Слух носится, что, благодаря неусыпным попечениям (чьим, на это ответит всякое сердце Полоумновской губернии), у нас в скором времени будет открыта женская гимназия и что все нужные распоряжения уже сделаны. Мы уполномочены объявить, что старания начальства в этом истинно полезном и благотворительном деле встретили полное и просвещенное содействие со стороны местного управляющего акцизно-откупным комиссионерством купца М., готового, как известно, на всякого рода пожертвования, имеющие целью счастие и пользу ближнего.

Носятся и другие, не менее отрадные слухи (как, например, об открытии в нашем городе воскресных классов), но покамест умолчим о них, предоставляя себе право поделиться с читателем нашими надеждами в то время, когда они будут более близкими к осуществлению.

Но так как всякая медаль имеет свою хорошую и свою дурную сторону, то не можем пройти молчанием, что дело просвещения и в нашей губернии не везде встречает одинаковое сочувствие. Так, например, дикие и невежественные нововласьевцы и доселе упорствуют в своем коснении и твердо принятом намерении оставаться безграмотными во что бы то ни стало. Когда же луч солнца осветит это непроходимое болото?

— Вот тебе и с праздником! — говорит нововласьевский городской голова Прудов, прочитав эту любезность.

— За что ж он нас по зубам-то треснул? — спрашивает, в свою очередь, гласный Клубницын.

— А так вот: проезжал поблизости — и заехал! Поди, судись с ним!

И я, в свою очередь, спрошу вас, почтенный редактор полоумновской газеты: за что вы треснули по зубам граждан города Нововласьевска?

Я с вами наперед соглашаюсь, что просвещение — хорошая вещь, что учение — свет, а неучение — тьма и т. п. Сознаюсь также, что образование, которое дается нашим девицам, убийственно. Образованнейшая из них еще может порассказать вам кое-какие подробности о Гвадалквивире, потому что

   Ночной зефир *
   Струит эфир,
Шумит, бежит Гвадалквивир…

или о Бренте, потому что

Ночь весенняя дышала *
Ароматной тишиной.
Тихо Брента протекала,
Серебримая луной.

Но чуть дело коснется Мансанареса*, последует неизбежный тупик, ибо Мансанарес речка маленькая и, должно полагать, очень вонючая, если ни в одном русском романсе об ней не упоминается. Согласен, что при таком уровне образования девицы наши не в состоянии интересоваться полезною деятельностью географического общества, ни даже принять участие в споре, возникшем по поводу определения действительного дня смерти Бориса Годунова.

Но чем виноваты во всем этом нововласьевские граждане? Тем ли, что в среде их не отыскалось, как в Полоумнове, благодетельного откупщика? Тем ли, что их уж тошнит от общеполезных устройств и сопряженных с ними пожертвований? Тем ли, что они, быть может, имеют причины (по их разумению, даже весьма законные) не желать именно ваших общеполезных устройств?

И между тем, не разобравши дела порядком, вы разогорчили нововласьевских граждан всех до единого!

Повторяю: разрушительно действуешь ты, о гласность! и не только на отдельных людей, но и на целые общественные организмы. Несмотря на учреждение женских гимназий и воскресных школ, несмотря на процветание трезвости, несмотря на успехи, которые в последнее время сделала мысль о самоуправлении, провинциальный наш люд скучает и бьет в баклуши. Прежняя привольная жизнь провинции исчезает все более и более; вместо нее является какая-то чопорная натянутость, какой-то нелепый антагонизм, еще не высказывающийся явно, но уже дающий себя чувствовать особого рода метанием взоров, расширением ноздрей, покороблением уст и общим рылокошением. Старая веселая Русь (old merry Russia) прячется по домам и втихомолку переворачивает анекдоты о загнанных жидах и обманутых немцах. Подобно стыдливым фиалкам, члены ее собираются друг у друга интимными кружками, и тут, сокрушаясь и вздыхая, беседуют о временах минувших, когда и солнце горело светлее, и земля, без помощи удобрения, приносила сам-двадцать, и Фильки отправлялись на конюшню беспрекословно, и винокуренные заводчики уделяли милостивцам по четыре копейки с ведра, а не по две, как ныне. Вот они все тут: вот и заиндевевший обладатель множества Филек и Прошек, и застенчивый откупщик, и облизывающийся аристократ из казенной палаты, — одним словом, все те, которым дорого, чтоб наша отечественная цивилизация развивалась постепенно, а не скачками.

— Какое изобилие рыбы в реках было! — тоскует помещик Птицын.

— И какая была все крупная-с! — вздыхает недоросль из дворян Сагитов.

Присутствующий при этом разговоре отставной капитан Постукин хотя и не принимает словесного участия в разговоре, но оттопыривает губы и отмеривает руками два аршина, чтоб показать наглядно, каких размеров водилась в реках рыба.

— Во всем, во всем изобилие было! — вступается генерал Голубчиков, облизываясь и сгорая нетерпением дать разговору винокуренное направление.

— И музицки больсе вина кусали! — подвиливает хвостом Герш Шмулевич.

— И винокуренные заводчики свой расчет находили! — подхватывает Голубчиков.

— Да и люди были какие-то особенные! — рычит отставной корнет Катышкин, — примерно доложу хоть насчет дорог — что это за бесценный народ в дорогах был! Засядешь, бывало, в трущобу, экипажи были всё грузные, от лошадей так и валит пар — ну, просто смерть! Ничуть не бывало! Кликнешь только: «Трошка!» Слезет это Трошка с козел: тут ногой, там плечом — и пошла в ход колымага!

— Сердечный народ был! любовный!

— И как, бывало, все просто делалось! Угодил, бывало, финизерв какой-нибудь к обеду сочинил — рюмка водки тебе; сплошал, таракана там, что ли, в суп пустил — не прогневайся, друг! сейчас его au naturel, и марш на конюшню!

— И не роптали!

— Не только не роптали, а еще бога за господ молили, поильцами, кормильцами называли!

Но — увы! как ни велики, как ни искренни сетования Постукина и Сагитова, не подлежит сомнению, что прежнее веселое время исчезло без возврата. Какое-то мрачное шпионство, какое-то пошлое подглядывание и подслушивание всасываются повсюду: и в присутственные места, и в клубы, и в частные дома, не говоря уже об улицах, перепутьях, распутьях и местах пустопорожних. Садитесь ли вы в клубе за карты, вы, даже зажмурив глаза, ощущаете, как из темного угла сверкают на вас глаза местного публициста, как будто говоря вам: «Малодушный! как мог ты найти в себе решимость заниматься презренными картами в то время, когда отечество столь сильно нуждается в хороших людях!» Идете ли вы по улице и, зазевавшись по сторонам, ощущаете необходимость заняться носом, перед вами из земли вырастает другой публицист и, прерывая ваше занятие, вопиет: «Время ли, сударь, ковырять в носу, когда отечество требует служения беспрестанного, неуклонного и неумытного?» Вздумаете ли созвать к себе гостей, перед вами восстает третий закорузлый в обличениях публицист и, поедая приготовленные закуски и яства, в то же время неистовствует руками и ногами, мещет огненные взоры и одаряет веселящихся язвительными улыбками, ясно говорящими: «Смейтесь! веселитесь! скоро, скоро наступит благорастворение воздухов, и помелом очищено будет ваше нечистое торжище!»

Одним словом, нет возможности предпринять самое простое действие: сшить себе новое пальто, купить фунт икры и т. д., чтоб действия этого не подсмотрел местный бард и тут же бесцеремонно не выразил, что «чем икру-то пожирать, лучше бы эти деньги на воскресную школу пожертвовать!».

О, Корытников! дай мне вздохнуть на минуту! Я готов умереть, если это может доставить тебе удовольствие, но не смотри же на меня своими черными глазами, покуда я говорю последнее «прости» жене и детям!

Но нет, даже здесь, даже в моем уединении, ты не оставляешь меня! Покуда я дописываю настоящую статью, из-за тонкой перегородки, отделяющей мою квартиру от соседней, долетают до моего слуха знакомые звуки. То беседуют два друга-публициста, и в разумной их беседе принимает участие и жена моего соседа.

— А трезвость продолжает-таки делать успехи! — говорит гость, — еще несколько усилий, и победа за нами!

— Ах, какой циркуляр насчет этого в Самаре вышел!* — восклицает моя соседка.

— Н-да, нашему генералу такого не написать! — отзывается хозяин дома.

— А в Саратове, напротив того, дикости какие-то делаются!* Представьте себе, там трезвых людей бунтовщиками называют!

— Всякая плодотворная идея имеет своих мучеников! — говорит гость.

— Нет, воля ваша, а со стороны саратовских властей это просто отсутствие всякого понятия о гражданской доблести.

— Ах, Марья Ивановна! разве всякий в состоянии вместить в себе это понятие? — уныло спрашивает гость.

— Конечно… однако ж, какое варварство!

Разговор стихает; звуки стаканов и чашек мешают мне следить за продолжением его. Одна только фраза долетает до меня, и рука моя невольным образом передает ее печати:

— А я сегодня читала «Морской сборник»!* — говорит жена соседа. — «Правительственные распоряжения» до такой степени увлекли меня, что я совершенно забылась!

1860 г.