил. И под влиянием горьких сомнений и внутренней борьбы уже сбирался он писать статью под названием: «вопросные пункты кн. Черкасскому», в которой этот знаменитый публицист допрашивался, между прочим, о следующем: а) кто должен быть признан судьею в определении детскости или недетскости розог, то есть отдать ли это определение на суд «сведущих людей» или предоставить установленной полицейской власти? б) если предоставить полиции, то не следует ли при этом принять в соображение физические свойства полицейских служителей, положительно противоречащие представлению о детскости, и какие принять меры к устранению случаев превышения власти и т. д., как вдруг «Русский вестник» разразился громовою статьей, в которой с прискорбием протестовал против употребления розог в русской литературе*. Хороший человек смутился, однако не поверить «Русскому вестнику» не посмел. Но не смутился кн. Черкасский и вновь доказал весьма осязательно, что, конечно, розги сами по себе дрянь, но временем они необходимы, как уступка общественному мнению, и сверх того тем еще хороши, что составляют как бы знамя, вокруг которого примиряются и соединяются люди самых противоположных убеждений. И завязалась тут в нашей литературе «брань да история», результатом которой было то, что хороший человек окончательно очутился между небом и землей.
— Гм… в часть… — повторяет он задумчиво, — я, дружок, покаместь еще не могу на это решиться…
— Отчего же, друг мой? он вполне этого заслужил!
Однако в ответ на это хороший человек не отвечает ни да, ни нет, а только бормочет про себя что-то похожее на «гласность», и глубоко при этом вздыхает, вероятно вспоминая о том блаженном времени, когда «Московские ведомости» еще не открывали у себя особого отдела обывательской литературы*. Таким образом семейная конференция и кончается, потому что хорошему человеку уже время на службу.
Подъезжая к присутственным местам, хороший человек не без удовольствия усматривает, что навстречу ему уже вылетел вахмистр в треугольной шляпе и с булавою в руках. Эта предупредительность обещает ему еще более острое наслаждение впереди, а именно удовольствие видеть всполошившихся, по случаю его прибытия, канцелярских чиновников, стоящих по местам чинно и вкопанно, не неиствующих руками и не болтающих бесполезно ногами. В присутствии хороший человек рассуждает о распространяющемся всюду бескорыстии, о том, что подлецов следует в бараний рог гнуть, и хотя не читает подаваемых ему журналов и бумаг, но, подписывая их, всякий раз предостерегает секретаря: «Вы у меня смотрите, чего-нибудь «этакого» не подсуньте! я ведь не затруднюсь и по второму пункту хватить!* » Исполнивши таким образом долг свой и вновь мимоходом взглянув омерзительным оком на поднявшуюся на ноги канцелярскую сволочь, он оставляет присутствие и отправляется с утренними визитами к прочим хорошим людям, которые столь же своевременно исполнили долг свой и уже отдыхают по домам. Однако к трем часам он дома, и с удовольствием видит, что стол накрыт и на столе, кроме воды, никаких других напитков не имеется. В продолжение обеда завязывается поучительный разговор.
— А трезвость продолжает-таки делать успехи! — говорит хороший человек, — еще несколько усилий, и победа за нами!
— Ах, мой друг! в Самаре какой циркуляр насчет этого вышел — просто очарование!*
— Да, уж конечно, нашему генералу такого не написать!*
— А в Саратове, напротив того, дикости какие-то* делаются! Представь себе, друг мой, трезвых людей бунтовщиками называют!
— Всякая сильная идея имеет сначала своих мучеников! — вздыхает хороший человек.
— Нет, а по моему мнению, со стороны саратовского генерала это просто отсутствие всякого понятия о гражданской доблести!
— А разве всякий в состоянии вместить в себе это понятие? — уныло вопрошает хороший человек.
— Конечно; но меня больше всего удивляет, что прокурор не протестовал против такого варварства! кажется, нынче прокуроры все вообще хорошие люди!
— А почему ты знаешь, что он не протестовал? Быть может, он, в тиши своего кабинета, не только протестовал, но и чувствовал при этом нестерпимую горечь?
— Бедненькой!
— Да; только бог один может видеть, какие мучительные минуты переживает иногда сердце прокурора! Донести хочется, а между тем боишься, что донесение не будет уважено!
Наступает несколько минут молчания, которыми хороший человек пользуется, чтоб высморкаться.
— А ты, Сенечка, будешь защищать трезвость? — говорит хороший человек, обращаясь к старшему сынишке.
— Я, папаса, всех пьяниц в полицию посадить велю! — бойко отвечает Сенечка, махая руками.
— А я, папаса, их без пирожного оставлю! — пищит Машечка, болтая под столом ножками.
— Мы, папаса, откупссика иззарить велим и отдадим собаке Валетке! — кричат взапуски Сашечка, Ванечка и Нюточка.
— Умница, душенька! всегда оставайтесь при этих убеждениях, друзья мои! — говорит хороший человек, растроганный до слез и с торжеством прибавляет: — Да, есть надежда, что, несмотря на происки и попустительство саратовских властей, трезвость не умрет!
В таких разговорах быстро летит время, и обед незаметно приближается к концу. После обеда, облекшись, вместо халата, в форменный пальто, хороший человек делает кратковременный кейф, причем объясняет детям значение слова «взятка» и убеждает их ополчиться, подобно ему, на искоренение этой язвы. Затем, приняв во внимание, что человеку рабочему нужен отдых, он отправляется в спальную и спит сном невинных вплоть до осьми часов.