Детство и молодые годы мои были свидетелями самого разгара крепостного права.* Оно проникало не только в отношения между поместным дворянством и подневольною массою — к ним, в тесном смысле, и прилагался этот термин, — но и во все вообще формы общежития, одинаково втягивая все сословия (привилегированные и непривилегированные) в омут унизительного бесправия, всевозможных изворотов лукавства и страха перед перспективою быть ежечасно раздавленным. С недоумением спрашиваешь себя: как могли жить люди, не имея ни в настоящем, ни в будущем иных воспоминаний и перспектив, кроме мучительного бесправия, бесконечных терзаний поруганного и ниоткуда не защищенного существования? — и, к удивлению, отвечаешь: однако ж жили! И, что еще удивительнее: об руку с этим сплошным мучительством шло и так называемое пошехонское «раздолье», к которому и поныне не без тихой грусти обращают свои взоры старички. И крепостное право, и пошехонское раздолье были связаны такими неразрывными узами, что когда рушилось первое, то вслед за ним в судорогах покончило свое постыдное существование и другое. И то и другое одновременно заколотили в гроб и снесли на погост, а какое иное право и какое иное раздолье выросли на этой общей могиле — это вопрос особый. Говорят, однако ж, что выросло нечто не особенно важное.

Ибо хотя старая злоба дня и исчезла, но некоторые признаки убеждают, что, издыхая, она отравила своим ядом новую злобу дня и что, несмотря на изменившиеся формы общественных отношений, сущность их остается нетронутою. Конечно, свидетели и современники старых порядков могут, до известной степени, и в одном упразднении форм усматривать существенный прогресс, но молодые поколения, видя, что исконные жизненные основы стоят по-прежнему незыблемо, нелегко примиряются с одним изменением форм и обнаруживают нетерпение, которое получает тем более мучительный характер, что в него уже в значительной мере входит элемент сознательности…

Местность, в которой я родился и в которой протекло мое детство, даже в захолустной пошехонской стороне, считалась захолустьем. Как будто она самой природой предназначена была для мистерий крепостного права. Совсем где-то в углу, среди болот и лесов, вследствие чего жители ее, по-простонародному, назывались «зауго̀льниками» и «лягушатниками». Тем не меньше по части помещиков и здесь было людно (селений, в которых жили так называемые экономические крестьяне*, почти совсем не было). Исстари более сильные люди захватывали местности по берегам больших рек, куда их влекла ценность угодий: лесов, лугов и проч. Мелкая сошка забивалась в глушь, где природа представляла, относительно, очень мало льгот, но зато никакой глаз туда не заглядывал, и, следовательно, крепостные мистерии могли совершаться вполне беспрепятственно. Мужицкая спина с избытком вознаграждала за отсутствие ценных угодий. Во все стороны от нашей усадьбы было разбросано достаточное количество дворянских гнезд, и в некоторых из них, отдельными подгнездками, ютилось по несколько помещичьих семей. Это были семьи, по преимуществу, захудалые, и потому около них замечалось особенное крепостное оживление. Часто четыре-пять мелкопоместных усадьб стояли обок или через дорогу; поэтому круговое посещение соседей соседями вошло почти в ежедневный обиход. Появилось раздолье, хлебосольство, веселая жизнь. Каждый день где-нибудь гости, а где гости — там вино, песни, угощенье. На все это требовались ежели не деньги, то даровой припас. Поэтому, ради удовлетворения целям раздолья, неустанно выжимался последний мужицкий сок, и мужики, разумеется, не сидели сложа руки, а кишели, как муравьи, в окрестных полях. Вследствие этого оживлялся и сельский пейзаж.

Равнина, покрытая хвойным лесом и болотами, — таков был общий вид нашего захолустья. Всякий сколько-нибудь предусмотрительный помещик-абориген захватил столько земли, что не в состоянии был ее обработать всю, несмотря на крайнюю растяжимость крепостного труда. Леса горели, гнили на корню и загромождались валежником и буреломом; болота заражали окрестность миазмами, дороги не просыхали в самые сильные летние жары; деревни ютились около самых помещичьих усадьб, а особняком проскакивали редко на расстоянии пяти-шести верст друг от друга. Только около мелких усадьб прорывались светленькие прогалины, только тут всю землю старались обработать под пашню и луга. Зато непосильною барщиной мелкопоместный крестьянин до того изнурялся, что даже по наружному виду можно было сразу отличить его в толпе других крестьян. Он был и испуганнее, и тощее, и слабосильнее, и малорослее. Одним словом, в общей массе измученных людей был самым измученным. У многих мелкопоместных мужик работал на себя только по праздникам, а в будни — в ночное время. Так что летняя страда этих людей просто-напросто превращалась в сплошную каторгу.

Леса, как я уже сказал выше, стояли нетронутыми, и лишь у немногих помещиков представляли не то чтобы доходную статью, а скорее средство добыть большую сумму денег (этот порядок вещей, впрочем, сохранился и доселе). Вблизи от нашей усадьбы было устроено два стеклянных завода, которые, в немного лет, без толку истребили громадную площадь лесов. Но на болота никто еще не простирал алчной руки, и они тянулись без перерыва на многие десятки верст. Зимой по ним пролагали дороги, а летом объезжали, что удлиняло расстояния почти вдвое. А так как, несмотря на объезды, все-таки приходилось захватить хоть краешек болота, то в таких местах настилались бесконечные мостовники, память о которых не изгладилась во мне и доднесь. В самое жаркое лето воздух был насыщен влажными испарениями и наполнен тучами насекомых, которые не давали покою ни людям, ни скотине.

Текучей воды было мало. Только одна река Пѐрла, да и та неважная, и еще две речонки: Юла и Вопля[2]. Последние еле-еле брели среди топких болот, по местам образуя стоячие бочаги, а по местам и совсем пропадая под густой пеленой водяной заросли. Там и сям виднелись небольшие озерки, в которых водилась немудреная рыбешка, но к которым в летнее время невозможно было ни подъехать, ни подойти.

По вечерам над болотами поднимался густой туман, который всю окрестность окутывал сизою, клубящеюся пеленой. Однако ж на вредное влияние болотных испарений, в гигиеническом отношении, никто не жаловался, да и вообще, сколько мне помнится, повальные болезни в нашем краю составляли редкое исключение.

И леса и болота изобиловали птицей и зверем, но по части ружейной охоты было скудно, и тонкой красной дичи, вроде вальдшнепов и дупелей, я положительно не припомню. Помню только больших кряковных уток, которыми от времени до времени, чуть не задаром, оделял всю округу единственный в этой местности ружейный охотник, экономический крестьянин Лука. Псовых охотников (конечно, помещиков), впрочем, было достаточно, и так как от охоты этого рода очень часто страдали озими, то они служили источником беспрерывных раздоров и даже тяжб между соседями.

Помещичьи усадьбы того времени (я говорю о помещиках средней руки) не отличались ни изяществом, ни удобствами. Обыкновенно они устраивались среди деревни, чтоб было сподручнее наблюдать за крестьянами; сверх того, место для постройки выбиралось непременно в лощинке, чтоб было теплее зимой. Дома̀ почти у всех были одного типа: одноэтажные, продолговатые, на манер длинных комодов; ни стены, ни крыши не красились, окна имели старинную форму, при которой нижние рамы поднимались вверх и подпирались подставками. В шести-семи комнатах такого четырехугольника, с колеблющимися полами и нештукатуренными стенами, ютилась дворянская семья, иногда очень многочисленная, с целым штатом дворовых людей, преимущественно девок, и с наезжавшими от времени до времени гостями. О парках и садах не было и в помине; впереди дома раскидывался крохотный палисадник, обсаженный стрижеными акациями и наполненный, по части цветов, барскою спесью, царскими кудрями и буро-желтыми бураками. Сбоку, поближе к скотным дворам, выкапывался небольшой пруд, который служил скотским водопоем и поражал своей неопрятностью и вонью. Сзади дома устраивался незатейливый огород с ягодными кустами и наиболее ценными овощами: репой, русскими бобами, сахарным горохом и проч., которые, еще на моей памяти, подавались в небогатых домах после обеда в виде десерта. Разумеется, у помещиков более зажиточных (между прочим, и у нас) усадьбы были обширнее, но общий тип для всех существовал один и тот же. Не о красоте, не о комфорте и даже не о просторе тогда думали, а о том, чтоб иметь теплый угол и в нем достаточную степень сытости.

Только одна усадьба сохранилась в моей памяти как исключение из общего правила. Она стояла на высоком берегу реки Перлы, и из большого каменного господского дома, утопавшего в зелени обширного парка, открывался единственный в нашем захолустье красивый вид на поёмные луга и на дальние села. Владелец этой усадьбы (называлась она, как и следует, «Отрадой») был выродившийся и совсем расслабленный представитель старинного барского рода, который по зимам жил в Москве, а на лето приезжал в усадьбу, но с соседями не якшался (таково уж исконное свойство пошехонского дворянства, что бедный дворянин от богатого никогда ничего не видит, кроме пренебрежения и притеснения). Об отраднинских цветниках, оранжереях и прочей роскоши ходили между обитателями нашего захолустья почти фантастические рассказы. Были там пруды с каскадами, гротами и чугунными мостами, были беседки с гипсовыми статуями, был конский завод с манежем и обширным обгороженным кругом, на котором происходили скачки и бега, был свой театр, оркестр, певчие. И всем этим выродившийся аристократ пользовался сам-друг с второстепенной французской актрисой, Селиной Архиповной Бульмѝш, которая особенных талантов по драматической части не предъявила, но зато безошибочно могла отличить la grande cochonnerie от la petite cochonnerie[3]. Сам-друг с нею, он слушал домашнюю музыку, созерцал лошадиную случку, наслаждался конскими ристалищами, ел фрукты и нюхал цветы. С течением времени он женился на Селине, и, по смерти его, имение перешло к ней.

Не знаю, жива ли она теперь, но после смерти мужа она долгое время каждое лето появлялась в Отраде в сопровождении француза с крутыми бедрами и дугообразными, словно писаными бровями. Жила она, как и при покойном муже, изолированно, с соседями не знакомилась и преимущественно занималась тем, что придумывала вместе с крутобедрым французом какую-нибудь новую еду, которую они и проглатывали с глазу на глаз. Но и ее, и крутобедрого француза крестьяне любили за то, что они вели себя по-дворянски. Не шильничали, сами по грибы в лес не ходили, а другим собирать в своих лесах не препятствовали. И на деньги были чивы, за все платили без торга; принесут им лукошко ягод или грибов, спросят двугривенный — слова не скажут, отдадут, точно двугривенный и не деньги. А девке так и ленту, сверх того, подарят. И когда объявлено было крестьянское освобождение, то и с уставной грамотой Селина первая в уезде покончила, без жалоб, без гвалта, без судоговорении: что̀ следует отдала, да и себя не обидела. Дворовых тоже не забыла: молодых распустила, не выжидая срока, старикам — выстроила избы, отвела огороды и назначила пенсию.

В сентябре, с отъездом господ, соседние помещики наезжали в Отраду и за ничтожную мзду садовнику и его подручным запасались там семенами, корнями и прививками. Таким образом появились в нашем уезде первые георгины, штокрозы и проч., а матушка даже некоторые куртины в нашем саду распланировала на манер отраднинских.

Что касается до усадьбы, в которой я родился и почти безвыездно прожил до десятилетнего возраста (называлась она «Малиновец»), то она, не отличаясь ни красотой, ни удобствами, уже представляла некоторые претензии на то и другое. Господский дом был трехэтажный (третьим этажом считался большой мезонин), просторный и теплый. В нижнем этаже, каменном, помещались мастерские, кладовые и некоторые дворовые семьи; остальные два этажа занимала господская семья и комнатная прислуга, которой было множество. Кроме того, было несколько флигелей, в которых помещались застольная, приказчик, ключник, кучера, садовники и другая прислуга, которая в горницах не служила. При доме был разбит большой сад, вдоль и поперек разделенный дорожками на равные куртинки, в которых были насажены вишневые деревья. Дорожки были окаймлены кустами мелкой сирени и цветочными рабатками, наполненными большим количеством роз, из которых гнали воду и варили варенье. Так как в то время существовала мода подстригать деревья (мода эта проникла в Пошехонье… из Версаля!), то тени в саду почти не существовало, и весь он раскинулся на солнечном припёке, так что и гулять в нем охоты не было.

Еще в большем размере были разведены огороды и фруктовый сад с оранжереями, теплицами и грунтовыми сараями. Обилие фруктов и в особенности ягод было такое, что с конца июня до половины августа господский дом положительно превращался в фабрику, в которой с утра до вечера производилась ягодная эксплуатация. Даже в парадных комнатах все столы были нагружены ворохами ягод, вокруг которых сидели группами сенные девушки, чистили, отбирали ягоду по сортам, и едва успевали справиться с одной грудой, как на смену ей появлялась другая. Нынче одна эта операция стоила бы больших денег. В это же время в тени громадной старой липы, под личным надзором матушки, на разложенных в виде четырехугольников кирпичах, варилось варенье, для которого выбиралась самая лучшая ягода и самый крупный фрукт. Остальное утилизировалось для наливок, настоек, водиц и проч. Замечательно, что в свежем виде ягоды и фрукты даже господами употреблялись умеренно, как будто опасались, что вот-вот недостанет впрок. А «хамкам» и совсем ничего не давали (я помню, как матушка беспокоилась во время сбора ягод, что вот-вот подлянки ее объедят); разве уж когда, что̀ называется, ягоде обо̀ру нет, но и тут непременно дождутся, что она от долговременного стояния на погребе начнет плесневеть. Эта масса лакомства привлекала в комнаты такие несметные полчища мух, что они положительно отравляли существование.

Для чего требовалась такая масса заготовок — этого я никогда не мог понять. Можно назвать это явление особым термином: «алчностью будущего». Благодаря ей хоть целая гора съедобного материала лежит перед глазами человека, а все ему кажется мало. Утроба человеческая ограниченна, а жадное воображение приписывает ей размеры несокрушимые, и в то же время рисует в будущем грозные перспективы. В самом расходовании заготовленных припасов в течение года наблюдалась экономия, почти скупость. Думалось, что хотя «час» еще и не наступил, но непременно наступит, и тогда разверзнется таинственная прорва, в которую придется валить, валить и валить. От времени до времени производилась ревизия погребов и кладовых, и всегда оказывалось порченого запаса почти наполовину. Но даже и это не убеждало: жаль было и испорченного. Его подваривали, подправляли и только уже совсем негодное решались отдать в застольную, где после такой подачки несколько дней сряду «валялись животами». Строгое было время, хотя нельзя сказать, чтобы особенно умное.

И вот, когда все было наварено, насолено, насто̀яно и наквашено, когда вдобавок к летнему запасу присоединялся запас мороженой домашней птицы, когда болота застывали и устанавливался санный путь — тогда начиналось пошехонское раздолье, то раздолье, о котором нынче знают только по устным преданиям и рассказам.

К этому предмету я возвращусь впоследствии, а теперь познакомлю читателя с первыми шагами моими на жизненном пути и той обстановкой, которая делала из нашего дома нечто типичное. Думаю, что многие из моих сверстников, вышедших из рядов оседлого дворянства (в отличие от дворянства служебного, кочующего) и видевших описываемые времена, найдут в моем рассказе черты и образы, от которых на них повеет чем-то знакомым. Ибо общий уклад пошехонской дворянской жизни был везде одинаков, и разницу обусловливали лишь некоторые частные особенности, зависевшие от интимных качеств тех или других личностей. Но и тут главное отличие заключалось в том, что одни жили «в свое удовольствие», то есть слаще ели, буйнее пили и проводили время в безусловной праздности; другие, напротив, сжимались, ели с осторожностью, усчитывали себя, ухичивали, скопидомствовали. Первые обыкновенно страдали тоской по предводительстве, достигнув которого разорялись в прах; вторые держались в стороне от почестей, подстерегали разорявшихся, издалека опутывая их, и, при помощи темных оборотов, оказывались в конце концов людьми не только состоятельными, но даже богатыми.